Об этом нельзя забывать:Рассказы, очерки, памфлеты, пьесы

Галан Ярослав

В своих произведениях Ярослав Галан бескомпромиссно выступает против враждебной идеологии, реакционной философии фашизма, украинского буржуазного национализма, клерикализма.

Его

произведения призывают к борьбе за мир, за коммунизм, человеческое счастье…

 

Предисловие

В историю передовой художественной мысли Ярослав Галан вошел как один из основоположников пролетарской литературы на Западной Украине. Талантливый публицист, драматург, про­заик, литературный и театральный критик, он бесстрашно свя­зал свое литературное творчество с революционно-освободитель­ным движением, с коммунистическим подпольем.

Западно-украинская пролетарская литература 20—30-х годов стала составной и неотъемлемой частью освободительной борьбы украинских трудящихся против режима буржуазной Польши. В период реакции, когда пилсудчики и украинские национа­листы распространяли разного рода клеветнические измышления и готовили против СССР «крестовый поход», лучшие представи­тели западно-украинской интеллигенции — Я. Галан, С. Тудор, А. Гаврилюк, В. Бобинский, П. Козланюк, К. Пелехатый, Я. Кондра — мужественным словом несли правду о первом социалисти­ческом государстве, пропагандировали многонациональную со­ветскую литературу, которая утверждала качественно новый тип героя, воплощающего передовые идеалы человечества.

Я. Галан за свою недолгую и неспокойную жизнь написал около пятисот произведений, среди которых восемь пьес, около двухсот памфлетов и фельетонов, свыше ста рассказов и очерков, много публицистических, литературно-критических статей. Он оставил литературное наследие воистину уникальное и герои­ческое.

В мемориальном музее писателя во Львове для будущих по­колений хранится страница, обагренная кровью. На ней слова, написанные Ярославом Александровичем буквально за несколь­ко минут до трагической смерти: «Жизнь, чудесная советская жизнь победоносно шагает вперед и рождает новые песни, новые легенды, в которых звучит величие освобожденного человека...». Бескомпромиссным борцом, горячим глашатаем новой жизни запомнили писателя его друзья и соратники по революционному подполью и литературному творчеству.

Сохранилась первая партийная характеристика Я. Галана. «Совестный, делу Ленина — предан»,— говорится в ней. Пройдет четверть столетия, и, готовясь к выступлению на партийном соб­рании Львовской писательской организации, на котором писа­теля должны будут принять в ряды Коммунистической партии, он запишет в свой блокнот: «По совести — интернационалист, по духу — ленинец». Ярослав Александрович назвал этот день самым счастливым в своей жизни. А всего несколько месяцев спустя он трагически погибнет от рук тех, с кем так бесстрашно боролся,— украинских буржуазных националистов.

История жизни и творчества Ярослава Галана — часть исто­рии той ветви украинского народа, которая в силу международ­ных драматических событий на долгие годы оказалась под властью буржуазной Польши. Писатель познал весь трагизм неволи, потери друзей, горькой безработицы и профашистских цензурных рогаток, угроз и террора украинских буржуазных националистов. Но и в этих условиях художник-новатор сумел подняться к вершинам национальной и мировой литератур, впи­сать в советскую культуру самобытную и неповторимую стра­ницу. Огромна была выстраданная радость свободы, которую 17 сентября 1939 года принесла на Западную Украину Советская Армия. Взволнованно и проникновенно обращается писатель к своим соотечественникам: «Вдохните на полную грудь и вы почув­ствуете, как вам страстно, до боли страстно хочется жить...»

* * *

Ярослав Александрович Галан родился 27 июля 1902 года в семье мелкого служащего в местечке Дынов над Саном (ныне ПНР). Сначала учился в местной школе, потом в Перемышле. В публицистических произведениях и памфлетах писатель не раз то с грустью, то с иронией возвращался к годам детства. Напри­мер, в памфлете «Я и папа» он рассказал о своем первом конф­ликте в гимназии со служителями церкви. Как-то священник спросил его на уроке: «Почему святого отца называем Пием?» На это мальчик простодушно, но не без иронического подтекста, ответил: «Потому, что святой отец любит выпить!» И тогда, вра­зумляя ученика, священник розгой оставил на его теле «десять заповедей».

Началась первая мировая война. За симпатии к русскому на­роду отца Ярослава бросают в концлагерь для политических заключенных Талергоф. Опасаясь новых репрессий, мать вы­нуждена выехать с детьми в Ростов-на-Дону, где Ярослав про­должил учебу в русской гимназии. Здесь юноша стал не только свидетелем, но и участником исторических, революционных со­бытий. Именно на улицах революционного Ростова-на-Дону он услыхал пеиие «Интернационала», слова «Ленин» и «революция» прочно вошли в его сознание. Под впечатлением тех памятных лет Я. Галан напишет свой первый рассказ «В дни незабывае­мые», события которого происходят на берегах Дона.

Окончилась мировая война и семья Галана возвращается в родной Перемышль. После всего увиденного в революционной России Ярослав тяжело переживает атмосферу полицейского режима, господствовавшего на оккупированной украинской зем­ле. Буржуазное правительство Польши даже переименовало За­падную Украину в «Малопольшу». Галан много работает над самообразованием, увлекается литературой, музыкой, театром. После окончания гимназии в 1923 году поступает в Венский уни­верситет на факультет славянской филологии. Здесь Ярослав сближается с прогрессивной рабочей и студенческой молодежью, вступает в товарищество «Единство», участвует в подпольных собраниях, революционных выступлениях.

Еще в ростовской гимназии Галан увлекся творчеством М. Горького. Во время первых же студенческих каникул он от­правляется в Италию с надеждой увидеться с пролетарским пи­сателем, поделиться своими мыслями и, может быть, показать первые пробы пера. Юноша не встретился с Горьким, но путе­шествие окажется незабываемым. О нем он вспомнит через много лет, незадолго до своей трагической гибели, в памфлете «Их лица».

