Еще полусонная, она замечает, как тает темнота и одновременно набирает силу свет, проникающий в большую комнату, забитую темной мебелью. Неплохо было бы обзавестись какой-нибудь автоматикой, чтобы, не вставая с кровати, открывать окно: долой этот спертый воздух, смесь дыхания, запаха матраца из конского волоса и напрочь сгоревшего молока. Три дня назад, пока она была на экскурсии в Калькванге, ее муж целых восемь часов кипятил пол-литра молока. Когда Альма вернулась домой, а на плите и в кастрюле вместо молока только спекшиеся черные сгустки, она сразу догадалась, что, даже если не считать всех усилий и времени, затраченных на оттирание плиты с помощью чистящих средств и мочалки из проволоки (кастрюля тут же была отправлена на помойку), запах не уйдет так быстро из недавно покрашенного дома. Сегодня она, возможно, уже перестанет ощущать его. Потому что привыкла. Но любой, кто переступает порог, сразу начинает воротить нос от этой типично старческой вони. Это вызывает у нее опасение. Ладно, возможно, она пессимистка, возможно, слишком чувствительна, потому что все эти штучки наводят ее на мысль, что однажды дальше так продолжаться уже не сможет. Щипчики для ногтей в холодильнике, грязная майка, которую Рихард не снял, надев поверх чистую. Пицца в духовке прямо в пластиковой упаковке. В общем-то все это безобидные мелочи. Но ее это все же пугает, кажется ей ужасным, поскольку можно предположить, что со временем станет еще хуже. Однажды Рихард возьмет и спросит, а что, Волк и семеро козлят — это история про то, как убивали детей? Подобные перлы отчебучивал в конце жизни его отец. Принялся вдруг, как довелось как-то раз услышать Альме во время посещения дома престарелых, кукарекать и что-то говорить по-петушиному, передразнивая петуха в телевизоре. Подожди, все еще впереди. Пока до этого еще не дошло. В беспокойстве она ворочается в постели. После бесконечных попыток найти удобное положение она остается в той же позе, полулежа на животе, правая рука согнута в локте и лежит на затылке, левая — поперек груди, пальцы на шее и правом ухе, одеяло зажато промеж ног, чтобы ляжки не касались друг друга. Голова Альмы свесилась до полщеки с кровати, чтобы лицо обдувал свежий воздух, идущий снизу. Еще несколько минут. Подождать.

Так.

День свадьбы Ингрид, ее дочери, и одновременно день смерти ее матери. Лишь когда Альма увидела во время похорон выжженные на временном деревянном кресте даты рождения и смерти, она поняла, что мать прожила почти сто лет. Сто лет. Это не так-то просто осознать, и надо этим проникнуться. Мать Альмы, будучи ребенком, наблюдала, как ее отец, Альмин дедушка, возился со стеклянным газовым фонарем, стараясь прибавить света. Сегодня трудно себе такое даже представить. Она играла в Вене на берегу реки, там, где сейчас проходит линия метро, а на работу ходила недалеко от Карлсплац через мост Елизаветы, украшенный статуями, которые стоят сейчас в Ратуше, в одном из ее внутренних двориков с аркадами. Иногда она рассказывала про швейную машинку с ножным приводом, на которой ей, девочке, давали поучиться шить. Тогда это было почти чудо техники. Она до гроба с гордостью показывала всем сшитую на этой машинке нижнюю юбку, и это во времена, когда люди уже сбросили атомные бомбы и увидели Землю из космоса.

— Грустно, — тихо вздыхает Альма, как будто недостаточно просто подумать так.

Альма сама видела, как приходил мусорщик. Он звонил в большой медный колокольчик, и ее мать бежала вниз с вонючим помойным ведром и жаловала мусорщику, чтобы умилостивить этого примитивного человека, две сигареты только за то, чтобы он аккуратно подал ей помойное ведро с кузова своей машины вниз, а не шваркал его, как обычно, об землю. Бамц! С тех пор семь десятилетий осталось позади, а лучше сказать — утекло, потому что осталось позади звучит так, будто можно пойти и поднять. В этом году Альме исполнится семьдесят пять, а потом Рихард отметит свой восемьдесят второй день рождения. Она знает, это можно истолковать по-разному, и многие были бы счастливы дожить до такого возраста. Но если тебе уже удалось это сделать, разменять, так сказать, восьмой десяток, о котором другие только мечтают, то мысли о тех, кому это удалось в меньшей степени, являются слабым утешением, потому что собственная жизнь не становится от этого легче.

С тех пор, как у Рихарда перестала соображать голова, стало заметно, что и тело приходит в упадок. Его забывчивость имеет даже некоторый шарм по сравнению с другими, более неприятными проявлениями старости, уже давно ставшими заметными и превратившимися в нечто уродливое и безобразное. Шаркающая походка на подкашивающихся ногах, каждый шаг требует особого внимания, напряжения глаз, словно с минуты на минуту все может оборваться. Смерть для Рихарда не является больше далекой точкой в конце пути, к которой так или иначе все приближаются, а угрозой, исходящей из непосредственной близости, и с этим приходится считаться, когда строишь планы на какое-то обозримое будущее. Рихард, если он, конечно, не забывает обо всем тут же (как случается со многими другими вещами), обладает теперь новым ощущением времени касательно того, что ожидает его в будущем. Для подсчета лет, сколько еще осталось, сгодился детский принцип: что нельзя сосчитать по пальцам одной руки, является величиной неопределенной, а следовательно, не стоит о нем и задумываться. Раз, два, три, четыре, пять — если все в порядке, а если так не получается, то отсчет пойдет в обратном направлении: пять, четыре, три… Ну а там уж недолго осталось.

Альма догадывается, что Рихард мыслит именно такими категориями. И хотя он упорно избегает говорить на эту тему, она прекрасно знает, что оставшаяся Рихарду часть пути, независимо от ее продолжительности и качества, позволяет ему радоваться жизни — и это, пожалуй, одна из причин, почему ему не хочется вставать утром. Его редко встретишь до десяти. Альма с удовольствием узнала бы, на что Рихард тратит столько времени в своей комнате, посещают ли его те же мысли, что и ее. Но скорее всего, сил у него хватает только на то, чтобы лежать и пялиться в потолок, страстно желая, чтобы все в один прекрасный момент опять стало как прежде и возвратилось на свои места. Если я буду твердо в это верить, все так и будет. Альма, которая никогда не была соней, предпочитает вставать рано. Ей нравится, когда в течение четырех часов она находится в саду и в доме одна. В окружении звуков, запахов, воспоминаний — о тех годах, когда она ходила в начальную школу, где даже самым маленьким читали классиков: люди проходят мимо друг друга, и ни один не видит боли другого. Или что-то в этом духе. По утрам ей приходят на ум подобного рода вещи. Эти мысли на утренней зорьке уносят ее далеко-далеко. Гораздо дальше, чем мысли по вечерам, так она считает. Она должна признать, что это одна из причин, почему она не помогает Рихарду встать утром с постели, как бы подло ей это иногда ни казалось.

