Кеворка-небожитель

Галахова Галина

Новая книга известной ленинградской писательницы Галины Галаховой, живущей ныне в Лондоне, выходит после долгого перерыва. Галина Галахова дебютировала ярко своей первой книгой «Поющий тростник» в 1974 году, и в дальнейшем её повести и романы для детей и взрослых пользовались неизменным успехом. В этой книге читатель вновь ощутит всю прелесть фантазии и юмора автора. Две фантастические истории погрузят его в мир, полный приключений, загадок и тех особых доверительных отношений между взрослыми и детьми, которые делают книги писательницы одинаково интересными для читателей всех возрастов.

 

НАТАША ПОЛУЧАЕТ ПОДАРОК

Наташин брат Владик, молодой человек семнадцати лет, устроился сразу на две работы — в обычное время на фабрику-кухню, а по утрам, вечерам и выходным — помощником к дворнику Раплету. Через месяц Владик отпраздновал первые свои две получки. Наташе — будущей первокласснице — он подарил семью матрешек — одна в другой, и пятицветную на жидких кристаллах авторучку. Дворник заплатил ему за работу частично деньгами, а частично — этой вот самой ручкой. Наташа подаркам обрадовалась, взяла у Владика на столе первый подвернувшийся под руку лист бумаги, перевернула его на чистую сторону и принялась выводить букву «А». Но никакой буквы «А» не получилось, вместо нее нарисовался один знакомый мальчик — глаза в разные стороны смотрят, волосы треплет ветер, лицо задумчивое, и не скажет он ни слова, покуда его не окликнешь раз или два.

— Витя? — удивилась Наташа. — Как ты похож! Но почему такой холодный-фиолетовый?

Однако Витя с ответом не спешил, и Наташа снова начала выводить букву «А».

Теперь на лист выбежала Витина собака Чапа. Чапа раньше бродячая была — голодная и холодная. Пока с Витей не повстречалась. Он просто так, по рассеянности, ее погладил, а она пошла за ним на всю жизнь. Так Кеворка сказал.

Наташа строго посмотрела на ручку, погрозила ей пальцем — что за шутки! — и решила, раз такое дело, нарисовать Кеворку. Это очень даже легко. Всегда смеется, волосы дыбом и ужас какой черный — не отмыться ему, не оттереться. Но Кеворка получился другой: красного цвета, глаза опустил в землю и — боится чего-то. Рядом с ним дерево еще нарисовалось. Высокое и раскидистое. На каждом его листочке надпись — Гва-да-рий Фи-го-соф, — прочитала Наташа по складам, — ой, что это? Или это кто?

— Это мы, — раздался смех.

Под деревом она увидела темно-зеленого Аленьку рядом с бледно-голубой Кимой. Сидят в обнимку и смеются:

— Чур, Наташка, мы тут первые! Это — наш домик.

Какая-то ворона-не-ворона в фуражке набекрень и в одном дырявом носке на лапе похлопала их по спине обшарпанным крылом.

— Эрррумий! — каркнула ворона и уже нацелила свой клюв на Наташу.

Наташа испугалась и ударила по листу бумаги ладошкой. Бумажный лист поднялся в воздух, покружился недолго и сел на диван, а ручка упала на пол и закатилась под стол. Стало тихо — вдруг остановились настенные часы. Наташа удивленно захлопала глазами. В наступившей тишине отчетливо прозвучал этот одинокий и беспомощный звук хлопающих ресниц.

— Что это? — воскликнула она. — Почему часы остановились? Почему я моргаю так громко, откуда эти рисунки?

Наташа наклонилась за ручкой, но тут задребезжали стекла, и она невольно выпрямилась.

Распахнулось окно: в комнату ворвался ветер. Он был синий. Наташа ощутила на лице холодноватую упругость его развевающегося плаща, пропахшего дождем. Со двора донесся звук шаркающей по асфальту метлы.

Нарушился обычный порядок вещей: разбежались в разные стороны стулья, закружились по комнате и, налетев друг на друга, повалились — ножки кверху. С писклявым скрипом отворились дверцы платяного шкафа и оттуда выскочили, пританцовывая, взявшись за рукава, папины костюмы — черный и серый — и мамины платья ужасно ярких цветов и странных фасонов. Поехал и тут же накренился на бок стол, опрокинулась на пол стоявшая там тяжелая ваза с сиренью. Длинный неопределенный язык воды заглотил край скатерти, подчеркнув стола врожденную угловатость.

Черный костюм уселся на подоконник и засвистел папин любимый персидский марш, серый упал в кресло и, закинув брючину на брючину, запустил в потолок кольцо дыма. Платья вниз рукавами повисли на трехрожковой люстре и качались, качались. Зашевелили стрелками часы и пошли, отбивая: «так-так, так-так, нетак-нетак».

Стало невозможно.

— Перестаньте, я ничего не понимаю… — Наташа зажмурила глаза, заткнула уши.

— Что ж тут непонятного? — весело подхватил натужным голосом Владик. Он только что плечом приоткрыл дверь и, пятясь, спиной вперед вошел в комнату, прижимая к груди фотоувеличитель. — Глянь, какой фотоувеличитель я себе подарил, Наталья. Не зря на Раплета весь месяц ишачил, как верблюд. Он увеличивает…

— Увеличивает-преувеличивает, — воскликнула Наташа, открывая глаза и разжимая уши, радуясь появлению брата и одновременно страшась, что ей сейчас от него попадет за беспорядок в комнате.

— Не увеличивает-преувеличивает, а только увеличивает. Прошу, пожалуйста, не путать.

— Какая разница!

Владик обернулся и налетел на опрокинутый стул, от изумления брови у него высоко подпрыгнули.

— Огромная… черт, а где стол? Наталья, что за дела? Это же — форменное безобразие! — закричал он.

— Сегодня, Владик, у нас, не черт, а… — прошептала Наташа и на всякий пожарный случай полезла под стол, чтобы отсидеться там до лучших времен, и наткнулась на авторучку, и обрадованно воскликнула:

— Да это же, Владик, твоя авторучка, она все и натворила!

Медленно и неохотно выпадала Наташа из недавних странных событий. Такое с ней случалось не раз после кукольного театра или мультфильмов, где все не так, как есть, а — как-то совсем уж по-другому.

Владик пытался сохранить серьезность, однако надолго его нехватило.

— А вот это уже, моя дорогая, называется преувеличением, да еще каким! — Он рассмеялся и всей своей тяжестью вместе с тяжелым фотоувеличителем рухнул на стол, ударившись животом об угол стола, откуда свисала мокрая скатерть, и холодные капли воды потекли ему на ноги. — О, черт, угол какой острый, и зачем только делают такие столы, остолопы! — Он сморщился и начал растирать живот ладонью.

Наташа высунулась из-под стола, горестно всплеснув руками.

— Владик не верит мне — кто же тогда мне поверит?

На плечах у нее вздулись рукава-фонарики голубого шелкового платья, из которого она давно уже выросла, но все никак не хотела с ним расстаться — его сшила мама.

— Ну, скажу я тебе, понаделала ты тут черт знает что и напридумывала бог весть…

— Я? Понаделала? Напридумывала? Да я совсем даже не знаю этого… Гвадария… Эрррумия! Нет, ты мне, пожалуйста, сам все объясни. Он, что ли, ворона?

Владик весело хмыкнул.

— Нет, Наталья, с тобой не соскучишься. Хорошенькое дело — до чертиков насмотрелась своих мультяшек, а мне — объясняй. Нет, так дело у нас не пойдет… хотя постой-постой: Эрумий… где-то я, помнится…

Наташа не дала ему вспомнить.

— Владик, да честное-пречестное это не я — а твоя авторучка, она букву «А» не хотела писать. А потом Витю с Чапой, Кеворку и Киму с Аленькой взяла и нарисовала. И очень даже похоже — я же так не умею! Они были там… живые, ну как мы с тобой сейчас… И цвет у них был… всевозможный… — Наташа покрутила авторучку, как будто впервые увидела ее. — Ой, а я же тогда — какого цвета буду? Тут только желтый остался… желтой быть не хочу…

— О чем ты? Какие рисунки? Ну где хоть один — дай, покажи мне. Я хочу посмотреть.

Владик присел на корточки и заглянул под стол. И увидел он Наташу совсем-совсем от себя близко и под таким неожиданным для себя углом, под каким никогда прежде ему не удавалось ее видеть, и сердце у него сжалось при мысли — какая она еще совсем-совсем маленькая.

Наташа из-под стола потянулась к листу бумаги, который лежал на диване и начала его разглядывать со всех сторон. — Ой, да где ж они все? Только что ведь здесь были, а теперь — весь лист закаряканный-замаляканный. Куда-то они с него все подевались… — Она растерянно развела руками и снова спряталась под стол. — Куда?!

— Да это же мой черновик! — Владик выхватил из ее рук исписанный с одной стороны и много раз перечеркнутый лист бумаги. — Сколько раз тебе говорить, чтобы ты не рылась у меня на столе! Я тебе запрещаю это делать. Наталья, ты меня слышишь? Может быть, я что-то важное пишу. К тому же Эрумий… он, может быть, мой будущий герой, а никакая не ворона, понятно?!

— Мне было скууучно…

— Скучно, знаешь, бывает кому?

— А, может быть, я хочу быть тем… сама знаю, что глупая, и желтой тоже не буду… не люблю желтого… — И она расплакалась.

Он выудил ее из-под стола, поднял на руки, крепко прижал к себе. Сердце у нее трепыхалось, как заячий хвост.

— Желтый… по-моему, цвет надежды или мечты, а может, и ревности. Я точно не помню. — Он хотел ее как-нибудь успокоить. — Ты, например, о чем сейчас мечтаешь?

— О ма…

Он резко поставил ее на пол и судорожно начал за все хвататься, тыкаться во все углы — заниматься уборкой.

Пока прибирался, он думал о Неле — он познакомился с ней две недели назад в автобусе и всю ту неделю и эту всю бегал к ней на свидания, для чего пораньше загонял Наташу спать и брал с нее клятвенное обещание, что она быстро сейчас уснет без всяких сказок на ночь, а то ему пора на ночное дежурство, денег надо заработать на лето, на их будущую поездку на Кавказ. Наташа бредила этой поездкой. Они гуляли с Нелей до утра, и он много раз ее фотографировал у памятников глухой старины и звонкой современности.

Не так скоро, но в комнате все же воцарился некоторый порядок.

— Наталья, неплохо бы мне сейчас пойти и поработать хотя бы часок, хочется обновить фотоувеличитель — как ты на это смотришь?

— А ты куда?

— В фотолабораторию.

— Не в фотолабораторию, а в ванную, — уточнила Наташа и заглянула ему в глаза. — А можно с тобой? Я так хочу с тобой побыть, я же так давно тебя не видела, тебя ведь нет дома днем и ночью. Когда тебя нет, я на тебя сержусь.

— Но я же работаю, деньги зарабатываю!

— Я не буду мешать, буду только смотреть на фотографии.

— Давай не сегодня, а? Лучше завтра. Сегодня, понимаешь, я хочу напечатать Нелины фотографии. Я давно ей обещал.

— А нам зато ты обещал еще давнее: ее знаешь две недели, а нас всю жизнь…

Откуда-то взялась эта Неля, красивая, конечно, но только когда позавчера она пришла к ним в первый раз домой с ней познакомиться, то сразу начала рыться в маминых журналах мод и еще перемерила чуть ли не все мамины платья и шляпки.

— Завтра, обещаю, займусь вашими, хорошо? Не слышу ответа.

— Угу.

— И ты мне поможешь проявлять и печатать, идет? — обрадовался он. — Сама своими глазами увидишь, как будут появляться на фотобумаге Витя с Кимой, Кеворка с Аленькой, и ты с ними вместе.

— И еще Чапа.

— И еще Чапа, — подхватил он, — без нее никак нельзя. И уж с моей-то фотобумаги вы никуда не исчезнете, наоборот, на веки-вечные останетесь такими, какие сейчас есть. — Он засмеялся довольный.

— Ладно, иди, — сказала она упавшим голосом, — я же тут не одна, правда? А с моей новой подружкой, — и она погладила серебристый колпачок авторучки.

Владик отвел глаза в сторону и в обнимку с фотоувеличителем поспешил в ванную, где они вдвоем с фотоувеличителем провели прекрасный красный вечер.

Наташа, оставшись снова одна, долго ходила без дела по комнате, искала, чем бы заняться, пока не придумала себе новую игру, стала учить часы правильно ходить, как они раньше ходили до ужасного беспорядка. Но сейчас часы упрямо шли по-своему: то вперед, то назад, то растягивали время, то сжимали его. Час становился на себя не похожим, а минута — тем более, и стало вдруг непонятно: то ли уже давно пора ложиться спать, то ли наоборот — просыпаться и поскорее бежать в детский сад, чтобы туда не опоздать, что они в последнее время делали, потому что Владик «зарабатывался на ночной работе и часов не наблюдал», как он ей говорил, возвращаясь домой под утро и падая с ног от усталости, но вид у него был совершенно счастливый — что ее почему-то пугало.

— Капризное вы, время, — рассердилась Наташа и ударила по маятнику. Часы жалобно вскрикнули. Она испугалась: — Что с вами — вам больно? Я больше не буду вас бить… никогда, слышите? — Она попятилась и села на диван.

Часы ничего не ответили: они совсем перестали ходить.

Со двора через полуоткрытое окно донеслись гортанные окрики Раплета:

— Марш домой, а ну — кому сказано — домой?!

Как всегда по вечерам, дворник разгонял мальчишек по домам, чтобы не шумели под окнами и не били мячом стекла на первом этаже. Обычно жестковолосая его метла шаркала по асфальту глухо, но сейчас Наташе почудилось, что метла у него звучит совсем по-другому, хрупко и надтреснуто она звенит, точно стеклянная.

«Может, это у меня в ушах зве…» — успела она подумать и, уронив голову на грудь, сидя на диване в неловкой позе, заснула, прижимая к себе авторучку, которая вдруг зашевелилась у нее в ослабевшей руке.

Ей снилась девушка Владика в белом платье и в белых туфлях на высоком каблуке, девушка кружилась, порхала по комнате, как большая бабочка, и закружила Владика, а потом они куда-то исчезли, она звала его, звала, но Владик не вернулся, и тогда во сне она на него обиделась, сказала себе — никогда-никогда его не простит…

Наступившие летние сумерки на мгновение озарились в комнате красно-желто-зелено-синим и фиолетовым всполохом — авторучка пропела тонкое «тиииууу!» и вылетела в окно, как маленькая ракета.

Раплет на лету поймал ее и спрятал в карман черного своего пиджака.

 

ДВОРНИК РАПЛЕТ

По вечерам Владик, если не работал, рассказывал Наташе про звезды. Про звезды Наташа любила слушать больше всего. Она удивлялась, что звезды на небе очень большие, во много раз больше Земли. Брата она не перебивала — пусть выдумывает, увеличивает-преувеличивает. Он ведь до сих пор не знает, что она видела звезды своими глазами однажды ночью, когда у нее болело ухо, и Владик ходил по комнате и носил ее на руках всю ночь. Один раз он остановился у окна, и она взглянула тогда через его плечо в неплотно прикрытые занавески и увидала на небе звезды, еще не зная того, что они — звезды. Она подумала в тот момент, что это неспящие дети ходят в темноте с фонариками, ищут, куда подевался день…

Это уже потом, когда она опять в который уже раз услыхала от Владика про звезды, она решила, что если бы звезды и вправду, как говорит Владик, были хотя бы такими большими, как Земля, они от своей тяжести давно бы уже свалились с неба на Землю и всю ее раздавили, и никого бы на земле не осталось… Она еще тогда про себя засмеялась, подумала: какой же Владик все-таки еще глупый, простых вещей совсем не понимает, а говорит, что уже взрослый, и она должна его всегда беспрекословно слушаться, потому что он старший — любил он командовать, ох, любил!

По утрам она просыпалась с большим-превеликим трудом, и Владик, поднимая ее в детский сад, командовал:

— Подъем! По коням! Рысью! — А потом, не добившись успеха, приговаривал: — Ладно-ладно, можешь спать сколько влезет. Я больше не буду тебя будить, а пойду позову Раплета: пускай он сюда идет и тебя будит. Слышишь, метлой чиркает на улице… нет, уже на лестнице… поднимается… идет по коридору… подходит к нашим дверям, остановился, дверь откры…

— Ой, не надо! — вскрикивала Наташа, все еще лежа с закрытыми глазами, хватала брата за руку и крепко прижималась лицом к его руке. — Разве не видишь, я уже встала, только глаза еще немного не открываются?

Каждое утро, когда надо было идти в детский сад, они играли в Раплета: Раплет был у них выдуманный дворник, злой волшебник, он обладал сверхъестественной силой, но они все равно каждый раз его побеждали, потому что Наташа не любила страшные сказки. Потом, когда однажды выяснилось, что у них в доме появился новый дворник, по имени Раплет, Владик от удивления присвистнул: «Ну дела! Это, пожалуй, почище любой фантастики!»

Ничего такого Наташа не понимала: она просто обрадовалась за брата, который так хорошо умел выдумывать.

Этому, правда, больше никто не радовался, а в Литературном Институте, куда Владик надумал в тот год поступать, за него даже огорчились, после творческого конкурса в ответном послании ему написали: «Уважаемый тов. Шагалов, к сожалению, в ваших рассказах отсутствует главное — правда жизни. Идите на стройку, на завод, поработайте там, наберитесь жизненного опыта, а потом напишите о наблюденном, пережитом вами…».

Но Владик не пошел ни на завод, ни на стройку, а устроился на фабрику-кухню, чтобы Наташе свежие пирожные приносить, и помощником дворника в своем доме, чтобы после фабрики-кухни быть поближе к Наташе. Он помогал Раплету подметать и убирать двор, мыл лестницы на этажах, а по ночам он писал о том, что видел во дворе, на своей и на соседних улицах. Но видел он все время почему-то все не то и не так. Написанное ему не нравилось, и он рвал свои черновики и выбрасывал их к большому удовольствию Раплета, который теперь перевыполнял планы вторичных поставок бумаги.

— Молодец, парень, — хрипло хвалил его Раплет, доставая из мусоропровода очередную кипу листов, — так бы тебе пахать всю жизнь.

Наугад Раплет доставал какой-нибудь клочок бумаги и начинал читать вслух: «Иван Иванович Загорюй сегодня свалился в котел кипящего асфальта. Он падал с неба, когда менял лампы в уличном фонаре, но не сварился, а — ударившись спиной об асфальт — был выброшен из котла по закону Архимеда…»

— Это ты того, все врешь, — усмехаясь в черную бороду, бурчал Раплет, сваливая бумаги в огромный желтый мешок. — Такого, братец, здесь не бывает, не выдумывай.

Раплет видел здесь то, что видят все. Каждое утро он вставал ни свет ни заря и начинал чиркать метлой по асфальту летом или осенью после дождя, скрипеть лопатой, когда шел снег, лязгать скребком или стучать ломом при гололеде. Он никогда не улыбался и не светлел лицом, был всегда молчалив и сосредоточен и свое немудреное дело выполнял с таким остервенением, что казалось — в обычный мусор, воду или снег он вкладывает какой-то свой тайный смысл, который мучает его или по крайней мере заставляет его все время быть начеку.

С его бледного лица стекала черная борода, глубоко запавшие зеленые глаза неожиданно обжигали.

Еще тогда, в самом начале, когда Раплет только-только еще появился у них во дворе и приступил к работе, Владик при встречах с ним каждый раз старался как можно быстрее и незаметнее прошмыгнуть мимо дворника: отчего-то ему делалось не по себе, страшно ему вдруг становилось — в чем он не хотел себе признаваться, потому что это не лезло ни в какие ворота, и действительно, с какой стати он должен был бояться выдуманного им дворника, который, правда, непонятно каким образом взял и материализовался, и даже имя у него было то же самое, впрочем, это все могло быть простым совпадением, какие в жизни встречаются чуть ли не на каждом шагу, и никому до этого нет дела — ну совпало и совпало, ну и что с того? А — ничего. И — ничего, и вправду.

Однажды утром, когда он, как обычно, вел сонную, капризную Наташу в детский сад, они увидели дворника, стоявшего в детской песочнице с воздетыми к небу руками. Издали он показался Владику похожим на огородное пугало — в вечном черном своем, почти до пят, пальто и в черной шляпе набекрень, а из под шляпы какой-то провод торчит. Владик не удержался и фыркнул — страха как не бывало.

— Привет, трудящимся Востока, наше вам с кисточкой! — Он приподнял с головы воображаемую тюбетейку.

Раплет быстро опустил руки и схватился за метлу, лежавшую тут же на песке.

— Какой я тебе с Востока? Я не с Востока, я — оттуда, — сумрачно ответил он, неопределенно махнув метлой в небо.

Владик подумал, что Раплет шутит, и решил ему подыграть:

— С неба, значит, свалились?

— Не свалился, а прошил Землю лучом.

Владик с трудом поборол смех и, чтобы не рассмеяться дворнику прямо в лицо, брякнул сходу какую-то глупость, вроде того, уж не портной ли вы и что шьете — если это не секрет.

— Скоро небо кому-то покажется с овчинку… а ты дерзкий очень, смотрю, старших не уважаешь — нехорошо. Надо бы тебя на выучку взять, научить уму-разуму. — (Через какое-то время и на самом деле он пошел к Раплету в помощники, но никакой-такой особенной выучки не было).

Владик смутился — действительно, получилось глупее не бывает.

— Извините. Не хотел вас обидеть. Наташа, поздоровайся с товарищем дворником, — поспешил он блеснуть вежливостью, и дернул Наташу за руку. — Вон, смотри, метла какая… прямо как и не метла… — Опять новая нелепость соскользнула у него с языка, и он тут же прикусил себе язык.

Наташе здороваться с Раплетом не хотелось. Когда с человеком здороваешься, будто что-то важное рассказываешь ему про себя. А зачем такому страшному Раплету про нее что-то знать? Так и не поздоровалась она с ним тогда, в первый свой раз.

Вот и в это утро, наступившее вслед за тем вчерашним, полным беспорядка вечером, она тоже, как всегда, полусонная, тащилась в свой нелюбимый детский сад и слезно Владика просила, чтоб он оставил ее сегодня дома, пусть даже одну на целый день, она уже привыкла оставаться одной и не будет скучать, и ничего не будет у него со стола трогать, а будет весь день только спать, потому что… Тут она вдруг замолчала и на какую-то минуту заснула прямо на ходу, проснулась она оттого, что Владик сильно дернул ее руку и велел поздороваться с Раплетом. Здороваться с дворником она, как всегда, не хотела, и, только повернув за угол, когда Раплета совсем уже не стало видно, чтобы лишний раз не раздражать брата, тихо пискнула, как мышка:

— Дяденька Раплет, здравствуйте. А у меня ваша авторучка куда-то задевалась, которую мне Владик подарил…

Как ни странно, Раплет ее услышал, выглянул из-за угла и переспросил:

— Задэвалась, говоришь — странно-странно, — и окинул Наташу пристальным взглядом, как будто к чему-то примеривался, а потом взмахнув метлой, чтобы начать очередное сражение с очередной огромной лужей, образовавшейся во дворе после ночного сильнейшего дождя, поинтересовался: — А куда же она, по-твоему, могла задеваться, дэвочка?

— Он всех женщин и девочек называл не иначе как «дэвочками», и даже Сусанну.

Наташа развела руками.

— Улетела, наверное, куда-то — правда же, Владик? А может, к вам вернулась — я же не знаю.

Владик собрался было ради смеха поддержать сестру в этом ее остроумном, но далеком от действительности предположении, но увидел на лице Раплета улыбку, и от этой его улыбки ему стало вдруг снова не по себе. Он беспомощно оглянулся по сторонам, и его взгляд скользнул по детской площадке, вернее, по самому ее краю. Отсюда, где они с Наташей сейчас находились, он мог видеть только небольшой кусок двора — там как-то неуклюже громоздилась, другого слова он не мог подобрать, нелепая зеленая песочница. И бредовая мысль посетила его в тот миг: неспроста Раплет всучил ему эту авторучку… но зачем?!.. И он оторопело посмотрел на Раплета, попрежнему выглядывающего из-за угла.

— Что ты на меня так смотришь? — услыхал он его глухой покашливающий голос. — Я тебе, дорогой, что-то должен? Кажется, я с тобой рассчитался сполна — или — нет?

— Да, конечно. Просто чушь какая-то в голову лезет… — Владик встряхнул головой.

— Давай вымету, — усмехнулся Раплет. — За мной это не заржавеет, сам знаешь. — И он поднял метлу наизготовку.

— Вымети, Раплет, пожалуйста, вымети, — запрыгала по асфальту Наташа, к этому времени уже совершенно проснувшаяся и готовая играть в эту и в любую другую игру, только бы подольше не идти в детский сад. — Я хочу очень посмотреть, это будет смешно, правда же, Владик?

— Ну раз дэвочка просит…

Для начала Раплет перевернул метлу снизу вверх и три раза стукнул об асфальт палкой. Метла, точнее, все ее прутики, вспыхнули на утреннем солнце радужным стрекозиным крылом. И, словно бы на зов, из парадной выбежал черный, как уголь, полуголый Кеворка в красных шароварах и босиком.

— Кто меня звал? — закричал он пронзительно, как свисток, и промчался мимо Раплета, окатив его, Наташу и Владика грязной водой из лужи, с которой Раплет собирался сразиться.

Раплет от неожиданности охнул, заскрипел, не хуже старых дверей в любой из парадных того дома, который обслуживал, и с метлой под мышкой потащился прочь.

Вадик с Наташей стали отряхиваться от воды и услыхали женский крик.

— Куда босиком — стекла кругом? Сандали надень, горе ты мое любимое!

За Кеворкой бежала его мать, толстая Клауша.

— Раплет, ты меня звал? — закричал удалявшемуся дворнику в спину Кеворка, пойманный Клаушей в крепкие материнские объятия. На ходу она уже успела его обуть и надеть ему голубую рубашку. — Зачем звал?

— Не приставай к дворнику — что за глупая привычка? Видишь, человек занят, тоже куда-то спешит — ему не до тебя. А вот я из-за тебя, озорника, вечно на работу опаздываю, — Клауша потянула Кеворку за собой, а он изо всех сил упирался, кричал вдогонку Раплету — звал или не звал?!

И всех нас, остановившихся детей, тоже тянули за собой матери, потому что у всех у нас были матери, боявшиеся опоздать на работу.

— Быстрее! — кричали они. — Опаздываем!

И только Наташу тянул за собой Владик. Больше провожать ее в детский сад было некому: их родители прошлой зимой попали в аварию — в машину отца врезался на скользкой дороге встречный грузовик.

 

СТРАННЫЙ СЛУЧАЙ

По утрам Раплет казался нам очень молодым, а к вечеру он выглядел совсем дряхлым: спина у него горбилась, ноги разъезжались в разные стороны, метла валилась из рук.

— Почему ты всегда такой старый к вечеру, дяденька Раплет? — привязался к нему как-то раз Аленька. Он был вообще ужасно приставучий.

— У меня такой завод, — отвечал ему дворник потупясь.

Он становился особенно мрачным почему-то к вечеру.

— Какой-такой завод? — теперь удивилась Наташа. А стоит Наташе начать удивляться, ее потом нипочем не остановишь. — Разве дворники на заводах работают? Они же — только на домах. Мне мой брат Владик так говорил. Он все знает. Он уже взрослый.

— Да Раплет все врет! — закричал на весь двор Аленька.

Ко всему прочему, Аленька был у нас еще и первый скандалист и заводила, то есть — самый главный. И потому вслед за ним мы хором принялись кричать, что Раплет все врет.

— Тссс! Замолчите, глупые вы дети. Я вам правду сказал, — Раплет боялся, весь прямо начинал дрожать, когда на него обращали внимание, — поэтому нам и нравилось его дразнить.

Однажды мы так Раплета задразнили, что вывели его из себя. Перед нами оказалось два дворника: молодой — утренний и старый — вечерний.

— Ну до чего же невозможные дети — убить их мало! — воскликнули они оба, подпрыгивая, точно от холода.

— Это ты… вы… невозможные дяденьки! — испугались мы и бросились врассыпную, но далеко не убежали: стало интересно, что будет дальше.

И вот прямо на наших глазах растворились створки в старом дворнике, туда, слегка пригнувшись, вошел молодой, и все пропало.

Мы стали тереть глаза, оглядываться друг на друга, а Кеворка сказал:

— Наташа, чего ты на меня так смотришь — не узнала, что ли?

— Лицо у тебя сделалось как не твое…

— Как это не мое? Тогда чье же?

— Не знаю…

— Анализ показал — для перекачки они готовы, — раздался как будто с небес громовой голос дворника.

Как по команде, мы запрокинули головы к небу.

— Какой анализ, какая перекачка? Раплет ты где? — закричали мы хором. — Мы тебя не видим — покажись!

Невидимый голос спросил:

— А ты, разведчик, готов?

До этого момента Кеворка стоял спокойно, но тут он испугался чего-то и спрятался за Витю.

Он был совсем ни на кого непохожий, Кеворка. Сначала мы думали, что он перепачкался углем, которым топили нашу котельную, и никак от него не может отмыться. Потом мы увидали его сразу после бани: но он остался того же цвета. И звался он Кеворкой — единственный во дворе. Наташ у нас было восемь, Аликов — трое. Кима, правда, была одна, но она была, как мы — отмытая.

Раплет нас всех называл родственниками зимы, а Кеворку — сыном лета. Болтали про Кеворку всякое, а старушки из нашего двора вообще плели про него всякие небылицы.

 

РАССКАЗ СТАРУШКИ СУСАННЫ

В нашем дворе жила-была одна завалящая старушка, по имени Сусанна. Про нее говорили, что ей сто лет в обед, а сама Сусанна любила повторять, что она случайно завалилась от смерти в будущее, как рисовое зернышко под половицу. Была Сусанна крохотного росточка, крепкая, белоголовая — как то зернышко — и любила все знать. По ее словам, лишь она одна знала настоящую кеворкину историю. И хотя другие бабки были уверенны, что Сусанна все выдумала или что-то перевирает, но все равно то и дело просили ее повторить байку про Клаушу и Черного Али. Сусанну долго упрашивать не приходилось: рот у нее никогда не был на замке, и даже когда с ней никого рядом не было, губы у нее шевелились, она разговаривала сама с собой и «с небом и землей» — как она любила выражаться.

— Эта самая Клауша выросла у меня на глазах, — обычно так начинала свой запев Сусанна. — Была я тогда совсем молодка, лет эдак семидесяти. Честно скажу, очень мне Клауша нравилась: скромная, приветливая, никогда людям слова поперек не скажет и чистенькая всегда, и не размалеванная. Другие девки все за парнями гоняются и от парней ни в чем не отстают, курят, ругаются, а эта все ходит с книжкой под мышкой и лоб от знаний морщит. Иной раз станет мне ее жалко — не ведает утех младости. Тогда кликну я наших парней, все они под моим присмотром под потолок вымахали, и спрашиваю я их: «Где ваши глаза, разбойники? Хоть бы кто из вас Клаушу приметил, вниманием одарил. Девка — сущий клад!» И что же они мне в ответ, наши балбесы? «Пресная твоя Клауша — ни рыба, ни мясо. Скука с ней смертная.» Воистину, им надо перцу и соли…

— Ну погодите, грожу я им, хватитесь — ан поздно будет! Питали и питают парнишки ко мне доверие. Я, мил-мои, все личные тайны ихние при себе храню — помереть некогда. А Клауша, знай наших, уже и в Академию Холодных наук поступила, и окончила Академию — пока молодежь мне тут над ухом гитарой бренчала. На главный холодильник ее распределили. Я как-то судьбу ей на картах раскинула. Скоро тебе, девка, говорю, счастье от холода выпадет. Жди и надейся! В ответ смеется: «Какое там счастье, Сусанна (очень уж не люблю, когда меня бабкают: баба, бабушка Сусанна! Велю меня всем просто Сусанной называть, потому что душой день ото дня все молодею), у нас только быки мороженые — вот и весь пейзаж». Не тужи, говорю, девка, карты все точно говорят, они меня никогда не обманывают! Но она только рукой махнула, видать, не поверила. И вот год проходит, за ним другой, и тут, как на грех, авария: куда-то весь холод возьми и подевайся у них на главном холодильнике. Быки мороженые в тепле сразу зашевелились, не по вкусу им, видать, тепло, вынь да положь холод — ну чисто дети! Начальство Клаушу за бока: «Высшее образование? Ну и действуй!» Заплакала Клауша, пошла сбежавший холод искать и нашла — даром, что ли, всю жизнь книжки умные читала. Он прогуляться из холодильника, оказывается, вышел — надоело ему, вишь, взаперти-то всю жизнь сидеть. Клауша цоп его — родимого — за холонные рученьки и потащила обратно в холодильник, загнала под висячий замок — сиди и не чирикай! Начальство обрадовалось, Клаушу — на повышение, сделали ее главной встречальщицей, чтоб иностранцев в гости принимать. И тут, как по заказу, здрасти вам, прибывает делегация из неведомых глубин Африки, аж с самого экватора. По обмену опытом насчет холода. Во главе делегации принц Али. Черный, откровенно говоря, страшный — печная заслонка с той стороны, где сажа. Увидел Клаушу — язык прикусил и речи лишился, но ручку ей все ж таки умудрился пожать, пока то да се. А ей такое внимание — в диковинку. Кабы не надорваться от ваших черных глаз! Смутилась девка, но потом все ж с силенками собралась и по-аглицки дала ему полную отставку, мол, так-то и так, уважаемый мистир-синьор Кеворк, я девушка честная, не за ту меня принимаете… А он, черный дьявол, хлоп перед ней на коленки аж при всем честном народе: «Я полюбил вас, мисс Карпушкина, с первого взгляда. Прошу вашей руки и сердца!» Клауша ушам не верит — у нас так быстро не бывает, я тридцать лет на земле каблуками отстукала, мне никто «милая моя» не сказал. «Милая вы моя», — говорит принц Али, а тут быки мороженые опять зашевелились, через стенку кричат «Не зевай, дура!» И дрогнула Клауша, а кто бы не дрогнул, я бы тоже дрогнула от такого накала. Ну поженились. Принц тоже по холоду пошел. Учился. И прожили они душа в душу несколько лет. Я все на них издали любовалась — молча. Чтоб не сглазить. И вдруг несчастье, или счастье, уж не знаю: отец родной, король африканский, на той части света, где экватор, помереть взялся. А королевству тому африканскому без короля ну никак нельзя — все перегрызутся, передерутся, перекусаются меж собой, на пальму опять полезут, но пальмы-то нет, срубили ихнюю пальмочку под самый корешок. А Клауша уже с Кеворкой. Али зовет ее с собой в Африку королевой стать, а она, вишь, гордая какая, отбрыкивается — не так, мол, воспитана, взгляды ей не позволяют быть королевой, домократка. Принц потужил-потужил, но не ехать нельзя — собрал манатки, да и укатил в свои пампасы. Обещался писать кажный божий день. С той поры все писем ждем-пождем, но ни ответа ни привета. Вот и сказке конец, мои солнушки!

Сусанна закончила уже неизвестно который по счету все тот же самый свой рассказ, вздохнула и стала рыться в карманах. Извлекла она оттуда маленький банан, обстрогала его единственным зубом и, утомленная весенним солнцем, но больше все-таки своим рассказом, принялась жевать.

Старухи тихо сидели рядом, кто вязал, кто читал, кто дите качал, а кто просто грелся на солнце. Весной видимо-невидимо старух выползает на скамейки, и сидят они там, как темный бисер, нанизанный на солнечный луч, и жизнь у них вечная…

Кеворкина история, которую мы тоже не впервой выслушали, копаясь тут же рядом в большой песочнице, и на этот раз осталась для нас загадкой: Сусанна цыкала все время, пропускала отдельные слова и целые предложения — ничего толком не поймешь, да нам было и неинтересно старух этих слушать, что они там болтают у себя на скамейке, язык у них без костей — как говорил Владик.

Сам Кеворка про себя ничего такого не знал, иногда отмалчивался, иногда говорил, что все это неправда, а иногда выдумывал почище Сусанны.

 

КУХНЯ РАПЛЕТА

Раплет жил одиноко и угрюмо в однокомнатной служебной квартире на первом этаже в первой парадной. Во дворе говорили, что свою квартиру Раплет превратил в сплошную кухню, где он готовил всевозможные изобретения для детской площадки: скамейки-качалки, железные ракеты и лестницы, каменных и деревянных зверюшек, урны для мусора и все такое прочее.

Самым известным его изобретением в нашем дворе считалась большая песочница, где мы любили играть в «водилы». Бывало, усядемся вчетвером по сторонам квадрата, а пятый ходит в середине и «водит», то есть ждет, когда кто-нибудь из сидящих вскочит, чтобы обменяться с кем-то местами, а он в это время — раз и кинется занимать свободное место.

Еще мы очень любили играть в футбол, Кеворка, например, мог гоняться за мячом часами. Самый лучший мяч был у Аленьки: очень туго надутый, в красную и черную клетку. Правда, выносил он его редко, говорил, что мяч нуждается в постоянном отдыхе.

Однажды он вынес свой горячо любимый мяч, а потом как закричит на весь двор, что сегодня ему мяча не жалко, будем играть до упаду, и отфутболил его Кеворке, Кеворка со всех ног бросился за мячом, но не догнал — мяч врезался Раплету в окно.

«Дзынь!» — стекло разбилось.

Раплет выскочил во двор с проклятиями.

— Спасайся кто может! — крикнул Аленька и удрал, как всегда, первый.

Мы бросились кто куда, а Кеворка не успел, на траве поскользнулся, и Раплет схватил его в охапку и потащил к себе в дворницкую. Кеворка бился в руках у дворника, как чернозолотая сильная рыба, лоб у него весь был в крупных, сверкающих на солнце каплях пота.

Бабки со скамеек кричали:

— Так его, так, накажи его, Раплет Мухамедович, штоб и другим хулиганам неповадно было!

Раплет втолкнул Кеворку в парадную.

— Ребята, на помощь! — долетел до нас из парадной его отчаянный крик. — Я не хочу…

А нам в ту минуту так жутко стало, что мы попрятались по домам и носа оттуда не высовывали весь день и весь вечер.

А зато назавтра, к своему удивлению и радости, мы увидели Кеворку живого и невредимого. Он шел куда-то с матерью. Но ни в тот день, ни на следующий Кеворка ни разу не подошел к нам и не откликнулся на наш зов поиграть в футбол или в прятки. Но мы его все-таки подкараулили через несколько дней, и Кима его спросила, что с ним случилось, почему он с нами теперь не играет.

Кима у нас была ласковая, говорила тихо и медленно, и еще она была очень толстая, потому что любила все сладкое, а ее мама ничего сладкого ей не покупала, и Кима попрошайничала у нас, и мы с ней всегда делились, по очереди таскали из дому для нее сахар, печенье и конфеты, потому что было ее жалко. И Кима у нас наедалась досыта, и у себя дома не просила ничего сладкого, и мать ее была рада. И мы тоже все былиочень рады.

— Кеворка, не обижайся ты на нас, ладно? — попросила Кима. — Мы, честное слово, больше никогда тебя одного не бросим. Будем всегда все вместе, мы уже договорились, давай и ты с нами?

— Поздно!

Аленька, до этого момента молчавший, набросился на Кеворку:

— Чего поздно-то? Чего? Еще совсем светло, не видишь: белые ночи наступили. Так что нечего…

— Еще совсем светло… белые ночи… — тихо повторил Кеворка. — Все пропало… Я вас так звал, а вы меня бросили одного на съедение…

— Дааа… нам стало так страшно: Раплет такой жуткий!

— Думаете только о себе. А я приду к вам на помощь всегда. Я так сказал — я так сделаю.

Странная сила послышалась в Кеворкином голосе. Мы даже вздрогнули.

— Ну прости, ну пожалуйста, мы же этого не знали… — затянули мы все вместе.

— Прошу вас — не подходите больше к песочнице, особенно в жаркий солнечный день, такой, как сегодня…

— Что ты сказал? Это еще почему? — опять вцепился в него Аленька. — Мой папа заплатил Раплету за песок большие деньги. Целых два рубля. Так что буду хоть до ночи там играть. И никто меня оттуда не сгонит — песок мой, вот!

— Тебя-то как раз не жалко, — отмахнулся от него Кеворка. — Только запомни — я тебя предупредил. Все слышали?