Именно тогда на итальянской земле Галан впервые столкнул­ся с фашизмом «в стадии его осуществления», стал свидетелем организованных выступлений трудящихся против него. Однажды за городом Полярно на 400-метровой скале он увидел лозунг, написанный огромными красными буквами: «EvvivaLenin! AbassoMussolini!» («Пусть живет Ленин! Долой Муссолини!»). Показательно, что политическая оценка молодого Галана совпада­ет с оценкой именно этих событий М. Горьким в статье «Две бесе­ды». Путешествие еще более укрепило Галана в его прогрессив­ных взглядах, в Перемышле он сближается с революционным подпольем и в 1924 вступает в ряды Коммунистической партии Западной Украины.

После повторного ареста отца в 1926 году Ярослав переводит­ся в Краковский Ягеллонский университет, где сразу же находит единомышленников, становится членом Коммунистической пар­тии Польши. В стенах Краковского университета он пишет свою первую пьесу «Дон Кихот из Эттенгайма», которая на закрытом конкурсе кооператива «Украинский театр» во Львове была удо­стоена первой премии и в 1928 году поставлена на сцене этого же театра.

После окончания университета Я. Галан получает назначение на должность преподавателя польского языка и литературы в Луцкой частной гимназии. Однако через десять месяцев за «революционную деятельность» он был уволен. С «волчьим билетом» едет во Львов. В письме к жене Галан пишет о том времени, что хлеб ему только во снах снится и сообщает, что уволен с работы за «коммунистическую деятельность, как опас­ный коммунист и агитатор». И здесь же убежденно добавляет: «в будущем я постараюсь это оправдать».

В жизни молодого литератора происходит событие, решаю­щее в его революционной и литературной биографии: он сбли­жается с группой пролетарских писателей В. Бобинским, С. Ту- дором, П. Козланюком, объединявшихся вокруг журнала «Вiкна». Именно на страницах этого издания Я. Галан печатает свою первую драму «Дон Кихот из Эттенгайма», выступает с новыми пьесами, рассказами, памфлетами, фейлетонами. Здесь же пе­чатаются произведения советских писателей. Полиция бдительно следит за деятельностью «Вiкон» и в своих донесениях характери­зуют ее как «мятежническую пропаганду». Особенно злобную реакцию вызывали произведения Я. Галана. Националисти­ческая и клерикальная пресса печатала на него разного рода пасквили, открытые и анонимные угрозы. Давая гневную отповедь врагам, Галан в статье «Ответ клеветнику» писал: «И в будущем, как и до этого, буду исполнять свой классовый долг и беспощадно буду бороться против явного и скрытого фашизма, как бы это ни бесило безнадежных графоманов».

Тридцатые годы, до самого прихода Советской Армии были годами террора и националистического разбоя.

По всей Западной Украине нарастала новая волна револю­ционного сопротивления. В ответ профашистское польское прави­тельство разгромило все прогрессивные организации, периоди­ческие издания, в том числе и «Вiкна», ввело военно-полевые суды. Пролетарские писатели вынуждены были уйти в подполье. Я. Га­лан глубоко переживал все это. Постоянные травля, репрессии подорвали его здоровье, и он вынужден был выехать на Гуцульщину, в село Нижний Березов, где прожил три года. Он отдается творчеству, восстанавливает связь с революционным подпольем.

Полиция и здесь бдительно следит за каждым шагом писа­теля. В донесениях он значится то как «выдающийся коммуни­стический деятель», то как «убежденный коммунист», «занимаю­щий высокое положение в коммунистической организации».

В 1935 году в жизни Я. Галана происходит знаменательное событие: ЦК КПЗУ (Коммунистическая партия Западной Украи­ны) поручает ему и А. Гаврилюку возглавить оргработу по под­готовке Антифашистского конгресса защиты культуры во Львове. В организации и проведении этого форума приняли активное уча­стие писатели разных национальностей — С. Тудор, В. Василевская, П. Козланюк, Б. Домбровский, Л. Кручковский, К. Пелехатый. Почетным председателем был М. Горький. Конгресс оказал огромное влияние на политическую и литературную жизнь не только в Польше. В. Василевская под бурные аплодисменты ра­бочих произнесла тогда пророческие слова о том, что следующая встреча состоится в «красном Львове».

После конгресса началась новая волна репрессий польского правительства против пролетарских писателей. Учитывая слож­ность ситуации, В. Василевская приглашает Я. Галана в Варша­ву, где он некоторое время работает в прогрессивной газете «Dziennikpopularny». Но и здесь его находит полиция. Восемь месяцев просидел он сначала в варшавской, а затем львовской тюрьмах. Был освобожден под строгий надзор дефензивы с запре­щением печататься и работать.

До прихода Советской Армии Я. Галан был безработным, жил на случайные заработки.

И вот пришел долгожданный, выстраданный день освобожде­ния. Я. Галан — сотрудник газеты «Вільна Україна». Почти каждый день на ее страницах появляются очерки, фельетоны, рецензии, в которых писатель рассказывает о рождении новой жизни, высмеивает буржуазную мораль, освещает театральную жизнь. Возвращаясь к «любимому роду творчества», писатель начал работать над новой пьесой о последних днях бесчинств пилсудчиков на Западной Украине. Вынашивает он и книгу о людях возрожденного края. Я. Галан много ездит, встречается со своими земляками, теми, кто еще вчера был в неволе, а ныне стали хозяевами своей счастливой судьбы.

Война оборвала мирную жизнь советских людей. В этот гроз­ный час Я. Галан рвется на фронт. В свой дневник он заносит пророческие слова: «Впереди далекий и неизвестный, конечно же, тяжелый путь, но я твердо верю в день нашей победы...» Писа­тель активно работает на радиостанции имени Т. Г. Шевченко, он — корреспондент газеты «Радянська Україна», комментатор на прифронтовой радиостанции «Дніпро».

Годы войны стали этапными в публицистическом творчестве Я. Галана. Рассказывает он о беспримерном героизме советских людей на фронте и в тылу, гневно разоблачает гитлеровский «новый порядок» на временно оккупированных украинских зем­лях, предательскую роль украинских националистов. Часть этих фельетонов и памфлетов вошла в книгу «Фронт в эфире», вышед­шую в 1943 году в Москве.