Она садится, высовывает из-под одеяла ноги. Ухватившись обеими руками за край кровати, она сидит, скрючившись и втянув голову в плечи, уставив взгляд в колени, на которых натянулась ночная рубашка в меленький голубенький цветочек. Через какое-то время, откинув с лица седые волосы, она берет с кресла халат, набрасывает его на себя и идет к окну, открывает его. Две птицы летят, опережая день, на запад по затянутому дымкой небу. Альма следит за ними взглядом. Потом опускает глаза вниз, на сад, на домик с ульями, где через час примется за работу. По прогнозу обещали улучшение погоды на всех фронтах. День постепенно набирает силу. Потемневшие на солнце, местами почти черные доски домика вобрали в себя всю черноту ночи. Но светло-бирюзовые ставни рядом с дверью да лишайник на черепице уже светятся в предрассветных лучах, застрявших в верхушках деревьев. И снова взгляд на ульи, на топорной работы домик, замерший на одном месте под шорох раскидистых веток и напоминающий сбоку своим видом число «пи», такой же иррациональный, как и само это число. Альма все время думает об этом маленьком домике, где живет шесть пчелиных семей и где каждый день есть для нее работа на недели и месяцы вперед, что уже само по себе удивительно.

Вчера в газете для пчеловодов новейшие рекомендации по предотвращению роения пчел:

Если запечатанные ячейки пчелиных маток в поврежденных ульях уже вскрылись, то толку от них будет мало. В дальнейшем же рекомендуется прибегать к силовым методам. Например, убивать матку. Или запирать старых маток в самих ульях, навешивать на леток заградительную сетку. Всяческие советы, давным-давно известные каждому пчеловоду, но никогда не упоминавшиеся раньше, когда Альма еще только училась пчеловодству. В то время у Альмы пчелы не роились годами, а это означает, что встречаются такие пчелы, у которых потребность в роении заторможена, отсутствует предрасположенность к этому.

Этих пчел Альма с удовольствием вернула бы сейчас назад.

Она стоит в ванной комнате и чистит зубы, моет руки и лицо холодной водой, причесывается. Глядя по утрам на бесцветность своих губ, она думает, что работа с пчелами не убила в ней желания ощущать себя молодой женщиной. Но когда она смотрит на свое отражение в зеркале, то внутренне все-таки вешает немного голову: ничто не может скрасить ее удивление, что сквозь эти морщины и складки уже невозможно разглядеть ту молодую женщину, какой Альма была когда-то. Хотя на фотографиях, пожалуй, — да, очень все интересно. Когда она раскладывает фотографии в ряд, они производят впечатление документальной записи определенного периода ее жизни. Пять часов вечера: цок, цок, цок. А в зеркале? Ничего похожего. А что же в зеркале? Это что — я? А кто же? Конечно, я. Да, да, да. Посмотри-ка получше. Ну, хорошо, хорошо: с зеркалом не поспоришь. И тогда ею овладевает грустное чувство, будто ее в чем-то обманули, в том, например, какая она когда-то была и какой теперь, стоит вот и не может себя найти. Любопытно, что эти мысли никак не выходят из головы. Если спросить ее, то она предпочла бы, чтобы в жизни наступила такая фаза, когда ты наконец смиряешься с этим и перестаешь искать отговорки для произошедших изменений якобы временного характера. Макияж уже не вернет стабильность и не приукрасит правду, придаст только силы на борьбу с привыканием к неизбежности старения, о чем каждый раз напоминает утренний страх. Несколько лет назад Рихард сделал замечание, которое не случайно застряло в памяти Альмы: для того, чтобы чувствовать себя счастливым, надо воспринимать все вещи вокруг в розовом свете, даже если на самом деле это не так, и со временем эта способность не только не утратится, а постепенно превратится в привычку.

Вот как просто.

Ей так хочется вернуть назад те моменты, когда она восхищалась Рихардом. Но многие из них уже никогда не вернутся. В последнее время один удар следует за другим. Зачастую даже трудно поверить, что этот человек, с которым она живет под одной крышей, тот самый, который в юности поразил ее своим умом. Римский патриций называли его коллеги. Тогда жизнь казалась бесконечно долгой. Они радовались будущему и ждали. Но что конкретно? Чего они ожидали? Теперь она и сама не знает. А что сейчас? Часто кажется, да так оно, собственно, и есть, что ничего этого и не было.

В начале прошлой недели, когда Альма готовила сливочный штрудель (Рихард привык со временем есть все такое сладкое, что уже забыл вкус кислого), он пришел к ней на кухню и пожаловался, что у него сломалась вставная челюсть.

— Покажи-ка, — сказала она.

Рихард подчинился, снял верхний протез и протянул ей.

Из-за гнилого коренного зуба Рихард не смог в свое время принять участие в праздновании по поводу подписания в 1955 году Государственного договора о независимости Австрии. Он отсутствует на всех официальных фотографиях и в кадрах кинохроники. От скрежета зубов в досаде на это оптическое отсутствие, отнявшее у него долю его участия в этом историческом событии, а также оттого, что после удаления больного зуба начали гнить соседние, Рихард принял решение, что от несправедливостей подобного рода в будущем его оградят протезы. И хотя Альма во многих отношениях (собственно, во всех) считала такую реакцию полной глупостью, ей не удалось отговорить мужа от однажды принятого решения. За один прием у врача, продолжавшийся далеко за полночь, Рихарду выдрали все зубы, пустоты зияли вверху и внизу. По слухам, несмотря на боль от экзекуции, он без конца засыпал от анестезии. Ассистентка доктора Адамеца все время пыталась разбудить господина министра, брызгая ему в лицо водой из пульверизатора, как это делают во время мытья окон. Рассказывали, помогало ненадолго. Но самым комичным, если в этом вообще было что-то комичное (тогда, не сейчас, сегодня уже многое кажется комичным), стало то, что сразу после приема Рихарду выписали непомерно большой счет. Его храп в ординаторской доктора Адамеца отозвался эхом на страницах газет, где потребность министра во сне (понятие полное бессилие больше подошло бы для данной ситуации) связали с самоотверженным служением родине. Во время торжественной речи по случаю выхода Рихарда на пенсию его зубы даже сравнили с печенкой министра иностранных дел Леопольда Фигля, испортившего ее себе на переговорах с русскими. Определенная доля иронии, конечно, здесь присутствовала, так, по крайней мере, считала Альма.

— Это все старье, — ругался Рихард на прошлой неделе. Похоже, он был изрядно раздражен.

— Ну успокойся же, — сказала Альма. Она осторожно вертела в руках протез верхней челюсти.

Это были те самые зубы пятидесятых годов, дорогие, как целый мопед, австрийская ручная работа с использованием тогда еще совсем новых советских космических технологий. Но и это чужеземное изобретение все-таки тоже не было рассчитано на века, и с середины семидесятых Альма предпринимала всякие робкие и не очень попытки уговорить Рихарда сделать новые протезы. Но он оставался глух к ее словам. При этом ему приходилось иногда довольно туго, временами он срывался и заявлял, что челюсти плохо подогнаны и прикус нарушен. Он частенько носил их не во рту, а в кармане брюк, то и дело садился на них, но, к сожалению, им ничего не делалось.

И когда он заявился с ними на этот раз, Альма понадеялась, что эпоха зубов периода Государственного договора наконец-то закончилась. Но не тут-то было. Тщательный осмотр показал, что заподозренные Рихардом трещины были не чем иным, как выпуклым рельефом его собственного нёба.

— Ни о какой поломке и речи нет. Подызносились и плохо вычищены, вот и все.