Мы хоть и слышали, но ничего не поняли и стали Кеворку упрашивать, чтобы он нам рассказал, что видел на кухне у Раплета. Кеворка долго-долго нас мучил, но потом под «зуб даю, рогатик буду, если это — неправда!» начал рассказ…

Когда за Кеворкой захлопнулась дверь дворницкой, он подумал, что сейчас умрет от страха: прямо перед ним разверзлась огромная черная дыра, откуда сначала высунулся, а потом вдруг убрался тупой нос немыслимой какой-то трубы.

— Что это у вас? — спросил Кеворка и невольно попятился назад к дверям.

— Хартингский лаз, — буркнул Раплет и сорвал с себя парик, бороду, перчатки, сбросил пальто, и Кеворка увидел у него на голове косицы разноцветных проводов, а на груди и на руках — цветные кружки, треугольники, прямоугольники, волнистые линии и точки, составлявшие какие-то рисунки. Кеворка разглядел дом со стрельчатыми башенками, каждая башенка светилась своим цветом — красно-желто-зелено-синим и фиолетовым. Он сразу почему-то вспомнил авторучку, которую совсем недавно дала ему, но только на одну минуту, Наташа, и та авторучка вдруг сама ему нарисовала на его ладони какого-то тощего старика в сиреневом тумане…

Раплет погладил Кеворку по упругим волосам.

— Ну как ты? В порядке? — спросил он его таким голосом, как будто знал Кеворку сто лет.

Кеворка задрожал, голос Раплета напомнил ему кого-то — узнавание началось.

— Я тебя сейчас полностью восстановлю. В твоей памяти стерто все, кроме сектора Ноленса. Поворачивайся, как я!

Раплет придвинул Кеворке вертящуюся табуретку-вертушку, сам уселся на такую же, и они стали вращаться на краю черной пропасти, из которой снова выглядывала труба. Они вращались все быстрей и быстрей, и в Кеворке оживала память прежней жизни, она раскручивалась по спирали Вейса, наполняя его душу видениями далекого Альдебарана, и он — маленький мальчик Земли — вспомнил и ощутил нечто такое, что заставило его радостно воскликнуть:

— О, благодатная Кеоркия, о, могучий Кинда, где вы?

Раплет тотчас остановился и, довольный, подмигнул ему.

— Есть врожденная информация! Видишь, все наносное и чужое стирается достаточно легко, если вертишься у Хартингского лаза.

— Не надо ничего стирать. Это уже не чужое, а мое!

— Ты еще не просох, разведчик. Так всегда бывает при переходе из чужой жизни и памяти. Это скоро у тебя пройдет: не будем пока торопиться. Дело осталось уже за малым. Ты должен исполнить свой последний долг: в первый жаркий солнечный день садись с ними на песочницу, а дальше — не твоя забота. Они у меня все меченые, и ты — в том числе. Это для наводки, чтобы никаких отклонений. Настройка луча пойдет по Наташе — она легче всех поддается настройке. Она сама поможет мне, когда увидит… А ты только махни мне рукой — сам понимаешь, нужна связка минут!

— Что ты, амер, — это совершенно невозможно: они — мои друзья! Я не могу…

Раплет скрипуче захохотал, и еще долго его хохот гулял по кухне, отскакивая от голых стен, вырываясь в открытое окно. Кима, например, слышала этот хохот Раплета во сне, сама нам как-то в этом призналась.

— Они твои никто, запомни это, мой мальчик, чтобы исключить всякие помехи и неприятности. Пришла пора отвыкать от земных понятий. И о нашем разговоре — никому, иначе все полетит в тар-та-рары, а нам надо — совсем-совсем в другую сторону. Анычунэ, разведчик!

— Анычунэ!

Раплет восторженно проскрипел:

— Осталось совсем немного — и мы выполним проект «Пятилистник»! Раз-два-три-четыре-пять, вышел зайчик погулять. Ты — наш зайчик. Нагулялся? А теперь за работу!

Мы слушали Кеворку затаив дыхание — какой выдумщик!

— Что ли, яма в кухне Раплета выходит на другую сторону земного шара? А куда он землю тогда девал? — задумчиво спросил Витя не столько Кеворку, сколько самого себя.

Витя, несмотря на свой дошкольный возраст, уже успел выучить от корки до корки два учебника по физике за седьмой и восьмой классы. Он их выкопал в прошлом году у Наташи дома из стопки старых журналов и книг, которые Владик собирался отнести в магазин «Старая книга», чтобы получить немного денег на пропитание.

— Выходит, Раплет — механический? — тихо спросила Кима. — А разве механические дворники бывают?

Кима очень любила задавать вопросы — ответы, впрочем, ее не всегда интересовали.

— Механические дворники работают на лобовом стекле грузовиков и автомобилей, — объяснил Киме Аленькин отец.

Он был таксистом и сейчас шел с работы домой. Незаметно приблизившись к нам, он подхватил своего непослушного сына подмышку, чтобы утащить его с собой, другим способом его было просто невозможно загнать домой.

Аленька вырывался, бил отца руками по голове, ногами в живот и орал на весь двор:

— Папа, пусти, оставь меня! А Кеворка нам такое… такого! — Аленька на какой-то миг даже перестал брыкаться. — У Раплета на кухне дыра до другого неба! И что Раплет весь насквозь механический! И что он с проводами и рисунками! И похитят нас скоро…

Аленькин отец рассмеялся:

— Кто тебя похитит — не обрадуется! А Кеворка прав: у Раплета действительно вся грудь в татуировке и слуховой аппарат с проводами есть. Сусанна на днях, я тоже тогда шел с работы, рассказывала бабкам, что Раплет после тюрьмы почти совсем оглох. В молодости подрался по пьянке и человека убил — так что смотри у меня, никогда не дерись и не пей, а то будешь, как Раплет!

И отец Аленьки потащил упирающегося Аленьку домой.

Мы остались вчетвером: Кеворка чуть не плакал, Витя смотрел на небо близорукими глазами, Кима гладила задремавшую Чапу, а Наташа рисовала на песке пузатые треугольники и пьяные зигзаги: шофер того грузовика, который мчался по скользкой дороге, был пьяный.

 

МЫ ВСЕ ВМЕСТЕ

Мы все вместе ходили в один и тот же детский сад, а теперь «отломились от него одним куском для школы». Так Кеворка сказал. А еще с нами была Витина собака Чапа. Чапа в детский сад не ходила, она бегала с той стороны забора и ждала, зарывая голову в прошлогодние листья, когда Витя к ней вернется. И он каждый раз возвращался.

И вот наступила поздняя весна или раннее лето — не поймешь. Так Кеворка сказал. Играли, как всегда, в песочнице — вольные мы птицы, забывшие про запрет, точнее, в него не поверившие. Кеворка продолжал пугать нас страшными своими сказками, но мы в ответ только смеялись, потому что знали правду: с нами ничего плохого не может случиться, мы у себя дома. Сидели мы каждый на своей стороне, все, кроме Аленьки: ему стороны сегодня не хватило, и он «водил», старался столкнуть с деревянного поребрика Киму — такая была у него игра, он всегда нарушал все правила.

Чапа лежала внутри квадрата на песке. Морда у нее спала, а глаза иногда открывались, когда Витя говорил.

А Витя говорил:

— Бабушка написала мне последнее предупреждение, потому что я «не понимаю устного человеческого языка, приходится теперь заниматься писанием», в дом обещала не впускать, потому что ей «надоела эта собака, из-за которой столько грязи». А я и сам теперь домой не пойду!

И мы знали, что именно так оно и будет. Сам Витя теперь домой ни по чем не пойдет, а вот как позовут с девятого этажа: «Виктор, домой, немедленно!» — так и побежит и даже попрощаться с нами забудет.

Аленька все-таки столкнул Киму и занял ее место.

Кима водила тихо, вроде бы и не водила совсем. Стояла и смотрела по сторонам, на небо, на деревья. Она у нас была тихая от своего счастья. Ей всегда было хорошо и ни разу плохо.

В этот день мы играли как-то вяло и все больше молчали. Кима наклонилась к собаке. Чапа подняла лохматую голову и положила голову на Кимину ладонь. Сегодня даже собака была невеселая, будто чувствовала, что последнее предупреждение наступило.

Чапа открыла глаза и снова закрыла глаза. И была она живая, ах, какая живая! Шерсть на ней лоснилась и ходила, как трава под ветром. На Чапу не дул ветер. Это у нее изнутри дуло и называлось дыханием. Так Кеворка сказал.

Нещадно пекло, припекало яркое весеннее солнце. Было непривычно тихо. Вокруг — ни души. Все старушки, и даже Сусанна, расползлись от непривычной жары по домам. За нами из окна наблюдала Витина бабушка, то есть она изредка оттуда выглядывала и кричала нам, что ей сверху видно все и чтобы мы это знали и не озорничали, играли дружно. Была ее очередь нас пасти.

— Сейчас вот последнюю тарелку сполосну и сразу же спущусь! — крикнула она нам, высунувшись по пояс с девятого этажа.

— Сейчас сполоснет и спустится… — прошептал Витя. — Я ее знаю.

— Смотрите, листья распускаются, — закричала Наташа и привстала, а Кима взяла и заняла ее место.

Новые листья и вправду распускались прямо на наших глазах, зеленый туман листьев поплыл над нами, а синее небо холодело, а солнце было рогатое — если прищурить глаза. Мы сидели, сощурившись, пригретые солнцем, разморенные жарой — и ничего не хотели делать, ни о чем говорить, и нам вдруг показалось, что нас здесь нет, и это продолжалось до тех пор, пока Аленька с Кеворкой не подрались. Ну прямо как всегда ни с того ни с сего. Они вывалились из песочницы и в обнимку покатились по земле.

— Эй, ты, родственник зимы, отпусти его! — раздалось поблизости.

И мы увидели злое лицо Раплета. Он шагнул к нам в песочницу, наклонился, поднял с земли Кеворку и Аленьку и затащил их к нам.

— Ах, сын лета, я сейчас проучу твоего врага. По нему уже давно метла моя плачет.

Раплет замахнулся на Аленьку метлой, и мы все окаменели от страха и неожиданности, никто из нас не заметил, откуда он здесь взялся.

— Что ты — не надо! Я сейчас с ним помирюсь. — И Кеворка кинулся обнимать Аленьку и выталкивать его из песочницы, а нам он закричал: — Ребята, бегите отсюда! Скорей!

Аленька оттолкнул от себя Кеворку и запрыгал на корточках по песку.

— Раплет, покажи нам свою трубу. Ну похить нас, похить! Не похитишь — я моему отцу все про тебя рассказал…

— Ах, сын лета, как ты так мог… — Раплет весь передернулся. — Всем сесть сюда и не шевелиться!

Каждого из нас он отметил, ударил больно своей метлой и заставил сесть на поребрик песочницы, после чего мы не смогли даже пошевелиться. Аленьке от Раплета досталось больше всех, он его просто отлупил метлой, так что Аленька завыл на весь двор, как резаный.

Из окна выглянула Витина бабушка.

— Что такое? Что там у вас опять? Почему такие дикие крики — оглохнуть можно? Я спускаюсь, сейчас наведу поряд…

— Сейчас с нами случится необычное, — тихо сказал Кеворка, ни к кому не обращаясь. — Я говорил… я вас всех предупреждал.

Мы вцепились в песочницу так, что руки у нас побелели. Нам всем стало одинаково страшно, хотя ничего не происходило. Над нами стоял наш солнечный день, кругом лежал наш любимый город, а нам все равно было страшно без разницы…

— Ребята, да что это с вами? — окликнула вдруг нас Чапа. Мы, как по команде, повернулись к ней. — Да что это вы на самом деле? Чего так испугались-то?

— Чапа, да неужели ты по-нашему можешь? А почему ты раньше молчала и никогда не говорила? — удивился Витя.

А нам удивляться было уже некуда — мы и без того были переполнены удивлением и страхом до самых краев.

И потому, когда Раплет вытащил из кармана авторучку никто не обратил на нее никакого внимания. Одна только Наташа ахнула и долго не могла отвести глаз от авторучки, пока Раплет не встряхнул авторучку, как встряхивают градусник, а потом ткнул ею в каждого, кто был в песочнице, даже в Чапу.

Чапа дико залаяла — она увидела фиолетового Витю, красного Кеворку, темно-зеленого Аленьку, бледно-голубую Киму и желтую — Наташу. Но это все продолжалось какой-то миг.

— Полный порядок! — вскричал Раплет. — Теперь уж точно вы будете мои — никто.

И вслед за этим произошла радужная вспышка.

Нам перестало быть страшно, мы переглянулись.

Раздался оглушительный взрыв, заколебалась под нами песочница, с нее бесшумно снялся зеленый опознавательный квадрат и повис в воздухе, и не успели мы охнуть, как опрокинулись с него вниз и стали ввинчиваться куда-то в бездонную яму. Было опять страшно, как в затяжном летучем сне, мы то и дело вздрагивали.

Сквозь золотистое облако огня, Наташа увидела бегущего по детской площадке Владика, за ним бежали Аленькин отец с Киминой матерью, последней ковыляла Витина бабушка.

— Владик, я больше на тебя не сержусь…

 

ПЕРЕКАЧКА ПО ТРУБЕ

Мы проваливались в кромешную тьму. Она заволокла нас — липкая, как паутина, набилась в рот, в глаза, в уши, понесла стремительно вниз. Сердце подскочило к горлу, билось где-то возле ушей. Далеко впереди замаячило светящееся пятно, но его свет не освещал нам путь и никого не согревал. Возможно, то был обман зрения. Мы прижались друг к другу и летели теплой пятеркой. Чапа сидела у Вити за пазухой. Кима тихо плакала. Аленька молчал как убитый. А Кеворка, хоть и был рядом, но мы все чувствовали, что его с нами уже нет.

— Вот, оказывается, когда вам стало плохо, — заскрипел где-то близко Раплет, нам показалось, что его скрипучий шаг переехал в голос — наконец-то вы хоть что-нибудь поймете. Нам нужны понятливые экземпляры.

Мы его не видели, он был как бы растворен среди нас, и каждый это ощущал, поэтому мы старались по возможности не говорить лишнего и в основном молчали.

— Ничего себе приключеньице, кому скажи — не поверят, — подал голос Аленька, судорожно цепляясь за Наташу и Киму. — Девчонки, пощупайте, у меня, кажется, растут руки-ноги. Я становлюсь тощим, как стебель. Нет ли на мне случайно уже и листьев, а?

Кима дотронулась до Аленькиной руки, ладонь у него сделалась очень большой, почти что как у Раплета.

Мы все тоже чувствовали, как немыслимо быстро растем, но никаких листьев ни на ком не обнаружилось. За время полета не изменилась только одна Чапа, она осталась прежней — маленькой и хвостатой.

— Я расту умом, не удлинняясь, — сказала собака. — Бррр, какой тут собачий холод!

С каждой минутой нам становилось все холоднее и холоднее, мы вырастали из своих одежд и мыслей, и наша одежда превращалась в жалкие лохмотья, а мысли куда-то все исчезли.

— Что с нами происходит? — испугалась Наташа, чувствуя, как всю ее колотит и распирает изнутри дрожь.

— Акселерация? — задумчиво предположил Витя.

Он совсем не огорчился, что мы провалились в бездну. Он как будто ничего не замечал. У него была такая привычка — ничего не замечать. Иногда спросим его: «О чем ты думаешь?» Он только отмахнется: «Да так, сам не знаю!»

— Вечно у тебя в запасе какие-то дурацкие слова, — заворчал Аленька и тут же злобно набросился на Кеворку: — Загнал нас в ловушку. Мимо проносятся лучшие годы. Летим куда-то к черту на рога. Ничего не знаем, ничего не видели, ничему не научились. Впереди сплошная неизвестность, может даже смерть — и все из-за тебя, предатель!

— Не смей так говорить! Я предупреждал… но кто мне поверил? Из-за вас я нарушил…

— А я еще в куклы не наигралась, — прошептала Кима, — думала, всю жизнь буду играть, но почему-то сейчас совсем уже не хочется, почему?

Никто из нас действительно ни в чем толком не разбирался, школу мы, можно сказать, в глаза не видели, проскочили мимо, так что груз знаний вообще не тяготел над нами. Один только Витя сумел наполнить себя в этом невероятном движении неизвестно куда: он копил и накапливал свои знания, добывал их по крохам, по крупицам из самых пустых и даже ничтожных событий. Мы с надеждой теперь ждали, что вот сейчас он нам все объяснит, и нам сразу станет легче, и мы все поймем.

Но ничего подобного, Витя молчал, он думал о своем.

Голос Раплета ввинтился нам в уши:

— Кто хочет прибыть в пространство Олфея в систему Альдебарана в виде целого экземпляра, а не мешком переломанных костей — прошу закрыть глаза и скрестить на груди руки. Без моей команды положение категорически не менять!

Мы все, кроме Аленьки, четко выполнили команду.

«Раз в столетие по земному календарю, — Раплет включил пленку, на которой была записана чья-то речь, — на Земле наступает состояние минимума-миниморума, открытого учеными Лабиринта, когда на одно мгновение по-Хартингски сила тяготения там ослабевает до нуля и через Хартингский Лаз возможна перекачка в пространство Олфея в систему Альдебарана любого земного и космического вещества. Ученые и техники Лабиринта Лабораторий прошили Землю нейтронной иглой и произвели перекачку идей и человеческого материала. Операция „Пятилистник“ закончилась. Поздравляем всех участников этого эксперимента с успешным его завершением!»

Мы резко остановились, и острая боль пронзила нас. Мы громко застонали в один голос, боясь пошевелиться. Но вот вспыхнул ослепительно яркий свет.

Аленька закричал:

— Я ничего не вижу — глаза совсем как не мои! — Он застонал от страха, а мы — от жалости к нему и к себе.

— Ты всегда был слепой, — насмешливо проскрипел Раплет. — Тебя предупреждали…

— Раплет, миленький, хорошенький, самый лучший на свете! — зарыдала Кима. — Верни нас, пожалуйста, поскорее домой, а мы за это никогда не будем над тобой смеяться и дразнить тебя. Моя мама очень волнуется, у нее больное сердце!

Раплет захохотал:

— Ваши сердца или там желудки нас не интересуют — только головы! И вообще — мысли о возвращении лучше отбросьте куда-нибудь подальше. От нас нет выхода.

— Ерунда, — неожиданно вмешался Витя, — не бывает такого, чтобы дороги вели только в одну сторону. Они приводят, но они же и уводят.

Мы ожили, стали Витю обнимать, целовать. Все, кроме Кеворки.

— Наша система замкнута, запаяна Хартингским Временем в кольцо. Обратный поток информации в ней отсутствует.

— А как же тогда Кеворка? Он-то каким-то образом ушел отсюда, — не сдавался Витя. — А ты сам, Раплет?

И мы его дружно поддержали радостными криками и воплями, что мы тоже отсюда уйдем, не на тех напали!

— Это не ваша забота, вам этого не дано знать, — ответил Раплет, — но так и быть, по старой дружбе, — он засмеялся, — я отвечу на ваш вопрос. Все равно ваш конец уже заранее и уже давным-давно предрешен. Кеворка — наш разведчик. У него свой закон. Он — сущность. А вы — материал для исследований, земные обра…

Раплет не закончил: мы грохнулись куда-то.

Не успели мы как следует ужаснуться — над нами раздался вселенский грохот, огненный смерч опалил нам лица, наши тела высоко подпрыгнули и выкатились на огромные весы, словно картофелины с овощного конвейера.

Кто-то сказал:

— Двести терри вместе с собакой. Зашкаливает.

Мы попрыгали с весов на какую-то поверхность. Под ногами ощутили опору, и своей твердостью она напомнила нам землю.

— Ребята, дайте руку бедному слепому — я ничего не вижууууу! — завыл Аленька.

— Считай, что тебе крупно повезло, — ответил Витя и подал руку бедному слепому.

Мы огляделись по сторонам — из лилового мрака выступал клочок вздыбленной серой поверхности, покатой, как спина огромного слона. «Альдебаранский привет выходцам с того света!» — прочитали мы с Кимой вслух плакат у себя над головой, написанный корявыми буквами. Он был привязан к ближайшему, как нам показалось, подвесному облаку, потому что это облако раскачивалось туда-сюда вместе с этим плакатом.

— Никак они принимают нас за покойников? — развеселился Аленька. Он легко переходил от уныния к веселью и наоборот. — Как бы я хотел сам это все увидеть своими глазами!

— Протри получше глаза — и все увидишь, — небрежно бросил ему Кеворка и пропал в лиловом мраке.

Аленька протер глаза и действительно все увидел своими глазами.

А увидел он, как и все мы, большой прозрачный куб, светящийся изнутри. В нескольких шагах от куба стоял столб с флажком «Державие Хинга карка Касавы, Кваркерония. Квадрант кьяри». Вниз, откуда мы прибыли, уходила стрелка, на которой значилось — «Тот свет».

Аленька ударил сначала кулаком по пространству, а потом ногой по столбу и сломал его. Ломать, крушить все без разбору на своем пути было его первейшим делом и любимым занятием.

— Эй, есть тут кто живой? Вы все на свете перепутали, — завопил он. — Это ваш свет — тот, а наш — этот! Выходцы с того света, выходите. Мы к вам прикатили на вашей, как она там… телеге-таратайке, прокачке. Никакой мы вам не материал и не образцы, а — люди! Мы сейчас вам тут такое устроим…

Мы бурно поддержали Аленьку — минута растерянности прошла. Главное, не трусить и оставить первое и последнее слово за собой, а там разберемся.

— Их никак не назовешь спокойниками, — произнес неизвестно откуда взявшийся старец, плоский, как огромная кукла из театра теней. Он был совершенно лысый. — Боюсь, не отразилось бы это на качестве образцов. Гут, двигай и сразу опускай. В клетку их, поскорей в клетку! — Старец зябко поежился, махнул кому-то и поплотнее закутался в розовый плащ — светлое пятно в лиловом мраке.

Куб в одно мгновение взвился вверх, переместился туда, где мы стояли, и упал на нас: мы очутились в кубе, в своей прозрачной клетке.

— Светилам, да и мне тоже, хотелось бы материала помоложе. Тогда он интереснее и работать с ним гораздо приятней. Они проектировали детей, а это — почти взрослые особи. Что-то сплоховали на этот раз наши разведчики. Надо эти образцы, пока не поздно, хорошенько сплюснуть. А то будут неприятности — знаю я этих Светил!

Не успели мы опомниться — нас каким-то образом внутри куба сплюснули. Мы уменьшились в размерах и выглядели теперь — не поймешь на сколько лет.

Старец приблизился к кубу и начал нас пристально разглядывать, при этом он что-то записывал тонкой палочкой на вращающемся в пространстве шарике, внутри которого то и дело вспыхивали желто-зелено-синие и фиолетовые искры.

— А где тот, чернявый? — спросил кто-то старца. — Его тоже надо сплюснуть и под колпак, а то, боюсь, испортится.

— Незачем, — резко ответил старец. — Ты, я вижу, совсем устал, Гут, замотался на работе. Своих не узнаешь? Ну-ка, взгляни, кто к нам вернулся: это же наш Кев!

В серой проверхности открылся люк, и оттуда вылез к нам на всеобщее обозрение черный великан Гут.

— Неужели — Кеворка? — закричал он оглушительно и радостно. — Я тебя уже вспомнил, мой дорогой Кеворка! Куда ж ты подевался? Дай-ка я тебя успокою!

— Сейчас, Гут, сейчас. Тащу Раплета… вот он. Видишь, завод у него весь вышел. Надо бы его поскорее подзарядить, а то, боюсь, начнутся необратимые процессы.

— Не твоя забота. Оставь его, не трогай! Тебе как разведчику-биобруту запрещено прикасаться к амерам, разве забыл? — сказал старец. — Как странно, однако.

Кеворка вылез из трубы, ее курносый нос все еще торчал раздето. Он задраил его железной задвижкой и, быстро проследовав мимо Гута, встал на одно колено перед старцем.

— Дядюшка Великий Цытирик, неужели мои глаза не лгут — и это вы? Рад видеть вас в полном здравии и в полном комплекте с Гутом. — Кеворка приложился лбом к краю розового плаща, в котором обитал старец.

— Не забыл родного древнего обычая. — Старец улыбнулся, и улыбка едва уместилась на его узком лице. Она далась ему, видимо, с трудом: после нее старец очень долго молчал.

Потом, уже после всего, Кеворка нам объяснил, что этот старец, хотя и был по рождению карком, но причислялся к гудзоно-авезудовской ветке. Земное подобие сошло на Цытирика внезапно и неведомо как, но именно тогда, когда он вплотную занялся изучением Земли, возможно, ее история настолько его захватила, что он сам решил, пока это все ему не надоест, оставаться человекоподобным. Цытирик был, оказывается, наивысшим авторитетом Альдебарана по части всевозможных историй — так Кеворка сказал. За его феноменальную осведомленность Хартингское Время, очень своевольное и капризное, подарило ему звание Великого Цытирика и назначило ему пенсию в виде бессмертия, которым он иногда тяготился. Он знал все языки ближних и дальних миров и первым на пару с Гутом встречал пришельцев, или прикатчиков — как здесь называли тех, кого похищали альдебаранские разведчики, и на Островке Относительной Безопасности (ООБ) тщательно их исследовал — собирал первичную информацию для Светил, а также и для себя лично, так как был сверх меры любопытен, и эта его единственная страсть никогда у него не ослабевала.

 

ПЕРВЫЙ КОНТАКТ

Втайне мы ожидали увидеть здесь чудовищ, но пока что их не было. Зато сами мы произвели самое тягостное впечатление на Гута — наш вид напугал его до смерти. Цытирик приказал ему войти в куб и завязать с нами непосредственный контакт. И вот Гут вошел к нам через прозрачную стену, изнывая от страха, то и дело хватаясь за живот и приседая.

— Ай, ай, белая болезнь их ест — боюсь-боюсь, — бормотал он. -

Ой, не трогайте меня, не надо!

Никто и не собирался его трогать, мы просто стали пожимать ему руку в знак приветствия, только и всего, чтобы не показаться совсем уж серыми — все-таки мы были с Земли, а не с какой-нибудь завалящей планеты под неизвестно каким номером.

Кеворка потом нам коротко объяснил, что местные жители здесь разноцветные: синие, зеленые, красные, желтые, фиолетовые и черные. И нет здесь только белых. Белый считается на Альдебаране чем-то вроде нашей белой вороны, и даже еще странней и опасней, потому что приносит тем, кто его коснулся, несчастье.

— Бедные, бедные, Хартинг пожалел на них краски! — запричитал Гут, и мы заметили, как он затрясся от страха.

Хартинг у кеоркийцев, из которых происходил Гут, был вроде нашего Бога.

Вытье Гута удивило Цытирика.

— В чем дело, Гут? Какая информация?

— Ужас до чего страшные все эти нынешние прикатчики. Напугали меня до смерти — вот какая информация. Никогда со мной такого не случалось. — И он выскочил из куба через прозрачную стену, снова изумив нас, как он, интересно, это делает — нам бы так!

— Не выдумывай, — обиделся за нас Кеворка. — Они хорошие ребята. Ты с ними скоро подружишься — вот увидишь.

Он подошел к Гуту и ткнулся носом ему в грудь — такое приветствие было в ходу у кеоркийцев, из которых они оба происходили.

Гут прослезился и сказал Кеворке, что его ждут-не дождутся на родной горе Таху. Из черного песка и красной глины там вылеплен он, Кеворка, в натуральную величину, и все, кто хочет, играют с ним и поют, как будто он никуда не улетал из дома. Эта новость повергла Кеворку в непонятное для нас состояние — он обстучал себя руками, а потом стал медленно-медленно подпрыгивать и быстро-быстро приседать. И так он подпрыгивал и приседал много-много раз подряд. Гут от него не отставал.

— Два кеоркийца — обязательно танцы, — засмеялся Великий Цытирик.

— И песни, — добавил Кеворка.

И вместе с Гутом он затянул песню, слова которой нам с жаром переводил Цытирик.

Они пели, как отчаянно хорошо болтаться в мировом пространстве, как быстр серебряный луч, как замечательно черна труба, но нет ничего лучше, чем возвращение домой к родным горам Альдебарана в благодатную Кеоркию на первую среди гор — гору Таху. Разведка — занятие опасное, но, несмотря ни на что, цветок «Пятилистник» все-таки расцвел своим пышным цветом!

Цытирик слушал с восторгом, а когда певцы закончили, сказал:

— Кев, должен тебя сразу предупредить, что тебя ждет… словом, готовься к тотальной проверке на всех уровнях. Я лично обязан тебя полностью просветить во всех смыслах. У нас теперь новые порядки: мы у себя не только описываем, но и делаем глубинное обследование. А Лабиринт потом занимается проблемой в целом… Гут, а где же Раплет? Ступай к нему. Тебе было уже сказано, что нельзя его так долго держать в отключке, так он может оттуда не вернуться. Да! Еще одна деталь. Не забудь, пожалуйста, принести мне его записи, все отчеты по «Пятилистнику» — а также — информацию по космической поддержке. Я должен ее проверить, прежде чем отправим ее в Лабиринт.

Гут ушел, потом за ним следом ушел Кеворка — и даже не посмотрел в нашу сторону.

Аленька, как ошпаренный, закричал ему:

— Бросил нас одних… мы ничего здесь не знаем, не понимаем… Обещал придти нам на помощь! Врун ты и предатель, вот ты кто! — Аленька стал кидаться на стенку и разбил себе лоб.

Гут снова проник к нам тем же своим путем, как и раньше, и набросил на Аленьку сетку, как на буйного.

— Я им не псих! Я им не позволю издеваться над человеком. — прохрипел Аленька, заплакал от бессилия и повалился на пол.

Мы окружили его и стали утешать его и себя.

 

РАЗГОВОР НАЕДИНЕ

Они вышли из камеры слежения. Великий Цытирик шел впереди и прокладывал дорогу в лиловом мраке, который стал заметно светлеть, превращаясь в сиреневый туман. Кеворка едва касался его следов, легко прыгая за ним.

— Не отвык от наших дорог? — спросил Цытирик, не оборачиваясь.

— Немного! У них, где я жил, дороги очень-очень твердые, совсем следов не оставляют.

— Не может быть! Как же они тогда могут вообще передвигаться?

— Они даже не представляют, что нужно иначе. Как хорошо, что я вернулся наконец!

— Рад за тебя и рад тебя видеть, — Цытирик неожиданно оглянулся и дальше продолжал путь спиной вперед, чтобы видеть лицо разведчика, — но кое-что меня, знаешь, немного смущает… Какие у тебя личные впечатления? Ничего, что я так, с наскоку, не даю тебе отдохнуть?

— Мне сейчас как-то не до отдыха. А впечатления… — как всегда, странные. На этот раз, вы знаете, я летел полностью превращенный. Светилам для чего-то понадобилось, чтобы я был на Земле мальчишкой. Я там так раскрутился, что совсем позабыл и об Альдебаране, и о себе … скажу вам честно, такого со мной еще не бывало ни разу за все время, что я летал — уж очень на этот раз ощутимы помехи…

— Я должен тебя огорчить: к сожалению, это не помехи, а твое собственное новое излучение. Я несколько раз проверил твой спектр, пока вы приальдебаранивались — думал — возможно, какой-то сбой в аппаратуре. Честно признаться, твой спектр, меня напугал: боюсь, тебе не пройти Лабиринта — накисты тебя заволнуют. За твое отсутствие Нак Пакуа выдвинул вместо себя Ноленса, а Вейса задвинул — такой дотошный, его не проведешь, всех видит насквозь — без всяких приборов. Так что вот… А что за материал ты привез? Чем он интересен? Что-то я не нахожу в немничего особенного, но может быть, я ошибся или же чего-нибудь недопонимаю………

— Вы помните, о Великий, на этот раз руководить похищением было поручено Раплету, его первое серьезное испытание. Он сам их выбрал — по его словам, несколько типичных земных образцов. Мне только оставалось ему подыгрывать, а я поначалу ну никак не мог втянуться в эту игру. Потому-то мы так долго раскачивались, пробыли там дольше, чем надо, как я теперь понимаю. Признаюсь только вам: они не кажутся мне типичными — каждый из них неповторим в своем роде. И еще… странное чувство…… Они называют его «привязанностью»… Как будто кто-то невидимой, но прочной веревкой привязал меня к этим земным детям. Меня очень беспокоит их дальнейшая судьба.

Лицо Цытирика потемнело.

— Так вот откуда у тебя ощущение помех и собственной чужеродности. Нет! Никаких чужаков. Чтобы и думать об этом забыл — понадобишься для нового большого дела. Пока тебя не было, Нак Пакуа — этот Наук-Паук! — превратил систему в неравномерно вырожденную: войны не утихают ни на минуту. Наша задача — систему выправить и привести в исполнение триединство Фигософа: спокойствие, равновесие, невмешательство. Последнее время, откровенно говоря, у меня на губах вкус бороды Нака. Уверен: будет схватка, ее нам не избежать. Ты должен быть чист — так что никакой связи с прикатчиками, даже мысленно, мысленно — тем более, это самый большой альдебаранский грех — если ты еще не забыл наших законов! Они пройдут все положенные им испытания в Лабиринте, потом их припишут к засушенным шнурам суперпамяти — считай, они уже свободны от жизни.

— Вы этого не сделаете, Великий!

— Я — нет, это — не мое дело, но есть другие.

— Это бесчеловечно — я этого не допущу!

— Вот как ты заговорил: нет, это не наш язык. Забудь его. Не знаю, говорить тебе это или нет? Боюсь напугать тебя, да и себя тоже. Не хотел об этом даже думать… но ты чем-то мне напомнил Вилта. Ты должен о нем знать по учебникам космогонии. Легендарный разведчик. Проникал в дальние Галактики и возвращался без единой царапины в памяти. Трижды успешно проникал на Землю и привез столько интересных образцов, сколько тебе, мой друг, и не снилось, а на четвертый раз… сгорел. — Цытирик перешел на шепот: — Однако об этом наша история умалчивает…

— Как — сгорел?! Не может быть — я наизусть знаю его биографию, все детали.

— Извини меня, но, значит, ты ничего не знаешь. Вилт сгорел… «от любви». Но что это такое никто из нас не знает. Лабиринт бьется над этой загадкой не одно тысячелетие по Хартингу, но, как говорят там, откуда ты только что прилетел — воз и ныне там, — блеснул своим знанием чужого языка Цытирик. — Какая-то невидимая, страшная, всепроникающая зараза… Вилт дошел до такой низости, что остался там навсегда и выболтал им наши секреты, еще хорошо, что знал он не так много, мы ведь очень предусмотрительные. Пришлось его убирать прицельным лучом — его там убила молния. Надеюсь, тебе подобное не грозит?

Кеворка хотел ответить, что нет, не грозит, но сказал:

— Я, понимаете, предупредил их… о похищении. — И тяжело вздохнул. — Я не мог иначе. Со мной действительно что-то такое сделалось…

— Не узнаю тебя, мой славный Кев! — вознегодовал Цытирик. И в эту минуту стал на себя непохож, как будто Кеворка успел передать ему частичку собственного смятения. — Вспомни, когда ты летал к Аджарте — даже оттуда ты вернулся самим собой, такое сложное похищение, такие безумно опасные излучающие образцы! Даже этот завистник Нак, который, правда, завидует даже обыкновенному грибу, восхитился твоей работой и устроил в твою честь салют перед Дворцом Светил. Такого не каждый разведчик удостаивается. Уж я-то как-нибудь знаю.

— Как это было давно, я все забыл…

— Забывать — великое искусство. Я тебе помогу забыть твоих прикатчиков. Я очень хорошо умею не только все помнить, но кое что и забывать, если возникает такая необходимость. Недаром же мне доверено писать нашу историю. Хартингское Время знало, на ком остановиться и сделать свой выбор, — усмехнулся Цытирик.

Перед ними выросли меховые двери стационара, а позади раздались тяжелые шаги и жалобные всхлипы. Цытирик и Кеворка обернулись: к ним со всех ног бежал Гут.

— Раплет, Раплет… — кричал он, — Раплет, Раплет…

— Что — Раплет? Что у тебя опять? — сердито спросил Цытирик. — Вечно у тебя что-нибудь неладное, всякие глупые осложнения. Без неприятностей ведь не можешь.

— Не могу, — согласился безропотно Гут. — Я его всего почистил, снял старые ошметки, он стал у меня совсем как новенький. Я его завел на полную катушку, а он как врежет мне — и убежал. Не знаю даже — за что. Вот еле-еле до вас доплелся… Ой-йе-ей! — Гут осторожно дотронулся до огромной шишки, которая красовалась у него на лбу.

— Где он? — завопил Цытирик. — А информация? Информация где? Ты у него ее взял?

— Я взял? Не знаю, — Гут растерянно пожал плечами, — я, кажется, не успел. Информации, кажется, у меня нет. Он побежал к Светилам — на тебя, Кеворка, жаловаться! Его информация убежала вместе с ним — я так думаю.

Цытирик даже забыл отругать Гута, так был раздосадован.

— Какие отношения сложились у тебя с Раплетом? Он что-нибудь знает? Ну про эти твои новые мысли?

— Знает. Прими, Гут, мое сочувствие. Если вы, Великий, мне прикажете, я сейчас же верну Раплета на станцию.

Цытирик был полностью выбит из колеи — неслыханная дерзость со стороны амера: напасть на службу Времени!

— Но ты не в силах его вернуть — ты сейчас на карантине. Я немедленно свяжусь со Светилами. О! Это ему дорого обойдется: его спишут на запчасти. Гут, иди к образцам — как бы они тоже не взбесились. У них у всех без исключения просматривается эта опасная тенденция. Очень сильные отклонения. Зачем надо было выбирать таких ненормальных? А ты, Кев, пойдем со мной. Я постараюсь освободить тебя от чуждых влияний и наслоений. Ты будешь спать, а я буду читать тебе вслух нашу родную Историю — что может быть ее интереснее, нашей матери-Истории?

Они бесшумно пропали в мягком проеме, а Гут поплелся обратно на станцию.

 

ГУТ — НАШ СТОРОЖ

Мы сидели в кубе. Аленька, закутанный в сетку, был самый одетый из нас.

— Дикие они все какие-то здесь, — шепнула Кима Наташе. — Мы почти голые, а им хоть бы что. Я прежде всего накормила бы нас и дала хоть какую-нибудь одежду. Где долг гостепреимства — нету! Я у себя дома привыкла есть по часам.

— И и что самое странное — я даже не знаю, как надо с ними держаться, — вслух сказал самому себе Витя.

Он лежал в углу на спине, руки за голову, уставившись в потолок, откуда поползло вниз желто-зелено-синее и фиолетовое облако, оно ярко засветилось и стало нас всех по очереди расцвечивать.

— Надо — вместе, — подсказала Чапа. — Вместе — теплее и веселее. — Она лежала у Витиных ног.

Наташа вспомнила в этот момент рисунки, которые когда-то нарисовала авторучка, и подумала, что их всех уже здесь насильно раскрасили и сейчас с ними сделают, сотворят что-то такое уж…

— Жрать как хочется, — заорал Аленька. — Эй, вы, потусторонние, синие-зеленые и разноцветные туманы, слышите? Дайте нам хоть что-нибудь пожевать! — Он прогрыз сетку и выполз из нее.

В этот момент в куб вошел Гут с огромной шишкой на лбу и с маятником в руках. Он качнул маятник, чем-то напомнивший Наташе маятник настенных часов, какие висели у нее дома… как это все далеко и давно было! Ребята мгновенно уснули, а Наташа долго лежала с закрытыми глазами, ей в тот момент не давало покоя обыкновенное любопытство — откуда у Гута на лбу взялась шишка.

— Глаза бы мои не глядели на этот свет, — заворочалась во сне Чапа. — Просто некуда деться — так здесь светло и ужасно душно.

Витя проснулся от чапиных толчков, погладил ее.

— Мы, Чапа, на том свете — не путай, пожалуйста, и спи!

— Неужели мы все-таки подохли? — встрепенулась Чапа и подняла голову, одно ухо встало у нее торчком. — То-то я все время чувствую, что мне не по себе: хочу залаять, а не получается. Ав… — попробовала она залаять.

— Вы мне мешаете… — к ним наклонился Гут.

Глаза у Наташи были закрыты, но она видела, как блеснули у него на голове два металлических круга, такие же круги свешивались у него с шеи и с запястьев.

— Нет, Чапа мы еще пока живые… — сонно пробормотал Витя.

— Сеанс из-за вас рвется — быстро спать!