В 1945 году как специальный корреспондент газеты «Радянсь­ка Україна» Я. Галан выезжает в Нюрнберг, где вместе с Ю. Янов­ским, Б. Полевым освещает судебный процесс над главными гит­леровскими преступниками. Писатель создает большой цикл антифашистских памфлетов, и также произведений, в которых неопровержимо, на документальных фактах раскрывает преда­тельскую роль униатской церкви на Западной Украине и украин­ских националистов во второй мировой войне. Эти произведения потом войдут в прижизненные издания писателя — «Их лица» и «Перед лицом фактов».

Литературное наследие Я.Галана многомерно и многогранно. Он работал в разных жанрах литературы — драматургии, прозе, публицистике, активно выступал и в области литературной и театральной критики. Но, по признанию писателя, самой люби­мой сферой его творчества была драматургия. Однако путьЯ.Га­лана — драматурга был сложным, неровным. Он мучительно ищет своего героя, свою тему, сценические выразительные сред­ства, приемы. Молодой драматург нелегко пережил неудачу театрального дебюта. Его пьеса «Дон Кихот из Эттенгайма» (1927 год) не имела успеха и скоро сошла со сцены. Прогрессив­ная пресса критиковала автора за то, что тема драмы была да­лека от проблем современной революционной борьбы, за ее миро­воззренческую нечеткость. Но когда националистическая пресса сделала попытку фальсифицировать пьесу, пролетарские писа­тели(В.Бобийский,Я.Кондра) горячо выступили в защиту молодого литератора.

Я.Галан глубоко пережил неудачу. Извлек урок из критики. И уже в следующей пьесе «Груз» (1928) обратился к острой социальной проблематике, к современной теме, разоблачающей колониальную политику Англии на Востоке. В пьесе «Груз» яркое воплощение получила идея интернациональной солидарности рабочего класса. Это была первая попытка в творчествеЯ.Га­лана создать образ революционера (Оскар), который противо­стоял герою буржуазно-националистической литературы, воспе­вающей героя-убийцу, героя-завоевателя. Углубляются связи пи­сателя с жизнью, революционным подпольем. К отображению современной действительности Западной Украины драматург впервые обращается в сатирической комедии «99%» (1930). К этому времениЯ.Галан уже зарекомендовал себя как острый и оригинальный публицист, фельетонист, что не могло не отра­зиться на выборе темы, жанра, стиля новой пьесы, в которой он широко использует приемы и средства сатиры. В комедии не было положительного героя. Героем здесь выступал уничтожающий смех. В отличие от предыдущих пьес, построенных на антаго­нистических конфликтах, в «99%» такого конфликта нет. Здесь действуют персонажи, социально однородные, хотя между ними происходит скрытая и открытая борьба (позже писатель метко назовет буржуазно-националистических предателей «пауками в банке», пожирающими друг друга).

Сатирическая комедия «99%» стала событием не только в творчестве Я. Галана, но и во всей пролетарской литературе Западной Украины. Она сыграла важную роль в разоблачении националистической идеологии, предательства «столпов нации», разных «народолюбцев», живших по принципу: «Можно быть добрым мошенником и не менее добрым патриотом». Драматург раскрыл в комедии искусство индивидуализации отрицательных характеров, диалога, изображения их образа жизни, отношений, построенных на измене, шантаже и разврате. Автор то возносит своих персонажей до высот самозванных «вождей нации», то ра­зоблачает их как последних мерзавцев. Этим произведением писатель нанес новый уничтожающий удар по националистиче­скому лагерю. Комедия по праву заняла достойное место среди лучших произведений всей украинской драматургии. Пьесу по­ставил Рабочий театр. Популярность комедии вызвала злобную реакцию националистической прессы. Польские власти вскоре запрещают ее.

Новой страницей в творчестве Я. Галана стала пьеса «Ячей­ка» (1932), в которой драматург впервые вывел на сцену пред­ставителей западноукраинского пролетариата, создал образ коммуниста-борца. В основу пьесы легли реальные события. В те годы в Польше углублялся политический и экономический кри­зис, по количеству забастовок она стояла на первом месте в Евро­пе. В основе сюжета «Ячейки» лег остродраматический конф­ликт — забастовка рабочих, которые объединились в борьбе против предпринимателя за свои жизненные права. Я. Галан осознавал, что в условиях национально-освободительной борьбы особенно актуальна проблема героического характера, создания образа коммуниста, стоящего во главе масс. Впервые в проле­тарской литературе Западной Украины Я. Галан создал такой образ профессионального революционера (Кинаш), воплощаю­щего лучшие черты героя нового типа. Главная мысль пьесы: хозяевами жизни являются творцы материальных и духовных ценностей, им принадлежит будущее. Убедительно опровергает драматург и антинаучную теорию о так называемой «безбуржуазности» украинской нации.

Я. Галан в постоянных новаторских поисках темы, конфликта, сценического воплощения характера. На этом пути были от­крытия и творческие просчеты. Поскольку драматическое про­изведение живет только на сцене, после разгрома прогрес­сивных организаций и закрытия театра писатель до сентября 1939 года, по существу, не обращался к своему любимому жан­ру. Исключение составила пьеса «Говорит Вена», которая была переслана в Советский Союз, но перехвачена пилсудчиками.

Мысль вернуться к драматургии никогда не оставляет Я. Га­лана. Еще во время Нюрнбергского процесса у него рождается идея, а потом и конкретный план драмы «Под золотым орлом». Как корреспондент Я. Галан не раз бывал в американской зоне оккупации Германии, где наблюдал за трагической судьбой советских перемещенных лиц. В основу пьесы легли события, связанные с бесстрашной и неравной борьбой советских патрио­тов за возвращение на родную землю. Следует отдать должное драматургу, который в тех сложных международных событиях сумел увидеть основные тенденции, предвидеть некоторые собы­тия, противоречия, конфликты. Он уже тогда показал в пьесе две Америки — реакционно-милитаристскую (Петерсон) и про­грессивную, демократическую. В образе Нормы Фанси воплоще­ны черты тех американцев, которые с симпатией относятся к Со­ветскому Союзу, понимают, что с нашим народом нужно жить в дружбе. В этом убеждается и сержант американской армии Боб Фобер. В острых конфликтах, столкновениях непримиримых идео­логий раскрываются не только разные индивидуальные характе­ры, биографии, а и личностное начало самого драматурга.