— Что ты хочешь этим сказать? — спросил Рихард. В глазах выражение несказанного удивления и уже ставшего привычным недоверия, словно, сквозь тернии и волчцы продираясь, он пытается понять, что замышляет против него Альма.

— Можешь радоваться. Что касается техники протезирования, то и через тридцать лет твои зубы по-прежнему безупречны. Можно только мечтать о том, чтобы хоть вполовину оказаться такими бессмертными.

— Что за глупости! Мне кажется, мечтать можно только о том, чтобы они прослужили еще хотя бы пару лет.

Альма попыталась внятно объяснить ему в двух словах про все так называемые трещины и налеты, образовавшиеся на них, все эти коричневые отложения любых оттенков, которые спереди выглядят как коррозийные пятна, а сзади как налипшие на коренные зубы склеившиеся массы. Свое отвращение она постаралась скрыть. Тем не менее высказанные ею суждения вызвали его сочувственные взгляды, пренебрежительные взмахи рукой и покровительственные реплики, сводящиеся к тому, что у нее в голове вообще уже ничего не осталось.

Это его идея-фикс. Все, что она говорит, в конечном счете оказывается смехотворным, банальным или абсолютной глупостью. «Ты в этом ничего не понимаешь», — слышит она, как правило. Да еще эта надменная важность министра, у которого семь пядей во лбу. Вечно одно и то же. Сколько еще можно! Она больше не реагирует на это, поскольку каждое ее возражение неизбежно натыкается на стандартный аргумент, что она (Альма) страдает манией преследования. Ну что с этим поделаешь? Да и смысла возражать нет. Со временем свыкаешься с этой ролью. Она ограничивается тем, что уговаривает себя, будто подобное поведение Рихарда — специфика мужчин, родившихся еще до Первой мировой войны, конечно, оно характерно не только для них, но для них особенно. Это было связано с тем, чему учили тогдашних мальчиков в так называемых хороших домах и школах: женщины должны вести домашнее хозяйство, проявлять иногда активность в постели (но не слишком часто и не утомительно), а чтобы рожать и воспитывать детей, интеллигентность не нужна, поскольку необходимая тонкость ума и смекалка вкладывается в них благодаря эпизодическим общениям с главой семейства. Или благодаря передаче его мыслей на расстоянии, потому что отцу разговаривать с детьми некогда. Что же касается принятия решений, ведения финансовых дел и всего того, что связано с техникой, женщина должна помалкивать, да-да, жить с кляпом во рту. То, что Альма излишне часто следовала этим правилам и тем самым совершила не одну ошибку, она заметила, когда было уже поздно. В первый раз в 1938 году, вскоре после аншлюса, когда Рихард по только ему одному известным причинам передал магазин белья ее матери торговой сети и распорядился в Регистрационной палате вычеркнуть фамилию Артхофер, хотя в то же самое время было подано множество прошений на приобретение еврейских магазинов и началась борьба за передел собственности и захват более выгодных позиций в государстве и обществе. Альма не очень верила, что Рихард не хочет примкнуть ни к новым властям, ни к немецким магнатам чулочной промышленности рейха. Но она так и не докопалась до сути. Что же все-таки за всем этим стояло? Какое-то выражение скрытого и затяжного упрямства, длившегося, ни больше ни меньше, почти целых десять лет и сыгравшего в итоге Рихарду на руку. Лучше поздно, чем никогда. Рихард никогда ни перед кем не отчитывался, что касалось его работы, за все это время вплоть до 1945 года. Головной болью были только интересы Альмы, хотя продажа магазина белья была частично компенсирована практически одновременной покупкой пасеки доктора Лёви, и пчеловодство стало новым занятием для супруги, притом без особых общественных амбиций и к тому же в собственном саду.

— Эти зубы сломались, жаль, конечно, но они свое отработали, — сказал Рихард с важной миной на лице.

— Еще нет. Но как хочешь, можешь завещать их церкви, пустить, так сказать, на благотворительные цели.

— Твои насмешки — это как раз то, чего мне сейчас так не хватает. Давай назад. Я сам о них позабочусь.

— Тогда зачем ты пришел ко мне, если мое мнение тебя не интересует?

— Потому что в данных обстоятельствах мне нужны не добрые советы, а помощь. Меня надо записать к зубному врачу.

— Он тебе тоже не скажет ничего другого. Нет там никаких трещин. Покажи, где ты их нашел?

— Да уж нашел!

Рихард вытянул вперед ладонь, в то время как другую все время держал перед отвисшим, как у карпа, ртом.

— Дай сюда, ты ничего в этом не смыслишь.

Альму даже тронуло, когда она увидела, как Рихард стоит и его одолевают искренние сомнения: ну кто же, кроме жены, может помочь ему в решении его проблем? Но, поскольку он обошелся с ней грубо и бесцеремонно, у нее мало было причин оставаться с ним любезной. Пусть возьмет себя в руки. Но одновременно с этим она подумала: какой же он несчастный и никогда уже не сможет смотреть на мир такими глазами, как она. Время понимания для него прошло, вместо этого появилась неуверенность и, что еще хуже, злость из-за этого. Альма давно подметила, что в ситуациях, когда Рихард вынужден показать свою слабость или, как минимум, не может привести весомый аргумент, очень скоро доходит до того, что он втайне сжимает кулаки. Она вспомнила, как самые первые открытки, посланные Петером Ингрид, были написаны азбукой Морзе, что было похоже на арабский, такое же нагромождение точек и черточек — короткая, длинная, короткая, короткая, короткая, длинная, короткая, короткая, длинная, короткая, длинная, длинная, длинная, короткая. Много текста там не было, больше приветы оттуда и оттуда и про погоду, но все это выглядело гораздо веселее, чем просто привет издалека и про то, какая там погода.

(И это в стране, в которой приветствия на открытках, содержащие не более пяти слов, десятилетиями поощряются льготами на почтовые расходы, как будто слова добавляют почтальонам лишний вес и потому надо быть заинтересованными в гражданах, которые ради экономии пары шиллингов отказываются писать больше, чем только мама, у меня все хорошо!)

Увидев эти таинственные для него знаки, Рихард подумал бог знает что: тот, кому в голову пришла подобная идея, может додуматься и до чего-либо другого. Факт. Тайны. Дурацкие приколы и шутки. И что такому типу надо? Еще до того, как Петер объявился собственной персоной, его авторитет уже упал в глазах Рихарда. И Ингрид, вся в отца, тоже уперлась и встала в позу. Все, что последовало за этим, была одна нервотрепка.

Альма вложила протез в протянутую руку. И пока он поспешно и наполовину со скепсисом засовывал его себе в рот, громко стуча зубами, она махнула рукой и спокойно произнесла:

— Пусть будет по-твоему. Я позвоню доктору Венцелю.

Больше она ничего не сказала, безо всякой злобы посмотрела на Рихарда и тщательно вымыла руки маленьким кусочком пахнущего лимоном рыжего мыла. Она подумала о желтых кувшинках, плавающих в вазе с зубными протезами, — идея романа, который она читала на Пасху, очень мило, правда-правда, очень даже мило. Там была ваза с зубными протезами и водой, заросшей водными растениями. Уже при чтении она думала о Рихарде и сейчас, моя руки, увидела вдруг перед собой на мгновение те слизистые водоросли, поросшие мхом ракушки и медленно оседающие экскременты рыб. Она затрясла головой. Брр! Так все оно и было. После недолгого раздумья она признала случившееся извиняющим обстоятельством для Рихарда, потому что он, с одной стороны, понятия не имел, что протезы надо чистить, а с другой — потому что после подобных разговоров ей казалось, что у нее самой свихнулись мозги.