— Какой сеанс? — Витя приподнялся на локтях. — Ребята, вставайте! — испуганно крикнул он. — Они заглядывают к нам в наши сны, делают их страшными, лезут в память, роются там и что-то стирают. Только что я сам это все на себе испытал…

— Зачем кричишь — пугаешь меня? — недовольный Гут склонился над Витей. — Спи! Успокойся.

— А чего тебе-то пугаться — такому большому?

— Большие больше пугаются…

— А где Кеворка? — спросила Наташа. — Позови его, пожалуйста, сюда. С ним, Гут, нам будет не так страшно. И мы сразу же успокоимся.

— Он спит. По нему Великий Цытирик сейчас изучает историю вашего мира.

— Да что Кеворка знает — да ровным счетом ничего! — вознегодовал Витя. — Целыми днями он только и делал, что гонял мяч…

— Нам не нужны ваши знания. Нам нужны ваши отличия от других. Знаний у нас у самих слишком много и уже некуда от них деваться. Вон какую шишку мне из-за них наставили, из за этих знаний.

— Гут, а кто тебя так? — спросил Аленька, он тоже проснулся и после сна был настроен на мирный лад.

— Раплет — ну кто же еще так мог? Разве это порядок? И всю новую информацию он с собой прихватил. Не дал Великому Цытирику ее проверить. И вдобавок похитил нашу старую информацию, у нас тут есть своя собственная, для служебного пользования. Ой, как нехорошо — теперь жди неприятностей. Не люблю я неприятности, а зато песни и пляски — очень люблю.

— Гут, а ты — кто? Откуда ты знаешь наш язык? — спросила Кима, она проснулась последней. — Отправь нас домой, а? Ну что тебе стоит? Мы никакой ценности из себя не представляем. У нас ничего нет: ни денег, ни драгоценностей, ни каких-то особенных отличий.

— Не должен ничего объяснять, но эта шишка, однако, так мешает работать, путает мысли. Я — служка, простой служка у Времени. Безучастный свидетель. К сожалению, никому не могу ни в чем помочь. Я только приемщик. Недавно я принимал разумные грибы. Их тоже вывезли наши разведчики. Они все время тихо молились за сохранение своей грибницы и просили меня отпустить их домой. Предлагали за себя корзинку — добротная такая корзинка! — но я, к сожалению, неподкупный. Они тоже интересовались, откуда я знаю их грибной язык. Это — моя профессия. Когда делаешь какое-нибудь дело, его надо делать хорошо. Я первым встречаю прикатчиков. Я должен их успокоить и дальше покоить, пока они у нас на карантине. Иначе с ними случится катарус и они будут бесполезны для исследований в Лабиринте. А Светилам это не понравится, они будут очень сердиться. На похищение тратится много альдебаранских сил и энергии…

Гут возвышался над нами — могучий, широкоплечий. Он был похож на дерево, которое не может помочь, но и навредить тоже не может.

— Гут, а с нами-то что будет? — спросила Наташа. — Мы же все-таки не грибы, мы — люди. Разумные существа.

— Они тоже были разумные грибы. Они тоже боялись и хотели домой. Правда, это были очень старые, очень сморщенные грибы, но были среди них два грибенка. Они хотели чему-нибудь у нас научиться. У них на планете Трандайка все любят учиться, учиться и учиться. Не знаю, что потом с ними сделали в Лабиринте. Может быть, посадили в Башню, которая клонится в сторону Ретея. Мне об этом не сообщают. Мое дело — встречать. Провожают — другие. Зря я тут с вами так разболтался… а все это из-за шишки.

Гут обхватил голову руками и присел на… ни на что он не присел, а сел прямо ни на что, и у него получилось. Мы сделали то же самое, и у нас тоже получилось. Мы засмеялись. А Гут покачал головой:

— Бедные, вы бедные.

— Дай поесть, слышишь? — взревел Аленька. — Сейчас совсем озверею!

Гут хлопнул себя по лбу, попал по шишке, взвыл и выбежал из куба. Вернулся он быстро и каждому из нас вручил по тряпке.

— Надо бы вызвать артивата, чтобы он проверил вас и присвоил номер диеты… да с этой шишкой… Перекусите пока этим — не стесняйтесь. Оно — нейтральное.

— Ты что, Гут? Я хоть и голодный, как волк, но тряпки не ем! Я тебе не Чапа! — завопил Аленька.

Чапа подняла уши и спрыгнула с Витиных рук.

— У меня собачий голод. Дайте похряпать!

Она выхватила тряпку у Гута и стала играть с ней. Мы узнали нашу Чапу, которая больше всего на свете любила играть.

— Напрасно отказался. Это не тряпка, а лита — мясо бегущих скворчей.

— В гостях ешь — что дают, да? — спросил Аленька. — Дома я сейчас съел бы целую курицу.

— Курицу нельзя, — предостерег Аленьку Гут. — Она у нас ядовитая — это те же скворчи, но только они остановились.

— Какой-то ужасный бред, — сказал Аленька, — но, чувствую, я к нему уже привыкаю. Странно, правда?

Бегущие скворчи оказались без всякого вкуса, но мы их конечно все равно съели, и голод перестал нас мучить.

Неожиданно куб затрясся и задрожал так, что мы все повалились на пол.

— Ой, это Линия меня вызывает, Лабиринт! Что мне от них сейчас будет, что будет…

— Ты уходишь, а как же мы? Мы к тебе привыкли.

— Как это «привыкли»? Не знаю — что это такое, у нас «привыкли» не бывает — так оно проще.

Гут ушел, и сразу пропал свет. Мы очутились в темноте. Было неуютно и знобко, как на вокзале. Воспоминания о доме обступили нас. Они были чудесны.

 

НА КАРАНТИНЕ

Время как остановилось, замерло в одной точке. Безделье и неизвестность замучили нас. Мы чувствовали себя опустошенными, полностью выжатыми, вдобавок ко всему, мы озверели от себя и друг от друга и стали уже без всякого повода кидаться один на другого и рычать по любому пустяку. Чапе приходилось нас постоянно разнимать. Когда она говорила нам, что мы ведем себя хуже собак — это было сначала смешно, а потом совсем перестало на нас действовать.

С тех пор, как Гута вызвала Линия, мы его больше не видели. Нас теперь обслуживали безмолвные рыжие существа с фиолетовыми фарами. Они кормили нас бегущими скворчами и заворачивали в цветную бумагу, которой они обрастали во время спячки, когда после работы лежали рядом с кубом — свернутые в трубочку, как чертежи. В конце концов мы до того отупели от призрачной жизни в прозрачном кубе, что однажды отказались от еды, упали на пол и лежали совершенно неподвижно неизвестно сколько времени, прямо как наш обслуживающий персонал. Неизвестно, что с нами со всеми скоро бы стало, если бы однажды куб не порозовел, и перед кубом не появился Великий Цытирик.

— Карантин закончился, — объявил он. — Вас изучили во всех направлениях и со всеми подробностями как образцы земной жизни двадцатого века. Как демонстрационный материал к докладу Кеворки и Раплета сегодня вы будете представлены Светилам. Они решат — как вас использовать в дальнейшем. Упаковать их в риотрон! — приказал кому-то Великий Цытирик и незаметно удалился, растворившись в сиреневом тумане.

Не успели мы хорошенько обрадоваться, что наконец-то с нами хоть что-то случится — плохое или хорошее — нам это было уже безразлично, как нас схватили те, безмолвные и рыжие, и поволокли в риотрон — похожий на автомобиль, но только круглой формы, почти как шар, и с гранеными колесами.

Чапу в риотрон не пустили. Она стала выть и метаться возле него.

— Гут, изолируй собаку. Слишком много от нее шума и запаха, — сказал вновь возникший из тумана Цытирик. Он подошел к нам вместе с Кеворкой и Гутом. Мы не узнали Кеворку — лицо его было размытое и туманное.

— Не хочу! — еще громче завыла Чапа и вдруг отбежала в сторону и там на кого-то набросилась. — Кеворка, пусти меня к Вите!

Кеворка как будто ничего не слышал.

— У нас такого понятия «не хочу» — нет. У нас есть только одно понятие — «надо для науки», — спокойно пояснил нам Цытирик, поглаживая свою плоскую, как спичечный коробок, голову. — Гут, возьмешь собаку на службу спецвремени, а там будет видно.

— Пошла прочь! — Кеворка отшвырнул Чапу ногой, когда она снова кинулась к нему со своей просьбой.

— Узнаю тебя, славный Кев, не только по туманному взору.

Кеворка передернул плечами, словно в ознобе.

— Меня привели в норму. Кто вел сеанс?

— Сам Ноленс! Но тензоуровень был все-таки высок, что и насторожило его. Держись с ним достойно, прошу тебя. Никакого упоминания о твоем бывшем отношении к нынешним земным образцам. Впрочем, я вижу, ты преодолел себя.

— Сейчас кончится запрет в сторону Желтеющих Лап и можно будет катиться во Дворец Светил, — сказал Гут.

Гут поманил Чапу — она показала ему зубы. Когда же он поймал ее за хвост и попытался насильно увести от риотрона, она набросилась на него, устрашила, а потом укусила Цытирика за его тощую ходулю. Старец взвыл. Гут от страха закрыл глаза и позвал на помощь Ходячие Клещи.

Пришли Ходячие Клещи и сцапали Чапу. Когда ее уводили, Чапа плакала настоящими слезами. Мы плакали вместе с ней, когда ее — стиснутую — уводили.

— Ребята, прощайте, — кричала нам Чапа, — не забывайте собаку! Витя, я тебя никогда не забуду, помни меня!

Вите удалось выпрыгнуть из риотрона, но Чапу уже увели.

— Кеворка, верни собаку! Ты у них пользуешься доверием.

Кеворка презрительно ответил:

— Заруби себе на носу: я у них не пользуюсь доверием — я облечен им. Быстро — на место. Район закрывается. Его больше не будет до следующего глотка времени. Время затопит этот квадрант и снова будет так, как будто ничего не было.

Витя послушно поплелся на свое место.

— Почему ты сказал, что «время затопит», разве оно у вас здесь жидкое? — удивилась Наташа, выглянув из риотрона.

— Время у нас, как ваша вода, течет, куда ему вздумается, — усмехнулся Цытирик. — Но Лабиринт нашел на него управу и направляет его теперь по своему усмотрению: например, старец на всю жизнь, как я, или Кеворка — вечно юный, или Гут — навсегда без возраста. И хотя мы сами в полной его власти, но мы все-таки владеем Временем, можем даже запасать его на будущее. Кеворка, над стацией всходит время! Опаздываем!

Кеворка прыгнул в риотрон и задвинул над нами крышку. Риотрон ощерился и захрипел, и машина принялась глотать пространство, не двигаясь с места.

Все неведомое неслось нам навстречу, а известное, свое, пережитое, — оставалось далеко позади и становилось, хотя мы того не и хотели и сопротивлялись изо всех сил, совершенно чужим.

 

НА ПРИЕМЕ У СВЕТИЛ

Дорог было множество, они сбегались и разбегались веселыми разноцветными пучками, и с каждым мгновением пространство перед нами становилось светлее и светлее, и тяжесть покидала наши души. Мы развеселились и начали отпускать глупые шуточки насчет Альдебарана, и слово «баран» не сходило у нас с языка. Иногда Кеворка надевал на голову синий ободок с оранжевым пером, высовывался из-под крышки и щупал пером пространство — как он нехотя объяснил Вите: «Для вашей безопасности!»

Он сидел впереди, а мы пялили глаза на его спину. Спина была чужая и враждебная, и от этого нам становилось не по себе. Когда-то он был наш, он знал про нас столько же, сколько мы сами. Он знал про нас все.

— Кеворка! — позвала Наташа.

— Замолчи!

Вокруг все ревело, в наших глазах мелькали красные облака, куски черного неба, редкие яркие звезды.

— Звезды… — невольно вырвалось у Наташи, — я видела их дома, когда была совсем-совсем маленькой, и Владик мне рассказывал про них сказки…

Но никто Наташу не поддержал, каждый, наверно, думал о своем. Она замолчала, закрыла глаза и вдруг явственно увидела перед собой свою комнату, Владика, совсем взрослого, с лысиной, в роговых очках, в белой неглаженной рубашке, он сидел наклонясь над столом и рассматривал альбом с фотографиями, на которых Наташа узнала себя, Киму, Витю, Аленьку и Кеворку, когда всем исполнилось… Видение было такое живое и четкое, что она невольно вскрикнула: «Владик!» и дотронулась до него рукой. Он испуганно обернулся, посмотрел по сторонам и закричал:

— Наташа?! Куда ты? Постой — не уходи…

Она увидела его огромные остановившиеся глаза за толстой броней стекол.

Дорога внезапно остановилась, Наташу швырнуло на Витю.

— Вместе надо держаться, — сказал Витя. — Чапа была права.

— Там будет видно, — откликнулась Кима.

— Пусть каждый думает за себя, — ответил Аленька.

— Приехали. Вон Дворец Светил, — Кеворка махнул рукой вперед-вверх. — Выходите.

Мы вышли из риотрона и увидели в отдалении огромный серебристый шар, на котором играли красно-желто-зелено-синие и фиолетовые блики. Он медленно вращался на тонкой длинной игле, издали напоминая гигантскую елочную игрушку. К шару вела высокая и широкая железная лестница без перил.

По ступенькам той лестницы поднимались диковинные существа, великое их множество: существа, по форме напоминавшие кожаные чемоданы на тонких ножках с молниями вместо рта и с ярко фосфоресцирующими глазами на боках, шагающие каменные глыбы, обросшие коричневыми курчавыми волосами, издали похожие на горилл, пластмассовые одеяла с перепончатыми крыльями и лапами, тестообразные объекты, напоминавшие гигантских полосатых лягушек, фантастически высокие цветы под раскрытыми зонтиками всех оттенков красного цвета, из-под зонтиков неслась бравурная ядовито зеленого цвета музыка. За ними в прозрачных длинных пакетах, надетых на извилистые палки, плескались какие-то серые желе или студни, которые то что-то чирикали, то так сильно начинали свистеть, что у нас разболелись уши. Много еще чего или кого повидали мы на той лестнице.

Все шли степенно, неспеша, раскланивались на каждой ступеньке, как бы тараясь показать товар лицом, отчего нам делалось все более и более не по себе, потому что нам нечего было показывать. Очевидно, мы тоже на кого-то произвели странное или ужасное впечатление, потому что почувствовали на себе взгляды, полные испуга и удивления, послышались бурные восклицания и лопотания, на нас показывали пальцами, хоботами, хвостами, лапами, ногами, шляпками, щупальцами, плавниками, рогами, как на диковинок. Мы хотели с кем-нибудь из этих странных экземпляров познакомиться поближе, потому что никогда не знаешь, где такое накомство может пригодиться, но почему-то никто не захотел вступать с нами в контакт, все от нас отворачивались, отстранялись, может быть, язык им наш не понравился или же мы сами.

Эта лестница, очевидно, была вечно действующей выставкой достижений и чудес мироздания, потому что экспонаты все прибывали и прибывали. На лестнице мы неожиданно столкнулись с Раплетом. Мы узнали его по скрипучему шагу и по метле, стоящей торчком в его руке, и окликнули его. Он выглядел сейчас тем молодым дворником, которого мы один раз видели у себя во дворе.

Кеворка с нами был холоден и даже враждебен, а Раплет нам обрадовался — если можно, конечно, к нему применить это слово, во всяком случае, он замахал метлой и крикнул, чтобы мы его подождали.

Скоро он к нам пробился и сказал, чтобы мы проталкивались за ним, иначе мы можем тут потеряться или застрянем здесь навсегда, если во время не спрыгнем с лестницы. Он начал всех грубо расталкивать метлой, отчего все попавшиеся ему под метлу существа жалобно всхлипывали и вздрагивали, и протискивал нас вперед, при этом повторял направо и налево, что у него и у нас неотложное дело, что прием давно уже назначен и опаздывать на него никак нельзя, а то Светила затуманятся и перестанут сиять всем на радость и удивление.

Кеворка не поспевал за нами, мы потеряли его из виду.

На самом верху лестницы была железная дверь-заслонка, она ритмично открывалась-закрывалась вверх-вниз, заглатывая в себя очередную порцию выставочных существ. Нас подхватил и втянул внутрь сильный сквозняк. Мы оказались в приемной, разбитой на бесчисленное множество вращающихся секторов, где шла сквозная сортировка по непонятным нам параметрам и признакам. Раплет помог нам отсортироваться: нашел нужный для нас свободный сектор и запустил нас туда, как баранов. Мы ничего не понимали, что с нами там делали, все исследование происходило совершенно невидимо и незаметно для нас, мы все почувствовали неприятное, даже отвратительное неудобство, но вынуждены были смириться с этим, так как некому было пожаловаться и не у кого попросить пощады. Потом из сектора мы попали в наклонный зигаг, где нас метало вверх-вниз и трясло так, что если и не вытрясло последние остатки души, то лишь потому, что пока не ставили, наверное, такой цели, после чего нам напихали в рот какой-то черной липкой замазки, отчего мы едва не задохнулись. Все эти и множество других, столь же неприятных процедур и операций производили с нами автоматические щупальца, которых невозможно было избежать, от которых можно было бы увернуться.

На выходе из зигзага мы все получили жетоны, каждый своего цвета, у Наташи был желтый (она еще с детства не терпела этот цвет!), и Раплет, который ждал нас тут же на выходе, объяснил нам, что для Светил мы теперь не заразны, не опасны и не ядовиты, а иначе бы нас уже стерли в порошок, закатали в консервные банки и отправили бы гулять в таком виде по космосу.

— Дальше идите одни. У нас с Кеворкой своя церемония. Теперь посмотрим, чья возьмет! — Раплет как-то для нас непривычно и неожиданно подхихикнул. — Вам надо встать вон на ту ленту. — Он сгреб нас всех в охапку и поставил на серую змеившуюся ленту, выступавшую из-под пола.

Как только мы на нее встали, лента задвигалась и потащила нас куда-то. Аленька хотел с нее спрыгнуть, но тут же его ноги были схвачены железным капканом, а у нас нет, может быть, оттого что мы стояли неподвижно.

Движущаяся лента переместила нас в темную комнату без окон-без дверей, и пока мы там стояли в кромешной темноте, тесно прижавшись друг к другу, конечно, без толканий и пиханий и тут не обошлось — это Аленька хотел залезть в самую середину нашего тесного кружка, чтобы быть в большей безопасности — нам на головы упали сверху какие-то устройства, вроде намордников для собак, и захлопнулись.

— Это, чтоб мы кого-нибудь не слопали, — засмеялся Аленька, — они боятся нас — и правильно делают. Мы им сейчас покажем зубы — не обрадуются.

Но мы его не поддержали. Даже в шутку. Нам было давно уже не до шуток. В этот момент лента выскользнула у нас из-под ног, аленькин капкан на ногах громко лязгнул, расщелкнулся, и мы все полетели вниз и очутились на пружинистом и мягком полу в огромном холодном зале, все в намордниках.

Наверху под самым куполом переливалась красно-желто-зелено-синим и фиолетовым живая звезда. У нее были желтые рожки и зеленые круглые веселые глазки. Она поманила нас своими рожками, мы послушно двинулись вперед — и вдруг все разом закричали от страха:

— О-о-о!

До сих пор мы были, нам так показалось, в зале одни — и вот перед нами возникли внезапно какие-то странные, совершенно немыслимые существа. До этого момента они тихо лежали на полу и с любопытством нас разглядывали, незамеченные нами. От нашего вопля они резко взмыли под купол, к их спинам были прикреплены тросы, на которых они то улетали, то возвращались — словно огромные раскидаи. Вторые концы тросов крепились на рожках живой звезды.

Заиграла странная хрипящая музыка: то были поющие скворчи. Их пение было записано на кусок свободного пространства. По всей вероятности, поющие скворчи исполнили гимн Альдебарана, потому что странные существа — а это, оказывается, и были Светила — прекратили свои прыжки и ужимки и чинно уселись друг на друга высокой стопкой.

Чертеж их лиц был странен и расплывался у нас в глазах, их лица были, словно в тумане, а может, кто-то нарочно устанавливал нашим глазам плохой фокус. Чтобы увидеть, надо было вертеться. Позже мы узнали, что на Альдебаране на правительственном уровне периодически работает станция Сложного Видения, чтобы в случае неожиданной опасности искривить пространство и замутить противника. Это называлось «Противофокусные маневры».

Поющие скворчи замолкли. Светила разрушили пирамиду, после чего каждый занял свой круглый вращающийся стол, и столы пошли кружиться по залу шумной каруселью. У Светил считалось за правило: решать важные дела по всей строгости и холодности альдебаранских законов — на пустую голову.

Когда церемония выветривания мыслей и расставания с весельем закончилась, Светила повернулись к черному вертикальному многоугольнику с острыми и тупыми углами.

Воцарилась долгая тишина и полная неподвижность.

Но вот медленно открылись высокие массивные двери, и в зал вошел красный великан-кариб, похожий на рыцаря, закованного в шлем и латы, и внес на вытянутых вперед руках Кеворку и Раплета — альдебаранских разведчиков. Кеворка сорвал с себя плащ и подбросил его вверх, плащ пронесся по залу, как синий ветер, и зацепился за живую звезду. Раплет еще плотнее закутался в свой черный плащ и крикнул:

— Анычунэ!

Светила затрясли головами, украшенными многочисленными знаками их достоинств.

— Анычунэ! — грянули они хором.

Великан опустил вниз волосатые, как пальмы, руки — Раплет с Кеворкой сошли в зал.

— Разведчики Вселенной приветствуют вас, о Светила! — торжественно провозгласил Кеворка. — Мы прибыли с далекой планеты Земля с несколькими образцами земной человеческой породы.

Светила закивали, зашушукались и стали перебирать бусы, висевшие у каждого из них на шее. Бусы были составлены из тонких блестящих пластинок, один конец у пластинок был тупой, другой — острый. Это были куммеккерры: с их помощью можно было разговаривать на любом языке, они сами показывали, какую пластину выбрать — подходящая зелено потрескивала и теплела.

Кеворка и Раплет подошли к Светилам и заслонили лица руками — так они показывали, что за время их отсутствия свет Светил для них не ослаб и попрежнему слепит.

Открыв по сигналу Светил лицо, Кеворка коротко и торжественно рассказал им об очередном похищении. Голос его был холоден, как весь этот зал, но в конце доклада голос его неожиданно потеплел и дрогнул.

— Образцы, на мой взгляд, единственные и неповторимые в своем роде. Хотелось бы их поберечь для нашего же альдебаранского блага, — дрогнувшим голосом закончил Кеворка.

Его поведение удивило нас, но все равно мы не успели как следует удивиться.

— Не слишком ли ты переоцениваешь эту породу, мой Кев? — ехидно пропищало самое смешное и ужасное на вид Светило — старикашка с большой головой, длинными тремя руками и шестью маленькими короткими ножками.

Он был страшно бородат. Борода торчала из ушей, из носа, была широкая и длинная, как ковровая дорожка, и смотана была в рулон, перевязанный плетеной цветной проволокой. Вместо волос у него на голове топорщились стрелки, похожие на стрелки компаса, и грифы каких-то странных музыкальных инструментов торчали словно многочисленные диковинные рога.

— По-моему, эти образчики — самые что ни на есть заурядные существа, когда-либо виденные нами. Совершенно невыразительны, схематичны, никакого полета, даже проблеска нет каких-нибудь интересных мыслей или хотя бы чувств. Чем они могут быть нам интересны, не могу взять в толк? Уж не забыл ли ты на своих путях-дорогах, что мы, альдебаранцы, вершина мыслящей материи? У нас нет времени копаться во всяком барахле. Пора бы тебе, разведчик, выучить наизусть наш основной закон: «Мир — раб наших благ. Альдебаран — родина нам!». Эти образцы подлежат, на мой взгляд, немедленному уничтожению. Даже скучно на них смотреть, а уж глубоко изучать их… Тем более Лабиринт не доволен их качеством. Промахнулись вы оба на этот раз. Нечего вам поставить в заслугу…

Старикашка вытянул вперед длинные свои руки и обвил ими Кеворку и Раплета. Столкнул их лоб в лоб, а потом отпустил.

— О Нак Пакуа! Я понимаю — кто я, а кто — Вы. Я безоговорочно согласен со всем только что Вами сказанным, но прошу Вас — пусть все-таки они останутся живыми! Альдебарану это ничего не будет стоить: они ведь для нас совершенно безвредны. Преданность нашему делу заставляет меня обращаться к Вам по столь ничтожному для Вас поводу — самый величайший ум Альдебарана. В следующий раз я исправлю свою ошибку, клянусь!

Нак Пакуа втянул в себя руки, съежился весь и, казалось, даже уменьшился в размерах.

— Следующего раза у тебя может и не быть. И не говори так про меня, не называй самым. Самый — у нас только один Гвадарий Фигософ! Никто не вправе забывать о нем даже на миг. О Гвадарий! — Нак Пакуа распрямился. — Мы почитаем тебя как Самого-Самого! Все слышали, что я сказал?

Остальные Светила закивали.

«… Гвадарий Фигософ… — где я слышала это имя?..» — подумала Наташа.

— Но все-таки зачем тебе эти ничтожества? — удивился Нак. — Почему ты за них хлопочешь, унижаешь себя такого рода просьбой?

Кеворка долго молчал, видимо, искал подходящий ответ, наконец выпалил:

— Для забавы!

— О, это действительно — мысль. Как мне самому не пришла она в голову? Наверное, мы действительно отвыкли во Дворце по-настоящему забавляться. Ради собственной забавы мы их, пожалуй, используем.

Нак махнул рукой — великан-кариб исчез, с грохотом захлопнув за собой дверь. Живая звезда померкла.

Нак проследил за эффектом своих слов, увидел, что мы поникли от ужаса, и, довольный, продолжил свою размеренную речь:

— Собственно, мы уже выкачали из них всю нужную нам информацию. Это какие-то жалкие крохи по сравнению с тем, что мы обычно получаем от прикатчиков. Для науки данные образцы, как я сказал, совершенно бесполезны. Однако, если ты, разведчик, так серьезно настаиваешь, чтобы их не убивали, из уважения к твоей просьбе, после всех наших с ними забав, пожалуй, мы засушим их для космического банка, может быть — чего не бывает — пригодятся когда-нибудь…

— Нееет! — выкрикнул вдруг Кеворка.

Светила задрожали от удивления и гнева — это было неслыханным нарушением всех мыслимых и немыслимых законов Альдебарана.

— Как ты, ничтожество, посмел?! — набросился на Кеворку Раплет.

Нак Пакуа медленно опустился на место — только что испытанное им потрясение было столь велико и непривычно, что он не мог собраться с мыслями.

— Ага, Нак, ты все-таки получил свое «нееет»! — насмешливо проблеяло второе по счету Светило — толстая лохматая и неопрятная старуха, на голове у которой росли, висели и болтались уменьшенные в размерах лопаты, грабли, тяпки, серпы, косы и пружины — знаки ее достоинства.

Старуха была покровительницей Кваркеронии — сельхозстраны, населенной тупоголовыми карками, и звалась Рэтой Бергой.

Пока Кеворка докладывал, она пускала вокруг себя радужные пузыри, похожие на мыльные. С их помощью она просматривала бескрайние поля штивы и чавы Кваркеронии, где трудились ее любимые карки, носившие на работу и после работы на тупых головах те же инструменты, что и она, сама Рэта, но только их инструменты были в натуральную величину.

— Мулле, не смей! — крикнула Рета Берга толстому карку, свалившемуся на межу, чтобы отдохнуть. — Еще не время!

— Разведчик сказал тебе «нееет!» — повторила она, снова обратившись к Наку. — Он будет за дерзость наказан, как будет наказан за то же и амер Раплет, которого никто не спрашивал. Но не худо бы и тебе, Нак Пакуа, вспомнить Золотое Сечение Фигософа.

— Не хуже тебя, Рэта Берга, знаю, что «отрицание есть движение вперед». — Нак в раздражении дернул себя за бороду, каждый волосок которой имел свой глубокий затаенный смысл и свое назначение. На бороде Нака была зашифрована вся информация, которую когда-либо получил и выдал Лабиринт Лабораторий. — И что же с этими образцами в таком случае прикажешь, делать? Не запускать же их после наших забав обратно в космос слишком дорогое для нас удовольствие. Если хочешь, мы, конечно, можем снова качнуть пространство — на этот раз за твой счет, но боюсь, у тебя лопат и серпов с граблями не хватит, чтобы расплатиться.

— Издеваешься над бедной Рэтой?! — воскликнула плаксиво Рэта Берга и затрясла головой, на которой, ударяясь друг о друга, запрыгали на пружинах лопаты, грабли, серпы и тяпки. — Давай-ка поделим эти образцы между собой. Не пропадать же добру — как у них там говорят, куммеккер мне тут подсказывает! Все работа-работа, работаешь не покладая рук и ног, пусть это будет нам маленькой наградой.

— И головы не покладая, — мрачно добавил Нак Пакуа, игнорируя слово «награда», и подергал себя за магнитные стрелки, державшие направление на Лабиринт Лабораторий, где в Актовом зале стоял огромный магнитный столб из магнитного железняка, когда-то похищенный с Земли экспедицией ранее прославленного, а теперь преданного проклятию Вилта, навсегда вычеркнутого из Истории Альдебарана.

— Нас четверо — их четверо. Мне приглянулся вон тот самый тупоголовый, — и Рэта указала на Аленьку.

Аленька, как и все мы, пребывал в гипнотическом каком-то, близком к страшному сну состоянии, из которого не выбраться. С другой стороны, нам казалось, что разговор идет не о нас, а о ком-то другом, мы еще никак не могли смириться с тем, что мы — самые заурядные образцы и ничего из себя не представляем.

— Сама ты дура тупоголовая, — очнулся Аленька и показал Рэте Берге язык.

Та пришла в неописуемый восторг, что у него такой длинный язык, и пообещала ему работу на каркской кухне — будет там мыть языком грязную посуду.

— Ну что, детки, начинаем дележку? — обратилась она теперь к двум другим Светилам.

Третьим Светилом был чумазый мальчишка нашего возраста. Хорошенько разглядеть его не представлялось никакой возможности, потому что он мелькал в глазах, кувыркался на своем столе, словно цирковой акробат на трапеции. Он олицетворял собой движение в пространстве Олфея. Повиснув на тросе вверх ногами, Перевертыш поглядывал с интересом на Киму и подмигивал ей. У него на голове, на руках и на ногах вращались светящиеся обручи, и в какие-то моменты он сам весь превращался в единый светящийся бурлящий поток.

Он был создан в Лабиринте по проекту доктора Баррба, который показал его как пример своего мастерства Ноленсу, после чего доктора засушили для любопытных, а Ноленс присвоил его методику себе.

Рядом с Перевертышем сидела… большая шуба, с длинным тонким и прозрачным носом, утолщенным на самом кончике, скошенным чуть на бок. Вся она мягко стелилась в пространстве меховыми кольцами-барашками, и эти кольца временами отливали то холодным металлическим блеском, то горячим золотистым цветом. Несколько особенно крупных барашков, расположенных у носа, который парил в пространстве сам по себе, были продеты в золотые сверкающие кольца, кольца перекрещивались между собой, образуя замкнутую цепь, не подлежащую разрыву и разъему. Кольца и сама эта цепь были ее опознавательными знаками. Имя этого Светила было — Каракумовая Шуба, и ее носили на себе те, кого она сама по своей прихоти выбирала для собственного ношения, облегая их так, что они сразу теряли самих себя. Она все время улыбалась, и улыбка у нее была иногда меховая, иногда металлическая.

Она была очень тяжелая. По своему характеру. И носить ее было нелегкое бремя. Каракумовая Шуба покровительствовала черным кеоркийцам — Кеворкиным соплеменникам во главе с их могучим предводителем пастухом Киндой, но никогда не вмешивалась в их дела, так как всегда была тяжело занята сама собой или же теми, кого выбирала для ношения. Возможно, поэтому кеоркийцы были легки на подъем, славились своим добродушием, гостепреимством и веселыми песнями и плясками. А повеселиться Каракумовая Шуба тоже иногда любила — правда, простого, примитивного веселья ей было мало, веселилась она всегда до одури, до полного обалдения, то есть облысения, но зато потом быстро восстанавливала свой покров, когда падала какому-нибудь выбранному ею любимчику на плечи.

Под ее покровительством были также и зеленые кеорки, жившие по другую сторону горы Таху. В отличие от черных зеленые кеорки занимались наскальной живописью и подвесной скульптурой. Каракумовая Шуба мечтала их объединить с кеоркийцами, однако и те и другие отличались невиданным упрямством и ни за что не хотели даже смотреть друг на друга — не то что объединяться.

Дележ проходил бурно. Светила переругались и устроили настоящую свалку, перебрасывались нами, как мячиками, роняли на пол, выхватывали один у другого, словом — разрывали на части. Мы решили, что пришел наш конец, как вдруг…

— По пррраву Гвадарррия! — кто-то оглушительно каркнул прямо над Наташиным ухом, и Светила сразу попрыгали на свои столы и застыли в молчании. — Гвадарррий велел всем — «тссс»!

Ворона-не-ворона — в фуражке набекрень и в одном дырявом носке на одной лапе — уселась Наку Пакуа на плечо.

Светила сразу попрыгали на свои столы и застыли в молчании, Нак Пакуа сделал рукой «под козырек», а мы остались кто лежать, кто стоять там, где каждого из нас застиг этот приказ. Наташа, увидев крикливого посланника, вспомнила старый свой рисунок, нарисованный когда-то таинственной той ручкой, которую подарил ей Владик на праздник первых получек, и подумала, что, наверно, ворона вырвалась из рисунка и прилетела сюда — вот только дырка на вороньем носке стала гораздо больше, чем была прежде.

— Из-за вашего шума у Гвадария звенит в дупле, ой-ой, что я говорю, — в голове то есть, и он не может сосредоточиться. Вы знаете, чем это вам всем грозит? — спросила ворона теперь уже нормальным голосом и что-то прошептала Наку.

— О великодушный Эрумий, посланец воли Фигософа, не переживай — мы сами поняли, что ты от волнения оговорился! — воскликнул Нак. — Если ты приказываешь, конечно, мы оставим эти образцы живыми. Мы их только немного уже перестроили — заняли несколько любопытных для нас качеств, так сказать, опустошили их слегка. По праву Гвадария!

При упоминании о Гвадарии посланник высоко взвился и гортанно закричал. За ним закричали остальные, только Кеворка почему-то отвернулся и заплакал.

— Мы останемся живыми? А зачем? — спросил Витя.

Рэта Берга, хитро сощурившись, поманила к себе Аленьку, и он, спотыкаясь на каждом шагу, обреченно потащился к ней.

Нак Пакуа костлявой рукой схватил Витю:

— А вот этот лупоглазый экземпляр — мой. У него, как мне предвидится, достаточно широкий кругозор. Он смотрит сразу на все триста с лишним градусов и, возможно, даже в корень! Хочешь стать великим ученым, великим пауковским-науковским?

— Хочу! — сразу оживился Витя. — А что для этого надо?

— Надо всех забыть!

— Я забуду — только возьмите!

— И Чапу? — тихо спросил Кеворка, но никто не обратил на него внимания.

Перевертыш потащил к себе Киму. Он выкручивал ей руки, щелкал по носу, бил по щекам, подбрасывал вверх и крутил потом вокруг себя со страшной силой и скоростью, а после отбросил в сторону, и Кима теперь сама закрутилась, как юла, лицо у нее было все белое, помертвелое было у нее лицо.

Мягко и совершенно бесшумно к Наташе подошла сзади Каракумовая Шуба и обняла ее, легла на ее плечи тяжелым грузом. Наташа сразу почувствовала, как выветриваются из нее последние остатки былой радости и смеха. Веселье, радость и смех больше уже не принадлежали Наташе, они стали достоянием Шубы, которую Наташа по своему желанию уже никогда не могла с себя сбросить. Ей сразу стало все вокруг неинтересно, и все наши лица стали вызывать в ней одно лишь раздражение и отвращение и ничего больше.

— Что с вами?! — закричал Кеворка в каком то диком отчаянии, прямо как тогда во дворе, когда его схватил Раплет.

Мы не обернулись на его голос, далекий голос далекой Земли, где все мы были Родственниками Зимы, а Кеворка — Сыном Лета.

— Я, может быть, даже очень хочу стать карком, — радостно сказал Аленька. — Только бы хорошо кормили!

— А я выучусь на Ноленса! — сказал Витя заносчиво. — И всех погублю.

— Я буду страдать! — сообщила Кима. — Мне это нравится.

— А ты, Наташа? — Кеворка коснулся ее руки.

— Мне все равно, мне все бесцветно, — сказала Наташа.

— Что с вами сделали! — кричал Кеворка. — Наташа, очнись, ты же была самая из нас удивительная! — Он подскочил к Наташе и затряс ее за плечи. — Беги отсюда, все бегите! Я обещал, что приду вам на помощь! Дома вы отогреетесь, придете в себя. Быстрей — я покажу вам выход…

Холодная пятерня Раплета зажала Кеворке рот.

— Ты забылся. Там, на Земле, ты потерял свое достоинство. Я думал, что здесь, на родине, ты обретешь его снова, но я просчитался.

— Ты просчитался, мы все просчитались… Я полюбил их!

Слова Кеворки произвели действие подобное урагану. Ужас запечатлелся на ненаших лицах.

— У него болезнь Вилта, он привез ее оттуда! — в панике закричал Нак Пакуа. — В камеру его, в Вэг!

Немедленно вбежали великаны, схватили Кеворку и поволокли его в липучую камеру.

Нас рассовали по разным риотронам и — запакованные — мы помчались кто куда, каждый навстречу своей собственной альдебанской судьбе.

 

КРАТКАЯ ИСТОРИЯ АЛЬДЕБАРАНА

История Альдебаранской системы среди всего прочего рассматривает множество всяких разнообразных времен и даже тот период, когда само Хартингское Время не было Хартингским, а было обыкновенным, простым временем с маленькой буквы.

Оно тогда еще не было открыто и жило себе тихо-мирно в свое удовольствие и подчинялось обычным законам, то есть текло из прошлого в настоящее, а через него перетекало в будущее, но справедливости ради следует заметить, что даже в ту давнюю, запредельную пору оно все-таки уже носило довольно расплывчатый характер и порой выливалось неизвестно во что.

Подобно всем великим открытиям Хартингское Время было открыто совершенно случайно — одним страшно невежественным, старым и глупым карком, когда тот однажды ранним утром вышел на свою просеку штивы, уселся перед штивой в рабочую позу на корточки и в этой своей излюбленной рабочей позе вздохнул ни с того ни с сего: «Когда же оно кончится, это проклятое время?!»

Предхартинское время оказалось на деле очень обидчивым, оно взяло и кончилось, и открылось совершенно другое, пока что малое, но уже Время.

Нак Пакуа в своем Лабиринте сразу почувствовал, что время резко изменилось, по своему обычаю, он стал искать виноватого и в конце концов вычислил того самого невежественного карка.

Карка притащили в Лабиринт великаны-карибы, и Нак Пакуа стал карка пытать: для чего он это сделал, зачем потряс основы Альдебарана, что хотел он этим сказать?

Карк ничего толком не смог объяснить, ссылался, что просто нынче очень большой, просто неподъемный, урожай штивы, а потом стал от всего отпираться и говорил, что не хотел, что это не его рук дело и что вообще это искривление само собой получилось, но главное, он не понимает — о чем, собственно, идет речь и что имеется в виду? А если это так или вообще никак, то он на все согласен.

Когда Рэта Берга узнала, что ее карк побывал в Лабиринте в руках Нака Пакуа, она навсегда от того карка отреклась, сказала: «Нам ученых карков не надо!» и отлучила его от работы на штиве, словом — прокляла. О! Это было ужасное проклятие, потому что карк без работы на штиве — не карк, а «бродячий призрак».

К тому же Нак Пакуа не успокоился на достигнутом и подключил к расследованию Политический Цирк, который следил за чистотой альдебаранских нравов. И Политический Цирк показал, что он честно отрабатывает свою литу — определил, что этот карк и не карк вовсе, а потомок авезудогудзоновских наслоений, который непонятно как затесался в беспорочную семью карков, чем сильно подмочил незапятнанную их репутацию.

И по такому случаю этот «бродячий призрак», был грубо, зашиворот, вытолкнут вон из Кваркеронии навсегда — вот наказание за грехи предков, покрытых туманом на озере Больших Гудзонов и Малых также! Он теперь не знал куда себя деть, куда пристроиться, при этом без работы у бедняги страшно начали чесаться руки, и теперь он уже не знал чем, как и где унять эту мучительную чесотку от ничегонеделанья.