Драма «Под золотым орлом» была особенно дорога Я. Галану. Это «часть моего Я», заметил он в дневнике. М. Рыльский, про­читав рукопись «Под золотым орлом», написал автору: «Большое Вам спасибо, что прислали пьесу. И за пьесу спасибо. Сильная вещь... это оптимистическая трагедия». Несмотря на трагическую судьбу героев, драма проникнута идеей жизнеутверждения. Имен­но этого не увидели тогда некоторые режиссеры. Всеобщее сцени­ческое признание драма получила уже после смерти писателя.

Я. Галан очень внимательно следил за остродраматическими, а нередко и трагическими, процессами и событиями, которые про­исходили в послевоенные годы в селах западных областей Украи­ны. Писатель часто выезжал в села, встречался с крестьянами, с друзьями и недругами коллективизации. На эту тему он выступал со статьями, очерками в прессе. Вынашивал сюжет, характеры своей новой драмы «Любовь на рассвете». Как бы подтверждая достоверность картин народной жизни, автор не случайно избрал жанр «современной были». К этой пьесе можно было бы поставить эпиграфом слова самого же Я. Галана, сказанные им на собрании колхозников артели имени И. Франко на Львовщине, когда по его следам уже ходили бандеровские убийцы: «Мы строим счастли­вую и радостную жизнь на обновленной земле. Но на нашем пути еще стоят самые лютые враги колхозного строя — кулаки и ук­раинские буржуазные националисты».

Для пьесы «Любовь на рассвете» (1949 год), возможно, как ни для одной из предыдущих пьес Я. Галана, характерна глубо­кая классовая конфликтность. Раскрывая непримиримые со­циальные противоречия на селе, драматург прослеживает, как они проникают в семейные отношения, разрушают патриархаль­ные устои.

С именем Я. Галана неразрывно связано становление проле­тарской драматургии и театра на Западной Украине. Его твор­чество формировалось под большим влиянием многонациональной советской драматургии. Драматургия Я. Галана расширила и обогатила проблематику, жанровые возможности театра, открыла важные новые черты героя, который идет на героический подвиг во имя светлого будущего своего народа.

Еще в начале творческого пути Я. Галан обращался к таким литературным жанрам «малых форм» как рассказ, очерк, фейлетон, памфлет-рецензия. Если говорить о жанрово-тематических особенностях его прозаических произведений, то для них прежде всего характерно изображение трагических событий, внимание к драматическим биографиям, судьбам. Особенно это относится к произведениям, написанным в условиях буржуазного общества.

Обращаясь к «вечной теме» — судьбе обездоленного чело­века — писатель вносит в ее раскрытие качественно-новое виде­ние. Он изображает не только бесправие и страдания человека. Его герои все чаще задумываются над причинами, породившими их страдания. Формирование такого самосознания, симпатий к Советскому Союзу особенно характерно для одного из лучших рассказов Я. Галана — «Казнь» (1932 год). Сквозь призму судьбы бедного украинского крестьянина Орестюка автор пока­зывает типичную судьбу бесправного и обездоленного человека в условиях буржуазного общества. Орестюка посадили на скамью подсудимых и осудили к смертной казни только за то, что он, спасаясь от голодной смерти, вместе с односельчанами и своей маленькой дочерью пытается перейти границу, чтобы по­пасть на советскую землю.

Писатель раскрывает сложный мир переживаний забитого «хлопа», его мысли о смысле жизни, о добре и зле. Он — не рево­люционер, но в трагических обстоятельствах прозревает и от стихий­ного бунтарства приходит к убеждению, что. так дальше, жить нельзя, открывает в себе «целое море ненависти», которая до этого «дремала в нем». Поднимаясь с этим чувством на виселицу, он в последний раз хочет посмотреть в глаза своим палачам, но те прячут их, «словно испугались ненависти, которую источали глаза Гната». В одном из последующих рассказов «Савку кровь залива­ет» герой выскажет твердое убеждение: «Должно быть иначе...»

Я. Галана всегда привлекала тема интеллигенции, в частно­сти сельской. Обращался он к ней и в драматургии, и в публи­цистике, и в прозе. В одном из ранних рассказов «Три смерти» (1932 год) писатель нарисовал трагические картины народной жизни, показал судьбу сельской учительницы, прообразом кото­рой была его родная сестра. В статье «Так растут ростки» Я- Га­лан в эти же годы писал: «Ужасна наша действительность... Есть большая тюрьма, в которой живут миллионы, есть меньшие тюрьмы, с решетками, за которыми десятки и сотни тысяч, а есть тюрьмы без решеток...» (писатель имел в виду украинские шко­лы в буржуазной Польше). В центре рассказа «Три смерти» — трагическая судьба сельской учительницы. Героиня видит вокруг несправедливость, жестокость, но не находит выхода. Она идеализирует прошлое и не видит ничего утешительного в на­стоящем и будущем. В этом ее трагедия. Учительница умирает от голода среди таких же голодных и обездоленных, как она, односельчан. В рассказе показаны три разные смерти, три раз­ные биографии, через которые воссоздается вся острота клас­совых противоречий, рост революционного сознания и отцов, и детей.

Уже в советский период творчества в пьесе «Любовь на рас­свете» Я. Галан снова вернулся к образу учительницы (Варвара), в которой воплотил черты интеллигента нового типа. Варвара Петрич в условиях новой жизни увидела счастливые перемены, которых не могла увидеть героиня рассказа «Три смерти»; увидел их и Грицко Гуцало из рассказа «Школа» (1946 год). Юный герой мечтает учиться, строить в жизни мосты. Но в село пришли фа­шисты и закрыли его любимую школу. Почти четыре года ждет мальчик возвращения советских воинов-освободителей. И вот снова он учится — «снова ученик шестого класса». Только как-то «серым, осенним утром» отец разбудил Грицка и сказал: «Они подожгли школу». Мальчик знал, что значит «они». Грицко «про­клял бандеровцев». Отныне он становится «ястребком» — с ору­жием в руках вступает в открытую борьбу с националистическим охвостьем. Я. Галан удачно использует в рассказе элементы пуб­лицистики. Как и в очерках, он нередко обращается к приемам и средствам новеллистическим. Немало его рассказов родилось на жизненно-документальной, очерковой основе («Дед Мартын», «Незабудка», «Дженни», «Створка» и упомянутый рассказ «Школа»).