— Могу я рассчитывать на врача? — спросил Рихард.

Альма кивнула, в нерешительности она вытерла руки кухонным полотенцем и, прежде чем опять заняться обедом, посмотрела Рихарду вслед. В своей обычной манере он зашаркал заплетающимися ногами из кухни вон. Ей казалось, что он доволен результатом их завершившегося спора, получив своего рода моральное удовлетворение. Ну что ж, пусть! Но только он даже не обратил внимания, что вместо стоматолога она назвала ему фамилию домашнего врача.

На следующий день в половине десятого Рихард еще не встал с постели. Стуком в дверь Альма напомнила ему о приходе врача, на что он ответил, что не испытывает симпатии к врачам, особенно к тем, которые могут лишь подтвердить, что его уже давно пора сдавать на металлолом. На повторный вопрос Альмы он буркнул, что не хочет вставать с постели, потому что неважно себя чувствует. О подробностях своего плохого самочувствия он не стал распространяться и не захотел встать и открыть дверь.

Это уже не в первый раз, когда Рихард из-за внезапно нахлынувшего на него приступа слабоволия меняет свои планы, прибегая к сомнительным доводам. Но поскольку Рихард запирается уже несколько лет, Альма испугалась. Она подумала: может, он действительно серьезно болен, только относится к этому с пренебрежением, потому что болезнь для такого мужчины, как он, не что иное, как тяжело переносимый позор, сравнимый разве что с преднамеренной порчей чужого имущества. Однако по его тону она поняла, что настроение у него на удивление отнюдь не такое уж дурное. Это показалось ей еще одним плохим признаком. Так что было правильно, что она позвонила доктору Венцелю и попросила его зайти.

Доктор Венцель пришел на двадцать минут позже, один раз основательно постучал Рихарду в дверь и, выдержав паузу, громким голосом назвал свое имя и профессию, что возымело действие. Рихард услужливо (поспешно и дисциплинированно) открыл дверь и сказал:

— Большое спасибо, что вы пришли.

Он был в шлафроке нараспашку и выглядел изнуренным. На пижаме большие пятна пота, словно сон и сидение в комнате были для него напряженной работой. У Альмы защемило сердце, когда она увидела его таким измученным и обессиленным. У него в самом деле был вид полной развалины. Плачевная картина. Поэтому она, чтобы не усугублять его положение, скрылась из виду.

Доктор Венцель долго пробыл у Рихарда. Беседа продолжалась добрых пятнадцать минут. За это время Альма успела починить свой плащ — на левом рукаве разошелся шов. Когда доктор Венцель спустился вниз, он сообщил, что важнейшим результатом беседы явилось одно доверительное высказывание: Рихард сломал себе голову, раздумывая, где достать денег. Значит, он просто не соображает, что достаточно всего лишь дойти до банка и снять со счета столько, сколько необходимо.

Доктор Венцель сказал:

— Это очень прискорбно. Конечно, для всех наступает такой момент, когда силы покидают человека. Не хочется верить в это. Но ведь Рихард хотя и в отставке, а все-таки министр.

— Забудьте про это! Последнее «прости!», как говорили семеро швабов. До свидания, ба-ба! Так было, когда он уезжал в командировку: До свидания, Рихард. До свидания, Альма, ба-ба.

Доктор Венцель пояснил, что Рихард прекрасно понимает, насколько сильно в настоящий момент загнан умственно в угол (подлинные его слова). Рихард находится в темной зоне сознания между фактическим состоянием, которое он по понятным причинам отвергает, и работоспособностью прошлых лет, о которой вспоминает в критические моменты, имея собственное представление о том времени, но из этого не следует, что он знает, как добиться улучшения ситуации. Теоретически он понимает свои прежние возможности, отчего сегодняшние дефекты в его умственной деятельности еще сильнее отягощают его психику. По-видимому, именно поэтому ему хочется в первую очередь говорить о славном прошлом, а о сегодняшних временах только как бы между прочим, при этом со злобой и ожесточением.

— Вам сейчас лучше всего запастись нечеловеческим терпением, стать, что называется, толстокожей, — посоветовал доктор Венцель.

— Легко сказать, но долго так не продержаться. Со временем это здорово надоедает.

— Не стоит принимать все так близко к сердцу.

— Ну, ладно, посмотрим. В любом случае я постараюсь.

Доктор Венцель распрощался. Не успел он уйти, как вниз спустился Рихард, одетый на выход: два пиджака, один поверх другого. Пиджаки прекрасно подходили друг к другу по цвету и делали Рихарда в плечах очень даже импозантным. Он созвонился с фрау Цирер, своей многолетней секретаршей, и спросил, когда можно зайти к ней.

— Замечательно! Тогда я буду у вас примерно через час.

Альма, ожидавшая чего угодно, стала опасаться, что Рихард попросит фрау Цирер сходить с ним в банк. Поэтому она спросила:

— Куда ты собрался?

— Нанести визит.

— Но для этого необязательно надевать два пиджака.

После некоторых препирательств ей удалось уговорить его снять один пиджак. Тогда он ворчливо сказал:

— Поскольку ты задержала меня, мне придется взять машину.

— Пожалуйста, не забудь, что на твоей карточке по уплате дорожного налога нет марок за этот и предыдущий месяц.

Он сделал большие глаза.

— На твоей налоговой карточке нет пошлинных марок! — повторила Альма.

— У меня создается впечатление, ты все это специально выдумываешь для того, чтобы позлить меня. А у меня сейчас как раз туго с деньгами.

Она показала ему свою карточку.

— Такую же надо иметь и для твоей машины.

До него опять не дошло, и, когда Рихард с удвоенной энергией повторил, что все делается для того, чтобы только вывести его из себя, Альма оставила эту тему, вспомнив дельный совет доктора Венцеля, данный ей несколько минут назад, — она не должна принимать все близко к сердцу. Ну, пусть. Вот он, закат жизни. Она сказала самой себе: мне нужно постепенно научиться думать совсем по-другому. Пожалуй, я лучше пошлю вслед за ним патрульную машину. Он ведь сам признает, что больше не может держать правильную дистанцию. Кроме того, я несколько недель назад сама видела, как он, доедая салат, все пытался подцепить вилкой нарисованные на тарелке листочки. И лишь только после третьей или четвертой попытки до него дошло, что тарелка пуста.

Так что Альма предоставила Рихарду свободу действий и сделала вид, что его уход ее нисколько не беспокоит.

— Где моя шляпа? — спросил он.

— На крючке на вешалке, — сказала она снисходительно.

И чуть позже добавила более доброжелательно:

— Береги себя.

Но пока машина еще только выезжала из ворот, она позвонила в полицию с просьбой отобрать у Рихарда права. Потом звонок в палату парламента, где ей сказали, что фрау Цирер сегодня выходная. Она попробовала позвонить ей домой. Ей повезло. Альма сказала, что, прежде чем она выскажет свою просьбу, она должна кое о чем рассказать, например о том, что Рихард повсюду утверждает, будто она (Альма) называет его убийцей. И о том, что перед уходом он надел на себя два пиджака, объясняя это тем, что ему больше нечего надеть. Наконец она подошла к главному и попросила фрау Цирер избавить ее от унижения, если Рихард попросит сопровождать его в банк.