Однако Хартингское Время оказалось благосклонным к своему первооткрывателю. Оно сжалилось над ним и вложило ему в одну руку сервий — светящийся изнутри красно-желто-зелено-синим и фиолетовым — цвета Альдебарана — шар, вроде земного арбуза, а в другую руку — рэнь.

— Работай Великим Цытириком, авось, поумнеешь! — сказало Хартинское Время. — Если чего-нибудь не запечатлеешь — оно и не случится, но не все, что запечатлеешь, обязательно исполнится.

Бывший карк оседлал этот рэнь — и понеслось. Что бы он с тех пор не увидел, он все записывал. И чем больше он писал, тем умнее он становился. Сначала он писал на простых сервиях, а потом, когда они кончились, — на вандарах.

Вот что писал Цытирик:

«Кваркерония — громадное пространство штивы. По утрам она разбита на квадранты. Каждому карку — свой квадрант. С утра и до ночи карк занят любимой работой. Он обожает свою штиву и любит вкусно поесть. Запросы у карка просты, но разнообразны: цеплявая штива, вкусная еда и прочная семья. Кормятся карки за счет кучумовых плантаций. Карки тупы и одинаковы. Во всей Кваркеронии трудно сыскать двух разных карков, не считая хинга — местного правителя Касавы, провинции Кваркеронии, и меня. Карки всей душой поклоняются Рэте Берге и боятся, как огня, Нака-Пакуа, который давно мечтает их модернизировать — поставить их на гусеницы. Карки презирают технику и ненавидят ее. Из их среды невозможно подготовить ученого, их биопартелярский нун не имеет значения. Среди них не пользуются доверием и охранники-карибы. Карки управляются Рэтой Бергой через радужные пузыри (управление простое, но доходчивое) и с помощью настройщиков из семьи Пэн.

в отличие от карков, которые произошли из выпавшего при линьке пера Эрумия, веселые кеоркийцы, или кеорки, жители Кеоркии — высокогорной страны пастухов — произошли от осколков звезды Криг, которая в незапамятные времена разбилась на вершине горы Таху. Из крупных и мелких осколков этой звезды вышли толпы сияющих кеоркийцев и кеоркиек, и запели они на цветущей, красно-желто-зелено-синей и фиолетовой вершине Таху свои бесподобно веселые песни. Среди них находился Кинда — родоначальник славного и доблестного рода Кеворков. Он здравствует и поныне. Когда пастух Кинда увидал над собой огромный, наполненный яркими звездами небесный купол, почувствовал под ногами звонкую твердокаменную (не песочную!) поверхность — он пустился в пляс. А если пляшет сам Кинда, то и другие кеоркийцы не могут стоять спокойно, а уж если пляшут кеоркийцы, то и гора Таху не может тогда устоять на месте, а уж если кто пляшет вместе с Таху, тем не надо думать о завтрашнем дне: Таху берет их под свое покровительство, им не надо заботиться о хлебе насущном. Остается одно — веселиться…»

Когда у Цытирика скопилась маленькая тележка подобных вандаров, слава о его необыкновенных способностях записывать все, что под руку попадется, достигла самого Гвадария.

Гвадарий Фигософ тогда свистнул Эрумия и спросил:

— Кажется, в наших краях объявился какой-то Цытирик?

— Кажется, — неуверенно подтвердил Эрумий.

По правде говоря, Эрумий ничего еще толком про Цытирика не слышал — до того ли ему было! По горло хватало забот со Светилами, которые все время дрались между собой, обещая лишить друг друга мужского и женского достоинства. Да и с самим Гвадарием забот у него тоже был полон рот — достаточно сказать, что того надо было поливать и окучивать через каждые двадцать пять Мелких Хартингов…

— Приведи его ко мне — хочу взглянуть на чудо!

Верный Эрумий сразу же полетел на поиски и, как ни странно, нашел Цытирика на берегу озера Больших Гудзонов и Малых также. Цытирик в тот момент сидел там у железного обломка, когда-то свалившегося на Альдебаран с неба, и строчил, заканчивал описание одного случая, который произошел у него прямо на глазах. Только что здесь в озере купались Светила — совершенно голые, то есть без знаков своих достоинств, которые они побросали на берегу.

С Эрумием, когда он выхватил у Цытирика вандар и прочел эту запись, случилась истерика: клюв как открылся, так и не мог захлопнуться — катастрофа! — о чем этот Плоский пишет, кто ему позволил так ужасно оголять фактический материал, который, наоборот, всегда надо задрапировывать!

В бешенстве Эрумий расклевал вандар на мелкие кусочки (при этом порвал свой носок еще сильнее — от страшной ярости досталось и не в чем неповинному носку), а потом забросил их в озеро, и они сразу же пошли на дно — действительно, тяжелый случай был в них описан.

— Тебя требует Гвадарий! — каркнул он, восстановив дыхание после лихорадочной работы.

— Не пойду, пока не восстановлю Историю, — кратко ответил Цытирик и принялся нырять.

Эрумию некогда было дожидаться ныряльщика — наступала очередная плановая поливка Гвадария — так что пришлось возвращаться восвояси, на ковер из опавших листьев, ни с чем.

— Где он? — кротко спросил его Гвадарий. — Кажется, рядом с тобой я его не вижу.

— Ныряет, — ответил Эрумий. — Я утопил одну из его ужасных историй, а без нее он — ничто!

— Ничто… ничто… — повторил расслаблено Фигософ и задумался весьма надолго в силу собственного внутреннего состояния, силы ветра и температуры окружающей среды.

Между тем летописец альдебаранской системы так и не достал ту затонувшую историю — потонула она навсегда. Тогда он в спешном порядке принялся ее восстанавливать по памяти и наплел второпях такого, что проходивший мимо него кеоркиец Гиян ахнул от негодования, когда, заглянув к нему через плечо, прочел вслух: «Веселые кеоркийцы — самый грустный на Альдебаране народ — больше всего они любят рыдать и плакать по вечерам у себя дома в каренницах…»

— Да здесь нет ни одного альдебаранца, который хоть бы раз видел наши слезы! Ты все перепутал — это твои карки ревут напропалую, когда Рэта Берга на них сердится и сечет их нитками. Нет, я тебе этого так не оставлю. Ответишь за свое вранье…

В сильном волнении Гиян поспешил к себе в Кеоркию и со слезами на глазах рассказал Кинде о том, что несколько минут назад прочитал вот этими своими собственными глазами. И он вытаращил на Кинду свои собственные глаза:

— Во как!

— Мне эти каркские штучки совсем не нравятся, — в полный голос затрубил Кинда. — Они захотели нашего унижения — ха, они получат войну!

Проскрипели военные скворчи, и войска доблестного Кинды, вооружившись хлыстами, перешли границу Кваркеронии.

Валившиеся от усталости после плодотворной работы на своей штиве карки никак не могли взять в толк — откуда такая напасть: почему, на ночь глядя, на них напали соседи, с которыми они жили тихо-мирно и душа в душу всю свою несознательную жизнь.

Тем временем Цытирик, изрядно побуревший после ныряния, сушился под лучами альдебаранского ночного солнца, которое было теплее и жарче дневного.

— Загораешь? А известно ли тебе, что разразилась война между кеоркийцами и карками? — прокричали над его головой военные скворчи, бежавшие с поля боя, чтобы их по ошибке не приняли за карков и случайно не выпороли. — Говорят, что какой-то помутневший от водяной мути карк обозвал кеоркийцев плаксунами.

— О! Это у меня случайно вышло, просто моя описка. Cейчас я ее исправлю. Вот, смотрите, переписал. Можете сами проверить: — вот «исправленному верить»! Прочитали?

Однако было поздно — противоборствующие войска уже растянулись по всему фронту.

— Стойте-остановитесь, — растолкав стражу, Цытирик ворвался в шатер Кинды. — Это — вруническая война. Случайно описался, поймите! — И он стал совать Кинде под нос новый свой вандар, где красным по синему и желтым по фиолетовому было написано «исправленному верить».

— Это еще кто такой? Как посмел к нам сюда ворваться?! — гаркнул Кинда.

Цытирик стал торопливо объяснять — кто он такой, но этим лишь навлек на себя еще больший гнев предводителя кеоркийцев.

— Он хочет нас описать!

У кеоркийцев в ходу было поверье — кто их опишет, тот их погубит. Кеоркийцы были чрезвычайно устным народом и ценили только мгновенное и устное. Превыше всего в Кеворкии почиталась неподготовленность события, а такие застывшие формы, как авезудское письмо, у них вызывали ужас.

— Держи его! — приказал Кинда. — Завязать ему руки на голове!

Бормоча извинения и проклятия, Цытирик бросился прочь, проскочив между ногами у стражи как плоское существо. За ним выслали погоню. По дороге, не привыкший быстро бегать, он свалился в воронку — след от метеорита, упавшего на Альдебаран, когда здесь еще не было разумной жизни, а только — один бульон из штивы и высшей алгебры, и вывихнул себе ногу. Только это и спасло его. Кеоркийцы не терпели никаких усилий: зачем-то лезть в глубокую топкую яму с оплывающими краями, а потом еще тащить на себе хромого — да ну его в болото, раз не сумели с ходу поймать — пусть там сидит сколько влезет!

И кеоркийцы повернули обратно, а Цытирик, благославляя их легкий характер и веселый нрав, остался сидеть в яме, покуда на него случайно не наткнулся самый тупой из всех тупых карков карк Мулле, снаряженный для войны барабаном, в котором сидели выхлопные газы из кратера на горе Таху — последнее секретное оружие Ноленса. Мулле подал Цытирику граблю помощи, вытащил его из ямы, развязал ему руки, а потом доволок его на себе до Кваркеронии как военнопленного, зашел туда с тыла.

Там в тылу их радушно встретили насмерть перепуганные карки, которые больше всего в жизни боялись всяких неожиданностей и непредвиденных осложнений. Они никак не могли понять, зачем вообще нужны войны, что ни говори, но — это же сплошное ничегонеделанье!

— О Хартинг! — взмолился Мулле, уставший тащить Цытирика на своей спине. — Зачем ты придумал эту войну?

— Эту вруническую войну придумал не Хартинг, а я! — с некоторой гордостью заявил Цытирик.

— Что поделать — придется воевать, — уныло вымолвил Мулле. — Кинда грозился нам вытоптать всю штиву. А что мы без нашей штивы? Без нашей штивы мы — ничто!

Так началась первая война между кеоркийцами и карками, получившая с легкой руки Цытирика название — врунической. За ней последовала вторая, третья, двадцатая, и конца-края этим войнам было не видно. В эти войны постепенно начали втягиваться и ввязываться другие жители Альдебарана: авезуды — легкие коричневые туманности, большие гудзоны — водоплавающие существа, а также ариды — летающие племена и прочие, прочие. Весь Альдебаран превратился в арену военных действий, и квадранты штивы не знали покоя.

Цытирик не поспевал увековечивать подвиги воюющих сторон в своих вандарах.

Лабиринт оснащал все воюющие стороны своим оружием — испытывал с их помощью все новые и новые виды военной техники. В это время любимое детище Нака-Пакуа — наука-паука — расцвела таким буйным цветом, что был даже частично изучен своенравный характер Хартингского Времени: им научились время от времени управлять, например, заливать им горе. Был также испытан в действии большой «смеситель времени», который, однако, на испытаниях дал неожиданный сбой: когда его запустили в работу, то оказалось, что все воюющие стороны смотрят по сторонам, а вокруг — никого!

К моменту появления новой партии земных прикатчиков началась уже неизвестно какая по счету вруническая война, причем из-за того, что Чавота, правительница Больших Гудзонов, назвала короля аридов Алуна-Алунана тридцать шестого — летучим, просто так, без всякого на то повода, тогда как на самом деле он был — летающим. Оговорилась старуха по дряхлости своей, а поправиться ей не дали.

Тогда-то Цытирик и записал: «Наша жизнь катится по замкнутой сфере, радиус ее черчу я. Если я остановлюсь, прекратится История.»

Гвадарий Фигософ прочитал это на одном из своих листьев, летавших по Альдебарану в поисках для него, Гвадария, новой, ни на что непохожей, интересной информации и, проконсультировавшись с Хартингским Временем, даровал Цытирику бессмертие, что, впрочем, уже известно. Однако об этом своем безценном подарке Гвадарий вскоре забыл.

Тем временем врунические войны уже переживали свою дурную бесконечность, и только Гвадарий Фигософ из своего растительного далека не слышал, а возможно, и не хотел слышать залпы орудий и бой барабанов. Правда, до него иногда доносились слабые их отзвуки, и он тогда умилялся, думал, что это веселятся кеоркийцы, устраивают, по своему обыкновению, праздничные салюты: у них что ни день — праздник, веселые ребята.

Но вот однажды по утру совсем от себя близко Гвадарий вдруг ощутил стойкий запах дыма и закричал в диком страхе:

— Эрумий, лес горит — эдак сгорю и я!

Эрумий страшно разорался, и ветер сразу подул в другую сторону, Фигософ быстро успокоился и снова предался прежним размышлениям, а Эрумий счел неразумным волновать Гвадария еще сильней по столь незначительным пустякам.

«Пусть они там все головы друг дружке поотрывают. Чем больше потерь — тем лучше,» — говорил себе Эрумий, когда к нему приносились гонцы со сводками. «Скоро и воевать будет некому. Так все и кончится само собой. Вот и заживем тогда прямо по Гвадарию: наступит, наконец, спокойствие, равновесие, невмешательство!» — говорил он гонцам.

Гонцы уносились обратно на бегущих скворчах, которые все-таки не были подобием остановившейся курицы, а были просто бегущими скворчами — порождением Альдебарана.

ЖИЗНЬ АЛЕНЬКИ В БАШНЕ, КОТОРАЯ КЛОНИТСЯ В СТОРОНУ РЕТЭЯ, И ПОСЛЕДУЮЩИЕ ЕГО ПРИКЛЮЧЕНИЯ

Риотрон доставил Аленьку в башню, которая клонилась в сторону Ретэя — самой яркой альдебаранской звезды. Эта башня на самом деле была настоящим дворцом, который состоял из пяти отдельных башенок, объединенных у основания общим залом для торжественных церемоний. Каждая башенка сияла своим цветом, а именно: красно-желто-зелено-синим и фиолетовым.

В зеленой башенке обучали на карков тех прикатчиков, на ком остановила свой длинный загибающийся ноготь Рэта Берга. Первым учеником зеленой башенки в тот момент, о котором идет речь, стал разумный грибенок Гришка, выкраденный разведчиками Альдебарана с недавно рожденной планеты Трандайка, находящейся в области повышенной гравитации, однако уже под завязку заселенной грибами.

Родители Гришки — старые грибы — не выдали Ноленсу секреты грибных военных изобретений — бесшумной пушки, бесшумных мин и клейкого пистолета, который стрелял сверхконцентрированным грибным соком, за что без всяких разговоров были отданы на растоптание великанам-карибам. Зато молодой грибенок Гришка по своей наивности все разболтал, и Ноленс, как и обещал, сохранил ему жизнь и после согласования с Рэтой Бергой направил его учиться на карка в башню, которая клонится в сторону Рэтея.

Вторым учеником этой башни стал Аленька.

Во время учебы их закоммутировали друг с другом, то есть процесс обучения велся последовательно-параллельным способом: сначала учили либо Аленьку, либо Гришку, а потом их шунтировали — превращали в сообщающиеся сосуды, чтобы их знания могли переливаться из одного в другого, пока не установятся на одинаковом уровне. Такое обучение было ранее проверенно на других космических образцах, оно давало быстрый положительный эффект.

Ученики, несмотря на принципиальную непохожесть и разность в происхождении и во взглядах, сразу подружились, и обучение пошло полным ходом. Они легко затвердили наизусть основные законы Кваркеронии, после чего дали подписку Рэте Берге, что лучше штивы ничего на свете нет. Штива — вот их идеал! Однако, Гришка все еще стонал во сне:

— Стон, стон, стон, — стонал Гришка во сне, — бедная моя грибница… вырвали тебя из Трандайки с корнем космические пираты — чтоб вам никогда не знать летнего дождика и тепла!

— Как ты плохо все забываешь, — сердился на Гришку разбуженный им посреди ночи Аленька. — Кажется, ведь уже договорились на всю жизнь, что мы с тобой настоящие карки и лучшей судьбы не бывает. Нет, опять начинаешь выгрибать. А ну повторяй за мной: я — карк на веки веков, горжусь этим и ни кем иным быть не желаю.

— Я — гриб, — плакал во сне упрямый Гришка. — Гриб на веки-вечные.

Однако то были ночные гришкины кошмары, а утром он забывался. Их проверяли днем, а не ночью, поэтому приборы в конце концов показали, что они готовы к настоящим испытаниям на карков.

Их вывели на задний двор и посадили на корточки перед необъятным полем штивы — преподаватели должны были выставить им коэффициент трудолюбия.

У Гришки он оказался необычайно высоким — даже выше, чем у знаменитых братьев Горохов. У Аленьки он оказался отрицательным. Испытатели пришли в полнейшее недоумение — за всю историю Альдебарана такого еще не случалось.

— А вы поделите мой каэф на два, половину — мне, половину — Аленьке, — спас положение грибенок Гришка.

Так и сделали, и получилось два средних карка. Чтобы они ничем особенным не выделялись среди других себе неподобных, их выкрасили в темно-темно зеленый цвет. Кроме того каждому из них подарили сборный домик, в котором они сразу могли зажить в Кваркеронии своим домом как уважающие себя карки. Перед отъездом оба бросили прощальный взгляд на свою башенку и поклялись перед ней никогда друг с другом не расставаться, поставить домики рядом, чтобы по вечерам, в свободное от штивы время, ходить друг к другу в гости.

Наконец за ними прибыл грузовой риотрон, чтобы умчать их в Кваркеронию. Они в него уселись, и Гришка тихо сказал:

— А вдруг все-таки еще удастся сбежать на мою Трандайку? Вот налетит ветер, подхватит нас с тобой, и махнем туда… Знал бы ты, как у нас на Трандайке замечательно пахнет грибами! Кругом, куда ни кинь взгляд, повсюду одни сплошные грибы, белые, красные, желтые, и шепчутся, прорастают, поют грибные песни, а кто еще и пушку бесшумную заряжает, чтобы жахнуть спорами на весь космос…

Гришка был мал ростом, он не доходил Аленьке даже до колена, и, чтобы услышать Гришку, тому то и дело приходилось к Гришке наклоняться, и водитель риотрона сердито прикрикнул на Аленьку, чтобы он перестал прятаться, а иначе риотрон будет возвращен назад — и пусть тогда Ноленс с ним разбирается сам.

Они перестали шептаться, но тут возникло новое непредвиденное осложнение: Гришка начал трясти шляпкой и страшно морщиться.

— Началось… — застонал Гишка.

Аленька за него перепугался, начал его успокаивать, спрашивать, что с ним случилось, может быть, температура…

Гришка шепнул:

Грибница зашевелилась: чувствую, скоро стану папашей-мамашей. Так прямо всего и выворачивает наизнанку, ой, как это все нестерпимо, кто бы мог подумать.

Аленька не поверил своим ушам:

— Да ты же сам еще такой грибенок и совсем пока без работы. Как же ты будешь детей своих кормить и воспитывать? Они же такие непослушные бывают.

— Разве детей это интересует — как их обеспечить? — вздохнул, страшно сморщившись, Гришка. — Но за себя-то я не боюсь, за себя я спокоен. Горбатиться буду на штиве и день и ночь — всех прокормлю — только бы они поддавались хорошему грибному воспитанию.

И действительно, гришкино предсказание сбылось: стоило им высадиться в Касаве, провинции Кваркеронии, как прямо перед избушкой хинга рядом с Гришкой запрыгало, зашумело его целочисленное новоявленное потомство. Гришка заботливо накрыл свое потомство коричневой шляпкой и в таком виде — все под одной шляпкой — предстали они перед хингом. Аленька стоял чуть поодаль, боясь шевельнуться, искоса поглядывал на шумное семейство, которое мог уничтожить одним неловким своим движением.

Заспанный блинообразный хинг совсем одурел от шума. Он только что проснулся — его первейшей обязанностью было спать, на себе проверять качество выращенной штивы. Чем крепче спал хинг, тем цеплявей была штива, потому что штива была сонной травой. Рэта Берга растила штиву на курево Наку и его помощникам: штива давала полезный отдых усталому объединенному уму, обитавшему в Лабиринте Лабораторий.

Водитель риотрона передал хингу сдаточные документы и укатил.

Хинг заглянул в них и удивился: документы были выписаны только на два несусветных образца, причисленных к каркам, а тут их была целая толпа, которая пищала, кричала и орала.

Хинг поднял руку, требуя тишины:

— У меня чтоб тише!

Под его гневным взглядом Гришкины дети испуганно притихли и попрятались за своего папашу-мамашу. Хинг подумал-подумал, почесал в затылке, посмотрел вдаль и постановил: оба разборных домика отдать многодетной семье бывших грибов, а другого новоявленного карка временно определить на постой к братьям Горохам.

Братьев оказалось трое: Чудо Гороха, Чучело Гороховое и Шут Гороховый. Это были толстые неуклюжие существа, очень похожие друг на друга. Аленька до конца пребывания в их домике так и не разобрался — кто из них кто. У братьев был самый опрятный, самый ухоженный дом в Кваркеронии. Дворец хинга по сравнению с их домом казался конюшней.

Даже среди трудолюбивых карков братья Горохи выделялись своим усердием на штиве. «На моих Горохах весь Альдебаран держится!» — Рэта Берга вечно ставила их всем остальным в пример.

Появление прикатчиков нарушило привычный ритм каркской жизни. Теперь уже не будешь все время думать о штиве, когда тебе в окно лезут шаловливые грибочки и крушат цветы на подоконнике!

Первое время все карки очень удивлялись Аленьке, который нехотя трудился на штиве и то и дело клонил голову в сторону подушки, которую всегда таскал с собой на поля. Когда он спал в доме, вся деревня собиралась под окнами у Горохов и прислушивалась к его храпу. Сами карки спать не умели и мучались от бессоницы — за всех спал хинг, такая тяжелая у него была работа.

Неизвестно, что стало бы с Аленькой в дальшейшем, если бы веселые кеоркийцы однажды не напали на деревню Горохов и дочиста не распахали ее своими хлыстами.

Братья Горохи кто в чем выскочили из дома, побежали на штиву и вместо нее увидали один сплошной черный альдебаран.

— Где же наша штива? — запричитали безутешные братья.

— Нету! — радостным хором закричали Гришкины дети.

— Для карков штива — самое святое, а вы радуетесь, что ее нет, обижаете их… нельзя никого обижать, — сказал Гришка и погрозил им шляпкой.

— Здесь кто-то выжил? — раздался чей-то разочарованный голос, и, размахивая пустым мешком, на распаханное поле выскочил кеоркиец Гиян, к спине его была привязана повозка. — Ага, попались?! А ну быстро: грибы — в мешок, остальные — в повозку. Считаю до трех! Раз…

Смирные Горохи покорно полезли в повозку, зато Аленька заупрямился и даже метнул в Гияна подвернувшийся под руку булыжник: тот еле-еле успел от него увернуться.

— Так его, так — пуляй еще! — закричали озорные грибенки и устроили по Гияну настоящую пальбу своими шляпками.

Гиян только смеялся и облизывался — шляпки щекотали ему горло, когда он съедал их прямо на лету.

— Побаловались и будет, — сказал он, доотвала наевшись грибных шляпок. — Теперь айда в Кеоркию. Хочу вас всех сразу предупредить, чтобы потом не обижались: нынче мы пленных на свободу больше не выпускаем, а делаем из них кашу.

— Какую кашу? — испугались братья Горохи.

— Обыкновенно какую — гороховую, — Гиян сгреб Аленьку и всех оставшихся грибенков зашиворот и бросил в мешок.

— Ну и ешьте на здоровье Горохов — а нас, чур, не трогать! — раздался из мешка голос Аленьки. — Мы с Гришкой и с его грибенками разумные, а Горохи — нет.

— И неразумным жить хочется, — осторожно заметил Аленьке Гришка, устраиваясь в мешке поудобнее на временное жительство. Он собрал своих грибенков в кучу и стал их учить уму-разуму: чтобы они вели себя как подобает хорошим грибам, то есть никого не обижали. — Ведь неразумного так легко обидеть, — поучал своих детей Гришка, — если будут есть Горохов, пускай тогда едят и нас с ними вместе. Хотя это, может быть, для нас — гроб-дело.

— Ты все неправильно говоришь — гриб-дело! — хором поправили его грибенки.

— Только, пожалуйста, уважаемый, к вам будет наша большая, огромная просьба, — обратился Гришка к Гияну, — ради будущей грибной поры пожалейте, прошу вас слезно, моих бедных деточек-малолеточек! — Тут Гришка всплакнул в свою мохнатую серую жилетку и утер покрасневшие глазки своей шляпкой. — А меня можете первого даже зажарить или даже прямо живьем…

— Там разберемся, — буркнул Гиян, — кого так есть, а кого — жареным лопать!

«Съедят или слопают?» — ужаснулся Аленька. «Стоило ли за этим лететь так далеко?..»

 

О ХАРТИНГ, ЧТО ДЕЛАЕТСЯ НА ЭТОМ СВЕТЕ!

Теперь каждое утро Раплет допрашивал Кеворку. Светила именно ему поручили в кратчайший срок выяснить — как, на каком этапе случилось то, что опытнейший разведчик Альдебарана оказался вдруг столь ненадежным. Сколько раз до этого случая, закатанный в пучок космической энергии, Кеворка носился по Вселенной, проникал в чужие миры, совершал там космические похищения и всегда возвращался прежним Кеворкой. Никогда прежде похищенные им существа не знали ни его жалости, ни даже намека на сочувствие. Всегда считалось — и подтверждалось практикой, что Альдебаранские разведчики защищены от посторонних влияний панцирным полем — открытым Ноленсом в пору изучения непроницаемости душ аварибегов.

«Помните, что на вас — панцирная рубашка! — так внушали разведчикам на станции преображения перед тем, как закатать их в космические частицы с нулевым индексом Паривана. — Несмотря ни на какие воздействия и влияния, вы всегда останетесь сами собой, чистыми альдебаранцами: пространство Олфея надежно защищает вас своим мощным сверхполем…».

И всегда это было действительно так. Сколько за свою жизнь Кеворка испытал самых фантастических перерождений, все ему было нипочем, но проникновение на Землю и воплощение там в виде мальчика, который родился у женщины, работавшей на хладокомбинате, неожиданно повлияло на его сущность. Он пронес это нечто через все трассорные скачки, и даже снова преобразившись, не вернулся в себя…

Раплет вошел в липучую камеру — жуткое сооружение, придуманное Наком Пакуа для изменников Дела Грандиозного Познания. Камера представляла собой пирамиду, со стен и с вершины которой медленно сочилась на пол ядовитая липкая масса. Эту массу вырабатывали гусеницы-жирелы, которых разводили в специальных карманах, находившихся на стенах пирамиды. Стоило узнику остановиться, как гусеницы оплетали беднягу этой своей массой с головы до ног, и он погибал в медленных страшных мучениях.

Кеворка знал принцип действия ВЭГА, поэтому ни на минуту не останавливался, метался по камере. За ним жадно охотились жирелы. От слабости у него кружилась голова и болело его земное сердце, которое он продолжал чувствовать, как чувствует человек свою отрезанную ногу.

— Остановись ты! — приказал Раплет Кеворке и сверкнул на жирел специальным фонариком, на который они единственно реагировали, чтобы прекратили они свою охоту и убрались в карманы.

Кеворка остановился, наблюдая, как гусеницы медленно уползают, предоставляя ему минутную передышку.

Между Кеворкой и Раплетом существовало соперничество, специально запланированное Лабиринтом, чтобы легче было управлять ими обоими. Раплет шел по линии амера — он был создан из новейших альдебаранских сплавов, его приборы внутреннего управления были созданы по последнему слову альдебаранской психотехники, а Кеворка был живым существом, биобрутом, по классификации того же Лабиринта.

Раплет всеми силами стремился доказать, что биобруты по сравнению с амерами ничего не стоят. Надежным в космической разведке может быть только амер — и только амер! Вот и на этот раз он припас для Лабиринта немало тому доказательств. Окончательное решение Лабиринта — вся судьба Раплета — зависели от его успеха — расколоть этого предателя до самых тайных его глубин. Поэтому жирелы были подменены безобидными голографическими двойниками, но Кеворка об этом не знал.

— Будешь отвечать по существу или сразу тебя прикончить? — наконец спросил Раплет. — Я получил разрешение Лабиринта.

— Выйдем отсюда, — сказал Кеворка, — здесь разговора не получится. Видишь, я стою по колено в липучке. У меня могут отмереть ноги.

Немного подумав, Раплет согласился — сегодня истекал срок, отмеренный ему Светилами для предварительного дознания, а он еще решительно ничего не выяснил: когда, почему и зачем и каким образом Кеворка пропитался этим земным ядом. «Шевелись, а то тебя заменят!» — сказал ему под конец разговора Нак. И действительно — они могут!

Раплет сжал Кеворкину ладонь в своей холодной руке с цепкими железными пальцами и повел его по длинному спиральному коридору. Наконец, они пришли в тамбур с подъемными меховыми дверями.

Раплет встал у стены, Кеворка опустился на прибитую к полу табуретку и впервые за несколько суток дал отдых затекшим ногам.

— Говори!

Кеворка повернул к Раплету измученное лицо.

— О чем ты? Каких признаний от меня добиваешься? Я во всем уже сознался. Я нарушил инструкции. Хорошо. То есть — плохо. Я виноват. Но это — сильнее меня. Я — в полной твоей власти, во власти Светил. Делайте со мной, что хотите… это — сильнее меня, пойми!

— Нет, ты нас не обхитришь! Лабиринт хочет знать, почему ты нарушил заповедь разведчика. Что такое «любовь»? Не ты первый, оказывается, на ней горишь — еще был, ты, наверное, не знаешь, такой Вилт, мне Нак приоткрыл секретные архивы…

— Я знаю. Помнишь, на приеме Нак сам о нем заговорил?

— Да, было дело… но ты так можешь перезаразить здесь всех подряд и даже нас, амеров, тоже. Подробно опиши симптомы этой болезни, причины ее — она ускользает от наших приборов. Мы должны знать, как с ней бороться и победить эту напасть, если уже к нам ее занесли. Ты действительно способен открыть этим земным примитивам наши пути во Вселенной, рассекретить выходной канал?

Кеворка как будто не слышал.

— Я должен, — бормотал он, — вернуть их на Землю. Только на Альдебаране я понял, что здесь они превратятся в чудовищ, если уже не превратились. Я должен помочь им… там на Земле они когда-нибудь меня вспомнят и поймут… Они поймут меня и — откроют себя…

— Поймут тебя, откроют себя — что за бред ты несешь? Подумаешь, какая-то Земля не досчитается каких-то четверых своих жителей, — усмехнулся Раплет — могли же они попасть там под машину или умереть от воспаления легких! Вместо этого они попали к нам. И ничего с той Землей не случилось, уверяю тебя. Ноленс на всякий случай проверил ее параметры — она попрежнему вращается все с той же частотой и радиоизлучение у нее все то же, как было прежде. На место этих четверых там уже родилось множество других. Разве ты не знаешь их любимую пословицу «Незаменимых у нас нет!»? Как же ты смешон и жалок в своей привязанности к ним, ничтожный биобрут!

Раплет засмеялся, голова его затряслась и от этой тряски из-под черной шляпы выбилась косица разноцветных проводков.

Кеворка с силой дернул Раплета за выбившуюся косицу. Амер вздрогнул, полоса его жизни дала зигзаг, и он оцепенел. Кеворка нырнул в дверной проем. Пропустив его, двери с криком ужаса свернулись в ядовитый кокон.

Случайное отключение амера было недолгим: сработала система бликмента, и Раплет снова задвигался. Его вступление в новую фазу бытия было ужасным — он впал в такую ярость, что превратил ВЭГ в горстку камней и липких железных прутьев, а потом помчался к авезудам и там, унижаясь и кланяясь, выпросил у них во временное пользование — на пару каких-нибудь часиков! — Таинственного Дзыня.

А тем временем по всем каналам связи уже неслось сообщение: «Из ВЭГА бежал опасный преступник Кеворка, черный кеоркийец. Указавший его местонахождение удостоится высшей награды Альдебарана — получит право изменить свое происхождение!»

Весь Альдебаран был поднят на ноги, удивлению его жителей не было предела: «Неужели тот самый Кеворка, первый разведчик системы, ее гордость?!»

О Хартинг, что делается на этом свете!

 

ГВАДАРИЙ ФИГОСОФ И ЕГО РОЛЬ НА АЛЬДЕБАРАНЕ

Гвадарий Фигософ — верховный правитель Альдебарана — в утро побега Кеворки пребывал в дурном расположении духа, а это значило, что его размышления не будут представлять ценности для последующих поколений.

Гвадарий был странным существом и скрывал свою странность ото всех, кроме Эрумия: перед ним он не натягивал свой лиственный плащ до корней волос и не горбился, как глубокий старик, и не притворялся немым. Эрумий был ему предан беззаветно, и потому на Эрумия всегда можно было во всем положиться, уж он клюв зря, во вред своему Гвадарию, не разинет.

Гвадарий Фигософ представлял из себя существо наивысшего порядка, но в отличие от его подданных, не считая, конечно, карков, происхождение имел чисто растительное — это было дерево, наделенное способностью к глубокомыслию, постоянно раздумывающее о судьбах мироздания и, в частности, о судьбе пространства Олфея с его системой Альдебаран.

Это он, Гвадарий, придумывал законы для Альдебарана, это он следил из своей заповедной рощи за всем ходом его, Альдебарана, Истории, изредка подправляя ее — если что-то казалось ему не совсем так или же не в том духе.

Однако же существенных вмешательств в Историю, воплощенную в жизнь Светилами, — исполнительной властью Альдебарана — он по принципальным соображениям избегал, потому что его жизненный принцип был: спокойствие, равновесие, невмешательство.

Он был преогромного роста и мощного телосложения и занимал в лесу много места. Карки, в последнее время бродившие от нечего делать по кваркеронским лесам, часто садились под ним — в его тень — чтобы отдохнуть от очередной войны и от затянувшейся кваркеронской неразберихи с ее строгими беспорядками. Быстрые ариды, с гортанными криками пролетавшие над ним, иногда садились на его ветви, чтобы отдохнуть после долгих перелетов, и оставляли ему на память сделанные их когтями отметины на его ветвях. Коричневый неспокойный туман авезудов обычно накрывал его по вечерам. И он следил за его причудливым движением и проникался пониманием сложности авезудской жизни. Кеоркийцы не раз устраивали на его поляне свои поражавшие воображение шумные игры с песнями и плясками. Он терпеливо сносил их крики, крепко смежал веки и своими прохладными ветками легко постегивал не в меру разгулявшегося какого-нибудь певуна или танцора по его разгоряченной спине. Они не обращали на него никакого внимания — думали, что это такой теплый ветер раскачивает деревья и шелестит над ними мягкой листвой.

Он взрастил на своих крепких ветвях множество поколений узорчатых листьев, и они — наделенные частицей его разума — уносились из Кваркеронского леса и летали потом по всему Альдебарану и пространству Олфея в поиска для него, Гвадария, новых знаний и приносили их на себе в виде разнообразных прожилок и новых рисунков. Но никто из альдебаранцев не знал, не догадывался — что это за листья такие, кто за ними стоит, или кого они, альдебаранцы, сами лицезреют, когда сидят под шатромшумной листвы или же отдыхают после долгого перелета на толстых ветках, покрытых узорчатыми листьями.

Светила, через которых Гвадарий управлял всем пространством Олфея и системой Альдебарана, в отличие от карков, аридов и авезудов, его вообще никогда в глаза не видели, он был защищен от них своим мощным мыслительным полем, однако, они отлично знали, что он есть, существует и что выше, могущественнее его здесь никого нет и быть не может.

Странное дело, но случалась с ним иногда такая проруха, когда он вдруг начинал сам в себе сомневаться и начинал думать, что это ему только кажется, что он свободен и управляет. Что на самом деле есть «некто», еще более невидимый, нежели он сам, — кто на самом деле управляет им, Гвадарием, но он, Гвадарий, его не видит, как не видели его никогда, например, Светила. А тем, кто управляет этим «некто» управляет, наверно, совсем другой «некто», и этих «нект» не счесть, и существуют они по принципу «матрешки». Это открытие он сделал давно, когда разведчик Вилт в третий раз вернулся с Земли и привез оттуда своему дальнему родственнику Эрумию, который был помешан на всяких блестящих побрякушках, множество металла, всякие там цепи, гвозди, заклепки и другие суверниры — фуражку, носки, солдатский котелок и большую матрешку. Так вот эту сувенирную матрешку Эрумий с презрением сразу отверг тогда и выбросил ее в кусты за полной ненадобностью, а весь свой драгоценный для него металл постепенно растерял во время служебных полетов.

Он, Фигософ, поднял матрешку, когда Эрумий улетел на очередное задание, и спрятал ее подальше, засунул в самое большое и старое свое дупло, не хотел, чтобы Эрумий ее обнаружил, когда начнет заниматься уборкой, а то, чего доброго, еще подумает, что он, Гвадарий, в игрушки здесь играет, покуда он, Эрумий, летает по делам. Чем-то родственным, почти родным, пахнуло на него, когда он впервые качал на своих ветвях большую матрешку с ее матрешечками внутри мал-мала-меньше, и это ощущение тогда его очень согрело и потом еще долго продолжало согревать во время альдебаранских холодов, стоило ему о той матрешке подумать. Так родилась у него маленькая личная тайна: больше личного у него не было ничего.

Фигософ давно открыл внутренние законы, управляющие системой и все шло для него, Гвадария, без сучка и задоринки до тех пор, пока однажды Эрумий не принес ему вот эту самую весть о предательстве Кеворки, его побеге из ВЭГА и помрачении Раплета на почве ревности к биобрутам.

Так как Светилам не дано было право самим общаться с Гвадарием, они всегда обращались к нему через Эрумия, что они сделали и в этот очередной раз. Они настоятельно просили Гвадария поскорее найти для этого ужасного случая взвешенное, философское решение, ибо Альдебаран мог лишиться сразу двух самых лучших своих разведчиков.

От большого внутреннего перенапряжения у Гвадария началась безмыслица и ужасно затрещала кора — потому что найти взвешенное, философское решение на этот раз оказалось убийственно трудным делом. Впервые он почувствовал себя полностью деревянным.

Эрумий топтался на маленькой площадке, которую он вытоптал на поляне до черного альдебарана не за один плавный хартинг беспорочной службы, и пялил глаза на Гвадария, то есть терпеливо ожидал ответа, чтобы отнести его затем Светилам. Но ответа не последовало, во всяком случае он его не дождался, потому что из леса на поляну вывалился неуклюжий карк Мулле и закричал на всю поляну как оглашенный:

— Эй, лесовик, не знаешь — где наши? Я ушел к одной знакомухе наполнить мой барабан выхлопными газами, возвращаюсь, а деревни нет. И ничего нет. Ни-че-го-шень-ки!

Эрумий вопросительно взглянул на Гвадария, но тот от него отмахнулся веткой, мол, с такими пустяками разбирайся сам и не лезь ко мне.

— Не знаешь разве, что вчера была война? И твоя деревушка исчезла с лица альдебарана и почти все ваши уничтожены. Все, песенка ваша спета, ку-ку!

Неповоротливый карк поскользнулся на листьях, зарылся в них с головой и глухо оттуда заголосил:

— О горе мне, несчастному, горе, вот возьму и размозжу себе башку об это старое бревно!

Гвадарий зашелестел всеми листьями, выражая крайнюю степень озабоченности и удивления, что ничего не знает про эту войну… и что означает, позвольте, это слово — «бревно», никогда не слышал?!

Эрумий склонился перед ним в глубоком поклоне, начал торопливо оправдываться, что не хотел беспокоить по такому ничтожному поводу, ну подумаешь какая-то война, словом — берег покой Гвадария для серьезных и важных раздумий, а бревно, бревно — это просто лысое состояние…

Мулле попытался встать, чтобы разбить себе голову, но не смог, ноги у него разъезжались на скользких от его слез листьях, он весь заплыл слезами. Он сидел, весь опутанный травой, связанный по рукам и ногам, и кричал диким голосом:

— Бедные мои братья погибли — кто отомстит за них? Я отомщу — пусти! — И он стал кусать траву направо-налево.