В лице писателя видим уникальный пример органического сочетания таланта художественного, публицистического и науч­но-исследовательского. Творчество Я. Галана-публициста — са­мобытная и неповторимая страница в истории советской ли­тературы.

Начиная с первых своих выступлений на страницах журнала «В1кна», писатель в таких памфлетах и фельетонах, как «Рыцари черной руки», «Как поет канарейка», «Получат», средствами сатиры и юмора изобличал предательство украинских нацио­налистов, их сумасбродные планы «похода на Киев», реакцион­ную сущность униатской церкви, в частности профашиствующего митрополита Шептицкого, которого уже тогда назвал «бо­родатым мутителем святой водички». В целях конспирации в условиях жестокой цензуры Я. Галан нередко обращался к эзо­пову языку («Последние годы Багатонии»). Здесь особенно ощу­тимо влияние сатиры Салтыкова-Щедрина и Франко. Именно в публицистических произведениях писатель оперативно откли­кается на политические события в буржуазной Польше, в между­народной жизни, показывая глубокое понимание тех социальных процессов, классовых конфликтов, которые происходили в анта­гонистическом обществе.

Велика его заслуга в популяризации советской литературы, пропаганде советского образа жизни. В то время как буржуазная пропаганда, литература ополчились на нашу страну, когда, по меткому выражению В. Маяковского «газеты соревновались во весь рот, кто СССР получше обоврет», Я. Галан и его сорат­ники по перу и подполью бесстрашно поднимали голос в защиту Страны Советов, ее литературы, искусства, при этом особенно ценно в его публицистическом творчестве — последовательное утверждение идей интернационализма и гуманизма.

Публицистический талант Я. Галана повернулся своими новыми гранями в советский период творчества. Эти годы (непол­ное десятилетие) отмечены высокой творческой активностью именно в жанрах публицистических. Писатель испытывает острую потребность в постоянном общении с читателем, в диалоге с ним на остроактуальные темы внутренней и международной жизни, литературные и театральные. Я. Галан понимал, что основой основ советского общества является дружба народов. В одной из статей он с гордостью писал о вечной дружбе украин­ского и русского народов, благодаря которой «мы живем и будем жить как народ, как страна, как государство» («То, чего не за­бывают»).

Особенно плодотворным в жизни Я. Галана был нюрнберг­ский период. Он интересен смелыми творческими поисками писа­теля жанровых возможностей, новых выразительных средств. Именно Я. Галану принадлежит большая заслуга перед нашей публицистикой в расширении эстетических возможностей такого жанра, как памфлет-портрет. Он создает на документальной основе цикл таких памфлетов («Сверхчеловек»., «Геринг», «Йоахим фон...», «Когда убийца смеется», «Акушеры третьей империи»). Писатель разоблачал не только реакционную сущ­ность фашистской идеологии, украинского национализма, но и идеологию католицизма, философию клерикализма. Здесь он достойно продолжал традиции классической украинской литера­туры (И. Вишенский, Т. Шевченко, И. Франко). В таких памфле­тах, как «С крестом или с ножом», «Что такое уния?», Я. Галан достоверно показал мужественный и драматичный путь борьбы украинского народа против экспансии католицизма.

Публицистическое творчество Я. Галана — это и научно- исследовательская деятельность. Работая над антицерковными памфлетами, Я. Галан изучал произведения основоположников марксизма-ленинизма о религии, историю папства, глубоко знал первоисточники, умело анализировал и отбирал факты (здесь ему помогал художественный опыт). Автор тонко сочетал анализ конкретных событий с домыслом, с материалами био­графии исторической личности. К этому приему он, например, обратился в памфлетах «С крестом или с ножом», «Сумерки чужих богов», в которых он прослеживает почти полувековой путь предательств и преступлений митрополита Шептицкого. Понятно, почему так злобно реагировали представители като­лической церкви на антирелигиозные произведения писателя, вот почему так жестоко с ним расправились, подослав наем­ных убийц.

Только теперь заокеанские украинские националисты узнали, что В. Росович (автор брошюр «С крестом или с ножом» и «Что такое уния?»), а также И. Семенюк (автор брошюры «Доволь­но!»)— одна и та же личность — Ярослав Галан. Было это для них как гром среди ясного неба. Когда в книжных магазинах и киосках Львова появлялись эти издания, они раскупались бук­вально за несколько часов. Интерес к ним, правда, был разный. Как потом стало известно, одни покупали, чтобы узнать правду о реакционной политике церкви на западноукраинских землях, а иные — чтобы их потом сжечь в печах и каминах. После И. Вишенского, Т. Шевченко, И. Франко, Остапа Вишни, А. Довженко в истории украинской литературы не было такого последова­тельного разоблачителя католицизма и украинского национа­лизма. Его имя по праву стоит в ряду имен лучших пред­ставителей мировой антиклерикальной литературы — Эразма Роттердамского, Поля Лафарга, Анатоля Франса, Максима Горького.

Украинские буржуазные националисты не прекращают своих нападок на Я. Галана и на всю советскую литературу. На европейских и американских книжных полках появляется немало разного рода «исследований», «публикаций» и даже «воспоми­наний», в частности и о Галане, авторы которых беззастенчиво прибегают к фальсификации и подделкам. Эти их «методы» очень хорошо знал Галан, всегда умевший находить неопровержимые контраргументы на злобные нападки врагов. Обезоруженные, они часто переходили к злобной клевете и к открытым угрозам в адрес писателя.

Сегодня националистические «исследователи» его творчест­ва дошли до того, что утверждают, что, дескать, Я. Галан, хотя и был «агентом Москвы», но в ряды Коммунистической партии его не приняли. Автору этих строк, опираясь на документы и факты, уже не раз приходилось публично опровергать подобные провокационные выдумки. В частности, на такой неопровержи­мый документ, как протокол собрания партийной организации Львовского отделения Союза писателей Украины (он сохраня­ется в музее-квартире Я. Галана), на котором Ярослав Алек­сандрович единогласно был принят в ряды Коммунистической партии Советского Союза. Автору этих строк тогда выпала честь не только отдать свой голос за Ярослава Галана, а и быть пред­седателем того памятного собрания. Как говорят в народе: у лжи ноги коротки.