— Вы хотите этим сказать, что господин министр тронулся?

— Я не произносила этого слова.

— Да, не произнесли, но вы так расписали мне господина министра, что иначе как тронулся это назвать нельзя. А когда я видела его в последний раз, в нем и намека не было на такое состояние, о котором вы рассказываете. Вы не всегда правы, госпожа доктор Штерк. Еще несколько лет назад я была шокирована, когда вы сказали господину советнику коммерции Лонарделли, что ваш муж не соображает, что говорит.

Фрау Цирер еще целую минуту читала ей наставления, полные упреков, так что Альма оторопела и даже утратила дар речи. А когда дело дошло до Ингрид — Альма якобы нарушила в свое время тайну переписки, прочтя письмо Рихарда Петеру, — она положила трубку. Альма считала, что не должна позволять, чтобы ей предъявляли подобные обвинения. В конце концов фрау Цирер (следует полагать) она сама увидит провалы памяти у Рихарда. Они настолько очевидны, что не заметить их невозможно. Или все же? Нет. Альма покачала головой, пораженная ненавистью к себе и передергиванием фактов. Но она не жалела о разговоре. К тому же убедилась, насколько правильным было суждение Рихарда, вызвавшее у нее в свое время больше удивления, чем понимания: собственные ошибки не прощают тем, кого ты обидел.

Точно: Рихард не может ей простить, что никогда не был с ней откровенен, и сейчас мучительно пытается скрыть от нее свою забывчивость. Фрау Цирер не прощает ей того, что со злобным и вероломным важничаньем всегда пренебрегала доверием Альмы. А сестра Рихарда Неси не прощает ей того, что она (Неси) пытается получить обманным путем наследство и постоянно грабит Рихарда, снимая с его счета деньги в пользу своих детей, хотя давно уже не секрет, что она обманула Рихарда, назвав ему заниженную сумму своей вдовьей пенсии.

Ну что тут еще можно сказать?

Вывод один, видит Бог: добром тут и не пахнет.

Альма прерывает работу с заградительными сетками, потому что ее только что ужалила вторая пчела. И этот укус пришелся почти на то же место, что и первый, — в бедро, а это очень болезненно, Альме даже кажется, что задета надкостница. У Альмы покраснение на ноге размером с ладонь, место заметно опухло и болит. С подкормкой в каждой руке, хромая, она идет в подсобку, смазывает место укуса мазью. Переведя в кресле дух, она через пять минут встает и вышвыривает с полдюжины сотовых рамок, которые валяются здесь уже целую неделю. Рихард все это время настолько держал ее в напряжении, что не доходили до них руки. Выбросив рамки, Альма еще раз осматривает ногу. Опухоль увеличилась. Альма полагает, что как минимум один из укусов попал в чувствительный кровеносный сосуд. Теперь уже и колено болит, и даже чуть-чуть остальные суставы, то ли от пчелиного яда, то ли оттого, как предполагает Альма, что яд вкупе с погодой настолько понизил кровяное давление, что механизм удаления отходов из организма не срабатывает. Так как уже почти половина одиннадцатого, Альма решает часок отдохнуть. Вообще-то она собиралась до обеда еще опрыскать фуксии и узамбарские фиалки, вчера она перенесла их в беседку, увитую плющом, или хотя бы смазать кисточкой листья, чтобы уберечь цветки от тли. Но получается так, что придется отложить это на послеобеденное время, равно как и обработку муравьев, которые разносят тлю. О продолжении работы с ульями и думать нечего, потому что повышение температуры воздуха не будет способствовать тому, чтобы эти бестии стали более миролюбивыми.

На первом этаже ничто не говорит о присутствии Рихарда. Когда Альма заходит на кухню, чтобы сделать себе припарку с раствором уксуса, она тем не менее замечает, что Рихард уже встал. На столе лежит перекидной календарь из сберкассы, на обороте страницы от прошлой недели недописанная телеграмма. Рихард просит в ней своего друга Лойсла найти ему служанку.

Дорогой Лойсл точка большая просьба точка подыскать мне для дома…

На этом текст обрывается, потому что Рихард, очевидно, забыл, как пишется слово прислуга. Он испробовал полдюжины вариантов и, должно быть, сам пришел в ужас от всех этих попыток, потому что настолько позачеркивал все написанное, что стержень шариковой ручки даже разодрал в нескольких местах бумагу. На следующих за этим листках календаря остались глубокие, пересекающиеся вкривь и вкось следы чирканья. В какой-то момент Рихард оставил свои попытки. Альма надеется, что на этом вся его затея и закончится (к чему нам прислуга и какое, скажите на милость, Лойсл имеет к этому отношение?). Но она считает, что на это не стоит обращать внимание, скорее это так, вздор, продолжения которому (возможно) не будет. У Альмы давно уже пропало всякое желание ломать себе голову из-за подобной ерунды.

Она выдрала и скомкала листок календаря. С глаз долой — из сердца вон. В первую очередь все, что связано с Рихардом. Она принимает аспирин и для верности еще пирамидон. Затем удобно вытягивается в гостиной на кожаной оттоманке, которая уже рассохлась и пахнет пылью. Она моментально засыпает под развевающиеся на ветру занавески и несмотря на тиканье часов да свистящий звук, издаваемый качающимся туда-сюда маятником. При этом ей снится Ингрид, да так отчетливо, что, проснувшись, она еще какое-то время лежит, чтобы побыть под впечатлением сна. Она боится, что он моментально исчезнет, как только она встанет, и того чувства счастья, которое она испытала, уже не будет, ведь она видела свою дочь без ощущения, что ее нет в живых.

Во сне Альма шла вместе с Рихардом и Ингрид, которой тогда было около пятнадцати, в Мауэрбахе по заросшему мхом мостику, к сожалению, его уже больше нет. С него прекрасно было видно вершину горы в Тульбинге, а в глубокой воде под самым мостом всегда стояла форель. Вдруг они увидели купающуюся Ингрид. Альма с удовольствием следила за ее сильными движениями, радовалась красивому телу и думала при этом (уже в какой раз): а ведь есть люди, которые утверждают, что эта прекрасная девушка мертва. Ингрид выскочила из воды и опять стояла на мостике, сдержанно улыбаясь, как всегда, когда чему-нибудь особенно радовалась. Она показалась Альме выше и тоньше, чем в последний раз, только вот лицо немного располнело. Волосы были собраны в конский хвост, а блузка напоминала ту, что Альма подарила ей как-то на Рождество, — в цветочек из хлопчатобумажного крепа, опять вошедшего сегодня в моду. Альма смотрела на Ингрид и была счастлива, такой сияющей она выглядела. Она заговорила с Ингрид: как замечательно, что ты пришла, ведь мы не виделись с твоей свадьбы.

Что было потом, Альма уже не помнит, хотя проснулась она не сразу. Однако после этого сна на нее не нахлынуло чувство печали (ах, она ведь умерла!), — она утонула, поэтому ты и видела ее купающейся. В большей степени ею овладело счастье неожиданно постоять рядом с человеком, которого не видела давно, испытывая при этом отрадное чувство: она меня не забыла и я ей все же не безразлична.