У Гвадария из-за его рева еще пуще растрещалась кора и треск этот уже был слышен на всю округу.

Вот на этот-то ужасный треск и вышел из кустов Цытирик, отправившийся на поиски Гвадария Фигософа — по его, Цытирика, разумению, только верховный правитель Альдебарана мог сейчас спасти Кеворку.

Опознав издали Эрумия по его фуражке, Цытирик хитро склонил голову на бок, глаза его совсем сузились: о-го-го, этой хитрющей вороне нечего одной делать в такой глуши — значит, и сам Гвадарий Фигософ находится где-то от нее поблизости…

— Любезный Эрумий, я услыхал издалека крик безутешного Мулле и поспешил ему на помощь. Действительно тяжелые нынче времена! Мулле, прими мое соболезнование, — Цытирик наклонился к Мулле и погладил его по тупой голове. — А как поживает наш достопочтимый Гвадарий Фигософ? — Цытирик низко поклонился Эрумию. — Надеюсь, с ним все в порядке? Мне было бы невыносимо больно услышать обратное, поскольку у меня к верховному правителю неотложное дело. Многоуважаемый Эрумий, не мог бы ты меня связать с Гвадарием Фигософом, попроси его принять Цытирика на пару минут по очень-очень важному вопросу, не терпящему отлагательства.

«Вот тебе и раз — Мулле оказался подсадным скворчем, — подумал Гвадарий в некотором остолбенении. — Настояший управитель обязан быть анонимным, и сколько хартингов я был таковым — мое местопребывание было засекречено… и надо же, самый тупоумный из тупоумных рассекретил его… надо бежать!»

Гвадарий дернулся, на Цытирика сверху посыпались ворохом листья, один из них он поймал на лету и увидел на нем замысловатые рисунки.

— Где я видел их? — прошептал Цытирик. — Ну конечно же… телевротический сеанс… закатка разведчиков в элементарные частицы… неужели?!

У Цытирика подкосились ноги: сраженный наповал чудовищной догадкой, чтобы не упасть, он ухватился за ближайшую ветку, которая раскачивалась прямо у него над головой, и, уже падая, сломал ее.

Гвадарий от боли вскрикнул:

— Как ты посмел, несчастный, меня ранить!

— Так Вы, Ваше Высочество, всего лишь дерево?! — только и нашелся что сказать Цытирик и повалился на колени, прикрыв свою плоскую голову руками.

Эрумий нахохлился, чтобы не видеть этот вселенский позор — так оскорбить Гвадария!

Дальше таиться не имело смысла, и Гвадарий, не удостоив больше Цытирика внимания, прошелестел, обратившись к Мулле:

— Мулле, не убивайся! Кеоркийцы увели в плен многих карков. Ты один остался на свободе. Завтра они начнут переговоры с тобой. Тебе придется начинать новую династию правителей Кваркеронии, побереги прыть.

Мулле поднялся на ноги. Неотесанно стоял он перед Фигософом и таращился на разбушевавшееся по непонятной причине дерево. Ему было невдомек, что перед ним — Гвадарий. А если бы Мулле и сообразил это, то все равно бы не испугался — он боялся лишь строгую свою знакомуху, которой уже, наверное, не было в живых. Не посмев, однако, ослушаться приказа, отданного ему кем-то сверху, он потащился в Кваркеронию, перебирая в памяти прошлые сцены мирной жизни, когда он был простым и ни от кого не зависел. Сейчас его сделали сложным, а он не хотел этого. Не добравшись до Кваркеронии, он свалился в чаще леса и там уснул (Фигософ уже разрешил ему спать как будущему хингу). Он безмятежно спал, первый раз в своей темно-зеленой жизни, пока его не разбудила История, которая никому на Альдебаране не давала ни минуты покоя. Она уже приготовила ему планку «Правитель Кваркеронии хинг Мулле первый, квадрант кьяри». Тяжело заплакав, Мулле подставил под планку шею и побрел спать дальше — неизвестно куда.

Цытирик лежал, обнимая натруженные мыслью корни Гвадария, которым давно сделалось тесно прятаться в альдебаране, и повидимому не собирался вставать.

— Ну и что ты этим хочешь сказать? — после затянувшейся паузы проговорил Фигософ, который тоже был не чужд предрассудков и, если честно признаться, стеснялся своего происхождения и потому прятался от всех в лесу. Первых два его первооткрывателя мгновенно распрощались с жизнью — их заклевал Эрумий — третий, как на грех, оказался бессмертным, причем не по его, Гвадария, воле.

Цытирик наконец поднялся сначала на острые колени, а потом на тощие свои ходули и отряхнул с плаща альдебаран. Ему как-то все еще неловко было разговаривать с деревом, но дерево, как ни странно, держало себя с таким великолепным достоинством, что внезапно Цытирик ощутил непривычный душевный трепет и почти позабыл о цели своего прихода.

— О Гвадарий Фигософ, прошу минуточку Вашего драгоценного внимания! Я — скромный ваш верноподданный, по имени Цытирик, пришел к вам с нижайшей просьбой, — Цытирик низко поклонился ветвям и корням Гвадария, — ради нашего всеобщего альдебаранского блага уймите поскорее взбесившегося амера Раплета. Достаточно одного лишь Вашего намека Лабиринту — и Раплет замрет как вкопанный. Я прошу Вас пощадить Кеворку для нашей Истории — он ее любимый герой!

Гвадарий никогда ранее не видел Цытирика, но зато много о нем был наслышан — не было дня, чтобы Эрумий восторженно не прокаркивал ему что-нибудь новенькое, какую-нибудь заковыристую цитату из его трудов. Так что он заочно недолюбливал Цытирика за чрезмерное любопытство и постоянное вмешательство не в свои дела. Высокий титул бессмертного он присвоил ему не по своей воле, а по подсказке Хартинга, чтобы не казаться скупым и завистливым, но уже давно при одном только упоминании этого имени его раскачивало и трясло, как от штормового ветра. К тому же Эрумий успел ему шепнуть, что Цытирик, по последним сведеньям Лабиринта, замечен в тесном дружеском контакте с изменником Делу Грандиозного Познания разведчиком Кеворкой…

— Я не скажу этого слова. Никакой он уже не герой Истории, и произнесенное тобой предыдущее слово — я начисто отвергаю, — ответил Гвадарий с величавым спокойствием, однако внутри уже содрогаясь от раздражения. — Амер кругом прав. Раплет защищает чистоту наших идей, их величие и высшую справедливость. Мы поставили непроницаемый заслон чужеродным идеям и организмам, но они все-таки, как я понимаю, находят свои каналы и просачиваются на Альдебаран даже через нас же самих. Пусть погибнет наш лучший разведчик в борьбе с амером, пусть даже мы потеряем их обоих, но я и веткой не шевельну, чтобы остановить Раплета — хватит с меня сочувствия к Мулле. Никогда раньше я не опускался до этого. Больше я не запятнаю себя вмешательством и останусь навсегда на высоте своих идей… то есть ветвей. Пусть будет что будет!

И он гордо выпрямился, стал еще выше, и замер.

Как только Гвадарий Фигософ произнес этот свой приговор, внутри у него что-то жалобно запищало, заныло, да еще так надсадно, что он не знал, что и думать, как этот внутренний ужас унять: ничего подобного с ним отродясь не случалось. О чем и кого вообще он мог жалеть по уши деревянный?! И все-таки… он снова и снова пытался отогнать от себя жалостливые мысли, вдруг охватившие его, однако они с его чела не уходили, и надсадный писк внутри него продолжался.

— Помилуйте, какие вредные идеи привез Кеворка? — воскликнул Цытирик уже из духа противоречия. — Он хочет вернуть похищенных на их планету, только и всего. В конце концов, они еще дети. О, Гвадарий — разве детеныши могут причинить зло нам, таким могущественным?

— Они уже его причинили — неужели ты так ничего и не понял до сих пор?! — Гвадарий все-таки сорвался и его затрясло от гнева.

— Эрумий, слушай сюда! Вот оно — мое взвешенное философское решение. Сейчас же подготовь мой приказ об их уничтожении и немедленно передай этот приказ Светилам!

Цытирик бросился плашмя на корни могучего дерева, слово которого становилось законом в системе, и запричитал:

— Смилуйся, Гвадарий Фигософ, все твое высокомыслимое правление не знало деяний и злодеяний, совершавшихся по твоему прямому повелению. Все подобные безобразия происходили через замкнутый круг Светил и Лабиринта. Впервые ты вмешиваешься в события лично, История говорит… — Цытирик поднялся на ноги.

А что и кому История говорит, Цытрик объявить не успел.

— Пошел вон — он еще посмел давать мне указания! Эрумий!

И опять теперь уже с новой невыносимой силой и болью в нем забилось, заплакало это непонятное ему нечто, и в этот момент он, сам того не сознавая, как это случилось, вдруг со всей отчетливостью понял, что в нем стонет матрешка — его тайная, глубоко запрятанная в дупло любовь, которой он сам когда-то невольно поддался, сам себе разрешил ее… и вот она-то и привела его теперь на край гибели.

Это открытие так его потрясло, что Гвадарий на мгновение, на какой-то мелкий хартинг, явил Цытирику свой жалостливый лик.

Цытирик, увидав Гвадария лицом к лицу, полным жалости и внутренней скорби, забыл обо всем на свете, и долго стоял пораженный этим видением, этим ликом — что внезапно открылся ему, но и тут же бесследно исчез. Цытирик перестал дышать, он боялся расплескать это свое впечатление, которому в его жизни не было равных.

Эрумий каркнул, взвился в воздух, и не успел Цытирик оторвать взгляд от Гвадария, как на поляну явились карибы-охранники, известные своей свирепостью, подхватили его под руки — Цытирик был почти также легок, как те же самые листья Гвадария — и понесли его в электрическую альдебаранку — камеру смертников, где было невыносимо жарко и светло, там в какие-то считанные секунды из смертников делали электрические нагревательные шнуры для той же самой электроальдебаранки.

— Отставить…… отставить все… — шептал убитым шепотом Гвадарий, чувствуя себя раз и навсегда сломленным. — Это все не по мне… я просто сорвался с веток и вышел на поверхность листьев с поверхностным решением…

Однако же остановить события он был не в силах: Эрумий, оседлав на лету военного скворча, уже умчался с его приказом во Дворец Светил.

Зато хитроумный Цытирик, переполненный своими впечатлениеми, которые требовали, жаждали немедленного выхода, нашел способ подкупить карибов: пообещал им, — если они его послушаются, исполнят сейчас его волю, — он поделится с ними своим бессмертием: никто и не заметит, что он отрезал от своего бессмертия маленький кусочек для них, а для них этот кусочек станет целой вечностью, потому что вечность не убывает и не прибывает от какого-то довеска, и любой довесок вечности равен ей самой.

Великаны сразу согласились и мгновенно ощутили, как Цытирик прибавил им жизни, но не заметили, что из-за этого в них основательно поубавилось свирепости. Они сделались для Цытирика совсем ручными, и он без промедления отправил их на помощь Кеворке.

О себе же ему заботиться было нечего: он давно был на вечном довольствии у Хартингского Времени, и непредвиденное приключение с Гвадарием только скрасило его дурную бесконечность.

Он стоял в жаркой светлице — альдебаранке — и в руках у него трепыхался привычный рэнь. С отвагой первопроходца он записывал сегодняшние события на белой слепящей стене. Ему не надо было видеть, что он пишет — он уже давно жил внутренним зрением, которое делало из него провидца. Отослав на помощь Кеворке великанов-карибов, он вздохнул свободно, он сделал все что мог, и даже больше того — дальше начиналась та полоса чудес и преступлений, за которую он не отвечал.

Однако, охранники-карибы Кеворку не нашли, по дороге они столкнулись с Раплетом, который был так распален, что ничего перед собой не видел, не заметив охранников, он налетел на них и спалил их дотла, и сам с ними едва не сгорел — еле успел погасить пожар внутри себя, включив внутренний огнетушитель, но не успел включить внешний. Обгорев до полной неузнаваемости, он, однако, еще продолжал функционировать, правда, с внезапными остановками и сбоями.

 

НАТАША НА ГОРЕ ТАХУ

Наташа давно уже не чувствовала ни радости, ни грусти и проводила время в глубоком оцепенении рядом с веселыми кеоркийцами, у которых жизнь кипела так же бурно, как та похлебка, которую они варили на костре. Целыми днями она сидела в каменном доме Каракумовой Шубы перед окном. Дом стоял над пропастью, и Каракумовая Шуба говорила, что она с целью его здесь построила, чтобы все видели, что от веселья и смеха до низвержения в пропасть — один шаг.

Кеоркийцы подходили к окну и приглашали Наташу выйти из дома и потанцевать с ними, но она не отвечала ни слова и все смотрела и смотрела из окна вниз. В конце концов кеоркийцы решили, что она заболела от их вечного веселья и, чтобы вылечить ее, создали свой впоследствии знаменитый цикл песен «Когда же это все кончится и мы возьмемся за ум?».

Наташа смотрела вниз, где бился и ревел горный поток, высоко вздымая разноцветные водяные брызги. Хартингское Время по прихоти Каракумовой Шубы приговорило ее навсегда к одной безразличной минуте, и отняло у Наташи ее удивление и радость жизни, зарезервировав их для ее — Шубиного — будущего омоложения. Правда, иногда Наташа чему-то все-таки еще беспричинно радовалась, но тут сразу же в доме появлялась Каракумовая Шуба, тяжело падала ей на плечи и отнимала у нее эту радость — замыкала на себя, а потом, обрадованная, убегала к кеоркийцам на их шумные праздники, где она пела и плясала до упаду, пока полностью снова не выдыхалась.

Впрочем, Каракумовая Шуба старалась Наташу не обижать и даже выказывала ей иногда некоторую свою приязнь. Так, например, во время последней молниеносной войны с карками, чтобы не дать Наташе случайно погибнуть от бесшумной пушки, которая лупила куда попало, не разбирая где — свои, а где — чужие, она спрятала ее как великую диковинку в одной из пещер горы Таху.

В этой пещере, кстати, так же скрывалась от посторонних глаз и другая диковинка — глубокий старик Деткис со своим огромным фиолетовым драконом. Деткис грелся у огня и крепко прижимал к себе этого фиолетового дракона, точнее, одну из его семи голов. Дракон тоже был стар и от старости почти совсем ослеп и был уже страшен новой своей страшностью, которой наградила его старость.

Когда-то Деткис славился силой и храбростью и был послан на планету Фиолетовых Драконов, где победил их всех, а последнего, укрощенного, привез с собой. Он расхаживал с ним по Кваркеронии и Кеворкии, устрашая зрителей — одно из немногих массовых зрелищ на Альдебаране, где все очень любили страшное, и никто, кроме карков, ничего не боялся.

Когда весть о его ужасных представлениях долетела наконец до Дворца Светил, никто из них не решился взять Деткиса под свое покровительство, и по жребию он достался Каракумовой Шубе.

Она не знала, что с ним делать, и Деткис за ненадобностью был в конце концов упрятан в пещеру, где дряхлел и дряхлел, всеми забытый и заброшенный, на пару со своим драконом.

И вот у горы Таху шли теперь и продолжались нескончаемые жаркие бои, а в горной пещере сидели на полу у огня старик, прижимая к себе голову дракона, и маленькая девочка Наташа, закутанная для безопасности в голубой плащ Каракумовой Шубы. Эта девочка, закрыв глаза, слушала-не-слушала старого Деткиса, который старческим надтреснутым голосом рассказывал в пространство, очевидно, самому себе, уже не первую сотню раз про какую-то неведомую богиню, которую он когда-то боготворил, а потом потерял, когда она, по его словам, упала с неба в воду и обратилась рыбой…

Последний огромный фиолетовый дракон, утратив свою былую кровожадность, зябко жался к хозяину в поисках у него тепла и тихой ласки. А когда-то оба они были такими грозными воинами, что Хартинское Время до сих пор опасливо обтекало их, и они старились по обычному времени — без всякого понятия о других возможностях.

Когда старик на минуту замолчал, Наташа открыла глаза и спросила:

— Неужели Вы были когда-то моложе Кеворки?

Старик погладил дракона и сказал:

— О время, время, почему ты так безжалостно к твоим сыновьям? Кто такой Кеворка?

Внезапно у входа раздался шум, и в пещеру ввалился воин Гиян, он привел с собой толпу пленников: троих братьев Горохов, Гришку, увешенного со всех сторон детьми, и Аленьку.

Шумный Гришкин табор тут же вырвался из мешка, попрыгал на пол и запросил есть. Горохи повернулись спиной к огню, не желая подчиняться кеоркийским правилам. Аленька стоял у самого огня и таращился на Наташу и не узнавал ее, потом он зевнул и отвернулся. Наташа вскрикнула. Ее крик разбудил дремавшего дракона, и тот разинул свои огненные пасти, до смерти перепугав шаловливых грибенков и грибошков. Они повалились на отца, стремясь под его мудрой шляпкой найти укрытие и защиту. Гришка прижал их к себе и некоторое время они сидели смирно и молча, лишь изредка высовывая свои любопытные мордочки.

Наташа подбежала к Аленьке сзади.

— Угадай — кто? — спросила она, вспомнив язык, на каком когда-то давным-давно они разговаривали между собой, и закрыла ему глаза ладонями.

Ее голос прозвучал в этой высокой пещере чужой, странной музыкой. Аленьке этот голос в первую минуту ничего не сказал, ни о чем не напомнил, но когда он дотронулся до сомкнутых у него на лбу рук и начал их ощупывать, горячечный пульс толкнулся ему в пальцы — и он узнал, ощутил родственное тепло. Пелена забвения спала с него, и он мгновенно как бы полинял, потеряв темно-зеленый цвет карка.

— Наташа?! — закричал он, еще даже не повернувшись к ней, но уже успев разомкнуть ее руки.

Когда же он обернулся, он увидел лицо Наташи — простое чудо Земли. Оно было так необыкновенно прекрасно это лицо, так оно выделялось из толпы его новых странных знакомцев, что у него сжалось сердце, и он заплакал.

Узнавание было бурным и радостным: они обнялись, будто век не видались, но они не виделись еще дольше — потому что, казалось, забыли друг друга навсегда.

Гришкины дети со всех ног кинулись к ним, они решили, что тут началась какая-то неизвестная им игра, и едва не сгорели — дракон лапой отшвырнул их от огня, со страшным скрипом спрятав ужасные свои когти, и Гришка стал кланяться ему в пояс долго и благодарно, кланялся каждой его голове за спасение угорающих.

Война полыхала за пределами пещеры, а здесь теплилась простая мирная жизнь, где каждый другому был человек, гриб и дракон. И не было в этом ни для кого ничего странного.

В пещеру вбежал Кеворка.

Ободранный и грязный, он упал в нескольких шагах от огня и долго лежал так лицом вниз, с трудом переводя дыхание. Совсем не таким представлялось ему возвращение в отчий дом после победного полета в далекие миры.

При виде Кеворки изумленный Деткис привстал. Горохи пожелтели. Воин Гиян накрылся пустым мешком. А Гришкины дети начали бегать у огня и резвиться, перепрыгивая через Кеворку. Из них составилась длинная живая цепочка, находившаяся в неустанном движении.

Аленька и Наташа стояли как вкопанные. Они запомнили Кеворку — неприступного и таинственного хозяина риотрона, совсем для них чужого и чуждого. Этот же, распластанный на полу у огня, являл собой жалкое зрелище: он стонал и хриплым голосом призывал своего отца, пастуха Кинду, просил у него прощения, и теперь он снова стал им близок и понятен, но это было сейчас странное для них чувство, и оно их испугало.

И могучий пастух Кинда, предводитель кеоркийских воинов, вошел в пещеру во главе веселящейся толпы. Он был беспросветно черный.

Кеворка быстро вскочил и распрямился перед ним во весь рост, и отец смог рассмотреть сына.

— Что-то не узнать мне тебя, сын мой, — сурово сказал Кинда и сделал шаг назад, чтобы получше разглядеть Кеворку при свете пещерного огня.

Кеворка попытался улыбнуться, но улыбки не получилось.

— Отец, за мной погоня! Коричневый дзынь и Раплет мчатся, чтобы растерзать меня — спрячь, отец, спаси!

Кинда стоял у огня, широко расставив могучие ноги, и потирал над огнем руки, сразу озябшие. Гришкины дети между тем уже тысячу раз успели пробежать у него под ногами, а пастух все не двигался и молчал.

— Убереги меня, отец!

Никто не смел прервать затянувшегося молчания Кинды.

До Кеоркии уже дошел страшный слух, что Кеворка — преступник, нарушивший заповедь разведчика. Кеоркийцы могли иногда позволить себе некоторые вольности, но никто еще не заходил так далеко, чтобы вмешиваться в дела Светил. И потому Кеворка не вызывал у них сейчас ни жалости, ни сочувствия, кроме того, они хорошо знали, что такое коричневый Дзынь да еще в компании с Раплетом. Редко кому удавалось после их совместного набега ускользнуть и не стать бормотухой. Потому-то были сейчас серьезны смешливые.

— Кев, сын мой, — наконец, прервал Кинда свое молчание, — я гордился тобой, когда ты впервые запел наши песни. Я гордился тобой, когда тебя зачислили в ученики к Наку Пакуа. Я гордился тобой, когда ты, мой сын, удостоился чести быть разведчиком. Я гордился тобой, когда ты в первый раз отправился в свой первый полет. Я всегда тобой гордился и встречал тебя таким праздником, что начинала прыгать от радости сама Таху… А твоя статуя, которую мы вылепили — потому что тосковали по тебе? Неужели какие-то несусветные образцы для тебя дороже народа твоего, отца твоего и всего нашего Альдебарана?! Вот они здесь, взгляни на них — на странных странников из неведомых нам миров… и ответь нам!

Кеворка обернулся — его радостный крик пошел гулять по пещере:

— Ребятааа…… выыы…

— Взгляни, с каким ужасом и презрением они смотрят сейчас на тебя, отверженного! Я знаю — без всяких колебаний они бросили бы тебя на произвол судьбы, если бы им угрожала смерть, как тебе сейчас. Чужие, я спрашиваю вас: оставили бы Кеворку без помощи, если бы вам угрожали смертью?

Аленька и Наташа, взявшись за руки, одиноко стояли у огня. Все от них отшатнулись, и только Деткис, прислонившись спиной к спящему дракону, не изменил своего положения.

— Мы его уже оставляли, хотя нам тогда не грозили смертью… — во многом их можно было обвинить, кроме лжи.

Тяжелый вздох послышался со стороны. Это Деткис перевел дыхание на запасное.

— Глупые вы, глупые, — вздохнул Деткис, — разве можно так отвечать правителю Кеоркии?

Дракон, услыхав про глупых, открыл глаза и насторожился: любил он пожирать глупых — они были самые вкусные.

Кинда обвел взглядом собравшихся, и его взгляд уперся в Деткиса с его драконом.

— Деткис, ты славишься своей справедливостью. Ты слышал — я ничем их не стращал, они сами добровольно во всем признались! — торжествуя, воскликнул Кинда. — Давай, мы сейчас отдадим их на съедение твоему фиолетовому дракону. Когда сюда прибудет коричневый Дзынь и Раплет, с прикатчиками будет покончено. Наш суд над ними уже свершится. И тогда мы сбережем горы и долы Кеоркии от поругания. И жизнь ни в чем неповинных кеоркийцев также сбережем.

Деткис промолчал.

— Тогда и тебя нам удастся спасти, сын мой!

— Так и будет, отец, как ты сказал: мы обязательно сбережем горы и долы нашей доброй Кеоркии и жизнь всех ее жителей. Мы сейчас убежим отсюда, куда-нибудь скроемся, только помоги нам это сделать. Да, я изменил Делу Грандиозного Познания — но не предал его. Как только я запущу прикатчиков на их планету, я сразу приду и сдамся Светилам, и пусть тогда Светила меня казнят. Но они — в чем они виноваты, когда верили, что я такой же, как они? — Кеворка махнул рукой в сторону Аленьки и Наташи, так и не сдвинувшихся за это время с места. — Вижу — ты не понимаешь меня, отец! Если честно, то я перестаю понимать сам себя… Слишком долго надо мной шумел другой ветер, другие звезды смотрели мне в лицо, и солнце там тоже было другое. Я не знаю, что со мной случилось на этот раз — почему не чувствую радости, что я вернулся?! Где мой дом?! Кто я…

…другой ветер… другие звезды… и солнце там тоже было другое… кто я… — слабо откликнулся Деткис. Кеоркийцы зашумели — кеворкины речи пришлись им не по вкусу.

— Предатель! К дракону его — в пасть!

— Неужели какие-то пришельцы тебе дороже дома и всех нас?! — только и нашел что сказать Кинда.

Разъяренная толпа откликнулась дружным эхом:

— Дороже дома и всех нас?!

Громче всех кричали Гришкины дети, которые стали напрыгивать и карабкаться по высоким плечистым кеоркийцам, воображая, что идут по говорящим горам — они так играли.

Кинда остановил толпу одним мановением руки — воины замерли на месте. Он пользовался у них чудовищным влиянием.

— Ах, отец! Они признались, что бросали меня и бросят еще не раз… Мне тяжело это слышать. Но я знаю — я научу их быть другими, они вернутся и все поймут, когда останутся там без меня, наедине с собой.

Наташа с плачем кинулась к Кеворке. Аленька бросился вслед за ней.

— Кеворка, прости нас… мы всего боимся… мы тогда ничего не знали… а сейчас не знаем и боимся еще больше…

Послышался далекий грохот, огонь стал меркнуть, и все вокруг потемнело и стало коричневеть.

— Дзынь совсем близко! — Гиян в ужасе бросился Кинде в ноги. — Прикончи их, Кинда, накорми дракона пришельцами — не то мы все погибли. И с Кеворкой тоже разберись, пока не поздно.

— Связать чужаков! — приказал Кинда. — И Кеворку — вместе с ними, — добавил он тихо.

Не успели кеоркийцы наброситься на свои жертвы, как перед ними вырос Деткис. Фиолетовый дракон стоял с ним рядом и пламенел всеми семью пастями. Передние воины в страхе отступили, повалив задние ряды, а коричневый туман тем временем стал быстро обесцвечиваться и, казалось, вот-вот совсем отсюда исчезнет, неожиданно столкнувшись с пламенеющими пастями дракона.

— Кто дотронется до детей, сам угодит в пасть дракону. Я не бросаю слов на ветер! Я все слышал, и пришла моя пора вмешаться! Даже драконы не трогают и не едят детей, верно, я говорю, Чим-чин-чимбурай?

— Верно, — прошипел дракон, разевая широко огненные пасти, но не выпуская пока из них огонь, а лишь ярче освещая им пещеру. — Потому что дети очень щекотные.

— Это он изволил пошутить, — сказал Деткис. — Оставь при себе свои драконовские шуточки. Я — воин, старый кеоркийский тум, и лично я шутить не намерен: кто к нам приблизится, будет в один миг испепелен. Ляг, Чим, на пол. Дети — быстро к дракону, садитесь на него верхом! Мы полетим на нем в безопасное место.

Дракон распластался на полу ковром. Первым вскочил на него Деткис, сразу заметно помолодевший, за ним примостились Аленька с Наташей. Последним вспрыгнул на дракона Кеворка.

— Прощай, отец! — закричал он, утирая остатком рукава все еще мокрое лицо. — Обещаю: тебе больше никогда не будет за меня стыдно.

— Прощай, отец! — хором повторили за Кеворкой Гришкины дети, неизвестно как очутившиеся на спине дракона между Наташей и Аленькой. — Обещаем: тебе не будет стыдно за нас!

— Куда вы, кто вам разрешил — назад, ко мне?! — завопил не своим голосом Гришка. — Вы, что, совсем уже огрибели?

— Папочка, да ты же всегда нас так учил, что детям надо идти по жизни своей собственной тропинкой от одной грибницы к другой, а то им ввек не загрибеть! — наперебой кричали Гришке его грибенки и махали ему разноцветными своими шляпками, и подкидывали их кверху.

— Грибята, к вам это совсем не относится, это же я в общем и целом так говорил, теоретически. Вернитесь, умоляю…

Однако дракон Чим-чин-чимбурай уже оперся на свои твердые лапы, взмахнул пестрыми перепончатыми крыльями, ударил ставшим из треугольного совсем плоским костяным хвостом, взмыл к потолку и сделал прощальный круг под высокими сводами пещеры. Затем он сжался, точно пружина, и проломил одной своей, самой твердой головой потолок пещеры. Эта голова страшно завыла, он отключил ее и дальнейший полет продолжал на второй, третьей и так далее головах, а первая вышла из строя.

Гришкины дети вскоре успокоились, натянули свои шляпки поглубже, расселись на драконе поудобнее и оживленно принялись обсуждать необычайное путешествие, которое им предстояло и которому они радовались всей своей немудреной душой.

Наташа и Аленька молчали, потрясенные неожиданным поворотом событий.

Кеворка, обхватив голову руками, тревожно смотрел вдаль.

Даль была туманна и светла.

 

В ТИСКАХ ТАИНСТВЕННОГО ДЗЫНЯ

Безутешный Гришка сидел на коленях у Чучела Горохового и причитал на всю пещеру:

— Воспитываешь их, воспитываешь, учишь всему хорошему и доброму. Глаз не смыкаешь по ночам, когда они болеют, а они только — видели? — ручкой издаля помахали, и не жалко им папу, который всю жизнь надрывался ради своих грибят…

Прямодушные Горохи пытались его успокоить.

— Дети — от них одни неприятности, — назидательно говорил Шут Гороховый, вытирая гришкины слезы подолом рубахи, которая все время норовила выбиться у него из-за пояса. — Плюньте на них, уважаемый Гриша, здоровье дороже!

— А вот как состарюсь, а этого недолго осталось уже ждать, чувствую, как трухлею прямо у себя на глазах — кто мне шляпку воды поднесет? — не унимался Гришка. — И потом я так привык заботиться о детях, прямо теперь не знаю — как мне жить в одиночку!

— А вы, Гриша, не живите в одиночку, присоединяйтесь к нам, — предложило Чудо Гороховое, запахиваясь в стручок, только его нос оттуда торчал. — У огня — а холодаю! Как вы отнесетесь к тому, что мы с братьями станем заботиться о вас? Мы тоже любим о ком-нибудь заботиться — вот об Аленьке заботились-заботились, о земном человечке, а он улетел и даже не попрощался. Обидно: к такому чужому и непонятному тебе существу и то конце концов привыкаешь и без него уже как-то грустно. А вы все-таки грибной, нам более понятный и близкий, еще немного бы и почти гороховый… Правильно я говорю, братья?

Братья кивнули. Услыхав эти печальные речи, воин Гиян разжалобился и принес пленникам жареных скворчей, чтобы закусили ими и перестали рвать душу себе и другим — у других, может быть, тоже душа не каменная пещера.

— А Таинственный Дзынь, кажется, на сегодня отменяется, — заметно повеселел Гиян.

— Кто посмел сказать — что мы отменяемся?! — раздалось в пещере под самым потолком.

Через дыру в потолке влетело коричневое облако и заплясало по пещере.

Все, кто находились там, грохнулись ничком на пол и застыли в немом оцепенении. Только жареные скворчи не растерялись и разбежались, кто куда. Да еще пастух Кинда продолжал стоять у тлеющего огня, низко опустив голову, казалось, он один не заметил появления Таинственного Дзыня.

Дзынь подлетел к нему и громко загремел ему прямо в ухо:

— Не испугался, никого не боишься, хочешь бормотухой стать?!

Кинда поднял голову, полную тяжелых дум, и спокойно ответил:

— Если ты пришел по мою душу, старина Дзынь, то изволь — я готов.

— Не темни, Кинда. Ты знаешь — мы пришли сначала за твоим сыном, а уж только потом за тобой — где он? Скоро здесь должен появиться Раплет. Пока он безнадежно отстал, потому что ломается на каждом шагу. С Дзынем никто не сравнится. Отдай Кеворку мне. Тогда тебе, возможно, не придется страшно коричневеть и бормотать.

— Я знаю законы, Дзынь, и не стану упорствовать. Но здесь ты не найдешь, кого ищешь. Они все умчались в неведомые дали на драконе Чим-чин-чимбурае. Их вел Деткис. Тебе что-нибудь говорит это имя?

Дзынь сначала поежился, зато потом не на шутку рассвирепел и, перемахнув через слабый, едва теплившийся огонь, пролетел над лежащими ниц кеоркийцами. Те, кого он отравил своим ядовитым дыханием, вскочили с дикими воплями и выбросились вон из пещеры. Несчастные, их разум был опален Таинственным Дзынем, они сделались бормотухами, которые всегда похожи на коричневые тени и, вечно что-то бормочут, но их никто никогда не понимает, не желает даже слушать и — более того — старается поскорее от них избавиться в прямом и переносном смысле.

— Вот тебе мой ответ. Ты слышал его, пастух?

— Слышал! — содрогаясь, сказал могучий Кинда. — И видел!

Громыхая всем своим неисправным обгорелым железом, в пещеру ворвался закопченный Раплет.

— Всех приговорить к Таинственному Дзыню! — заскрежетал он и еще сильней задымился от ярости. — А предателя, Кеворку — первым номером! Расторопный Дзынь, ты схватил его?

— Кеворка смылся… — смущенно пробормотал Таинственный Дзынь, — кажется, я его немного того, продзынил…

— Куда?! — весь так и завибрировал Раплет.

— Кинда — куда? — подсвистнул Дзынь. — Отцы отвечают за детей. А ты еще вдобавок хранитель этого края — отвечаешь вдвойне!

— Они… улетели… на фиолетовом… драконе, — как можно медленнее старался говорить Кинда, чтобы задержать погоню. — А куда — не знаю. Я уже говорил об этом Дзыню. Дзынь, ты что забыл?

— Хранитель края, ха-ха? Сейчас ему нечего будет хранить! — Хищно растопырив железные пальцы, выставив вперед руки, Раплет, как слепой, пошел на врага и вцепился в Кинду мертвой хваткой. Его черная проволочная борода поцарапала Кинде лицо.

— Дяденька, не надо, мне больно, — раздался жалобный писк, — раздавили совсем…

Это самый младший сын Гришки, Грибошек, во время беготни случайно завалился Кинде запазуху, там у него пригрелся, заснул в тепле, а теперь проснулся от сильного неприятного сжатия.

— О, сыночек мой, о мой дорогой Грибошек! — радостно воскликнул Гришка и со всех ног бросился к Раплету и стал что было сил отрывать его от Кинды.

Кинда в этот момент опомнился и тоже стал отрывать Раплета от себя, и, вдвоем с Гришкой, оторвал-таки.

Раплет медленно со скрипом приподнял свою железную ногу и быстро опустил ее на опухшую от слез и жалоб шляпку гриба Гришки.

И Гришки не стало — только грибной бульон растекся узкой струйкой по каменистому полу.

— Что вы сделали — вы раздавили моего папу, я вам этого не прощу?! — не ведая страха, отчаянный Грибошек спрыгнул на пол и заколотил своими слабыми ручонками по обгорелой железной ноге Раплета.

Раплет наклонился, чтобы его схватить, но Грибошек от него увернулся и побежал по спинам распластанных на полу кеоркийцев. Таинственный Дзынь помчался его догонять. Кеоркийцы, над которыми он пролетел, стали вскакивать и выбрасываться наружу со страшным хохотом, а Грибошек исчез из виду, как будто его здесь и не было.

Раплет с вернувшимся Дзынем снова набросились на Кинду.

— Ты, отец предателя, ответишь нам теперь за все!

— Мой сын мне сказал, что он не предатель. Он вернется и защитит свою честь перед Светилами. Я верю своему сыну.

— Его честь никому не нужна: нужен он сам. Куда полетел дракон?

— Не знаю — я уже говорил Дзыню. И опять повторю — не знаю.

Таинственное облако стало сгущаться над головой Кинды, его охватил дикий хохот: — Скажу, все скажу, только отпусти!

Дзынь отпустил Кинду. Кое-как успокоившись, Кинда сказал:

— Они улетели… там с ними были еще двое пришельцев, прикатчиков…

— Ну теперь мне все ясно-понятно! — вскричал Раплет. — Они полетели искать остальных. Я знаю этих прикатчиков: они друг без друга жить не могут. Вот где они у меня сидят, — и он поднял и сжал свой железный кулак. — Ты, Дзынь, давай прошвырнись-покружись над озером Больших Гудзонов — вдруг они вздумают направиться туда — почему бы нет? Ведь там кувыркается их бывшая подружка. Она — теперь подружка Перевертыша. А я махну в Лабиринт: там их бывший дружок Витя старательно учится на Ноленса. Ха-ха! Рано или поздно, но Лабиринта им тоже не миновать: все дороги ведут в Лабиринт. Как только мы их поймаем, я разложу их в узкий спектр красного крия. Они все там очень любят красный цвет — они его получат! Ну давай, парняга, разбегаемся в разные стороны. Связь держим как раньше: будем друг другу телепать. Дзынь, победа будет за нами, она уже — за нами!

Тот страшный вечер тянулся в Кеоркии долго — Хартингское Время любило растягивать ужасные минуты. Свидетели тех событий были страшно подавлены, и только осиротевший Грибошек, по счастливой случайности забравшийся в стручок к Чучелу Гороховому, крепко спал, иногда, правда, вздрагивая и всхлипывая во сне. Тогда Чучело Гороховое начинало гладить его своей прохладной гладкой лапой — и Грибошек мгновенно успокаивался. Он нашел себе новый кров и защиту — Горохи сообща усыновили его, так они почтили добрую память скороспелого гриба Гришки.

 

ЗЛОКЛЮЧЕНИЯ КИМЫ

Киму отдали во власть Перевертышу, который ни минуты не мог устоять на месте и вечно куда-то летел, мчался или кувыркался как ему вздумается и где придется — бесился, как он это называл. Его любимыми игрушками были гоночные качели и летающий скаб — некоторое подобие, но только подобие, дельтоплана. Раньше он бесился один, теперь у него появилась подружка Кима. Сначала он был рад ей, потому что беситься вдвоем — веселее, но когда он понял, что для Кимы — покой дороже всего, он совершенно потерял к ней интерес.

Вот и сейчас, вцепившись в тросы, Кима сидела боком на узкой перекладине летающего скаба и безучастно смотрела на меняющийся ландшафт — горы, моря, синие квадранты штивы, причудливые постройки городов и поселений. Они никак, ну никак не напоминали ей Землю… Кима заплакала.

Вода из глаз — это было что-то новое и забавное для Перевертыша. Он снова заинтересовался новой игрушкой.

— Как ты это делаешь? А разноцветно можешь? — стоя вниз головой, снова стал приставать к ней Перевертыш.

— Мальчик, — сказала плачущая Кима, — а не могли бы вы связаться с Землей? Вы такой быстрый. Я хотела бы послать моей маме телеграмму. Я так давно ее не видела: она страшно волнуется за меня…

— У нас такого нет. Но, если хочешь, могу ей посветить крулером — с его помощью мы ремонтировали Раплета. На какой-то планете он в ступоре однажды застыл перед воротами, ни туда-ни сюда: он должен был их по утрам открывать, а по вечерам закрывать. Пришлось мне задать ему от ворот поворот — целых три поворота. Это было нужно для дела. А зачем тебе мама — для какого дела она тебе нужна? Она у тебя любит беситься?

— Как для какого? Разве у тебя нет мамы? Родителей? От кого же ты тогда произошел?

— Я произошел от вращения. От него же и погибну, когда вывернусь наизнанку. Так написано про меня в справочнике Ноленса. Давай беситься, немного побесимся, а потом так и быть попробую связаться с твоей мамой — вдруг получится.

Кима неумело подпрыгнула, скаб перевернулся, и они из него вывалились. Перевертыш как очень цепкий ухватился за пространство Олфея, завис там и поглядел по сторонам — где Кима. Он нигде не нашел ее и сразу про нее забыл: слишком уж была она неуклюжая, с ней совсем было неинтересно беситься, она даже не знала, что такое угловой градус, и еще она была какая-то вся рыхлая, совсем неупругая — никакой от нее остроты ощущений.

Кима упала в воду и пошла солдатиком ко дну и шла туда до тех пор, пока не зацепилась платьем за золотую серьгу, которая свешивалась с чьего-то большого уха.

Большое ухо принадлежало Чавоте — водоправительнице подводных гудзонов. Чавота сидела в своем подводном саду и пряла из водорослей пряжу. Она хотела связать себе теплый свитер, потому что последнее время стала мерзнуть в холодном озере — старость не радость!