Писатель обладал удивительной работоспособностью. Был чрезвычайно требователен к себе. Прежде чем приступить к работе над произведением, он тщательно изучал материал, анализировал факты, события и только после этого садился за чистый лист бумаги. Писал не спеша, вдумчиво, работал над каждым словом, образом, эпитетом, о чем он рассказал в замет­ках «Моя работа в Нюрнберге». Был нетерпим к штампам, шаб­лонам, разного рода «стилистическим цветочкам» и «энциклопе­дической эрудиции». Считал, что писатель должен писать «правду и только правду в большом и малом». С исключительным доверием относился к читателю. Главное — «заставить самого читателя мыслить».

Был он человеком неспокойным и любознательным. С юно­шеских лет очень любил путешествовать. Незадолго до траги­ческой смерти, после очередной поездки по Закарпатской земле, он, шутя, сказал, что вот, когда он постареет и не будет сил путе­шествовать, тогда сядет за свой письменный стол и напишет самую главную книгу обо всем виденном, пережитом, передуманном. Есть что-то неумолимо жестокое и непоправимое в том, что не стало человека, который так доверительно признавался, что «до боли страстно хочется жить». В расцвете творческих сил, боль­ших замыслов он погиб, как солдат в бою. 24 октября 1949 года под видом «просителей» враги пришли на квартиру писате­ля с топором и за письменным столом злодейски зарубили его.

Уже сразу после войны Я. Галан призывал советских людей к бдительности, ибо, как дальновидно писал он в памфлете «Их лица», «отродье фашистского сатаны» еще не исчезло «с лица зем­ли». Темные силы, те силы, которые породили Муссолини и Гитлера, «еще живут и действуют», а это накладывает на каж­дого из нас обязанность последовательно и беспощадно бороться с реакцией «во всех ее проявлениях». В статьях, памфлетах писатель предупреждал «не играть с огнем», высказывал твердую убежденность, что окрепшие рукитрудового народа «под знаме­нем СССР сумеют осадить бешеных лошадей войны».И в этой борьбе против реакции,задело прогресса и мира на вооруже­нииу советского народа пламенноеслово писателя-коммуниста, гражданина-патриота Ярослава Галана.

Таким непримиримым патриотом-художникомон вошел в историю нашей многонациональной литературы. И в том, что сегодня украинская советская литература стала явлением не только всесоюзным, а и международным,— большая заслуга и Ярослава Галана.

Борис Буряк

 

Рассказы

 

КАЗНЬ

I

Когда его ввели в зал суда, там еще никого не было. За окнами уже третий день бесновалась метель, и сквозь облепленные сне­гом стекла в зал заползали сумерки. Он сидел между двумя хму­рыми конвоирами и робко покашливал хриплым, глубоким каш­лем. Ему было неловко нарушать своим кашлем тишину и сидеть на самой середине огромного зала, куда его привели и усадили так, чтобы все могли осматривать его невзрачное крестьянское лицо, его старую, потертую куртку и военные, еще русские, са­поги со смешно загнутыми носами. Он знал, что его опять будут допрашивать об этой неинтересной, осточертевшей ему истории, и хоть не станут больше остервенело бить в зубы и под бороду, все же придется снова, в четвертый или пятый уже раз, рассказы­вать про эту гниду — осадника Миколайчика, про собачью его душу, про неудачное нападение на него и глупое бегство с дев­чонкой на руках.

Нет, ни за что не надо было брать Гапку с собой, да еще в такую стужу. Гапка могла спокойно остаться у тети Пелагеи (только теперь вспомнилась тетя Пелагея), там бы и росла, а довелось бы ему вернуться, и отца вспомнила бы. Матери вот и не видела толком, а не забыла, шестой год уже, а не забыла, вспоминает. Вспоминала бы и его. Нет! Гапка вспомнила бы... «Она моя»,— прошептал он, и от этого у него под сердцем что-то екнуло, и так остро, так остро захотелось ему увидеть Гапку! Он окинул взглядом зал и никого не увидел. Тогда ему захотелось выглянуть за двери, в коридор: там темно, может, он и не заметил ее, стоявшую где-нибудь в уголке. Он уже собрался было бро­ситься к дверям, выбежать в коридор и позвать ее во весь голос, но в этот самый миг дверь отворилась и в зал вошел пристав. Он почистил тряпочкой медное распятие, стоявшее на столе, и как раз вовремя положил около свечей спички: в тот же момент в боковых дверях появился председатель трибунала, пухлый ста­рикашка с заспанным лицом, которое он никогда не брил, скрывая огромную бородавку на левой щеке. Но вместо бороды росла се­дая щетина, нисколько не прикрывавшая безобразной бородавки, и, должно быть, поэтому судья уже двадцать лет лечился от кам­ней в печени. Он исподлобья поглядел на подсудимого и недо­вольно покосился на пустующее место секретаря. Затем повер­нулся, подобрал тогу и вышел. У подсудимого беспокойно заби­лось сердце. Ему почему-то казалось, что взгляд судьи, его гримаса и то, что он вышел, хлопнув дверью,— все это вместе предвещало дурное.

Через минуту что-то заскрипело и вошел офицер военной жандармерии, стройный человек с прилизанными русыми воло­сами, с напудренным лицом, перетянутый скрипучими ремнями, между которыми болтались на пестрых лентах бесчисленные кресты и медали. Не взглянув на подсудимого, офицер сел за столик у окна и принялся рыться в портфеле. Вслед за ним вошел прокурор. Он молча поклонился офицеру и, потирая руки, на­правился на свое место — справа от судей. Разложив перед собой бумаги, он удобно расположился в кресле, привычным движени­ем приклеил к глазу монокль, зевнул слегка и уставился на Гната. Но, вероятно, разочаровался, потому что зевнул пошире, снял монокль, откинул голову на спинку кресла, повернувшись к залу благородным профилем лорда, и прищурился.