Удивительно то, что лишь спустя полгода после смерти Ингрид Альма стала видеть ее во сне, и эти сны с тех пор не прекращаются. Она часто видела раньше во сне и Отто, обычно, как он возвращается из русского плена, в котором никогда не был, потому что в свои четырнадцать лет был слишком молод, чтобы попасть в плен. Эти сны продолжались до 1957 года, а потом внезапно прекратились.

Один раз, она видит это и сейчас, Отто вернулся через Венгрию, сон был связан с венгерским восстанием, и это был последний сон о нем. Она услышала шаги. Кто это может сейчас прийти? Это был Отто, у него белокурые волосы — как тогда, до того, как его подстригли под ежик в юнгфольке. Под мальчишескими глазами сине-черные тени, как в австрийских кинохрониках у возвращавшихся из плена. Альма спросила: сынок, ты действительно вернулся домой и это не сон, как раньше? И тогда он ответил: мама, я пришел через Венгрию, и я испытываю большое облегчение, что наконец-то я с вами, и это действительно не сон. Я остаюсь дома.

Теперь же Альма живет с ощущением, как будто все, что происходит вокруг, могло случиться только во сне. Она все время думает, что ей надо проснуться, но вряд ли это что даст, потому что в ее снах отражаются желания, а не страхи. Поэтому она с такой легкостью и осознает в совместной жизни с Рихардом, что это не сон. И незачем щипать себя за руку, от этого сон только улетучится, и притом окончательно.

Она садится в кровати. Вот уже несколько минут на кухне Рихард с остервенением крутит ручку радиоприемника, не задерживаясь ни на одной волне дольше чем на секунду. Он прошелся уже по городам на шкале приемника как минимум три или четыре раза, проверив все атмосферные помехи на их передачи, вероятно, пытаясь таким образом обратить внимание на то, что он с детства привык, чтоб ему подавали обед с боем часов в полдень. Альма склоняется над своей ногой, она выглядит значительно лучше, чем час назад. Она встает и медленно идет по направлению к кухне. Каждый раз после общения с одним из своих юных чад-призраков, она ощущает внутренний прилив сил, необходимых ей для будней с Рихардом.

— Что ты ищешь? — спрашивает она.

— Да ничего. Может, какой хороший концерт духового оркестра. Немного маршевой музыки.

При этом он выключает радио и, вместо того чтобы покинуть кухню, как делает обычно, когда приходит Альма, садится к столу и пьет кофе, который сварил себе сам.

Альма замечает, как растет ее напряжение. От одного только присутствия Рихарда пульс начинает биться чаще, и ничего не меняется оттого, что в настоящий момент Рихард, похоже, чувствует себя более или менее прилично. Она сильно громыхает кастрюлями, чтобы он не затеял разговора. Но в этом есть и свои минусы, потому что образ Ингрид растворяется, причем слишком быстро, как и годы, пролетевшие тогда словно в одну минуту. Альма хотела восстановить контакт с Ингрид и думала, что времени еще предостаточно. Но в действительности, оглядываясь назад, она сознается, что это требовало большего мужества или, по крайней мере, больших усилий, чем она тогда прикладывала. А потом Ингрид вдруг умерла.

Ей опять вспоминаются письма, которые писала ей Ингрид в последние годы. Положительные эмоции окончательно пропадают. Альма задается вопросом, куда она дела письма. Она не может найти их уже несколько лет, несмотря на многочисленные поиски, она запрятала их слишком основательно.

— Как у тебя дела? — спрашивает Рихард во время образовавшейся в кухонном грохоте паузы.

— Так, ничего.

— Это звучит как отговорка.

Альма оборачивается к мужу. Она с удовольствием рассказала бы ему о своем сне, но обычно она скрывает от него подобного рода вещи, сама не зная почему. Вероятно, потому, что так повелось — не говорить много о детях. Где они оба сейчас? Кто-нибудь может ответить ей на этот вопрос, собрав все свои знания воедино? Пожалуй, нет. Главное для Альмы — ее готовность верить в то, в чем можно найти утешение, пусть ничтожное. Ах, как глупо! В раковину с грохотом падает из рук стакан. А как быть, когда шагам на втором этаже нет никакого объяснения: может, Отто все-таки вернулся? Нет. Или Ингрид ищет свои любимые заколки для волос, которые она забыла во время своего внезапного ухода из дома и которые вместе с остальными мелочами до сих пор лежат в выдвижном ящичке в ванной? Нет. И еще раз нет. Нет и нет.

— А как у меня могут быть дела? — спрашивает Альма.

Жестом Рихард приглашает ее сесть с ним за стол. Он не убирает протянутую руку, пока не убеждается, что она выполнит его просьбу. Она наливает себе чашку кофе. Когда Рихард закуривает сигарету, она составляет ему компанию, потому что теперь это случается довольно редко, чтобы они вместе сидели за столом и разговаривали.

— Мне кажется, я наполовину уже на том свете, — говорит Рихард.

— Мы оба стареем, а старость ни к кому не благоволит. Так что не очень-то обращай на это внимание.

(Но ей определенно говорить об этом проще, чем ему.)

— Моя особенно ко мне неблагосклонна. Жизнь обращается со мной крайне жестоко.

(Альма опять удивлена, Рихарду не составляет никакого труда рассуждать о философских вещах, тогда как порой он не может сказать, какой сегодня день или месяц. У нее нет объяснений, отчего это так происходит.)

— Ну, мы тем не менее не будем спорить о том, все ли уж так плохо у тебя. Может, оно не все так безрадостно и плохо, будем, во всяком случае, надеяться, что хотя бы не безнадежно.

(Общие фразы, которые ни к чему не ведут, но ими, тем не менее, обмениваются с ровесниками, чтобы успокоить друг друга.)

— Ума не приложу, что уж тут хорошего. От болезней стареешь, а от старости делаешься больным, а от того и другого одновременно — умираешь. Хуже всего то, что ни дома, ни в школе меня к этому не готовили. Ну, про то, что умрешь, говорили, конечно. Но никто тогда от этого не предостерегал, потому что о смерти думали меньше всего.

(За долгое время он впервые произносит слово смерть без страха.)

— Я это тоже представляла себе иначе до того, как стала взрослой.

(Она смеется, но очень коротко и как-то неуверенно.)

— Очень правильно, так оно и есть. Я тоже представлял себе все иначе.

(Она думает: я с удовольствием поговорила бы с ним о его юности, сравнив ее со своей. В Майдлинге у меня была почти такая же свободная жизнь, какой живут сегодняшние подростки, во всяком случае, по сравнению с ним. В его сугубо клерикальной, богатой семье у него практически не было пространства для игр.)

— Могу я тебя о чем-то спросить? — говорит он.

— Что тебя тревожит?

(Она смотрит, как Рихард наблюдает за тлеющей сигаретой, словно черпает в ней силу. Он говорит, не поднимая взгляда):

— Хотелось бы знать, как это начнется, когда не сможешь больше повернуть головой ни влево, ни вправо. Наступит это внезапно или подкрадется незаметно?

— Я думаю, это длительный процесс. Когда начнется слева, то с этим еще, пожалуй, можно справиться, а вот когда и справа, то это уже конец.

(На минуту она кладет свою руку поверх его и тихонько сжимает. Сопереживание, исходящее от кончиков пальцев.)