Озеро Гудзонов по своему размеру вполне могло называться морем, но его назвали озером, потому что в гудзоновском языке было слишком мало слов, а те что были, употреблялись, в основном, для восклицаний. Гудзоны очень любили подарки и всякий раз, когда их получали, радовались и громко восклицали.

В озере жили гудзоны и страхоны, но страхонов почти не осталось, все они были выловлены авезудами. Нелепая вруническая война между аридами и гудзонами грозила уничтожить гудзонов до последнего плавника, поэтому Чавота сильно переживала.

Машинально орудуя вязальной клешней, которую на какой-то юбилей подарил ей рак Кенталь, она напряженно думала — что бы подарить Алуну Алунану, королю аридов, какую отступную дань предложить, чтобы тот образумился и прекратил военные действия.

И вот все решилось само собой: подарок свалился ей с неба прямо в руки — да какой еще необыкновенный!

Чавота ударила хвостом по большой перламутровой раковине, которая лежала в густых водорослях, и по воде побежала крупная рябь — это был сигнал всеобщего сбора.

Из раковины выплыл подводный паук, с интересом уставился на Киму, а потом сорвал у себя со спины водолазный колокол — пузырек воздуха — и с размаху нахлобучил его Киме на голову, а второй водолазный колокол налепил ей на нос — пока дыши на здоровье, а там видно будет! — и был таков.

Множество гудзонов подплыло к чавотиному водорослевому креслу и вытаращило на Киму свои и без того вытаращенные глаза. Кима от испуга закричала в голос и замахала на них руками.

— Кыш, кыш!

— Чаво ты, ну чаво? — Чавота удивленно вскинула глаза. Глаза ее разбежались в разные стороны, добежали до ушей и вернулись обратно.

— Кышшш!

— Чаво на них махаешься? Они тебе плохого ничаво не сделали и не сделают. Они у меня хорошие рыбки, понятно?

Кима замотала головой.

— Чаво мотаешься?

Кима ничего не ответила.

— Да она ничаво по-нашему не понимает — ну ни бельмеса, — сказала Чавота затаившим дыхание гудзонам. — Голодная, видать. Сперва ее накормим, а уже потом понесем в дар Алуну Алунану, который тридцать шестой и летучий, то есть… летающий! — Чавота постучала себя по голове. — Башка-то — дурья! В его королевском загоне такой диковинки еще, кажись, нету. И он, я уверена, заинтересутся нашей диковинкой и прекратит свое дикое безобразие, не до того, ему, шалуну, будет! — Она засмеялась, довольная.

Послушные гудзоны разбежались в разные стороны и через некоторое время натащили Киме целую уйму устрашающего вида рыб, улиток, крабов, моллюсков и рачков. Все это было живое, и прямо у Кимы под носом изо всех сил трепыхалось.

Кима заплакала от страха и отвращения.

Чавота сразу почувствовала, как вблизи нее изменился состав и температура воды. Она поднесла руку-плавник к Киминому подбородку, наруку ей упало несколько горячих капелек, и Чавота от удивления закричала:

— Горячая!

Гудзоны, не веря своим ушам, окружили Киму плотным кольцом и стали до нее дотрагиваться и восторженно лепетать:

— Наша горячая звездочка упала к нам с неба! Она принесла нам тепло, пускай теперь греет нас и согревает! — Они заплясали вокруг Кимы, забили хвостами.

Гудзоны любили тепло, а в глубинных водах озера царил холод. Вылезать на берег и греться на альдебаранском солнце им не давали ариды, которые за ними теперь постоянно охотились — на войне как на войне! Вот и сейчас послышались страшные удары, это ариды лупили по воде носами, они мечтали разрушить старухино царство, но до царства им было не дотянуться — оно лежало слишком глубоко.

Чавота вздохнула.

— Хотелось бы оставить это чудо себе, но как хвостом не крути, а врагу надо всегда отдавать самое лучшее, что у тебя есть. Тогда и мир будет крепче. Мне это еще Цытирик говорил, когда он не был Великим. Послушаемся ученого ума. Пойдем, подарочек со мной, подарим тебя Алуну, хотя летучий такого редкостного подарка, не при нем будет сказано, не заслуживает.

Придворные сразу помрачнели и притихли, но Чавота была непреклонна.

— Скорее, — торопила она, — упакуйте ее в букс. Мы не пожалеем всех наших богатств ради мира, и пусть враг попробует отказаться!

Чавота кликнула из рачевни самого старого и пучеглазого рака Кенталя, привязала себе на спину букс с Кимой, сидевшей внутри, потом накинула раку под усы водорослевый оранжевый поводок и уселась на Кинталя верхом по-дамски.

— Поскачу! — сказала она. — Заодно посмотрю на войну, может, там подучусь. Я в этих войнах ничавошеньки не понимаю, но всякое бывает — а вдруг мы победим? Тогда и подарок не понадобится!

Гудзоны, провожавшие свою водоправительницу на поверхность, восхищенно закричали ей вслед:

— Ура нашей мудрой Чавоте! Счастливого пятенья! — и дружно замахали на прощанье хвостами и плавниками. — И скорейшего возвращения восвояси-водоросляси!

Рак стал пятиться наверх и пятился туда очень долго, покуда они не прибыли на театр военных действий — всплыли там в самый неожиданный момент и до смерти напугали аридского принца Чурики, который горделиво прохаживался у самого берега туда-сюда, широко распушив за спиной голубые крылья, и гортанным, клекочущим голосом удивительного тембра подбадривал своих летающих:

— Так их, так их — бей-колоти по чем попадя, чтобы знали как высовываться и задирать нам крылья!

Ариды уже совсем выбились из сил и ужасно хотели есть и спать, но спать было негде, а есть было нечего, кроме мертвых гудзонов, которые плавали здесь и там кверху брюхом. Но они, ариды, по правилам Лабиринта, могли питаться только двухголовыми.

Чувствуя, что его армия может заснуть в любую минуту и тем самым упустить близкую победу, Чурики кричал изо всех сил. Его крик будил и подбадривал воинов, а на гудзонов-смертников наводил уныние и неверие в свои силы.

Тем временем медленно, как бы нехотя, вылез на берег, тяжело отдуваясь и отплевываясь во все стороны, огромный усатый-полосатый рак Кенталь с ношей на спине.

Увидев страшное побоище, Чавота всплеснула руками и загудела ужасным морским инфразвуком. Охранявшие принца Чурики ариды в крайнем испуге дружно взмыли в небо. Особенно их напугала Кима — таких страшилищ они отродясь не видели.

Принц Чурики от страха зашатался, возмущенно повел крыльями и зафыркал:

— Вот еще чего — никак мешать мне, тетушка, вздумали? Всю стражу мою распугали, подите вы отсюда прочь, милая тетечка, вместе со всей вашей страшенностью. Все равно вы не умеете командовать и сдавайтесь. Да побыстрее!

Чавота когда-то баюкала Чурики на своих руках-волнах: в детстве он был очень капризным, и Алун Алунан часто просил Чавоту помочь ему — хорошенько покачать его капризную детку, пока тот не заснет.

— Давай, Чурики, замиримся, все — ничья, никто не победил! Предлагаю тебе почетный мир, — сказала Чавота, с причитаниями считая тела погибших гудзонов.

— Шутить изволите? — ухмыльнулся Чурики. — Мне же осталось совсем немного, чтобы добить ваше войско до последнего плавника!

— Малыш, ну что нам делить: вы в небе живете, мы обитаем в воде. У нас так мало общего.

— Если вы будете мешать, уважаемая тетенька, мне ничего не останется как проткнуть вам ваше уважаемое брюхо, — и принц нацелил на Чавоту свой острый синий нос.

— Сделай, дорогой, одолжение — проткни старуху. Меня этим ты ни капли не удивишь. А ведь когда-то я от всей души носила, качала тебя на руках-плавниках на большой волне, тогда у твоего летучего отца еще все были дома…

Кима, привязанная к спине Чавоты, не понимала, о чем они говорили и спорили, ее кумеккер утонул в озере. Однако по тону их разговора ей давно стало ясно: красивый мальчишка-птица ужасно грубил безобразной старухе-рыбе.

— Вот опять вы ужасно обзываетесь… а еще просите мира!

— Я мира не прошу — я его завоюю!

Забыв об опасности, старая дряхлая Чавота, которая была настолько глуха к зову времени, что ничего вокруг не понимала и жила исключительно идеалами юности, соскочила со своей усатой лошади, забила о песок хвостом, растопырила плавники и поскакала, как безумная, прямо на Чурики.

Принц, распушив крылья, с надменным видом ждал приближения Чавоты. Его узкие ноздри трепетали от ярости и презрения, вот он поднял правое крыло, затем нацелился на Чавоту острым носом, но в этот момент из-за спины Чавоты высунулась чья-то страшная рука, схватила принца за нос и стала его трепать за нос из стороны в сторону.

Чурики взвыл от боли, но еще больше — от унижения. Его армия, заслышав этот невыносимый вопль, пришла в замешательство, и тогда оставшиеся в живых гудзоны бросились на остолбеневших аридов и быстро подмяли их под себя.

На холодную воду полегло множество синих голов и перьев, но вместо того, чтобы радоваться своей полной и окончательной победе, Большие Гудзоны и Маленькие также кинулись на прибрежный песок и устроили великий внутренний плач по всем убитым, и сердца их разорвались от этого неслышного внутреннего плача.

— Не по правилам это все, нечестно, нечестно! Вы, тетя, допустили запрещенный прием: вооружились новым оружием… Мы не договаривались воевать с «такимиужаснымирукими»! Ну, ладно, какие будут ваши условия — только нос, нос мой скорей отпустите?! — гундосил Чурики до тех пор, пока эта страшная рука не оставила в покое его синий королевских кровей нос.

— О каком оружии ты говоришь — это же подарок твоему отцу! — воскликнула Чавота. — Мы хотим навсегда откупиться от войны… вот этим бесценным сокровищем. Его подарило нам небо. Бери — и давай замиримся навеки-веков!

Чурики слушал вполуха, был занят собой: выправлял, ставил на место свой перекошенный нос и потому даже не заметил полного разгрома своего войска. Чавоте стало жалко принца, не видевшего дальше собственного носа.

И в этот момент с неба полыхнуло огнем: пролетавший над озером Чим-чин-чимбурай выдохнул из себя тренировочный огненный залп изо всех своих шести работающих голов.

— Ой, что это такое?! — закричала Кима в испуге и показала рукой туда, где летел дракон. — Это, что ли, у вас тут свое северное сияние?

И вдруг ей почудилось, что на небе в бушующем пламени она видит Наташу, Кеворку и Аленьку, но это было так невероятно, что она отказывалась поверить своим глазам и потому даже не произнесла их имена вслух, а только про себя.

— Огонь! Чавота, какой огонь над озером, сейчас оно испарится — и наша взяла! — истошно закричал обрадованный Чурики и плотно прижал к себе крылья, чтобы не обгорели.

— Огонь… подожди-подожди, кажется, вот сейчас я что-то… что из памяти вышибло… вспомню: слушай, Кенталь, тогда ведь тоже случился большой огонь, ох, какой был сумасшедший огонь… а потом — страшный удар об воду… и хвост вырос… да-да, вспомнила, хвост у меня вырос от сильного водотрясения, а потом — и плавники.

Рак Кенталь в ответ свистнул и начал пятиться к воде. Он пятился и пятился и наконец тяжело плюхнулся задом в воду и, царапая ее усами, исчез в глубине.

— Тетушка, хватит трепаться — как гудзона вас прошу. Сдайтесь — и все дела!

Чавота не отвечала. Она смотрела и смотрела в небо, потом, словно решившись на что-то отчаяное, сбросила со спины как будто бы уже ненужный букс, быстро-быстро замахала своими короткими прозрачными ручками-плавниками и бросилась в воду, и пошла, поплыла по воде, делая большие стремительные гребки, навстречу дракону.

И долго она так шла, плыла по воде, и руки ее тянулись к огню, и она взывала к небесам:

— Деткис, где ты…

Деткис был там, на небе…

На глазах изумленной Кимы и надменного, не шевельнувшего крылом Чурики, Чавота посреди озера вдруг высоко подпрыгнула и превратилась в легкое белое облачко, и поплыло облачко по небу, устремившись навстречу огню, и потом растворилось в небе, а дракон Чим-чин-чимбурай, перелетев через озеро Больших Гудзонов, вошел в дремучие леса Кваркеронии.

Кима горестно затрясла, замахала руками вслед облаку.

— Куда же вы, куда? Остановитесь………

— Ну чаво, чаво руки распускаешь, как цветы? Ты глазами, глазами меня провожай, глаза скажут больше, нежели руки… а память скажет все, — ответило ей небо Чавотиным голосом.

Как будто ничего такого из ряда вон выходящего не случилось — Чурики пару раз крутанулся на одной ноге, потом неспеша почистил перья и наконец-то удостоил Киму своего пристального внимания и презрительно стал разглядывать ее со всех сторон, одновременно передергиваясь от отвращения — какое ужасное на вид чудовище.

— Принц, как идет битва? — прокричал сверху гонец Акри, медленно снижаясь. — Меня прислал король поздравить тебя с победой.

— О победе не может быть и речи, — сказал Чурики, оглядываясь по сторонам и считая тела убитых аридов. — Речь может идти только о подарке. Вот — он, подарочек-не подарочек! От Чавоты — моему старикану. — Чурики сначала указал крылом на мертвых аридов, а потом на Киму. — Старушка была большой шутихой. И в конце концов взорвалась. Остался от нее один пшик! А тоже мне, вечный мир предлагала. И все только для отводу глаз — а сама разбила нас вдребезги. Ну что я скажу отцу, что?

— Дымно-то как, — посетовал Акри, опустившись на альдебаран — скорей летим отсюда, а то как бы не задохнуться. Откуда взялся дым, если кругом одна вода?

— Какой-то старый чемодан о шести головах по небу только что полыхнул-громыхнул. Ну помнишь, с ним еще таскался у нас по Талунсии, как его звали?.. Деткис, что ли?

— Деткис? — переспросил удивленно Акри. — Его разыскивают Светила. Он перешел на сторону Кеворки.

— Предателя этого?

— Не верю, что Кеворка предатель, я с ним учился в башне, которая клонится в сторону Рэтея. Мы прошли с ним все башенки. Я сделался аридом, а Кеворка решил продолжить учебу в разведшколе, он оказался самым из нас преданным, потому-то его туда и приняли после всех проверок-перепроверок.

Кима молча слушала и не понимала, о чем они говорят.

— Плевать я хотел на его преданность. Светила и без нас разберутся с ним. Мне вот возвращаться сейчас к отцу с пустыми крыльями — мороз по коже. А вдруг все обойдется? Хорошо, что не дано нам знать свое будущее, как ты думаешь, Акри?

— Думаю — хорошо.

— Думал ли ты, что самый преданный Альдебарану выпускник разведшколы, Кеворка твой этот, станет предателем? Как ты думаешь, Акри…

— Я уже все сказал, что думал. Ничего не осталось. Глянь туда — сколько выпрыгивает из воды гудзонов! Король приказал тебе истребить их всех под рыбий хвост, а как их истребишь?

— Пускай бы сам тут воевал со своей Чавотой, а то раскомандовался у себя в камнях… храбрец…

— Не должен ты так говорить — нельзя. Ну что ж делать нечего, полетим домой, а то допрыгнут еще до тебя — прикончат королевского сына себе во славу.

Действительно, все новые и новые стаи живых гудзонов выпрыгивали из воды и снова ныряли в воду — они прочесывали озеро, искали Чавоту или хотя бы ее следы.

Чурики и Акри крепко сцепили крылья, закинули туда Киму, и она, чтобы не упасть, обняла их за шеи, и они понесли ее в Талунсию, в царство аридов.

 

СТРАДАНИЯ БЕДНОЙ ЧАПЫ

Никто из прикатчиков не переживал так одиночество, как Чапа. Когда приемная станция затонула в Хартингском Времени вместе ней, Гутом и множеством безмолвных существ, Чапа от горя обрела собачий голос и принялась лаять. Она лаяла так отчаянно, что даже под гнетом Времени ее лай не затихал и не прекращался. Он окутывал ее, как звуковой пояс, и с этим жутким непрекращающимся лаем она отбыла в ничто до следующей перекачки.

Усталые служки приготовились быть ничем, но Чапа ужасно мешала им, своим безумным лаем возвращая их к вредной и утомительной работе. Надо было вставать, уговаривать собаку, объяснять ей правила внутреннего распорядка в «нигде», но собака ничего не хотела слушать, и даже Гут, которого она признавала за своего, не мог с ней справиться. Так продолжалось неопределенно долго.

— Перестанешь ты в конце-то концов? — свирепо набросился на нее всегда спокойный Гут, в очередной раз выпадая из спячки. — Потерпи немного, и ты поступишь на службу Спецвремени.

— Не хочу — хочу к Вите, к Вите, к Вите! — твердила упрямая собака.

— Будет нам покой или нам не будет покоя? — закричали проснувшиеся и отвернулись к стенке.

— Вам будет покой, — отвечала собака, — если вы меня отсюда выбросите, или дайте мне отсюда самой…

— Кажется, это у вас там называется самоволкой, не так ли? — перебил ее Гут. — Никто из наших здесь на это никогда не пойдет.

— Я пойду, я! — Чапа завыла уже по-волчьи. — Только скажите — куда? Я на все пойду и всем потом пролаю, что убежала сама без вашего ведома. Выпустите, по гроб жизни буду вам благодарна! — И Чапа снова завыла, но завыла теперь уже так, как воют собаки на Луну.

Хартингское Время не выдержало такого безобразия и пнуло Чапу так, что она с шумом и треском вылетела из него на альдебаран. Там она повела носом туда-сюда, но нигде не обнаружила витиных следов.

— Гут! — завыла она еще громче. — В какую сторону поехала та телега, на которой увезли Витю? Гут!

Гут не отзывался.

Тогда Чапа начала стучать задней ногой по альдебарану и стала выкрикивала свой вопрос много-много раз подряд, пока не получилась бессмыслица.

Однако и тогда Гут не откликнулся.

— Ты, что ли, спишь, Гут? — тихо прошептала Чапа.

И Гут ей так же тихо ответил:

— Нет, я не сплю, Чапа.

— А почему не спишь, Гут?

— А ты не догадываешься?

— Если не спишь, тогда скажи — куда они все подевались?

— Не могу.

— Но ты же не спишь.

— Не потому не могу, что не сплю, а потому…

Тут Хартингское Время рассвирепело окончательно и теперь вслед за Чапой выпихнуло наружу Гута, и Гут сказал:

— Говорил я тебе — перестань! Вот теперь из-за тебя и меня выгнали. Что я буду делать без работы?

— Пошли отсюда.

И они пошли отсюда и долго-долго плутали по боковым извилистым улицам. Чапа всю дорогу бежала с энтузиазмом и вся светилась надеждой, а Гут рядом с ней машинально передвигал ноги, поглощенный одной мыслью: может быть, решение Хартингского Времени — все-таки еще не окончательное, может, оно перебродит и перестанет на него сердиться. У него даже есть поговорка «Что было, то прошло!»

Но что прошло — было ли?

Гут задумался над этим и не заметил, как столкнулся с Цытириком. Его знаменитая белая борода теперь торчала редкими спекшимися кустиками, один глаз заплыл, плащ был прожжен во многих местах до дыр, а сам Цытирик тащился, припадая сразу на обе свои ходули.

— Что с вами, Великий? — в ужасе ахнул Гут и упал на колени перед ним в альдебаранскую грязь.

— Я бежал, Гут, — прохрипел, задыхаясь, Цытирик, — я бежал из альдебаранки. Там на белой стене я начал писать новую историю Гвадария Фигософа и едва не спекся… Гут, мне надо отдышаться: я позволю себе отдохнуть рядом с тобой.

Они перебрались на обочину дороги и уселись там. Чапа потащила Гута за ногу.

— Подожди! Не видишь — я слушаю старшего.

— За работой, как всегда, я сильно увлекся и забыл, где нахожусь, — продолжал Цытирик, — и вдруг как током меня ударило. Может, я закоротил им что-то какой-нибудь своей умной мыслью на белой их стене, — уж не знаю, только вышвырнуло меня оттуда, да с такой еще силой, чуть было рэнь из руки не выронил, представляешь, но главное — не в этом…

— Ой-е-ей, как страшно мне за вас!

Некоторое время Цытирик молча собирался с силами.

— Трудно даже вообразить, что я видел собственными глазами… нет, не могу произнести это вслух. Да-да, я вынужден об этом открытии только писать, писать, писать…

И Цытирик нацарапал на альдебаране своим рэнем: «Фигософ — дерево, простое бревно!»

Гут от волнения не мог ничего понять и таращился на Цытирика.

— Ну как тебе новость?

— Да!

Цытирик изучающе посмотрел на него и спросил вдруг:

— Гут, ты хоть понял, что верховный правитель Альдебарана, Гвадарий Фигософ — дерево…

Гут еще больше вытаращил глаза и ахнул:

— Да что вы говорите, Великий, — как это замечательно! И — большое? А где оно? Вот бы нам сейчас под ним посидеть — вы так устали и выдохлись, мне тоже не по себе.

Впрочем, другого отношения к подобной новости от Гута ожидать было трудно.

— В Кваркеронском лесу есть одна красивая роща, — все никак не мог успокоиться Цытирик, — рядом с рощей — поляна, а на поляне стоит гигантского роста…… с большим дуп…

Внезапно прямо перед лицом Цытирика произошел электрический разряд, раскололось пространство, и он увидел в проломе Нака и его зловещую ухмылку. Нак ему подмигнул:

— Неужто-таки с дуплом?

Цытирик вздрогнул.

Пролом затянулся.

Цытирик старательно затер надпись, конечно, Нак ему только примерещился. Это все из-за альдебаранки, из-за нее в у него голове — пожар и нереальные ужасы, но шутить с этим нельзя — вдруг осуществится.

— А что нового у тебя для Истории?

— Меня выгнали, о Великий. Я теперь безработный служка, — опечаленно ответил Гут. — Вот какая моя история. Прямо не знаю, что мне делать или не делать, то есть делать мне абсолютно нечего… — Гут всхлипнул.

— Да что ты говоришь — действительно историческое событие! Но только, пожалуйста, успокойся. Я ведь тоже теперь не Великий. Меня разжаловал Гвадарий Фигософ. Интересно, Хартингское Время дало ему на это свое добро или на сей раз он порет отсебятину-деревятину?

Чапе надоело это все слушать, и она резко потянула Гута за штанину.

— Пошли, Гут, хватит болтать чепуху, нам некогда — надо искать Витю!

— Чапа, не видишь разве: я разговариваю с Великим Цытириком.

— Да он больше не Великий — сам только что признался.

— Кто там тявкает? — изумился Цытирик. — Откуда опять взялось это чудище? Мы же его упрятали навсегда в никуда.

— Чапа-то? Да ее тоже оттуда выпихнули, ее — первую. Зовет меня искать своего Витю — помните, последних прикатчиков? Один из них был Витя. Она без него тоскует, меня своей тоской совсем замучила, голову мне замутила, и я согласился с ней искать…

— Да, — вздохнул Цытирик, — они принесли нам, эти последние пятилистники, одни сплошные несчастья, каких альдебаран еще не видывал… — Тут Цытирик спохватился: — Не вздумай пойти с ней — пойдешь со мной. Только не знаю, где теперь приклонить свою лысую голову, может, податься в Кваркеронию к Мулле? Фигософ сделал его хингом.

Гут страшно распереживался.

— Смотри-ка, этот Мулле хингом стал, а я, Великий, — для меня Вы останетесь Великим навсегда! — без работы. Время выпихнуло меня в три шеи…

— Оно оттолкнет, оно и притянет, не становись сердитым. Побредем со мной в Квакеронию, будешь таскать тележку с вандарами, их скопилось много… Тяжко, Гут, тяжко, когда в тебе кипит История, а ты начинаешь уже бояться выплеснуть ее на вандары — так сильно она жжется, потому-то ищешь обо всем слова похолодней, а вот находишь ли…

Гут поднял уставшего Цытирика и понес его на руках, как ребенка.

— Давайте лучше побредем в Кеоркию. Давно я не был дома, все дела, проблемы, перекачки, спячки, а Кеоркия одна без меня. Вот сейчас оглянулся и что же: карк Мулле уже хинг, а я даже и не пастух совсем, а вообще незнамо кто! Мы же с ним вместе росли на противоположных берегах горного потока. Встретимся, бывало, и давай кидаться камнями… а потом и словами стали перекидываться. Он мне про свою новую знакомуху, а я ему про Хартинга, которого однажды видел у нас в Кеоркии в тумане на широкой полосе… А теперь он — хинг! Я ему кланяться должен, а у меня спина не согнется при встрече. Так что в Кваркеронию не пойдем — ну этого хинга Мулле — знаю я его. Ни разу камнем в меня не попал! Ну разве можно после этого на него надеяться? Нет, он нам не помощник.

В этот момент Чапа пребольно куснула Гута за ногу и, дружелюбно помахивая хвостом, спросила его прямо — с кем он.

— Гут, ну пошли, чего ты там? Нам Витю надо с тобой искать. Куда идти — я совсем уже не знаю. Пожухлый этот твой старикашка унынием пахнет, все правильные запахи мне отбил, следа не взять.

— Иди Чапа, иди куда глаза глядят. У нас так скворчи ходят и всегда добираются до цели.

— Эта собака мне давно уже страшно надоела, — утомленно сказал Цытирик. — Из-за нее я теряю ценные мысли. Прогони ее, Гут, а если сможешь — убей!

Гут наклонился к Чапе и тихо шепнул:

— Чапа, беги отсюда. Ты — хорошая собака и сама все понимаешь.

— А ты? — так же тихо шепнула ему в ответ собака.

— Я не волен, я — невольник. Но мне все равно хорошо с Великим Цытириком. Только вот никак не могу смириться, что Мулле стал хингом. Если случайно встретишь его, передай, чтобы не ждал, что я буду ему кланяться.

Гут поискал на дороге камень и ударил на нему ногой в противоположную от Чапы сторону. Чапа метнулась прочь и пропала в сиреневой дали.

— Надо же — не попал, убежала. Ну что ты будешь с ней делать, с этой собакой!

— А чего ей не убежать, если ты ее отпустил, — насмешливо сказал Цытирик, вглядываясь в черное лицо Гута. — Ну почему ты такой, Гут?

— О не гневайтесь, Великий, мне всех жалко. Я изо всех сил борюсь с этим ужасным недостатком, но кто-то держит меня на прицеле и мешает быть равнодушным.

У каждого своя роль в Истории, — понимающе вздохнул Цытирик. — Ничего, я тебя подкрашу и усилю своим рэнем.

— Не надо, пусть я буду слабым, какой есть. Раплет — вот кто сильная фигура. Усиливайте его — ему это очень понравится.

— Не обольщайся насчет себя, Гут. Уж не думаешь ли ты, что добрым быть лучше, чем недобрым?

— Я не обольщаюсь — я совсем и не добрый, а просто такой, как есть, и ничего не могу с собой поделать. Теперь мне даже не хочется идти в Кеоркию — боюсь, не выдержу, распадусь от жалости на части, когда увижу ее вблизи. Мне хорошо быть только служкой — там я становлюсь, как все, спокоен и упрям. И только сквозь тонкие щели глаз, когда щурюсь, у меня иногда вытекают слезы, но это такая малость, что даже строгий Хартинг смотрит на это сквозь пальцы. «В пределах допуска!» — вот что он говорит.

— Так не направить ли нам свои стопы и не толкнуться ли снова к Хартингу в его бесконечность? Там в тишине и спокойствии я сработаю мои последние вандары, а ты пройдешь проверку как новенький.

— Это будет замечательно!

Время встретило Гута, как родного брата. Приемная станция снова выплыла на поверхность — ожидалась новая перекачка из далекой незнаемой системы, и служки были нужны. Гут был принят на новенького, он быстро освоился с работой, и все говорили ему, что он похож на какого-то работника станции, который когда-то давно у них работал, только тот был, пожалуй, поспокойнее и поупрямей, а таким он, Гут, — на самом деле никогда не был. В ответ на это Гут улыбался и думал о том, как встретит новую перекачку, и как она изменит его вновь начавшуюся жизнь.

 

КУДА ГЛАЗА ГЛЯДЯТ…

Чапа впервые в своей жизни бежала не по следу, а куда глаза глядят. Альдебаран был так устроен, что чем быстрее вы бежите, тем меньше вы создаете шума и всяческих помех. Чапа щадила чужие глаза и уши и бежала настолько быстро, что скоро превратилась по виду в настоящего скворча, который легкой тенью скользит в этих местах по каменистому альдебарану. Почти никто ее не видел и поэтому не трогал. Однако же почти никто — не значит совсем никто. В одном из перелесков Чапа как бегущий скворч была подстрелена воином Гияном, который в качестве подарка принес ее в шатер Кинды.

Кинда принял дар воина, поблагодарил его и пообещал через хартинг жениться на его сестре. Гиян ушел довольный, что не за зря провел в перелеске трудную горячую ночь.

Чапа подняла простреленную голову и огляделась — нет ли поблизости Вити, но Вити она не увидела, а увидела прямо перед собой Гута. Он — намного чернее, чем обычно — сидел у огня, скрестив на груди руки, и смотрел прямо на нее, не узнавая.

— Я, наверное, совсем закружилась, Гут, — сказала собака, — потому что снова вернулась к тебе. Понимаешь, мне это не нравится. Ты, конечно, очень хороший, но мы — собаки — всегда верны одному человеку и нас не исправишь. Прогони меня снова, и я опять от тебя убегу.

Гут замахал руками, закричал что-то непонятное, и на его зов в шатер ввалились еще несколько таких же Гутов. Чапа закрыла глаза и сказала себе, что бредит от раны на голове.

— Это не скворч! — закричал пастух Кинда всем входящим. — Гиян, ты меня обманул! Кого же обмануть мне?

— Обмани Мулле, — сразу нашелся Гиян. — Он стал хингом. Цытирик писал: дуракам — всегда счастье. Вот мы и проверим Мулле — окончательный дурак, или есть еще надежда. Пускай поразбирается для начала в скворчах. Если он не дурак, обидится на нас из-за этого нескворча и объявит Кеоркии войну. Так мы его проверим и заодно получим новую интересную войну. А уж за нами не станет: быстро прихлопнем его со всеми его гороховыми потрохами и довесками. И будет им тогда, каркам, полный каюк — хватит портить нам пейзаж.

— Дело! — воскликнул Кинда. — Вот ты, Гиян, и отправляйся в Кваркеронию. Если Мулле ненароком снесет тебе голову своей тяпкой, Кеоркия как-нибудь это переживет. Так что — вперед!

Отступать было некуда.

Завернув Чапу в лимский лист и бросив ее в мешок, Гиян отправился к Мулле, без устали кляня себя за длинный язык. Чапа всю дорогу не переставая скулила: было неудобно лежать в мешке у Гияна за плечами, вдобавок лимский лист был очень колючий и вонзался ей то в нос, то в лапы, не давая ни на минуту забыться, к тому же ужасно хотелось пить и дотронуться языком до раненой головы, чтобы хоть как-то унять боль.

Гиян со своим беспокойным грузом добрался до Кваркеронии и остановился в раздумьи, стоит ли ему переходить границу. Он увидел, как недавно выкупленные из плена братья Горохи — этим закончилась предыдущая война — строили Мулле новое жилье, как Грибошек собирал щепки и крест-накрест складывал их в яму. Мулле важно расхаживал перед ними туда-сюда, сложив на большом животе натруженные руки, и подавал им советы, как лучше обустраивать Кваркеронию.

«Вроде бы сейчас с виду он не такой уж большой дурак, — подумал Гиян. — Положу-ка фальшивого скворча у него на виду и посмотрим, что будет… убежать мне, если что — пара плюнуть».

Не успел он скинуть мешок на альдебаран, как Мулле посмотрел в его сторону и радостно закричал:

— Кого я вижу?! Ну заходи, Гиян, заходи, пересекай границу! Теперь это ничего не значит. У меня больше не будет войн, хоть пересекай границу пятьсот раз!

«Посмотрим — увидим!» — Гиян нащупал в мешке Чапу. Сжав ее подмышкой, он пошел навстречу хингу.

— Извини, я тебе руки подать не могу — смутился Мулле. — Руки приклеены к животу, чтобы я не хватался за работу. Ох, и трудно же сперва было не работать, но привыкаю — достоинства надо набираться. Третий день набираюсь. Ну как я, Гиян, по-твоему, а?

Гиян сощурился и, насмешливо оглядев Мулле, заставил его поворачиваться, прокрутил его на все триста шестьдесят градусов да еще и не один раз.

— А что — вполне! — он с чувством хлопнул Мулле по животу, а сам подумал: «Сейчас ты у меня запоешь по-другому!». — Я тут, кстати, принес тебе привет и наилучшие пожелания от Кинды. Поздравляет тебя с новой должностью и в подарок шлет тебе вот этого прекрасного скворча.

Гиян передал Мулле мешок с собакой, тот с трудом оторвал от живота руки и принял мешок.

Чапа — хоть и была вся в огне — услыхав имя Мулле, встрепенулась и, с трудом прокусив лимский лист, цапнула Мулле за палец, потому что Гут не хотел ему кланяться.

Мулле от боли затрясся и заорал на всю Кваркеронию, уронив Чапу на альдебаран.

Чапа погрузилась в опавшие листья, их была здесь огромная куча, — единственное, что напоминало ей на Альдебаране далекую землю. Она спрятала в листьях голову и оставалась под ними долго-долго.

— Ты кого это мне, Гиян, принес?! — грозно вопросил Мулле и воинственно подбоченился. — Войны захотел?

Гиян захихикал:

— Ага, войны! Только кто у тебя воевать-то будет, эти, овощи, что ли? — Гиян показал на братьев Горохов и на Грибошека.

Мулле сразу смягчил свой тон:

— Твоя правда — воевать у нас некому. Мои слова не считаются, ладно, Гиян?

— Не знаю, не знаю… — уклончиво ответил Гиян. — Я передам их Кинде, а уж как он там решит…

— Нет — я воевать больше никогда не буду! — заявил Мулле с непривычной для себя решимостью. — Мне все это ужасно надоело. Как себя помню, мы все время с вами воюем. А зачем, для чего? Если хотите — нападайте, а я и пальцем не шевельну, чтобы от вас защититься.

— Интересно! — воскликнул Гиян. — Как же это ты не будешь защищаться, если мы на тебя нападем?

— Ну нападайте-нападайте, а мы будем убитые вами из-за вас лежать! А зато Ноленс сделал нам одно свойство, про которое я тебе не скажу — как ты меня не пытай. Вот убьете нас — тогда запляшете! Правда же, Горохи?!

— Ваша воля, хинг Мулле.

— Видишь, они согласны. И тогда мы с нашим свойством до того вас доведем, что вы сами запросите пощады и вечного мира, а мир заключать вам будет уже не с кем, потому что вы всех нас перебили, а мы со своим свойством не отстанем от вас никогда, вот!

— А мы вас вместе с вашим свойством второй раз пригробим!

— Ну уж дудки! Кого хочешь спроси — хоть самого Гвадария! — дважды никто не умирает.

Гиян почесал ногу об ногу и сказал:

— Передам Кинде — пусть он кумекает, а мне недосуг. Я спец по другим терам!

И он повернул назад.

Братья Горохи вместе с Грибошеком после небольшой передышки кинулись продолжать строительство мирной жизни, а Хинг Мулле Первый снова приклеил руки к животу.

Во время мирного строительства Грибошек вдруг услыхал неподалеку чье-то тяжелое и прерывистое дыхание, которое никак не вязалось с мирной обстановкой. Отложив в сторону строительную щепу, он припустил к Чапе.

Папа Гришка в свое время долго и терпеливо учил Грибошка, что, мол, когда кто-нибудь рядом с тобой тяжело дышит, тому первым делом надо поднести стакан воды, после чего следует ласково погладить того по шляпке — тогда, мол, тот непременно выздоровеет.

Грибошек смочил Чапину голову водой, потом дал ей попить, после чего поискал у нее шляпку — не нашел, и тогда нежно погладил ее по спине и по голове. И от этой его любви и заботы Чапа моментально выздоровела.

— Спасибо, малышик, век не забуду твоего доброго сердца, — она благодарно лизнула Грибошика в мордочку.

— Это не сердце — это мой папа меня так научил, — глаза у Грибошка повлажнели.

— Привет и собачья благодарность твоему папе.

— Погиб мой папочка… Я сирота. Передай от меня привет моим братишкам-сестренкам, если где их встретишь. Узнать их легко — по шляпкам. Скажи — без них я сохну, пропадаю, и шляпка у меня уже поехала, — Грибошек всхлипнул и покивал Чапе.

— Об чем говорить, — сказала Чапа, оглянувшись на прощание. — Передам. Мне б только Витю найти. Он тебе поможет.

Грибошек долго стоял, надвинув на глаза шляпку, а его слезы, длинные и холодные, ползли на альдебаран, размягчая его — хотя и ненамного. Маленьким грибам всегда хочется к маме-папе, а у него никого не было, вот он и плакал от вечной разлуки с ними.

 

В ЛАБИРИНТЕ ЛАБОРАТОРИЙ

Витя попал на выучку к Ноленсу. Когда-то Ноленс так же, как Витя, был похищен со своей планеты Терцеи из созвездия Весов, перевезен в жестянке на Альдебаран и расправлен. Нак Пакуа полностью перекроил ему сознание и заставил работать на себя, внушив Ноленсу, что он — карк, и что по его, Нака Пакуа, воле переведен в Лабиринт, где ему опять же по воле Нака Пакуа, изменили старую жизнеграмму и навсегда оторвали его тем самым от примитивных. Ноленс настолько был захвачен научной работой, что у него не было ни время, ни желания интересоваться своим происхождением и своим прошлым, впрочем, и всеми другими обстоятельствами своей жизни — тоже. И тем не менее даже Ноленсу, бесконечно преданному Лабиринту, выход был закрыт. Выход из Лабиринта знал один только Нак, который каждый день изменял его местоположение по неизвестному никому коду. В Лабиринте день и ночь кипела научная работа на благо Альдебарана и всех его жителей — так всегда любил говорить Нак. Все ученики Нака были выкрадены из разных миров и отличались друг от друга по своему лицевому углу и химическому составу.

Система Альдебарана представляла собой сложнейший организм, в котором сочетались самые противоречивые и несочетаемые элементы. С одной стороны, это были примитивные племена, не знавшие не только последних достижений науки и техники, но — даже самых первых. С другой стороны, это был Лабиринт Лабораторий, где испытывались панэнергетические установки баснословной мощности, энергия которых позволяла Лабиринту делать огромные космические прыжки и пробежки, врываться в другие галактики и уноситься оттуда с приглянувшейся ему добычей. Ученики Нака Пакуа осуществляли самые грандиозные и фантастические проекты. Им ничего не стоило создать смеситель Времени, тот самый — типа авторучки, изобрести универсального амера, ввести в обиход Таинственного Дзыня, они наградили оставшихся в живых карков способностью легко умирать и пугать по ночам убивших их кеоркийцев своими проволочными светящимися тенями, они сконструировали вращающиеся и одновременно летящие дороги и оснастили их риотронами, аридам удлиннили крылья, вырыли огромное озеро, запустили туда хвостатых гудзонов. А какими диковинками они заселили башню, которая клонится в сторону Ретэя? А электрическая альдебаранка? А ужасный ВЭГ? А Дворец Светил со всеми его чудесами и знаменитой лестницей? Любую идею, случайно брошенную в воздух Гвадарием Фигософом, они подхватывали на лету и могли с необычайной легкостью воплотить ее в металл — только было бы на то соизволение Нака и его благословление.

Нак держал своих учеников в черном теле. Кроме работы, его ученики ничем не интересовались — он сумел им внушить, что счастье ученого заключается в том, чтобы знания накапливались, а руки не лежали без дела вдоль туловища ни одного хартинга времени. Так и жили в затворе ученые — гордость Альдебарана, не ведая о том, что творят и что вокруг творится: как смертоносны бесшумные пушки грибов, модернизированные в Лабиринте Лабораторий, как жесток Раплет, насколько Таинственен и ужасен Дзынь и тому подобное.

