Сейчас, когда страдают люди от голода, мне вспомнился один случай голодной смерти и отношение к нему духовенства:

В богатой, плодородной Бессарабии, где неисчерпаемое обилие всевозможных даров природы и дешевизна, были люди, голодавшие точно так же, как и теперь в неурожайных губ., и даже, как это не странно, умирающие от голода. В гор. Хотине в грязном и бедном еврейском квартале служила забитая крестьянская девушка.

Сирота, бедная и некрасивая, она не смогла обзавестись семьей на законном основании… Но разве от этого в ней менее сильна была жажда любви и материнства? В одинокой забытой деревушке она была еще сильнее и потому именно она так легко поддались первому ласковому слову случайно встретившегося на ее пути мужчины и, как выражаются узкие моралисты, — пала, т. о. не приняла мер предосторожности и родила ребенка, которого опять таки вследствие глубокозаложенного чувства материнство, она ни убила, ни бросила, даже не согласилась отдать чужой женщине на «соску», а самой использовать выгоды своего положения и пойти кормить чужое дитя. Она хотела сама кормить и растить свое дитя. Весь грех случайной встречи произошел, как говорила людская молва, на церковном огороде, прилегающем к еврейской усадьбе. Вечно голодная, она лазила в огород воровать зелень лука, не считая это большим грехом. Но духовная особа повидимому смотрела иначе и потребовала компенсации. Когда результаты вполне выяснились, добропорядочная семья, возмущенная ее безнравственностью, не пожелала пользоваться услугами и удалила из своего дома такой «вредный» элемент. Духовная особа не считала себя ответственной за ее неосторожность и девушке пришлось очень туго: на службу никто не брал — предложение превышает спрос, общественных работ вроде фабрик-заводов нет, охраны материнства и подавно. Устроилась девушка у какой-то доброй души, которая пользовалась ее услугами и кормила ее, пока не выманила последнюю тряпку, а потом выбросила ее с ребенком на улицу. Осенью, пока было тепло, она ночевала в городском саду, зарабатывая случайными работами. К зиме она так оборвалась, ослабела, что не могло быть и речи о работе. Тогда она стала в ряды нищих у церкви, но там ее укоряли «благочестивые» люди молодостью и материнством и гнали прочь! Страшно было смотреть на нее и на полугодовалого ребенка: это были кости, покрытые грязными, рваными тряпками, кишащими насекомыми. Ребенок, с лицом старика, вечно пищал, нудно, тоскливо, как придавленный котенок.

На масленой она дошла до последней степени, будто помешалась от голода. Она уже не просила милостыни, а требовала, и чуть не вырывала у товарищей. Приходилось вмешиваться полиции. Однажды она проникла в церковь, в передние ряды нарядной публики, и воспользовавшись перерывом в богослужении, вдруг обратилась с речью к народу. Она обвиняла пастыря церкви, пожилого, «уважаемого» пастыря, называя его отцом своего ребенка. Она не умоляли, а требовала помощи. Она рыдала, грозила, проклинала небо и Бога. Показывала сытой, нарядной толпе свое иссохшее от голода дитя. Говорила, что оно имеет такое же право на жизнь, как и их «законные» дети… И «пастырь», и все «благочестивые» прихожане были возмущены такой дерзостью, нарушением благолепия в храме. И ее вывела полиция, легонько поталкивая ее. А в храме были горы приношений: — хлеба, яблок, меда, в память дорогих покойников для ловких живых… и тут же умирал человек от голода, не потому, что нечего было дать… А «уважаемый» пастырь в проповеди громил «грех материнства», называя девушку-мать проституткой, но умалчивал про отца…

Вечером это было… А на утро на дверях храма висела юная «грешница», почти нагая, на связанной из юбки веревке. И возле лежало замерзшее задушенное дитя. «Добрый пастырь» по этому поводу опять сказал прочувственное слово, громя грех самоубийства и не упустил случая собрать малую толику для освящения храма после такого осквернения. «Грешница» наказана в пример прочим: ее тело лишено было чести лежать в ограде кладбища, а закопано за оградой.

Служила семь лет, выслужила семь реп, да и тех нет.