Члены трибунала заняли свои места в десять часов. Посреди­не, под огромным изображением белой женщины с завязанными глазами, державшей в одной руке весы, сел пухлый председатель. Слева от него занял свое место другой судья, худой, черный, с пылающим, словно горячечным взглядом. Обыватели городка знали его как непримиримого врага прокурора, но об этом больше всех могла бы рассказать жена судьи, которая была на двадцать лет моложе мужа и смертельно скучала в глухой провинции, где один только прокурор «понимал ее небудничную, погибшую душу».

У другого члена трибунала была черная козлиная бородка, хитрые глазки и такая же натура. Перед известным маем он был стопроцентным эндеком : читал только «Варшавскую», призна­вал только Галлера и яро, до потери сознания ненавидел все, что «пахло Востоком». После мая он даже скорее, чем прокурор, сориентировался: выбросил из канцелярии портрет Галлера, первый подписался на «Глос правды» и так же яро, до потери сознания ненавидел все, что «пахло Востоком».

Рядом с ним сидел молоденький напомаженный секретарь. Он тоже скучал в провинции и мастерски выслуживался перед начальством, лелея одну мечту — попасть когда-нибудь в Варша­ву и ходить хоть раз в неделю на дансинг в «Адрию». Как раз в тот момент, когда мечтатель-секретарь достал новое блестящее перо, его подозвал к себе председатель трибунала и шепотом сказал ему что-то на ухо. Секретарь подошел к подсудимому и вежливо уведомил его, что ему дали защитника. И в тот же миг адвокат явился. Он покраснел от холода или оттого, что чувствовал себя неловко, заставив суд ждать, поклонился трибуналу и, даже не посмотрев на своего клиента, побежал к столику и дрожащими руками стал листать дело. Он был молод, занимал­ся адвокатурой первый год и, будучи сыном бедного портного из Белостока, не мог как следует разрекламировать свою контору и приобрести клиентуру. Сегодняшний процесс был первым серьезным делом, порученным ему. И хотя приходилось защи­щать за собачьи гроши из кассы суда (клиент был несостоятель­ный), он с радостью взялся за это дело и всю последнюю ночь просидел над актами, которым предстояло решить судьбу двоих — его, как адвоката, и Гната Орестюка, как обвиняемого. Ему было известно, что чрезвычайный суд — дело серьезное, что по всей стране скрипят виселицы. Кроме того, он за год имел воз­можность изучить судей, ведущих этот процесс, и знал, что его еврейское происхождение и фамилия Любомирский также сыграют свою роль. Поэтому руки его, раскладывая акты, дро­жали.

Зато не дрожали они у Гната. Когда вошли судьи, в нем что-то заныло и он почувствовал себя одиноким, затравленным зайцем среди собак. В редких взглядах, которые иногда бросали в его у сторону судьи, прокурор и жандарм, он видел столько презрения, равнодушия, что, казалось ему, предложи кто-нибудь дать Орестюку пять лет тюрьмы, никто из этих господ не возразил бы ни слова: таким мелким и ненужным видел себя Гнат в глазах судей. Когда вошел адвокат, Гнату стало легче на душе и он повеселел. Хотя он и видел, что этот молодой низенький адвокат не ровня самоуверенным, суровым судьям, но все-таки обрадовался, по­тому что не был уже так одинок и беспомощен,— рядом с ним сидел кто-то, кто яснее мог сказать судьям, что не стоит им утруждать себя из-за такого подлюги, как Миколайчик.

Гнат успокоился. Он был спокоен и тогда, когда председатель назвал его фамилию, даже повеселел, подумав, что вот уже началось и что через час, через два эти суровые господа пойдут себе обедать, а он тем временем бросится искать по городу Гапку. Четыре дня! Нет, за четыре дня она не могла пропасть! Гнат успокоился совсем.

II

Допрашивали председатель суда и его сосед справа. Сидев­ший слева молчал, как всегда, если обвинял прокурор с моноклем. Спрашивали то же, что и в полиции, то же, что и следователь. И потому, что впервые за эту неделю на душе у Гната было легче, он охотно рассказывал и о селе, и о прохвосте Миколайчике, у которого, почитай, полсела быловдолгах. Он высчитывал на своих грязных пальцах, сколько хозяев в селе разорил Миколайчик, сколько народу своими доносами в тюрьму засадил, и не хватало ему пальцев.

Гнат разошелся. Он в лицо судьям обвинял Миколайчика и помещика из соседнего села, платившего Миколайчику за то, что тот привозил на господские поля штрейкбрехеров.

Председатель непрестанно кривился, правый сосед что-то возмущенно говорил ему на ухо, прокурор устремил мечтатель­ный взор в окно.

Гнат рассказывал и о том, как село ненавидело Миколайчика и жаждало от него избавиться. Но Миколайчик в ответ на это только улыбался и каждый вечер ходил с комендантом в шинок. И случилось в этот вечер так (это было на следующий день после того, как десятерых вывезли из села в Новогрудки), что Миколай­чик один возвращался домой. Кое-кто это заметил, узнал об этом и Гнат. Тогда они вдесятером пошли за Миколайчиком и нагнали его, когда он входил уже в свою хату. Но это их не остановило. Гната поставили с дубиной позади хаты, чтобы Миколайчик не ускользнул, а потом выбили стекла. Гнату недолго пришлось ждать. Миколайчик наскочил прямо на него и бежал так быстро, что Гнат не успел и дубиной замахнуться, как тот исчез в лозняке и оттуда выстрелил в Гната, но пуля только над ухом просвистела. В полночь приехал из города на машине большой отряд полицей­ских, и всем десятерым стало ясно, что добра от этого не будет. Когда разбудили Гната, он сначала упирался, но, вспомнив про Гапку и подумав, что станется с нею, если его посадят под следст­вие на полгода, закутал ее в кожух, взял на руки, запер хату на ключ и побрел с девятью товарищами через белые поля к границе.

Идти надо было четыре мили, и, когда подходили лесом к границе, уже рассвело. Увидели полосатый столб и повернули направо, чтобы обойти его незаметно. Вышли на большую поляну и заметили по ту сторону красноармейца с винтовкой. Подумали тогда — конец путешествию и высыпали на поляну, толпой спеша к красноармейцу. Но тут по лесу прокатилось громкое «Стой!». И кто-то выстрелил. Те девять побежали и через минуту были уже на той стороне. Остался только Гнат, не было сил нести Гапку под пули.