Витя быстро привык к Ноленсу и не чувствовал себя потерянным в светлом Лабиринте Лабораторий. «Всякий бред нам в цвет — обдумай его дважды и Невозможное станет Небывалым!» — любил повторять Ноленс и поэтому позволял Вите делать все, что приходило тому в голову. Например, Витя придумал способ проникать сквозь стены. И хотя это уже умел делать Таинственный Дзынь, Ноленс не остановил ученика в его исследованиях: а вдруг он реализует обратное — стена сможет проходить через него! Однажды он прождал Витю весь день у стены, куда Витя ушел на его глазах, но назад не вернулся. Пришлось прозвонить треллером эту стену в три метра толщиной, а потом разбирать ее и вытаскивать оттуда чуть живого экспериментатора: оказалось, Витя по своей вечной рассеяности сделал в расчетах ошибку в два порядка и по ходу дела застрял в стене. Как только Витю извлекли из стены, пришло сообщение, что Нак Пакуа требует его к себе.

Неужели из-за проклятой стенки? — не мог успокоиться Ноленс, которому не хотелось, чтобы этот досадный промах отразился на отношении Нака к Вите, а значит и к нему, его учителю. — Нет, Нак не такой мелочный. Он проверяет по существу, в мелочах не роется и не копает. В любом случае — это самая большая честь, о какой ты можешь только мечтать. Если вдруг Нак предложит тебе самостоятельную работу, ни минуты не раздумывай — соглашайся.

С таким напутствием полуживой, но не павший духом Витя, только что извлеченный из каменной стены, отправился в кабинет Нака.

В конце длинной, как тоннель, комнаты за столом сидела только одна рука Нака с перебинтованными пальцами и что-то быстро-быстро писала, летая и подпрыгивая над столом.

Витя, не зная ему что делать дальше, застрял в дверях.

— Чтобы говорить с тобой, достаточно меня, — сказала рука. — Мой хозяин в глубокой дреме. Он велел тебе передать, чтобы ты не вмешивалсяв его дела!

Витя оторопело смотрел, как рука играет сама с собой, перебирая пальцами пространство. Впрочем, он скоро опомнился. Уже давно ничего не могло удивить или взволновать его по-настоящему.

— Я не вмешивался. Я даже не знаю — что за дела у нашего Хозяина.

Рука перестала двигаться и произнесла, наставив на Витю указательный палец:

— Кто такая Чапа?

— Не знаю.

— Ты врешь. Подумай хорошенько.

— Нет, я теперь всегда говорю правду. На ложь жалко тратить время. Ложь всегда длиннее правды. Я вычислил.

— Эта самая Чапа нагло утверждает, что знает тебя с незапамятных времен и даже осмелилась назвать тебя своим хозяином. Ну как это тебе?

Витя стоял, потупившись. Что-то знакомое почудилось ему в этом имени, но он не хотел ничего вспоминать — он был счастлив в Лабиринте Лабораторий и хотел остаться таким счастливым навсегда.

— Не знаю ее и знать не хочу!

— Хорошо, — удовлетворенно сказала рука. — Тогда проходи — не стесняйся!

Витя прошел в дальний конец комнаты.

— Комплекс забывчивости, как я вижу, у тебя отменный, так что поговори с этой Чапой сам и объясни ей все как есть. Она подняла лапу на самого Нака Пакуа, искусала его у входа в Лабиринт! — Рука пошевелила перебинтованными пальцами. — Теперь она грозится проникнуть в Лабиринт под видом невидимого скворча, поди ж ты до чего додумалась! и обещает перегрызть все наши провода и установки. Так и заявляет, наглющая собака! Естественно, мы способны расправиться с ней в два счета, однако Нак Пакуа не любит быть милосердным, он хочет, чтобы ты сам ее убил. Это будет твоя последняя проверка на верность Альдебарану и на должность Ноленса, да-да, Ноленс идет на повышение, а ты, при условии если пройдешь проверку, — займешь его место.

— Дайте мне это чудовище, я быстро с ним разберусь! — закричал Витя, полный ненависти к собаке, посмевшей нарушить совершенное течение его жизни и покусать самого Нака Пакуа. Внутри у Вити прямо-таки все заклокотало. До этого момента он и сам не знал — сколько в нем скопилось дикой злобы.

Чапа медленно вошла в кабинет. Долгий путь к Лабиринту научил ее не торопиться и беречь угасающие силы для встречи с хозяином. Она и не предполагала, что сейчас его здесь встретит, эти жуткие уроды ей даже не намекнули, что такое потрясающее событие возможно.

Увидев Витю, собака подняла кверху мохнатую морду, зрачки у нее сузились, и она отчаянно залаяла, повалившись от слабости на пол. Она лаяла и, стуча остатками сточенных за долгий путь когтей, медленно ползла на животе к Вите. Она окутала его худые длинные ноги своим тощим горячим брюхом и застыла так, безвольно уронив морду на дрожащие лапы.

Только сейчас Чапа поняла, как устала. От большой радости, которая бросилась ей в голову, собака потеряла способность разговаривать и только махала хвостом и слабо повизгивала.

И тогда Витя опустился перед ней на корточки, и его рука сама вспомнила, что ей сейчас надо делать: его рука дотронулась до Чапиной спины и стала гладить собачью шкуру с жалкими остатками когда-то лоснящейся, а сейчас потускневшей, полинялой шерсти.

— Чапа! — невольно вырвалось у него. — Какая же ты… — Мозг подсказывал — «ободранная, тощая, грязная», но он сходу отверг эти слова, и тогда само собой выплыло ощущение, что Чапа — живая, — «живая, ах, какая живая!» — вспомнилось ему, и он стал ее снова гладить. Гладил, гладил и остановиться не мог.

От этого прикосновения Чапа стала оживать буквально у него на глазах и даже кое-как встала на нетвердые лапы.

— Витя, пора отсюда драпать, айда к нашим, — прошептала она, шатаясь из стороны в сторону.

— Какие наши — ты о ком? — Витя испытал сейчас давно не испытанное им удивление.

— Ну как же: Наташа, Кима, Аленька… ты что всех забыл? И еще грибам надо привет передать.

— А разве наши здесь? — Он взял Чапу на руки. Она была сейчас легкая, почти как перышко.

— Здесь.

— И ты знаешь, где они?

— Не знаю — так узнаю. Только прикажи сторожам, пускай выпустят нас отсюда живыми, а то уже грозились.

— Пожалуйста, выпустите меня живым отсюда вместе с живой Чапой! — умоляюще попросил Витя, обратившись к руке. — Я больше не хочу оставаться здесь, не хочу ничего забывать, а наоборот, хочу все вспомнить.

Рука Нака, наблюдавшая эту сцену, сжалась в кулак и грохнула по столу, потом хищно сграбастала Витю с Чапой и потащила их к мощному прожектору, который легко выжигал жизнь из всего, что попадало под его луч, включила прожектор, и в этот момент в кресле появился сам Нак Пакуа. Еще минуту назад он пребывал в состоянии своего невидимого глубокого погружения в окружающее пространство, то есть оглядывал его, проверяя, все ли там идет так, как ему хотелось бы. Он только что отследид полет Чим-чин-чимбурая, понаблюдал за хингом Мулле, удивился и обрадовался испарению старухи Чавоты и подслушал разговор бежавшего из альдебаранки Цытирика с безработным служкой Гутом — этот-то разговор и заставил его выйти из погружения и очутиться в своем рабочем кресле, где его на время погружения в пространство заменяла одна из его дежурных рук.

План созрел мгновенно. Той же самой рукой Нак выключил прожектор, а другой вернул Витю и Чапу туда, где они только что стояли. И только после этого он обратил свой мерцающий взор на мальчика и собаку.

Витя впервые видел Нака Пакуа так близко, и от его мерцающего взора мороз побежал у Вити по спине. Чапа смотрела на старика грозно — ей он казался совсем нестрашен, в любой момент она смогла бы легко перекусить его вялую и тонкую шею, которая сама на это напрашивалась. Старик, уловив ее мысли, спрятал тонкий отросток под воротник плаща.

Он молча разглядывал их, раздумывая над тем, как бы поприцельнее их использовать. Только малая часть его мозга занималась этими раздумьями, остальные пласты, секции и подсекции были подключены к другим объектам. У него была повышенная способность вмешиваться в чужие дела.

Высокоорганизованный, собранный неизвестно кем на самом тонком молекулярном уровне, впитавший в себя знания самых далеких и разных миров, Нак Пакуа решил завладеть полной властью на Альдебаране и распространить ее как можно дальше.

Ему уже давно надоело быть всего лишь первым Светилом на сиреневом небосклоне пространства Олфея, он чувствовал себя могучим, он чувствовал себя странным и понимал, что рано или поздно он будет просто обязан посягнуть на ход Хартингского Времени — возвыситься настолько, чтобы стать невидимым и неслышимым, как Хартинг. Теперь он был в силах предсказать, что Хартинг когда-то был таким же Светилом, каким сейчас был он сам, но при стечении благоприятных обстоятельств разорвал привычные связи, нырнул и сделался тем, кто он есть — Хартингом.

Первый, кто стоял у него на пути, от кого он хотел поскорей избавиться, был Гвадарий.

— Вот что, мальчик Витя, так и быть, я выпущу тебя отсюда живым вместе с твоей живой собакой, но только если ты готов исполнить одну мою просьбу. — Третья рука Нака открыла ящик стола и достала оттуда… — Вот тебе, Витя, пузырек и светящийся шарик. Вместе со своей Чапой ступай-ка ты сейчас за этим шариком в Кваркеронский лес, шарик этот будет твоим проводником, он знает, куда катиться, я его запрограммировал. В пути вас никто не тронет, даю тебе слово Нака. Там в лесу ты найдешь одну рощу, в центре рощи — поляну, а на поляне дерево. Огромное такое толстое дерево с ветками до самого неба. Его трудно с кем-то… то есть с чем-нибудь спутать. Это дерево надо хорошенько полить, то есть выплеснуть все содержимое пузыречка под самые его корешки, а то оно, бедняжка, сохнет, чтобы его спасти, я приготовил для него целебное лекарство. Польешь его, полечишь — и будешь навсегда свободен, даю тебе слово Нака Пакуа: иди, куда хочешь, делай, что знаешь. Ну как — договорились?

Ничего он Вите не приказывал, ничем его не стращал, а говорил с ним просто и буднично, как о самом обычном деле.

Вите даже не пришла в голову мысль отказаться. Он только захотел проститься с Ноленсом, однако Нак запретил ему это делать:

— Ноленс очень занят, ему не до тебя. Ну так, если согласен произвести поливку, смотри, не потеряй по дороге пузырек — в нем ценнейший продукт с Аджарты, настойка из тамошних грибов!

— Не боись — не потеряем, — пролаяла хрипло Чапа. — Я сама его подстрахую, твой продукт, — от меня он уж никуда не убежит.

— Сходу сделаетесь тогда героями Альдебарана, — усмехнулся Нак, — но смотрите у меня, чтобы без обмана. Я буду следовать за вами по пятам своим мысленным взором.

Нак дернул себя за бороду, за один из самых засекреченных волосков — и Лабиринт распахнул перед Витей и Чапой свои скрипучие ворота: они вышли из Лабиринта.

«Кажется, я ожил!» — думал Витя, легко шагая рядом с Чапой. Пузырек трясся у него в кармане.

Испуганные скворчи то и дело перебегали им дорогу, но Чапа не обращала на них внимания, она забегала на несколько шагов вперед перед Витей, потом бежала обратно, снова и снова переживая радость встречи. Витя улыбался ей, хотя лицо у него было задумчивым, а глаза смотрели в разные стороны, как и раньше.

Навстречу им неслась сложная чужая жизнь, полная тайн и чудес, но они — спаянные в земное двуединство — несли в себе старые свои миры, населенные простыми земными делами и томлением духа. Дух в них томился — он хотел домой.

 

ЛЕТУНЫ И ДРАКОН ЧИМ-ЧИМ-ЧИМБУРАЙ

Лететь на драконе было весело и ни капли не страшно. Гришкины дети во время полета все время вертелись, опасно перегибались вниз, распевали во все горло свои грибные веселые песни. Их ничуть не смущало то обстоятельство, что их безутешный отец остался где-то внизу. Они радовались, что вырвались из-под его опеки.

Аленька сидел рядом с Наташей. Они держались за руки и рассказывали друг другу о своих приключениях, стараясь перекричать грибенков.

Кеворка потерянно смотрел вниз на проносившиеся поля штивы, горы, озера и леса. Только здесь, на высоте, он ощутил тесную связь со своим краем. Эта связь была такая крепкая, что он чувствовал ее горлом, и ему было трудно дышать.

Деткис управлял драконом.

— Эй, Кев, куда лететь? — обратился он к Кеворке. — Чим-чин-чимбурай долго не протянет…

В тот момент они пролетали как раз над озером Больших Гудзонов и Маленьких также, где на берегу стояла поникшая Кима, но они ее не заметили, потому что Чим-чин-чимбурай выпустил сноп огня, и пламя бешенно заплясало у всех в глазах.

— Деткис, где ты… — послышалось вдруг Деткису.

Волны разгулявшегося после битвы гудзонов и аридов озера вспенились и поднялись ему навстречу.

Деткис вздрогнул.

— Кто-то меня позвал, но — кто? — воскликнул он. — Я слышал голос…

Тут началась дикая тряска.

Деткис смотрел в кулак во все стороны.

— Кто, кто меня позвал?

— За нами гонится Дзынь, — крикнул Кеворка, — быстрее, Чим, выжимай последнюю скорость! Скоро начнутся леса… Кваркерония…… там легко можем спрятаться, знаю одно место…

Дракон сделал резкий разворот, взмыл вверх и неожиданно для себя не удержал равновесия и перевернулся, так как был уже слишком стар для таких фигур высшего пилотажа.

Гришкины дети все как один попадали вниз, но не растерялись, а сцепившись в полете ножками и, раскачивая на головках туда-сюда разноцветные шляпки, стали медленно планировать, радуясь новой неожиданной свободе. Они были истинно Гришкиными детьми, потому что, с чем бы они в своей жизни ни сталкивались, все вызывало у них буйный восторг и ликование — чем дальше, тем веселее им было.

Они приальдебаранились на поляне в Кваркеронском лесу у подножия углубленного в себя Гвадария Фигософа, который в ту минуту приходил к новой сногсшибательной для него мысли, что весь свой затянувшийся век жил, рос совершенно неправильно, не в ту сторону рос и развивался, потому что исповедовал не тот принцип — любить надо! Любить все, что вокруг тебя и под твоей сенью живет и творится, и тогда… — Гвадарий распростер свои лапы, свои ветки, ему хотелось все и вся собрать у себя, спрятать и защитить от мыслимых и немыслимых опасностей, чтобы восторжествовала подлинная жизнь, которая, оказывается, есть любовь без конца и без края…

Стоило грибам коснуться лесного альдебарана, как они тут же пустили туда корни, и в скором времени вся поляна, куда они только что попадали, была усеяна новыми разумными грибенками, которые продолжили с новым энтузиазмом это свое серьезное и очень важное для себя дело — процесс грибного воспроизводства.

Когда Гришкины дети кувырнулись вниз, Чим-чин-чимбурай не на шутку опечалился: за время полета он привык к их шаловливым мордашкам и хитрым шляпкам. Их грибные песни наполнили его драконовскую душу странной нежностью. Чимбурая охватило радостное желание прыгать, и он то взмывал над облаками, то касался лапами Кваркеронских кряжей, купаясь в альдебаранском небе, как простой летающий скворч. А потом к нему пришло раскаяние, что он мало уделил грибенкам внимания во время полета, и чтоэто из-за него они опрокинулись неизвестно куда. Он ужасно расстроился.

— Чим, ты что совсем уже без понятия? Дзынь сидит у тебя на хвосте, — прокричал ему Деткис. — Встряхни его, сбрось!

Черное облако окутало хвост дракона — это коричневый Дзынь так разъярился, что почернел. Чин-чим чимбурай включил теперь все свои семь голов, и даже больную, седьмую, тоже, и наполнил пространство огнем. Таинственный Дзынь зашумел, как морской прибой, зафыркал и стал еще Таинственнее.

— Горим! — закричал Кеворка. — Ребята, прыгайте!

Раздумывать было некогда: Наташа и Аленька, уже охваченные пламенем, взялись за руки и бросились вниз, Кеворка нырнул за ними следом, стараясь во время падения сбить с них огонь.

— Прощай, Кеворка, — крикнул Деткис, — прощайте все мои… — он повернул дракона навстречу Дзыню и врезался в него на полной скорости.

Дзынь охнул, обволок дракона со всех сторон своим ядовитым дыханием и стал тушить-гасить его пламя, но не погасил, а задохнулся отсобственных ядовитых испарений и вместе с потерявшим управление, отравленным драконом и мертвым Деткисом стал снижаться и падать, падать и снижаться…

 

ПАМЯТЬ ИСЧЕЗНУВШИХ НЕ ДОЛЖНА РАСТВОРИТЬСЯ…

Тем временем обгоревший Раплет коротал время в сторожевой будке рядом с Лабиринтом не в силах сдвинуться с места или хотя бы позвать на помощь. Теперь он часто отключался из-за многочисленных, несовместимых с жизнью повреждений, случившихся во время столкновения с великанами-карибами. В эти минуты отключки он почему-то видел себя усатым бородатым дворником в тихом, замощенном булыжником переулке, где в маленьком дворике зеленела песочница, и дети — такие одинаковые! — врывались в этот резко очерченный квадрат, проявлялись словно под лучом прожектора, и вдруг теряли свою одинаковость, становились все совершенно разными, изменялись в лице, взрослели, старились, исчезали навсегда…

«Так проходит жизнь…» — думал амер в отключке.

Однако ресурс его был далеко еще не исчерпан, и сконцентрированная в нем воля Лабиринта еще брала верх над этими дурацкими мыслями. И тогда Раплет резко, со скрежетом, включался на какое-то время, чтобы перед очередным уходом в небытие вспомнить — кто он есть на самом деле и зачем он здесь сидит.

В одну из таких просветленных минут в него ударили чьи-то мысли. Он не сразу догадался, что это Дзынь по телепатному каналу стучит ему в голову.

«Всем, всем, всем! — надрывался Дзынь. — Я, Таинственный Дзынь наивысшей квалификации, а также мои враги — Деткис со своим страшилой Чим-чин-чимбураем перешли в мир иной… и вечная нам па-а-а-а-мяяять! Кев… с при… сва… лес… высо… шири… дли…»

Эта мысль, оставшаяся от Дзыня, задержалась на какой-то миг в пространстве Олфея, а потом в нем же и растворилась. Напрасно Раплет ждал продолжения сеанса, Дзынь больше не откликнулся. И тогда Раплет понял, что Дзынь — чудо альдебаранской техники высоких и низких температур — ушел и теперь никогда не вернется, поскольку был синтезирован совершенно случайно: приготовили жидкость для выращивания волос на голове Нака, а вместо волос получились магнитные стрелки, грифы диковинных музыкальных инструментов и Таинственный Дзынь коричневого цвета, который умел проходить сквозь стены и наводил на всех дикий страх и ужас, — делал всех бормотухами, исключая одних карков. Карки для Дзыня были слишком примитивными, а он для них — слишком заумным.

— Дзынь, а ты теперь где? — на всякий случай телепатнул Раплет.

«Меня больше тут нету… — донеслось из таинственных глубин космоса. — Был и весь вышел… из-за тебя… почему не выходил так долго на свя…».

Раплет от такого сообщения почернел — выходит, он лично повинен в исчезновении Дзыня: слишком часто бредил в своих отключках, забывая ему телепать! И в этот момент он увидел Витю и Чапу, которые как ни в чем ни бывало, спокойно, не торопясь, не оглядываясь в испуге по сторонам, выходили из Лабиринта, что было в высшей степени немыслимо, от чего можно было и вправду отключиться уже навеки.

Чапа то и дело забегала вперед, кидалась на Витю и радостно лаяла. Постаревший Витя улыбался.

— Анычунэ, голубчики! Куда это вы собрались? — он кое как взбодрился и перегородил им дорогу.

— Ты нам, дяденька Раплет, не мешай, — гордо сказала Чапа. — Мы теперь под охраной Нака — он дал нам важное задание.

Беззвучный гром громыхнул в ушах Раплета — таким способом Нак обычно вызывал его к себе для особого разговора. Раплет покорно поплелся в Лабиринт, а мальчик и собака отправились дальше в свой загадочный путь.

Нак, только что снова ушедший в глубокое погружение, открыл глаза, заслышав громыхающую походку Раплета.

— Я прошляпил и Кеворку, и Дзыня! — повинился Раплет.

— Знаю. Дзынь — теперь пустое место. Кроковек с Ноленсом готовят ему на смену ужас номер два. Я — сторонник обновления. И, кстати, тебе на смену идет сверхамер Карп. Впрочем, у тебя еще остается последний шанс… хотя не знаю-не знаю…

— Вы увидите — я еще многое могу, хозяин! Что я должен сделать для Вас? Я — готов на все.

— Ладно — уговорил. Вычисли центр Кваркеронского леса и ступай туда! Там увидишь поляну, а на поляне — огромное дерево. По моей воле, сегодня оно соберет возле себя всех этих чужаков во главе с Кеворкой. Когда дерево вскрикнет, ты это услышишь, наступит твой черед свести концы с концами. С прикатчиками делай, что хочешь, но Кеворку доставь мне живым. Но знай — не раньше, но и не позже деревянного крика. И смотри, делай, как я сказал, а то что-то много ты стал себе позволять последнее время.

Раплет бросился к выходу. Нак смотрел ему вслед. След амера был интенсивно синий — амер взвинчен до предела, последняя попытка существования.

«Эта История мне надоела, — думал Нак. — Пора с ними со всеми кончать. Еще немного — и никакой Гвадарий не будет стоять бревном у меня на пути. Я стану Единственным и Самым — это ли не предел желаний!»

Он очнулся и вызвал к себе Ноленса и Краковека — вошли две бледные тени.

— В нашей системе произошли незапланированные исчезновения. В спектре живых больше не числятся: Чавота, Деткис, Чимбурай и Дзынь. Сегодня в этом смысле будет очень жаркий день — к ним вот-вот припишутся остальные. Память исчезнувших не должна раствориться в пространстве, когда-нибудь она может нам пригодиться, для чего — мы и сами пока не знаем. Память исчезнувших — переписать и подшить к большой вертушке «что было». На досуге я почитаю и посмеюсь, а если надо — заплачу.

Ноленс и Кроковек молча поклонились и медленно растаяли в дверном проеме. Им это было легко — так невесомы и бесшумны были они.

Нак уставился в мерцающее пространство. Он видел все.

Он видел лесную поляну, где стоял, глубоко задумавшись, Гвадарий Фигософ — снова спокойный и величественный, потому что нашел ускользающую цель жизни.

 

КИМА В СТРАНЕ АЛУНА АЛУНАНА ТРИДЦАТЬ ШЕСТОГО

Гонец Акри и принц Чурики приальдебаранились на площади, где Хартингское Время копило серую пыль веков. Многоэтажный город Талунсия — столица государства аридов — отделялся от площади пропастью, в которой бесновался поток, подернутый ржавой пеной. Городом называлась отвесная скала, ветер с озера Больших гудзонов когда-то просверлил в ней глубокие отверстия, и в этих пещерах-отверстиях селились ариды — летающие существа. Талунсию всегда открывал и закрывал трубач Куарку — самый чуткий из горожан.

Легконогие опустили крылья, понурились и стали ждать, когда город откроется и включит их в себя. Кима спрыгнула на площадь, ее ноги коснулись гладкой, будто отполированной поверхности, она заскользила по ней, и, не удержавшись на ногах, шлепнулась и утонула в пыли. Барахтаясь в пыли, разгребая ее руками и ногами, она в одном месте обнажила кусок черного каменного квадрата с цветным рисунком на нем. На рисунке был изображен город Талунсия, а перед ним стояли трое: Чурики, Акри и она сама… Рисунки были окружены таинственными знаками.

— Смотрите-смотрите, что я тут нашла, — обрадовалась Кима и замахала руками, призывая Акри и Чурики посмотреть на свою находку.

Унылые ариды нехотя взглянули туда, куда она показывала, и Акри в страхе воскликнул:

— Книга Жизни! Нельзя ее открывать, закрой сейчас же! — И он стал наметать крылом пыль на открывшийся квадрат.

— А что это за картинки? Кто их нарисовал? Откуда он, тот кто их рисовал, знал про меня, что я тут у вас очучусь? — не унималась Кима, показывая пальцем на изображения.

— Это личные черновики Хартингского Времени, а для нас — Книга Жизни, — понуро отвечал Акри. Не понимая языка этого «подарочка», он догадался, о чем она спрашивает. — Кто Книгу прочтет — тот узнает будущее. — И теперь уже на перьях, дыбя и опуская их, он изобразил ей все то, что только что сказал.

Кима его поняла.

— Ой, да как же это все интересно, давайте скорей узнаем наше будущее! — Она захлопала в ладоши и запрыгала по Книге, стараясь разрыть ногами, как можно больше рисунков. — Смотри-смотри, да это же ты! — толкнула она плечом Чурики и показала ему ногой на открывшийся новый рисунок.

— Мы всю жизнь топтали ее в пыли… — прошептал Акри.

— Хартинг не любит, когда в его дела суют нос, недаром он завалил все пылью, — неуверенно проговорил Чурики, сейчас непожий на себя.

Он поднялся на цыпочки и вытянул шею, при этом сделал такой вид, будто у него плохо со зрением.

— Акри, что-то я сильно разволновался по известным тебе причинам и ничего не могу разглядеть в этой пылище. Придется тебе стать моими глазами, взгляни, что там…

— Ты приказываешь мне заглянуть в Книгу Жизни, о бесстрашный навеки?! — Акри не поверил такому дерзкому приказу.

В ответ Чурики гордо растопырил перья — «да!»

Акри тяжело вздохнул и подлетел к рисунку. Он уставился на черный квадрат с цветной картинкой, более всего похожей на детский рисунок, где резким пересечением белого и голубого была обозначена чья-то судьба…

Вдруг крылья у Акри безвольно опустились, он весь окаменел.

Чурики с напряженным вниманием следил за гонцом.

— Ну что ты там увидел — чего молчишь? Другие, может быть, тоже интересуются…

— Хотел бы я никогда не видеть этой страницы, — печально отозвался Акри. — Сегодня трубач Куарку в последний раз откроет для меня город. Там нарисована и твоя судьба, принц, и ее тоже… — Он махнул крылом в сторону Кимы. — Ты и это существо будете неразлучны, вас ждет общая судьба.

Чурики возмущенно воскликнул, что это все сплошное вранье и что за такое оскорбление его, принца, королевского достоинства, Акри может прямо сейчас поплатиться жизнью.

Кима дернула Акри за крыло.

— Ну скажи мне, пожалуйста, поскорей, вернусь я к своей маме и когда?

Акри не разобрал, что она спросила, и ответил весь поникший:

— Все, что произойдет сегодня, случится из-за тебя. — И он ткнул в нее крылом.

Кима почти все поняла и перепугалась:

— В чем, скажи, в чем — я буду виновата? Я же не хотела…

Акри покачал головой и ответил, скорее, самому себе:

— Кому дано знать — где его вина, а где — чужая… — И он обратил свой взгляд к Талунсии.

Город уже открылся: на вершине Талунсии сидел трубач Куарку и размахивал серебряной трубой.

Чурики, Акри и Кима очутились в городе.

Город тотчас за ними закрылся.

— Где наше войско?! — мощный крик, как удар грома, обрушился на троих прибывших. Кима от неожиданности села в пыль. Акри подлетел к Чурики и встал с ним рядом. Воцарилось тягостное молчание.

— Разбито… — пролепетал еле слышно себе под нос Чурики.

Однако все его услышали.

Алун Алунан тридцать шестой, высокий, элегантный, с черной курчавой бородкой, раскосыми глазами и с тростью-зонтиком под крылом на случай внезапного нападения, от негодования начал быстро-быстро перебирать ногами, потом высоко подпрыгнул и опустился на то же самое место, где только что стоял.

— Такое храброе войско разбито дурачливыми гудзонами — уж не это ли ты хочешь нам сказать?!

— Чистая случайность, отец, все из-за тетки Чавоты. Не стоит из-за этого так сильно переживать и расстраиваться. Сейчас мы с Акри быстро поправим наши дела: возьмем себе новое подкрепление и…

Король завел крылья за голову, его придворные-припещерные в точности повторили королевский жест.

— О горе, о позор, о ужас! В пропасть — его, такую бездарь, в пропасть!

— Отец — я не виноват, это все из-за Акри, — завизжал Чурики. «Все равно Акри погибнет сегодня, — мелькнула у него в тот момент вголове спасительная мысль. — А что сказано обо мне в Книге Жизни — еще неизвестно…».

— Акри — в пропасть! — приказал король.

Акри безропотно встал на самый край пропасти и приготовился к смерти. Он не чувствовал никакой обиды на Чурики, поклеп не возмутил его, он только подумал, что действительно всегда кто-нибудь в чем-нибудь виноват. Наверное, если очень захотеть, можно доказать даже то, что именно он, Акри, повинен в разгроме аридов на озере Больших гудзонов.

— Чурики, ты что — оглох? Повторяю: Чурики — в пропасть! — Алун Алунан был неумолим.

Чурики нехотя потащился к пропасти и встал рядом с Акри.

Акри дотронулся до него крылом и шепнул:

— Вот уж действительно не поймешь — где своя вина, а где — чужая…

— Три, два, один, — скомандовал король и зажмурился от усталости мысли, не в силах смотреть на эту сцену. — Прыжок!

— Прыжок! — повторили придворные и тоже зажмурились.

Когда же они все открыли глаза, то увидели приговоренных к прыжку не прыгнувшими: какое-то неизвестное существо отталкивало, оттаскивало их обоих от пропасти.

— Вы что? Назад-назад! — кричала на них Кима. — Разве можно так близко подходить? Вы же упадете и насмерть разобьетесь! — от страха она вся побелела, представив себе эту картину.

— Оно белое, белое, белое… — пронеслось в толпе.

Ариды попятились, а у короля перья встали дыбом, и конический, признак хорошей породы, нос заострился в тонкую длинную иглу.

— Это существо только что открыло Книгу Жизни, — нарушил всеобщее молчание Чурики. — Теперь мы, Акри и я, знаем будущее! — Он стоял на краю пропасти и, не торопясь, спокойно чистил перья.

Алун Алунан зашелся от ужаса и слабым голосом простонал:

— Разбито наше доблестное войско… раскрыта Книга Жизни… и еще это отвратительно белое жуткообразное чудовище… посягнуло на черновики Хартингского Времени… Кто бы оно ни было — пусть хоть посланец Лабиринта — в пропасть его!

Несколько стражников отделились от королевской свиты и бросились к Киме, они схватили ее цепкими когтями и приготовились кинуть в пропасть.

— За что вы меня так? Хоть объясните, я ничего не понимаю, — заплакала Кима, не делая попытки к сопротивлению. Ее горячие слезы упали на крылья Акри и Чурики. — Я же не знала, случайно мне открылись… рисунки эти странные… Хотите, я все забуду? Ой, какие острые у вас когти и носы!

Чурики трусливо отшатнулся от Кимы, его собственная жизнь еще висела на волоске над пропастью, король-отец мог в любую минуту исполнить свою прихотливую волю — чужие жизни и даже жизнь собственного сына ничего для него не значили.

Еще одна капля обожгла Чурики крыло, он скосил глаза и увидел в той капле себя — живого и гордого, трепетание крыл отразилось в ней, и он сам с головы до ног, такой невиданный красавец, весь полный жизни и полета. Радостный клекот отверз ему холодное узкое горло, и неожиданно для себя и для всех Чурики запел песню о жизни, о полете, как они прекрасны и незабываемы, потому что полет и есть сама жизнь.

Акри, казалось, не слышал ни Кимы, ни Чурики. Вытянув шею, он волооко следил за трубачом, который в нетерпении прыгал на вершине Талунсии. Его труба — раскрытый цветок травы серебрянки — сверкала прощальным холодом. Иногда трубач бросал трубу кверху, из нее вылетал золотистый сноп света, и тогда, глядя на трубача, Акри становилось нестерпимо жарко при мысли, что это все происходит с ним в последний раз: и эта труба, и город, и пыльная площадь, и толпы аридов, и старый-престарый король…

Однако же, мольба о помощи достигла не слуха, а чуткой его души… и эти горячие капли…

— Слушайте меня, слушайте меня все! — воскликнул Акри. — Я первым из всех вас прикоснулся глазами к нашей тайной Книге. Мне там открылась моя судьба, а с нею — ваша. Слушайте: отныне и навсегда Талунсия станет молчаливой, ибо только в глубоком молчании она сможет оплакать своих сыновей. Старый-престарый король уступит место новому. Принц станет новым королем, если спасет ее! — И Акри указал крылом на Киму. — Так говорит Книга Жизни…

Слова Акри подняли над городом настоящую бурю, пыльно-голубой смерч — это ариды резко взмыли в воздух и запищали, заверещали от ужаса. Чурики схватил Киму в когти и попытался взлететь с ней — королевский венец стоял у него перед глазами. Расторопная стража догнала его и вернула на площадь. Началась свалка.

Толпа набросилась на Акри — смятый и втоптанный в пыль, он прохрипел:

— Чурики, улетай — я прикрою твой отлет!

Трубач Куарку напряженно всматривался вниз и не мог ничего понять: множество синих и одна белая точка мелькали у него в глазах, злые-злые голоса раздирали ему уши. Труба дрожала и билась, плясала в его руках, как живая.

Снова взмыл в воздух Чурики со своей белой ношей, и снова его утопили в пыли. Снова над толпой, стараясь помочь ему, взвился Акри, и снова его прибили вниз. Последний раз самый быстрый гонец Талунсии уставил печальные глаза на медножелтую вершину горы и чуть слышно прошептал:

— Куарку, открой… так велит судьба…

Трубач, как во сне, поднес трубу к узким губам, и труба сама пропела открытие города.

Чурики взвился над городом в последний раз и пропал у всех из виду. Задавленный и растоптанный Акри скатился в пропасть под всеобщее улюлюканье.

Ошеломленный случившимся — город открылся помимо его воли — Куарку дал отбой, и грозная стража, бросившись в погоню за Чурики, ударилась со всего маху о невидимую городскую стену.

Стало тихо. Медленно и плавно садилась взбаламученная пыль веков.

Когда пыль совсем улеглась — осела она в этот раз не везде ровно — ариды вдруг увидели в некоторых местах обнаженую Книгу Жизни. Крик ужаса пронесся над площадью. Алун Алунан, как никогда, высоко подпрыгнул, взлетел, в полете дернулся и, бездыханный, камнем упал на собственное изображение, нарисованное на каменной плите, и слился с ним.

Город, охваченный тоской вечного молчания, замер. Поднялся сильный ветер, и он снова разметал всю пыль, теперь она улеглась по-новому, и кое-где обнажились новые рисунки, в них открывалось необозримое будущее, которое никому из жителей Талунсии уже не принадлежало.

Не было слышно ни звука. Только трубач Куарку — теперь единственный говорун — долго бормотал себе под нос, как бы в свое оправдание: «А что еще оставалось делать? Множество голубых и одна белая точка мелькали у меня перед глазами…».

 

В ПРЕДЧУВСТВИИ КАТАСТРОФЫ

Цытирик и Гут вернулись на круги своя и вновь осели на приемной станции Хартингского Времени.

Гут налаживал тесные контакты с новыми прикатчиками, сначала из созвездия Девы, а теперь из созвездия Льва, а Цытирик между делом вяло домучивал свои последние вандары. Все чаще и чаще к нему приходило ощущение завершенности витка жизни, про которую уже невозможно сказать ничего нового. Разве что начать все сначала…

Уже были детально описаны приключения землян, с достаточной привязкой к местности было расшифровано местоположение Гвадария Фигософа и многословно и сложно описан его величественный лик, был довольно убедительно описан сонный смех хинга Мулле, который, как выяснилось, научился спать лучше всех предыдущих хингов, и много еще чего было понаписано скользящим рэнем, продолжением усыхающей руки Цытирика.

Оставалось дело за малым — закончить в нескольких простых и доходчивых словах кеворкину историю. Но как только Цытирик выводил кеворкино имя, так рука у него поневоле начинала дрожать, рэнь из нее выпадал и куда-нибудь закатывался. Цытирик чувствовал полную свою беспомощность перед высоким барьером кеворкиной жизни. Однако, он не сдавался и снова пытался рассказывать о том, что его мучило.

Вандары в конце концов забили весь приборный отсек, где работал Цытирик, и приборам там стало тесно. И тогда они вытолкнули несколько вандаров наружу, на альдебаран, где за пару ночей эти вандары проросли и дали жизнь странным цветам небывалой формы и окраски — жгуче желтые и знойно красные звездочки с фиолетовыми усами. Гут, пораженный этим невиданным зрелищем, сорвал два таких цветка и теперь носил их у себя за ушами, и они не вяли.

Однажды Цытирик окончательно собрался с духом и написал:

«Кеворка был самым…», но от этих слов по его спине пробежал холодок, вызванный словом «был», и он закричал испуганно:

— Гут, куда ты запропастился? Принеси флеча!

Гут прибежал и принес флеча. Цытирик съел флеча, успокоился, устало откинулся на свою жесткую лежанку и запричитал:

— Никода мне не кончить эту Историю. Не дается мне она.

Гут встрепенулся и спросил:

— Какую историю Вы имеете ввиду, Великий?

Цытирик поднял на него глаза.

— Не притворяйся, ты прекрасно знаешь, что я говорю про Кеворку.

Гут с грустью уставился на подтаявшую фигурку — глаза его были полны бархатистой влагой.

— Что молчишь? — сказал Цытирик и жалобно попросил: — Ну поговори немножко со мной, ну пожалуйста.

Гут приблизился к лежанке и укрыл Цытирика платком.

— С вами трудно говорить, Великий. Как что не по вам — вы сразу сердитесь, слова не даете вставить, а я давно мечтаю о беседе. Ведь когда разговариваешь с другими — умнее тебя — как будто летишь и не падаешь, а под тобой легкая голубизна и светло кругом, и пальцев касается ветер… Становится хорошо и ничего больше не надо, потому что все уходит и остается только чистое изображение, ты о нем думаешь-думаешь, и тебе начинает казаться, что оно было.

— Что было?

— Не знаю.

Цытирик недовольно поморщился.

— Ты становишься болтливым, Гут. Поверь мне — это тебе не идет. Лучше прислушайся, не кажется ли тебе, что где-то что-то скребется? Уменя такое чувство, что это во мне скребется Время…

Дверь приборного отсека вдруг резко распахнулась, и оттуда выкатился футуметр — прибор, предсказывающий будущее. Его гладкое дискообразное тело неравномерно светилось изнутри и гудело, все светящиеся стрелки зашкаливали.

Футуметр обогнул ноги Гута, замер у лежанки Цытирика и проскрежетал: «Катастрофа!»

И сразу все пространство заговорило, заполнилось щемящими звуками, тоскливыми завываниями, стонами, казалось, ожил воздух — многоголосое эхо заголосило на все лады — «Ката-стро-фа!»

— Гут, — сказал Цытирик, — я пойду. Назревают большие события, и, стало быть, мне надо двигаться навстречу им. Впервые я не буду плестись за Историей, а пойду навстречу, влезу в самую ее гущу. Поставь футуметр на место, не то раздавишь.

— Не уходите, Великий, вы так слабы, а дорога такая длинная. Вам ее не осилить одному, а я не могу бросить станцию до новой перекачки. Подождите немного, и мы пойдем вместе.

Гут пнул футуметр ногой, и тот, скривившись, укатился обратно в приборный отсек.

— Уж не думаешь ли ты, что события будут меня дожидаться? — усмехнулся Цытирик, спуская свои с трудом гнущиеся ходули на пол. — Увы, не будут, нет. Так что пойду я, Гут. Подари мне что-нибудь на прощанье.

Гут снял с уха один цветок и протянул его Цытирику. Цытирик взял цветок и стал пристально его разглядывать. Он разглядывал цветок и узнавал — да, действительно, это было именно то самое, что он чувствовал в тех редких случаях, когда его охватывала безудержная радость и такая же безудержная тревога, и зябкое волнение… его слова, казавшиеся ему всегда такими беспомощными, бесцветными и глупыми… — и вот они вдруг сами по себе ожили на какой-то новой почве и обрели новую прямо-таки фантастическую форму в виде…

— Не рви их больше, Гут, ладно? Это клочок поля моей фантазии. Присматривай за ним, когда я уйду. Поле не должно опустеть — когда-нибудь я вернусь туда, сяду где придется и буду вспоминать, вспоминать… мы почему-то с тобой мало вспоминаем. А это и твоя жизнь, Гут, да-да, и твоя… и она тоже уходит, а мы ничего не замечаем… Собери мои вандары и погрузи их в маленькую тележку — без них я не стою и дохлого скворча.