— Это как магнит испортил компас, — говорит он. — В океане есть такие места, когда стрелка компаса начинает бешено вращаться.

(Из-за чего корабли сбиваются с курса, полагаясь только на волю ветра. Но сказать об этом Альма не решается. Как не хочет она упоминать и о том — хотя ей пришло это в голову, — что существует и другая, тропическая часть Атлантики, которую испанцы назвали el Golf о de las Damas, потому что управлять кораблем там настолько легко, что штурвал можно доверить даже нежнейшим женским ручкам. Бывает такое в жизни? Должно быть. «Дамское море», хм! И могло ли такое произойти у нее с Рихардом? Когда все началось и когда кончилось? И как проходил переходный период? Резко или с нарастающим бризом? Она пытается перенестись назад, в спорные времена. Она закрывает глаза, и всплывают воспоминания детства. Нет, детство не в счет, размышляет она, детство и без того всегда пролетает слишком быстро, это должно было быть позже. Должно. Потому что и позже она много раз была счастлива, вспомнить хотя бы, как у Ингрид впервые начались месячные. Но чтоб беспечно и совсем без всяких забот?)

— Помнишь, — говорит она, — как до Первой мировой войны летом на улицы всегда выезжала поливалка? Ты должен это помнить.

(Совершенно заурядное явление: две крепкие лошади тащат здоровенную бочку на четырех колесах, из которой сзади обильно льется вода. В жаркие летние дни этой водой поливали пыльные улицы. За этими поливалками всегда бежала ватага ребят, они закатывали штаны как можно выше, чтобы поглубже зайти под струю. Девчонки, если они вообще тут были, находились далеко позади, сняв туфли и шлепая по воде босыми ногами, потому что задирать высоко юбки не полагалось. Альма тоже с удовольствием побежала бы рядом с ними, но она знала, что подобным образом развлекаются только уличные дети, те, чьи отцы свистят, засунув пальцы в рот. Ее матери, которая часто смотрела в окно, явно не понравилось бы, если бы ее дочь оказалась в этой компании. Тогда Альма не находила в запретах матери ничего предосудительного.)

— У нас в Майдлинге в районе Тиволи было полно уличных мальчишек, и для них поливальная бочка стала новой забавой, сменившей «диаболо» и игру в «классики».

(Имена этих детей, которые Альма когда-то знала, уже забыты. Их местечковая речь отшлифовалась в Вене, как галька в глетчере. Скрип давно сгнивших бочек, ржание лошадей да отзвуки эха босых детских ног по мостовой еще призрачно звучат, каждый отдельным звуком в отдельно взятой мысли, возникающей в медленно высыхающих мозгах, становится пылью воспоминаний, оседающих в субстанции событий, которые уже не потревожат ни ветер, ни время.)

— У нас в Хитцинге не было уличной ребятни, — бормочет Рихард.

(Петер был явно одним из них, этот гаврош из подворотни, хотя и родился несколько позже, думает Альма.)

— И босоногие со временем тоже исчезли.

(Он уходит в себя, закрывает на минуту, обессилев, глаза, потом добавляет:)

— А как мы, собственно, вышли на эти темы?

(Конец разговора.)

Уничтожена уже четверть аргентинского военно-воздушного флота. Железная леди торопит свою гвардию. Британское командование ставит перед войсками задачу вернуть острова в течение не ближайших недель, а нескольких дней. Аргентина, в свою очередь, объявляет о скором поражении британских войск. На сегодня более 450 жертв. Королева беспокоится за принца Эндрю. Президент Австрии Кирхшлегер отправляется с официальным визитом в Москву. Кирхшлегер в интервью газете «Правда»: между Москвой и Веной царит полное взаимопонимание. Выбранный в 1955 году курс развития Австрии является правильным и неизменным. Политика нейтралитета всегда оправдывает себя во времена международной напряженности. Начиненный взрывчаткой автомобиль унес в Бейруте жизни 14 человек. Цитата дня: героическая смерть — трагическая случайность осколка снаряда. Это написал Карл Краус в Первую мировую войну. Войска Хомейни снова одерживают победу. Саддам Хусейн приветствует вступление Египта в войну на стороне Ирака. Смена власти в ЦК. Юрий Андропов избран в понедельник Генеральным секретарем ЦК КПСС. В югославской провинции, заселенной в основном албанцами — как только что стало известно, — опять начались беспорядки. Протестующие албанцы выступают за образование собственной республики Косово. Федеральный парламент выделяет 18,4 миллиарда шиллингов на прибавку к пенсиям. Больничные расходы легли тяжелым бременем на бюджет 1982 года. Трагический конец австрийской экспедиции на вершине Чо-Ойо в Гималаях. Прогноз погоды: повсюду ожидается безоблачная, солнечная погода. С середины недели на западе и юго-западе местами возможны грозы. Ветер северо-западный, позднее его сменит юго-западный. Максимальная температура воздуха 21 градус.

После сытного обеда Рихард возвращается в подвал доделать никому не нужную и бессмысленную работу: наклеить новые этикетки на хранящиеся там запасы. При этом он украдкой поедает ложками мед, но это не страшно (это маточное молочко — корм пчелиных маток, и он полезен для мозга). Альма складывает грязную посуду в мойку. Прежде чем она вернется к прерванной до обеда работе, она немножко поиграет на поперечной флейте. Когда Рихард громко зовет ее из сада по имени, она играет Баха и только что добралась до середины Трио-сонаты фа мажор.

На сигналы тревоги это не похоже. Альма надеется расслышать в его голосе особенную радость, которую испытывает человек, когда хочет поделиться с кем-то взволновавшей его, но безобидной новостью. Она прерывает игру, обтирает мундштук ладонью, кладет флейту на пюпитр и высовывается в окно.

— Что такое? — спрашивает она.

И тут же замечает роение пчел перед одним из ульев.

— Они вылетают! — кричит Рихард.

Он стоит на безопасном расстоянии, в десяти метрах, под вишней. В правой руке сигарета, зажженным концом направленная на себя. Довольный, кивая головой, он бросает взгляды то на растущий рой, то на Альму. Альма стремительно отходит от окна, прямо в тапочках выбегает через веранду из дома и, чуть не споткнувшись на четырех ступеньках, выскакивает в сад. Остановилась, чтобы оценить обстановку. Она видит: рой намеревается сесть на макушку старой сливы, где его будет довольно трудно поймать, может, с высокой стремянки, если повезет.

Она кричит:

— Уходи, Рихард, ты все равно не сможешь помочь мне!

Она бросается к крану под верандой. Быстро, насколько ей это удается, она соединяет поливочные шланги, чтобы обрызгать пчел. Несколько раз это давало результат. Но сейчас она сама вся мокрая. Открывая кран, она забыла, что надо только крутить, но не тянуть, иначе можно сорвать вентиль с резьбы. Вода вертикально бьет вверх из трубы прямо на Альму. Она быстро перекрывает трубу правой рукой, но вода с шипением вновь окатывает ее. Однако, сжимая левой рукой шланг, она добивается необходимого давления, и струя воды, изгибаясь дугой, достает до верхушки сливы. Потерявший ориентир рой, волнообразными движениями, напоминающими развевающееся знамя, сползает нерешительно вбок, вправо между деревьями. Рихард делает несколько шагов в сторону Альмы, чтобы помочь ей с краном.

— Уходи! — кричит она вновь.