Подвывая от грусти и страха, Гут пошел грузить тяжелые и полосатые вандары, нагрузил маленькую тележку с хвостиком. Тележка была маленькая, но вместительная, вандары легли на нее высокой горкой. Сверху он еще добавил свою печаль.

Когда Гут вернулся в отсек, Цытирик был уже одет в дорожный красного цвета с черной окантовкой плащ. Они вышли на площадку. Худой и тщедушный, Цытирик приналег на тележку что было сил и еле-еле сдвинул ее с места.

— В последний раз, в последний раз … — протяжно произнес он и похлопал Гута по его крутой и мощной спине своей сухой, ставшей вдруг горячей ладошкой.

Гут тяжело вздохнул и захлебнулся прощанием.

— Так-так, так-так…

— Только в памяти, только в памяти… — пропел Цытирик и подмигнул служке. — Иду навстречу событиям — катастрофа или что иное, но что-то обязательно будет, потому что это — будущее. Может быть, увижу Кеворку… что ему передать?

Гут мотнул головой и улыбнулся одними глазами — говорить он не мог.

— Анычунэ, Гут, анычунэ!

Цытирик приналег на тележку и покатил ее.

Поднялся ветер. Он толкал Цытирика назад, однако все тающий и тающий в размерах Цытирик упрямо резал острой головой пространство и шел вперед, горько-золотистый настой тревожных дум и размышлений плескался в нем.

Гут стоял на пороге станции и шептал вслед уходящему Цытирику свои просьбы, все, как одна, о том — чтобы все кончилось хорошо.

Никогда так много и так долго не говорил Гут сам с собой.

 

«ЭТО БЫЛО, БЫЛО, БЫЛО…»

Кеворка, Аленька и Наташа падали в чащу Кваркеронского леса. Лес ощетинился, деревья под ветром заострили свои макушки, готовые, казалось, проткнуть беглецов своими пиками, чтобы навсегда приобщить их к лесной коллекции. Здесь немало осталось таких же редких экземпляров, которые давным-давно были нанизаны на сухие голые стволы или же почти полностью истлевшие лежали на альдебаране: немало прикатчиков искало спасения в лесах Кваркеронии, но все они не по своей воле покончили здесь счеты с жизнью — лес никого не выпускал из своих жестких объятий.

Тревожным взглядом Кеворка окинул сверху необъятное пространство леса — величественное лесное войско, стоявшее на страже, казалось бы, не давало им никакой надежды на спасение.

Лишь одно раскидистое темнолапое дерево, обнимавшее половину неба, не высказывало злобы или ненависти, а даже, наооборот — замахало приветливо ветвями, словно позвало их к себе.

Сейчас он летел первым, за ним — Аленька и Наташа. Обернувшись, он увидел их расплющенные, опрокинутые лица и огромные от страха глаза, хватившие драконовского пламени и теперь забитые беспросветной чернотой. Они что-то ему кричали, что-то пытались объяснить обгоревшими губами, но он их не услышал — мешал сильный ветер, прицельный, как огонь.

— Делай, как я! — крикнул Кеворка и развернулся в воздухе в сторону раскидистого дерева.

Наташа с Аленькой послушно последовали за ним.

Крепкие, сильные лапы Фигософа выхватили падавших с неба беглецов из стремительного воздушного потока, подержали на весу, покачали, а потом осторожно и медленно опустили на альдебаран, потому что Гвадарий не мог допустить, чтобы кто-то разбился прямо у его подножия. Все жестокое и страшное обязано было свершаться за пределами его поляны — недаром он так надежно когда-то отгородился от мира и затерялся в густом лесу. Поглядывая из леса вдаль, он видел или угадывал лишь общие контуры событий, подробности всегда наводили на него ленивую скуку, и он тогда начинал зевать, качать-раскачивать свои ветки. Туманным и сиреневым рисовался ему мир за пределами леса — и это его вполне устраивало. Теперь все было иначе: сам – ожившая, живая душа — он жаждал встретить похожую на себя душу, чтобы понять ее и вместе с ней и себя тоже.

Он сильно потянулся, затрещали его большие ветки, защелкали маленькие, живые умные листья сорвались с веток и закружились, и потом осели на траву, горя от нетерпения подслушать разговоры, которые вели упавшие с неба беглецы.

Беглецы тем временем с любопытством и удивлением оглядывали поляну, со всех сторон окруженную заслоном высоких колючих кустов, которые вырастали прямо у них на глазах, так что поляна все больше и больше походила на ловушку.

Наташа опустилась на траву и теперь лежала у подножия Фигософа Гвадария, уронив голову на руки — еще не осознавая того, что с ней произошло. Она плакала.

Аленька стоял посреди поляны, ощупывал себя со всех сторон и несвоим голосом орал как оглашенный:

— Живые! Мы — живые! Что ж вы никто не радуетесь? У нас на Земле мы сразу разбились бы, потому что у нас на Земле — тяготение, а у них тут — одна сплошная тягомотина.

Он со смехом повалился на траву, задрал ноги кверху и стал пятками колотить по колючим кустам, не обращая внимание на боль, и поломал-таки часть кустов — получился узкий вход-выход на поляну.

Наташа плакала тихо и надсадно крупными слезами. Жуки-альдебаранцы закатывали эти капли в сухую пыль и долго с ними играли, перекатывая горячие водяные мячи с одного места на другое.

— Ты о чем, Наташа, плачешь? — Кеворка опустился с ней рядом на толстый морщинистый корень. Он не сводил с нее глаз. — Поплачь обо мне! — Осторожно он дотронулся до ее руки.

— Зачем? — Наташа убрала свою руку.

— Сам не знаю, — он пожал плечами.

И вдруг на него накатила волна зябкой дрожи, необъяснимая тревога прокатилась по нему, как тяжелое колесо, горло ему сковало холодом, он вскочил и осмотрелся по сторонам и увидел эту поляну, это раскидистое дерево не глазами, внутреннее зрение таинственно и странно прокрутило перед ним хоровод былого…

Перед тем, как их — закатанных в частицы — выпускать в бездну, в черноту космоса, долгий миг они — разведчики — пребывали здесь, чтобы получить последнее внушение, и будучи уже просто частицами высоких энергий, они уносили с собой со скоростью света «последнее прости Альдебарана» как нечто ни с чем несоизмеримое, самое прекрасное из всего того, что могло бы встретиться им на их целенаправленном пути…

Тревога и волнение Кеворки не остались незамеченными: они достигли Гвадария, докатились до его глубоко спрятанного сердца в большом дупле, сокрытом в гуще листвы. Удивление и смятение отразились на раздробленном и странном челе, состоявшем из множества ветвей, листьев, бабочек, стрекоз, муравьев, жуков и прочих живых маленьких существ — чем был так богат Кваркеронский лес в этой своей заповедной части.

Гвадарий Фигософ замахал, закачал ветвями и притянул Кеворку к себе, к своему стволу — морщинистому и жесткому. Он узнал разведчика.

— О бедный-бедный, жалкий-жалкий, — прошелестел, прошептал, прокричал сначала тонким высоким, а потом грудным и низким голосом Фигософ, сотрясаясь от нахлынувших на него воспоминаний и только что родившихся, ранее не испытанных им чувств.

Этот голос надорвал Кеворке сознание: он узнал этот голос, который благославлял их, разведчиков, на дальние странствия, на великие подвиги во имя…

В это мгновение из-за дерева, то есть из-за спины Фигософа, высунулась чья-то рука, державшая под наклоном пузырек с прозрачной влагой. Маслянистая тяжелая жидкость стала медленно изливаться из пузырька и стекать-падать вниз. Там, куда она попадала, трава и листья быстро занимались тусклым недымным пламенем и тут же делались черно-серыми, скручивались в мягкие пепельные колечки, а потом этим пеплом устилали альдебаран, который расползался по всем швам, как старый-престарый скворч.

Фигософ почувствовал резкий запах и непривычное кронокружение.

Кеворка схватил эту руку, рванул к себе.

Перед ним стоял «один знакомый мальчик — глаза в разные стороны смотрят, волосы треплет ветер, и лицо у него задумчивое и не скажет он ни слова, покуда его не окликнешь раз или два…».

— Витя, ты?! — растерянно сказал Кеворка. — Витя, почему… что ты тут делаешь, зачем ты..?

Рука у Вити дрогнула, и влага перестала литься.

На поляну выбежала Чапа. Маленькие синие цветы запутались в ее голове. Чапа раньше бродячая была, пока снова с Витей не повстречалась, но теперь уже он не по рассеянности, а от души ее погладил, и она, счастливая, пошла за ним, и они вместе пришли сюда.

— Выполняю приказ Нака, — коротко объяснил Витя. — Выльем жидкость под корни дерева, будем свободны. Нак мне это сам пообещал.

— А как же мы? — расстроился Аленька.

— Не знаю. Нак про вас ничего не говорил, а я… я тогда не посмел за вас просить. Но мы с Чапой решили, как только получим свободу, сразу же пойдем искать вас.

Запах стал удушающим, все начали кашлять.

— Смотри, что ты сделал, умник! — Кеворка вырвал у Вити из рук пузырек. — Траву, кусты — умертвил, а дерево, дерево…

— А твое-то какое дело, предатель! Чего ты все время лезешь в наши дела? А ну отдай, что у Витьки отнял, и нечего тут лапать! — Аленька выхватил из Кеворкиных рук пузырек и выплеснул остатки жидкости под корни Гвадария.

Кеворка закрыл лицо руками.

— Нет нам прощения…

Фигософ тяжело закашлялся, зашатался, его охватил непривычный жар, и чтобы охладиться, он начал сильно раскачивать крону вверх-вниз, слева-направо. Все вокруг потемнело, поплыло, Гвадарий стал задыхаться и корчиться от страшной боли.

Из колючих кустов с шумом выбрался Раплет.

— Ага, — торжествующе заскрежетал он, — теперь уж точно вы мои — никто! Молодец, Кеворка, ловко ты их загнал в нашу ловушку! Скоро эта дубина завопит, — он кивнул на Гвадария, — и мы с тобой сразу начнем наши прихлопы и притопы.

— Он лжет, не верьте ему! — закричал Кеворка в отчаянии.

— А я что вам всегда говорил? Предатель — предатель он и есть! — заорал Аленька по своей привычке как резаный.

Раплет захохотал: он наслаждался местью.

Гвадарий весь почернел, кора слезла чулком с его мощного морщинистого ствола и там обнажилось дупло.

— Я вспомнил! — Кеворка бросился к дереву. — Я все вспомнил!

Он встал на цыпочки и заглянул в дупло.

Звездная ночь космоса холодно глянула ему в душу, он отпрянул назад и прошептал: «Выход… это — наш выход!»

Огромный мир оглушил его и наполнил светом и звоном.

— Я? — крикнул он в надежде на спасение.

— Они… — откликнулось слабое эхо ему и в нем самом.

— Они… — тихо повторил он и стремительно повернулся к землянам.

— Здесь — выход, спасение… ваше! Скорее сюда, я помогу вам…

«Они…» — пришел еще более мощный отклик.

— Земля вас зовет — слышите?!

Мы столпились у дерева, мы кричали, мы плакали от счастья и еще непонятно отчего.

— Кеворка, а как же Кима? А ты разве не с нами?

Услышанный нами голос далекой Земли вмиг соединил нас всех воедино. Мы схватились за руки. Чапа уцепилась за Витю всеми четырьмя лапами. Теперь мы по-настоящему снова стали своими, близкими и понятными друг другу.

Гвадарий громко застонал и с огромным усилием изверг из себя большую матрешку — целое семейство мал-мала-меньше — запретный, тайный плод своей любви. Его качало из стороны в сторону — одно резкое движение — и большая матрешка, кувыркаясь, полетела куда-то вниз, поблескивая светлым лаком при свете звезд. Он закричал от жалости к себе и ко всем остальным, которые жили и умирали с его знаменитым триединством на губах — «спокойствие, равновесие, невмешательство».

.. любовь, только любить… — стонал Гвадарий Фигософ не в силах овладеть собой.

Кеворка — красный от напряжения — протискивал всех нас по очереди в узкое чрево Гвадария.

Первым выбросился Аленька, за ним Витя с Чапой, потом — Наташа…

Очертя голову, с закрытыми глазами, летели мы за матрешкой — она знала дорогу. Мы летели домой — вольные мы птицы.

— Прощайте… — долго неслось нам вслед, — будьте живыми…

Цепкие руки Раплета схватили Кеворку.

— Негодяй, изменник, открыл чужакам наш выходной канал! — хрипел Раплет. — Взять его!

Невесть откуда на поляну просочились туманистые авезуды, которые могли превращаться во что угодно. Сейчас они выглядели великанами-карибами. Они схватили Кеворку и скрутили его винтом. И вдруг их руки ослабли, пот прошиб надменные лица, которые размякли и стали похожими на осевшее тесто. Тяжелый хрип раздался у самого уха Кеворки, и он увидел такие же размытые лица знаменитых альдебаранских ученых во главе с самим Наком Пакуа.

Послышался треск, завизжали колючие кусты, и, проклиная все на свете, на поляну выкатился вездесущий Цытирик, налегая из последних сил на тележку с вандарами.

Страшная картина представилась его взору.

— О Гвадарий, что с вами сделали! — зарыдал Цытирик и бросился на вздыбленные и обезображенные корни правителя Альдебарана и стал их гладить дрожащими руками.

«Так это и есть Гвадарий Фигософ?!» — ахнули про себя все присутствующие.

Фигософ зашелся долгим глухим лающим кашлем и, как слабоумный, просипел что-то нечленораздельное и судорожно затряс изуродованными лапами в чудовищных черных наростах.

Увидев Цытирика, Нак Пакуа несколько смешался — он не рассчитывал увидеть здесь этого бессмертного, этого плоского писаку, неизвестно за какие заслуги ходившего в авторитетах у Матери-Истории. Теперь, чтобы не прослыть навек грубым злодеем, надо было поставить последнюю точку, а может быть, последний восклицательный знак как можно более аккуратно, не запятнав себя.

Нак Пакуа нахохлился, чиркнул головой и взглядом приказал Раплету — давай.

— Это неслыханное злодеяние — дело рук изменника Кеворки и его сообщников-землян, с которыми он вступил в преступный сговор еще там у них на Земле, — начал Раплет. — Они уничтожили наше самое святое и высокое. Мало того, изменник открыл чужакам тайну выхода из пространства Олфея! Где гарантия того, что земляне теперь не пустятся в космический разбой, не примчатся завтра на Альдебаран? Гарантия есть! Она напечатана немыслимой силой ума и вдохновения на лице Нака Пакуа. Уже готовится его приказ: заменить растительное дело Фигософа спасительной и эффективной технобрутией. От имени всех, кто удостоин чести здесь присутствовать, я приветствую амеров и авезудов, которые говорят биобрутии свое решительное «нет». Отныне и навсегда только амеры и наш отец Нак Па… — голос Раплета оборвался, от большого внутреннего перенапряжения у него расплавились и полыхнули огнем контакты бимольного уровня.

Нак Пакуа набросил на вздыбленное пламя свой плащ, огонь погас, и Нак отфутболил упавшего докладчика в сторону. Раплет в последний раз закричал «Долой биобрутию!», загремел, как старое дырявое ведро, и закатился куда-то в кусты.

Эта сцена произвела тягостное впечатление на авезудов, но тут из толпы выскочил на поляну новоявленный амер Карп.

— Мой предшественник Раплет был абсолютно прав, когда восстал против биобрутии. Долой ее! Авезуды, поднимите высоко изменника биобрута Кеворку. Пусть все его видят. Мы уверены, что ни один технобрут никогда не поднимется до уровня этого биобрута. Я не оговорился. Биобруты поклоняются высоте, а мы — Наку Пакуа. Разве он высок? Он — низок, но именно в этом его величие. Его величеству Наку Пакуа — слава! Его высочеству Фигософу — наши соболезнования! Изменнику Кеворке — смерть!

Сильные руки Карпа подняли Кеворку, раскачали и пустили, как стрелу, к подножию Гвадария.

Кеворка ударился головой о ствол дерева, голова его вспыхнула яркой звездой — белым карликом, и последняя высокая нота его жизни прозвенела в пространстве Олфея. Кончаясь, он вспомнил Землю и отлетел к ней.

Неожиданный и страшный удар по стволу пробудил Гвадария из последнего забытья.

— По праву Гвадария я правил Альдебараном, — просипел он, собрав остатки своих когда-то могучих сил. — Никто не поручал мне этого… все случилось само собой, потому что корни мои — корни всего живого в нем. И неживого тоже. Они уходят во всех вас… Несчастные, вы думаете — погубили меня? Вы погубили себя. Я — это вы… в любом из вас живет, жила… моя частичка, частица меня…

Нак Пакуа закричал:

— Не слушайте это бревно, я теперь у вас — Самый-Самый!

Карп покоробился от зависти, тени знаменитых ученых зашевелились, пришли в движение, внезапно проявились их настоящие лица — добрые и живые, однако это длилось одно лишь мгновение, и когда оно кончилось, все на Альдебаране перестало существовать.

Фигософ зашатался, его корни, пропитанные смертельным ядом, совсем истончились, ослабели, и он с треском повалился на поляну, придавив собой все.

Испарились авезуды все до единого. Не проснулся хинг Мулле, смеявшийся во сне до полной одури. Не допел свою песню пастух Кинда. Не успел вернуться к своему хозяину Эрумий. Гут канул в вечность. От Нака Пакуа остались одни магнитные стрелки и чудовищные рога музыкальных грифов… Мертвый альдебаран лежал под ними…

Чурики с Кимой летели на большой высоте, и только поэтому Фигософ при падении не задел их ветвями и не увлек за собой в страшную бездну, в черную дыру. Долго и безуспешно искали они хинга Мулле. Они никого не нашли, и только жуткий сонный смех Мулле, разбросанный здесь и там, изредка долетал до них и заставлял их вздрагивать.

Кима выучила язык крылатого и пыталась его приручить, но Чурики не давался, он был постоянно раздражен и цеплялся к каждому ее слову. Что бы она ему ни предложила, ни сказала — все вызывало в нем бурю неприязни и буйный протест: настолько они были чужими и чуждыми друг другу.

— Ничего не понимаю, не — по-ни-ма-ю ни-че-го, — с отвращением повторял Чурики, — был Альдебаран — и нету Альдебарана! Совершенно не узнаю знакомых мест — куда все и вся подевались?

Кима не слушала Чурики и твердила свое:

— Где же наши? Они должны быть где-то поблизости — я чувствую это, а чувство это еще не разу меня не обмануло… Аленькааа! Наташааа! Витяяя!

— Они давно забыли тебя, кому ты нужна — сама посуди, — дразнил ее Чурики. Ему очень нравилось доводить ее до слез. Пока до слез не доведет — не успокоится. — Я тоже связался с тобой только из-за королевства, если бы не это, я бы давно тебя бросил!

— Ты не смеешь так говорить…… Я им нужна. Мы всегда были вместе… — все твердила и твердила, как заведенная, Кима, а потом начинала рыдать.

Чурики понимал ее слова, но не — их смысл. За время полета они притерпелись друг к другу и выработали свой язык общения, который их не обязывал ни к чему.

Чуждые друг другу, они летали долго — Кима и Чурики — они летали всю жизнь и нигде не могли найти пристанища. Холодный и вздыбленный Альдебаран не давал им посадки. А под конец их стремительно втянуло в пространственную дыру, в бывшее дупло бывшего Гвадария Фигософа, и это пустое пространство приговорило их к вечным скитаниям в пустоте, потому что не было у них жизненного указателя, матрешка давно улетела.

Вездесущий Цытирик кое как выбрался на небольшой островок, оставшийся от когда-то цветущего и могущественного Альдебарана, и отряхнулся. Бесплотный, он не чувствовал ни холода, ни удушья. Тележка с вандарами, к счастью, не пострадала, он выкатил тележку на островок и остановился. «Это было… было… было…» — повторял он, в который раз не зная, куда девать свою печаль и бесконечность.

Все старое живое и неживое умерло, а все новое затаилось на том крохотном островке и ждало благоприятного момента, чтобы подобраться к жизни и начать с самого простого. На долгие-долгие хартинги все пространство Олфея превратилось в молчаливую пустыню, а время там съежилось и шло тихо-медленно, не позволяя себе игры случая или прошлых заумных своих скачков.

Цытирик упал на вандары — слепки славной альдебаранской Истории — и расплакался, как маленький.

 

ИЩИ АНГЕЛА В НЕБЕ

Каждый год наступает весна, и не разу не было такого, чтобы весна забыла про нас и не пришла. В этом году рано сошел снег и обнажил черную промерзлую землю. Грустно смотреть на землю, на которой не видно зелени, так не видно, что кажется — никогда не быть ей зеленой… кажется… Но каждый год все-таки свершается чудо, к которому невозможно привыкнуть, хотя оно совершается всегда.

Над нашим городом висит хмурое небо, солнце почти не выходит из-за туч, но мы ждем тепла — так хочется тепла.

Первой чувствует в воздухе тепло Сусанна.

«Запах весны помню еще с детства, с самого издаля,» — бурчит она себе под нос и потихоньку начинает собираться в дальнюю дорогу.

Ее дальняя дорога всем известна — сто шагов. Она медленно будет идти эти сто своих раз и навсегда отмеренных шагов, и весь дом начнет невольно прислушиваться к стуку ее суковатой палки. Раз Сусанна после зимы навострилась гулять, значит — к теплу. Такая примета.

— Завалялась нынче зимой на диване, засохла совсем, — говорит она первому встречному. — Погуляю денек-другой и воскресну для новой жизни.

Она долго спускается с лестницы и наконец выходит во двор. Ветер швыряет ей в лицо тяжелые и холодные брызги совсем не весенней капели. Сусанна делает первый затяжной вздох и захлебывается весной.

— Это я, братец дождь, — говорит она с трудом отдышавшись, подставляя сморщенную ладошку дождю. — Ну здравствуй-здравствуй!

Скупое солнце продирается сквозь дебри туч.

— Я жду тебя, мое солнушко, жду, — шепчет Сусанна. — Выходи — наш с тобой выход.

С причитаниями и шутками-прибаутками она садится на скамейку, повернувшись лицом в ту сторону, откуда только что выглядывало солнце, которое снова прячется за тучу, и вот оно опять выглядывает, и снова прячется — прямо какая-то игра света и тени.

— Господи, спасибо тебе… хорошо-то как…

— Ой, никак тебе нехорошо — аж глазки, смотрю, совсем закатила? — какая-то бабка поспешно подъехала к скамейке, толкая перед собой детскую коляску. — Сердце, аль воздуху маловато? Да-да, не тот нынече воздух, просто смох один, сплошное задушение.

— Зачем нехорошо — хорошо. Вот сижу и радуюсь всему… — откликнулась Сусанна и посмотрела на бабку глазами, в которых жило и плескалось неутоленное любопытство к жизни. — Ой, что-то я тебя, голуба, не припомню. А ведь я тут все про всех знаю. Недавно домработничаешь?

— Недавно, — отрезала «голуба», — сегодня первый день. И не домработница, а бери выше — нянька. Понимай разницу.

— У кого ж ты нянькаешь? — удивилась Сусанна и стала перебирать в уме имена. — Не иначе как у профессора каково, раз гордая такая.

— У него, у него — у профессора Зайцева. Трудовую книжку мне выписал уже. А где печать на нее поставить — случаем не знаешь?

— Я тебе могу что угодно поставить. Дааа, умный наш мальчик Витя…

— Хорош мальчик — уж, верно, давно тридцатку разменял. Седой весь и глаз во как дергается, прямо во все стороны.

— А по мне — мальчик, хоть и седовласый. Скажу я тебе, есть разные противу времени люди, — начала разбег Сусанна, с удовольствием поглядывая на неискушенную слушательницу. — Одних время скручивает в бараний рог, другие же на него плюют: как были, так и есть. Вот наш Витя Зайцев — он такой. Всю жизнь чуть ли не с пеленок профессором был. Я ж почти весь наш дом на этих вот скамейках вынянчила. Бывало, займется какой младенец плачем, так я перед ним рожки поставлю, прибаутку скажу. Гляди — затих и слушает сказки Сусанны. Бог ты мой, — не успеешь оглянуться, а он уже сам коляску с дитем толкает, ну прямо, как в сказке. На моих-то байках вся дворовая ребятня выросла — дай им сказку. И чтоб — интересную и новую. А новые — какие они сказки… горе одно, а зато вот старые…

Сусанна вздохнула и повела прищуренным взглядом высокого лысого человека. Он медленно шел, не замечая ничего вокруг.

— Во гляди-гляди, сейчас налетит вон на ту бандуру! — толкнула она локтем свою собеседницу, которая слушала ее открывши рот.

И верно, еще бы немного и лысый налетел бы на компрессор, стоявший без дела возле парадной.

— Эй, дядя Владя, смотри под ноги, не то лоб расшибешь! — веселясь, крикнула ему Сусанна.

Лысый очнулся, увидел в двух шагах от себя компрессор и благополучно обошел его.

— Физкультпривет долгожителям! — обернулся он и помахал Сусанне свернутой в трубочку газетой. — В небо все смотрим — ангела дожидаемся?

— А вдруг черт мне ближе и земля приветней? — У Сусанны засмеялись глаза, морщины, вся она засветилась. — Откудова знаешь?

— Уж я-то как-нибудь знаю, — хохотнул в ответ лысый и юркнул в парадную.

— Это кто? — полюбопытничала нянька, ритмично покачивая коляску.

— Владька Шагалов. Жена от него сбежала. Исчезла средь бела дняс каким-то сусликом при всем честном народе в хороводе. И верно: рано не женись, да еще на первой встречной.

— Это уж точно. А дальше-то как?

— А дальше — совсем ошалел. Работал на фабрике-кухне, дошеф-повара дослужился, чего тебе еще надо — почетные грамоты, премии заперевыполнение, да и делов-то: готовь на радость людям пети-фуры разные. Так нет же: бросил такую работу! Сказки, говорит, писать буду, с тобой, Сусанна, тягаться. Со мной тягаться вздумал — да где ему, слабаку! Для новых-то сказок надобно, чтоб время прокисло. Тогда нонешние события воистину сказками станут. Очевидцев нет, все перемерли, брехай себе на здоровье что хочешь — никто не одернит. Так что в новых сказках одна только правда может пока заключаться. Вот хочешь, одну такую расскажу, она ведь только так, для острого словца, сказкой называется, на самом же деле быль — у любого в нашем доме спроси.

 

ПОСЛЕДНЯЯ СКАЗКА ПРО КЕВОРКУ

… ну, стало быть, уехал наш Али в знойное лето, да и затерялся там среди вечнозеленых лиан и растений. Королем стал, живет-поживает припеваючи и ни о чем не тужит в своем оазисе. Жены африканские под барабаны с утра-пораньше вокруг него прыгают-скачут, лимонад холодный, дымящийся, ему подают в кувшине хрустальном. А он писем нам все не пишет и не пишет, но зато раз в месяц аккуратно отстукивает в наш адрес денежный перевод на милого сыночка Кеворку. Тот, покуда мал был, жил с матерью, но как подрастать начал, так потянуло его сразу на юг к отцу в жаркие страны, как журавля. Боролся он с собой, спрашивал меня бывало: «Ведь я не залетный, правда?» А что тут ответишь? «Наш ты, наш родимый!» — отвечала я ему.

А надо тебе сказать, парень наш вырос всем на диво. На что уж я разборчива, ревнива к красоте, не всяку красу назову красотой, а тут слов моих — нету. Хорош — ай, хорош! И кровь в нем играет-бесится наша и чужая: наша чужой не уступает, чужая — нашей. Кипит все. Девчонки за ним — табунами-стадами, а он только на одну Наташу и глядит, сестренку вот этого самого Владьки Шагалова, ну который мне в небо смотреть присоветовал… Бывало, сойдутся своей честной компанией: Витя, Кеворка, Наташа, да еще с ними Аленька такой, заводнее парня, кажется, уже не бывает, волосом он светел, зуб щербатый, голос хрипатый, что ни слово — животик надорвешь. Кима тоже у них была — ничего девчушка, толстоватая, правда, любила очень поесть. Есть могла без остановки по круговому маршруту: «день-ночь, день-ночь мы идем по Африке». Сойдутся, значит, они, бывало, вот здесь на песочнице или на скамейке, и говорят-говорят часами, о чем — никогда не поймешь, и смеются, хохочут — водой не разольешь! Аленька, тот все на Киме хотел жениться. С детства были они: тили-тили-тесто — жених и невеста. И вот нате вам, является мимоходом какой-то Януш, в гости к кому-то в наш дом заскочил, и умыкает поляк нашу толстушку Киму в далекие края. Во как судьба повернула. Аленьке — физкультпривет и наилучшие пожелания!

Это было как раз после школьного выпуска. Помню, в тот школьный выпуск я чуть не померла. Зуб у меня разболелся. Простудила, видать, на ветру последний зубок-колосок. Чуть не выпал он тогда, сокровище мое одно, разъединственное. Это сейчас вот имею две стальные вставки — вон, слышь, клацают, как тюремные ворота. Значит, сижу это я тогда дома, больной зуб качаю, рукой подпираю, чтобы меньше зудел, и громко вою, терпеть уже ни в какую, боль дикая. Вдруг слышу под окошком голос: «Наташа, Наташа!» Сердце у меня так и заекало — мне чужая жизнь как своя. Про зуб забыла. «Наташа… люблю тебя с детства… с пяти лет…».

Господи, думаю, — сейчас чудо произойдет. Лезу, конечно, в окошко, свешиваюсь вниз с подоконника, чтоб чуда не проворонить. Хорошо, нога между батареей и стенкой затиснулась — уж точно бы брякнулась из окошка на асфальт. Это же такой захват, сильней, чем в театре: дыхания нет, сердце уже не бьется, и, главное, зуб перестал.

— Милый…

— Любимая…

— Милые вы мои, любимые! — кричу-поздравляю сверху, а уже нога заболела, ногу за батареей подвернула — ужас какая боль! — Желаю счастья в личной жизни! Благославляю!

Запрокинули они вверх головы: Наташа вся в белом платье, в белых туфлях и белых кружевных перчатках — форменная невеста. Кеворка, как жених, — в белой рубашке, в черном костюме с гвоздикой в петлице. Смеются, машут мне руками, потом убежали к своим.

Тут песни у них начались, пляски на всю белую ночь. Плачу, сама не знаю отчего — про зуб забыла, про ногу тоже, мне утром по срочному вызову водопроводчик ее вытаскивал, с пьяных глаз все ногу не мог там нащупать, а нащупав, чуть не оторвал, батарею из-за ноги пришлось ему сымать — ну и намучалась.

А потом осень пришла и развела всю компанию в разные стороны. Наташа прошла в консерваторию — голос у нее был как у жаворонка, звончее не придумаешь. А Кеворка поступил на монтажника-врехолаза в какую-то путягу. А скажу я тебе: тяга к высоте у него всегда была, сколько раз сигал на моих глазах со второго этажа. И все с рук ему сходило — берег его черный ангел. Аленька в школе остался еще на год старшим пионером, все с пионерами тут у меня перед глазами маршировал, орал во все горло — чуть не ослепла и не оглохла. Кима с Янушем улетела. Теперь-то я редко видела их всех вместе. Прошел года-два, а то и больше, слух пронесся: Наташа замуж выходит. И мне сразу в голову как ударит — не за Кеворку! И правда, вышла за старичка пожилого. Говорили во дворе — композитор, музыку шальную пишет — капутерную. Потом я не раз того композитора видела: идет по нашему двору и губами все тренькает что-то, и пальцами еще в воздухе чего-то перебирает. Дедушка вроде на вид не так чтобы и страшненький, но — не для Наташи, ох, не для нее. Кеворка черный был, как уголь, но, узнавши про это, лицом побелел. Как-то столкнулись мы во дворе. Как же ты так, Кеворушка, спрашиваю, нашу-то с тобой красавицу проворонил, мне бы хоть задание дал, я бы ее укараулила. «Не судьба, значит, — отвечает, — не судьба, Сусанна! Против судьбы не попрешь.» И чего она этот свой фокус выкинула? Раньше от нужды девушки себя за стариками губили, а здесь-то — что? Ну тут многие девицы вздохнули: Наташа с пути устранилась. Но Кеворка — ни на кого, ходит как бреющая тень в полете. Как-то подбегает, трясет меня за руку, обнимает, целует, прощай, говорит, Сусанна, уезжаю. Что, Кеворушка, ты все не весел, говорю, разве мало девок на белом свете? Девок-то много, отвечает, да Наташа — одна. Уехал далеко-далеко, на край света. Для начала к отцу-королю прокатился, только не остался в оазисе, уж почему — не знаю. Уехал в Сибирь. Потом я статейку про него в газете читала — Клауша приносила — хвалили там нашего Кеворушку-скворушку — герой труда и монтажа, высший пилотаж! Еще тогда при прощании я его напутствовала, чтоб не забывал про осторожность и с высокого не разбился.

А он в ответ: «С высокого-то не разобьюсь, с низкого бы не разбиться». Года три миновало или больше. Приходит Клауше письмо за двустами подписями: «Дорогая наша мама, крепитесь!»

Не скрепилась Клауша — всю на слезы себя извела, похоронили мы ее через год. Сказывали мне потом по большому секрету доподлинные люди из-под Красноярска, когда приезжали Клаушу хоронить, — погиб наш скворушка из-за какой-то космической штуковины, атеной вроде называется. Зашаталась эта самая атена и стала опрокидываться туда, где невинные люди сидели, ничего про опасность космоса не подозревая, лагерь там какой-то был неподалеку. Кеворка с товарищами стал ее, атену, заламывать, в сторону леса на тросах заводить, товарищи-то во-время спрыгнули, а Кеворка остался, надо было кому-то в последнюю минуту… чтоб не на людей! Разбился наш мальчик… вот и сказке конец.

Сусанна замолчала и уставилась в небо. Красная и распухшая от слез нянька спохватилась, толкнула коляску и понеслась к дому.

Сусанна сидела одна. Весна только начиналась.

 

ДЕТИ ЗЕМЛИ

Юность, разъединившая нас, кончилась, под нами обрыв — прошли те годы. Все выше мы взбираемся по лестнице наших лет, и теперь не очень спешим, медленно шаг за шагом мы уходим ввысь косым клином своей человечьей стаи, которая была обозначена временем: год рождения — тысячадевятьсот… Многие предпочли бы этому стремительному восхождению остановку на полпути, они могли бы посторониться — пусть их обгоняют быстрые… но никто на свете — ни самый умный, ни самый счастливый, сильный или злой — не в силах противодействовать времени. Оно тащит нас всех на себе, оно метит всех одинаково, оно похищает нас у самих себя, и мы только вздрагиваем во сне, когда это касается непосредственно нас. Мы живем по закону Земли. Мы — земные дети…

Раз в году, когда наступает самый яркий солнечный день весны, с неудержимо тянет на зеленую песочницу, где когда-то мы ощутили себя. Эта тяга непреодолима.

Мы сидим на старой песочнице, каждый на своей стороне: Витя, Наташа и Аленька. Четвертой присутствует Кима. Пятый — Кеворка. Он «водит», уводит нас далеко. Мы не можем до них дотронуться, мы просто видим их. Светлая тень Кеворки падает на наши лица. Наташа закрывает глаза ладонью, она тихо плачет, никто не мешает ей, потому что — весна…

В желтом тяжелом песке копаются наши дети. Сегодня мы повернулись к ним спиной: это — наш день.

Дети делают куличи, строят дома, корабли, замки и ракеты, громко смеются, до нас доносятся их голоса:

— А у меня дом до неба!

— А у меня еще выше!

Лица детей чистые, светлые, они омыты солнечным потоком. Дети тянутся навстречу теплу — наши солнечные растения, мы для них — только корни. И лишь наедине с собой, почти небывалое для нас состояние, мы иногда позволяем себе подумать: немного «Я» не повредит и нам.

— Мам! — Мамочка! — Паааа! — зовут нас с разных сторон и дергают каждую минуту. Сегодня мы их не слышим. Мы заняты, мы играем в самих себя.

— Ну вот опять уставился в свой дурацкий журнал, не надоело? — раздражается Аленька — солидный толстяк в аддидасовских кроссовках — и выдергивает из Витиных тонких ненатруженных рук журнал.

Витя, если не спит, то читает. Он читает такие журналы, в которых нам понятны одни лишь предлоги.

— Наташка, да ты только послушай, о чем доктор физмат. Наук проф. Зайцев хочет нам поведать! «Новая частица, открытая нами в потоке космического излучения, названа нами „кеворкой“…» Ну и как тебе?

— Не надо, — говорю я глухим и прокуренным голосом. С консерваторией давно покончено. Голос у меня сел, когда пришло известие о Кеворкиной гибели. Я разучилась петь, зато поют, заливаются, как соловьи, мои дочки.

Аленька забывает про меня и снова начинает приставать к Вите.

— Шеф, гони про частицу подробности — не то будешь удавлен, как Айседора! — Медленно он разматывает свой длинный белый шарф, с которым он никогда не расстается и который у него разрисован автографами известных футболистов — такое у Аленьки хобби.

— Какие там подробности, — нехотя отвечает Витя, из него лишнего слова, как и прежде, не вытянешь. — Ну что вам, ребята, сказать… физика стоит на пороге грандиозных открытий — вы даже не подозреваете, что нас всех ждет… Я к этому тоже руку приложил. Последний месяц переселился спать в лабораторию — глаз вон как опять дергается…

Две моих дочки теперь уже скачут, прыгают через скакалку. Они похожи сейчас на белок — так и мелькают, так и мелькают у меня в глазах.

— Я, пожалуй, на время конфискую твой журнальчик, — говорит Аленька и сворачивает журнал «Успехи физических наук» трубочкой и прячет в карман брюк. — На досуге разберусь, что ты там наоткрывал, а то вдруг это надо нам с Наташкой закрывать!

Аленька у нас прикладник — водитель автобуса: он часто высаживает меня прямо у нашего дома, нарушая водительскую инструкцию — за это его могут депремировать или снять с маршрута. Но он все равно это делает. Сумки тяжелые. Остановка далеко.

— Папа, тебе не пора на линию? — издали бегут к нему близнецы, его сыновья — точная его копия сразу в двух экземплярах.

Что?! — Аленька делает сердитое лицо.

— Ну ты же сам просил напомнить…

— Нет, акселератики, еще не пора, — смеется в ответ Аленька, смотрит на часы и поднимается с песочницы, — все-то они, чертяки, знают… деваться от них некуда.

— Подожди, — говорю я и лезу в карман, — вот опять Кима открытку тебе прислала на мой адрес.

Где-то на другом конце дома возникает знакомый звук шаркающей по асфальту метлы — это работает Раплет, наш старый дворник.

Аленька открытку не берет, а торопливо закуривает, пуская дым вбок, чтобы — не на детей.

— Как она там? — голос его слегка дрожит — никто, кроме меня, этого бы и не заметил. Дым ползет по его лицу и делает взгляд размытым.

— Летает. Стюардессой на правительственных линиях. С Янушем. Живут неважно, но столько лет… ты же знаешь Януша…

— Я знаю Киму, — хрипло отвечает Аленька и отворачивается.

— Ребята, давайте посидим еще немного. Аленька, присядь на минутку, — как-то жалобно тянет Витя. — Когда еще соберемся… Ну я тебя прошу! Ну пожалуйста… еще несколько минут… ну хоть одну секунду! Даже микро…

— Ладно, давайте на минутку, а то мне уже давно пора, я и так тут засиделся с вами, — Аленька садится.

Молчим, прислушиваемся к звуку приближающейся метлы.

Раплет сражается со вчерашним дождевым потоком. Он ведет его с дальнего конца дома, сгоняет в люк, слышно, как в люке разбивается вода. Увидев нас на песочнице, Раплет кивает нам и хитро подмигивает, а потом строго грозит нам забинтованной рукой — обжег ее в своей бесконечной войне с мальчишками, которые все время поджигают мусоропровод — и снова начинает шаркать.

Мы тоже киваем ему в ответ и продолжаем сидеть, завороженные скрипом его шагов и шарканьем метлы, знакомой нам с детства.

Ленинград 1972 г.

Содержание