Тогда он перемещается к скульптуре ангела-хранителя около огорода и так громко сморкается в носовой платок, что звук разносится по всему саду. Поверх платка он следит за развитием событий.

Альма использует передышку и пытается найти, куда отлетел кран. Он лежит у ее ног. Она хватает его и, когда вставляет обратно в трубу, оказывается под душем в третий раз. Она бросает взгляд на пчел, те кучкой устремились на макушку вишни. Оттуда их еще труднее снять, чем со сливы. Она устраивает пчелам проливной дождь еще разок. Пчелы беспорядочно мечутся вверх и вниз и замирают на мгновение беснующимся роем, прежде чем пуститься наутек через огораживающую участок стену, на соседнюю территорию, к Вессели, где их ожидает тишь да гладь да божья благодать. Задыхаясь от волнения, Альма следует за ними. Стоя на одном из старых стульев с веранды, расставленных вдоль стены специально для таких случаев, она смотрит, как рой на вполне доступной высоте садится на старую айву.

Альма кричит:

— Фриц! Сюзанна!

Она кричит снова, пока Фриц не появляется в окне, никелированная оправа вспыхивает на солнце. Альма объясняет ему, в чем дело. Она притаскивает из подсобки переносной ящик для пчел, торопится выйти на улицу, Фриц ждет ее у калитки. Как обычно в это время суток, он уже слегка подвыпивший и совершает свой непременный ритуал при встрече — целует ручку.

— Если бы ты не хромала, тебя запросто можно было бы принять за Бо Дерек.

Альма не знает никакую Бо Дерек. Возможно, какая-то полузнаменитая особа. Но она может себе представить, что это намек на ее мокрые космы и, должно быть, комплимент, хотя и сомнительный, как это, впрочем, и принято у дипломатов.

— Давай, пожалуйста, без лишних церемоний, жизнь и так довольно напряженная штука.

— Не вижу никакой связи. В каком мире ты живешь?

— Я?

— Ты. И ты правильно меня поняла.

Он с удовольствием смотрит ей прямо в глаза.

Лет двадцать назад это заставило бы ее поволноваться, она и сейчас волнуется, но это волнение другого сорта, похожее на то, как смотрят нервозно на часы, особенно когда это операторская работа французских киношников «новой волны», в принципе давно уже не новой, но остающейся такой для Альмы. Она думает: надо бы снова как-нибудь пригласить Фрица с Сюзанной на обед, в последний раз это было уже несколько месяцев назад, и я понятия не имею, в Рихарде ли дело или у меня самой пропало желание, и Кинасты тоже заходят все реже с тех пор, и разговор каждый раз как-то не клеится, и с Груберами то же, в конце концов всем это надоедает, и они правы.

Она входит в калитку, которую придерживает для нее Фриц. Дорожка, выложенная бетонными тротуарными плитками, плитки уложены в три ряда, на стыках трава и мох, потому что так лучше выглядит. Альма направляется к айвовому дереву. Фриц следует за ней. От избыточного веса, табака и алкоголя у него прерывистое дыхание, он с трудом говорит у нее за спиной на ходу, сопит, ему не хватает воздуха, он задыхается:

— Мне нравится, что ты имеешь дело с пчелиной маткой, с царицей, которая справляет свой свадебный полет.

Альма ставит ящик для пчел на газон, польщенная легким флиртом:

— Ты ничего не смыслишь в пчелах.

— Тут твоя правда, — соглашается он, — прошу прощения.

— Это старая матка. Ее свадебный полет состоялся прошлой весной. Запасов в ее семяприемнике хватит еще по меньшей мере на три года.

— Каких запасов?

— Для откладки яиц. Матка оплодотворяется только раз в жизни.

Фриц морщит лоб:

— Зачем же разводить такие скучные и безрадостные виды? Это ведь может и на тебе отразиться.

Альма дает ему подзатыльник, шлепая по берету. Вместо того чтобы поправить берет, Фриц изображает обиженного и, наоборот, надвигает его еще глубже на лоб.

Он — отпрыск побочной ветви одной австрийской актерской фамилии и был воспитан с осознанием своей неординарности, сложности характера, непредсказуемости желаний и непоследовательности действий. Альме он нравится. Правда, с годами он немного увлекся ролью обаятельного сердцееда, знающего, что его время уже ушло. Тем не менее это человек с большим опытом игры в непостоянство. Полная противоположность Рихарду. У того все должно быть стабильно, просчитано, он всю жизнь соблюдал форму и формальность, как его учили тому в родительском доме за обеденным столом: локти прижаты к телу, указательные пальцы лежат на ручках вилки и ножа, а зубцы и острие не следует задирать слишком высоко.

Фриц говорит:

— В качестве компенсации за применение физической силы я получу от тебя полкило меду.

Альма, бормоча что-то про себя, больше не обращает на него никакого внимания. Она изучает образовавшуюся в листьях айвы, на уровне своей головы, живую гроздь, эдакую растерзанную, громко жужжащую массу, не имеющую четких границ, но с четким радиусом внутри, так что это призрачно парящее копошение находится скорее в состоянии покоя, нежели движения. От роя исходит необычно сильный запах солода и плесени, потому что пчелы основательно намокли. Альма зачерпывает большой деревянной ложкой часть этой массы, в том месте, где она особенно густая. Формация растягивается, словно иллюстрируя японскую мудрость, что нападающего врага в форме горы надо встречать, приняв форму моря. Словно каша, перетекают пчелы через край черпака, некоторые сами залетают в ящик, из чего можно предположить, что Альма захватила матку с первой попытки. В прошлом году она никак не могла ее найти, когда метила цариц, а в этом видела лишь раз, но, пока она доставала кисточку, эта бестия уже скрылась. На этот раз Альме повезло больше. Осторожно, чтобы не раздавить пчел, она закрывает крышку ящика. Остатки роя распадаются и готовятся к отлету домой, через стену. Альма благодарит Фрица, который держится на расстоянии, оставаясь любезным зрителем. А по душам они поболтают (по полной программе) на следующей неделе.

— Тогда я тебе и мед дам.

Он раскидывает руки и смеется:

— То, что даришь другим, остается твоим, а то, чем владеешь, — потеряно навечно.

Вернувшись в сад, еще вся мокрая, она видит, как рой залетает обратно в улей. Рихард не замечает ее, он пропалывает грядки. В лучах мягкого послеполуденного солнца он насвистывает как ни в чем не бывало мелодию из Летучей мыши. Слышно чириканье птиц, и если налетает ветерок, то и шелест листвы. На террасе по цветкам фуксии маршируют вверх и вниз муравьи и беспрепятственно поедают пасущиеся на них стада тлей. Вокруг скульптуры ангела-хранителя летает стрекоза, она издает такой звук, как будто кто-то пролистывает большим пальцем страницы тоненькой книги. Пчелиный народ скидывает с прилетной доски дохлых сородичей, жизнь требует своего и освобождает себе пространство. В природе полная гармония и покой. Похоже на милую идиллию на окраине Вены.

Альма идет через сад к подсобке. Она ставит ящик с пчелами на выступ за дверью — матка и ее вассалы пусть посидят там еще немного. Она примет сначала душ. А в оставшуюся часть дня законопатит все щели в стенках и внимательно осмотрит остальные ульи, чтобы эти бродяги больше никуда уже не улетали. Блошиный цирк какой-то, думает она.