«Пусть,— подумал он,— лучше уж полгода отсижу, а Гапка у добрых людей авось не пропадет».

И пошел Гнат назад, только уже не в село, а прямо в город. И это хуже всего,— пропадет Гапка в городе, ей же только шесть лет.

Гнат кончил и посмотрел вокруг. Он думал, что все сочувству­ют шестилетней Гапке, которая бродит сейчас где-то на холоду, голодная, в чужом городе. Но лица судей, прокурора и жан­дармов были такими же, как и прежде. Только адвокат еще глубже зарылся в бумаги. Гнат опустил голову.

III

Второй час уже допрашивали Гната, и когда председатель устал, его сменил сосед с бородкой. Он задавал вопросы и скалил большие желтые зубы, точно хотел схватить каждый ответ под­судимого, разжевать и выплюнуть на стол трибунала, как гото­вый параграф. Он впервые в жизни видел Гната, ему было совер­шенно безразлично, в чем обвиняют этого человека, но он не­навидел подсудимого всей душой — и за то, что тот говорил на языке, ненавистном судье, и за то, что он так прямо смотрел ему в глаза, и за то, что в нем была сила, которая, если освободить ее на миг от цепей, оставит судью без тоги, под голым небом, сиро­той в чистом поле, где нет ни дорог, ни устланных коврами тропок, а только пустота и ноги, которым некуда двинуться.

Прокурор все время молчал, и когда судья с бородкой, пере­став скалить зубы, удовлетворенно откинулся в кресле, он вопросительно посмотрел на брюнета и для эффекта выждал минуту. Но тот не заговорил, и тогда прокурор вздохнул легонько и будто невзначай задал подсудимому вопрос:

—     Вас лично Миколайчик обидел чем-нибудь?

—    Меня — нет,— ответил Гнат.

—    В таком случае зачем же вы набросились на него?

Гнат молчал,— он не понимал прокурора, и ему казалось,

что тот шутит и потому только задает такой нелепый вопрос. Ведь каждый ребенок в селе знал, кто такой Миколайчик.

—    Не знаете? А мы знаем.— Прокурор вобрал монокль глубже в глаз и продолжал допрос: — Вы давно уже член организации?

—    Какой?

—    Террористической.

—    Да я никогда...— Гнат замялся.

А ведь верно, приходилось уже что-то такое делать. Год назад бастовали у помещика, и тогда Харитон, сын Михайла, бывало, говорил: «Организация мы, а об организацию господа непременно зубы обломают». Но перед ним теперь тоже сидели господа, и он решил возражать.

А прокурор тем временем продолжал громить подсудимого:

—    Вас было десять, и нападали вы организованно.

Гнат растерянно молчал, и триумф прокурора был полный.

—    Кстати, вы долго занимались шпионской деятельностью?

Гнат не мог больше молчать. Он понял, что его ошибочно

обвиняют в преступлениях, за которые жестоко карают, что эту ошибку необходимо исправить. Надо сказать им, что Миколайчик и на этот раз, как всегда, подло брехал и что в его болтовне нет ни крошки правды.

—    Высокий трибунал! Никогда ничего подобного не было. Не мог я знать и не знал ничего. Шпионом в нашем селе Миколайчик был. Это он меня...

Ярость душила Гната.

—     Террористическая банда, членом которой вы были, соста­вила после перехода через границу подробное сообщение о распо­ложении наших войск.

Жандармский офицер насупил брови и утвердительно кивнул головой, хотя он знал об этом столько же, сколько и прокурор. Он только честно исполнял свои жандармские обязанности.

—    И вы все еще не признаете себя виновным? — недовольно спросил председатель.

—    Не виновен я, высокий трибунал. Хотел отколотить Миколайчика, подлюгу, признаюсь, а что шпион я — неправда, это неправда! Трижды присягну вам — неправда!

Но как ни убедительно говорил Гнат, председатель только поморщился, а прокурор, жандарм и тот, что с бородкой, снисхо­дительно усмехнулись.

Тогда поднялся адвокат и с дрожью в голосе стал спрашивать Гната, кто такой Миколайчик, был ли он пьяницей, не затевал ли с кем-нибудь драк, и можно ли было дубинкой, которой вооружился Гнат, убить хоть котенка, и знает ли Гнат, что такое шпионаж. В заключение торжественно произнес:

—     Гнат Орестюк, Христос с этого распятия видит тебя и видит, что ты невинен и что чиста душа твоя, как чиста была его душа!..— и сел, не поднимая глаз.

Судьи, прокурор и жандарм возмущенно посмотрели на адвоката. То, что еврей посмел сослаться на Христа — и не только сослаться, а сравнить с ним какого-то мужика, да к тому же еще с оскорбительными для трибунала намеками,— все это решило судьбу несчастного Гната. И он, как будто чувствуя это, тяжело сел на скамью, безнадежно опустил голову и точно сквозь сон слушал то, что говорили свидетели: Миколайчик, комендант и пограничник. Он и не опомнился, как объявили перерыв и вывели его из зала. В коридоре к нему подошел адво­кат и, не глядя в глаза, прошептал:

— Все будет хорошо. Успокойтесь, Орестюк.

Потом быстро сбежал по лестнице.

Тем временем члены трибунала столпились у окна, выходя­щего на тюремный двор, и с любопытством разглядывали термометр. Он показывал двадцать два ниже нуля.

IV

Когда после полудня начал говорить прокурор, в зале уже горели лампы и монокль мерцал золотой звездочкой. Прокурор говорил без обычного пафоса — заседание было закрытое, а на этого адвоката не стоило даже обращать внимания. В полчаса он успел обрисовать всю преступность натуры Гната и смертельную опасность, угрожающую молодой стране от таких дегенератив­ных типов, наемников иностранного государства, которое в пору глубокого кризиса пытается своими хищными щупальцами опутать мир христианской культуры и цивилизации, чтобы таким образом уничтожить в нем все прекрасное, доброе и возвышенное и оставить голого человека на голой земле. Во имя спасения мира Христа, которого, кстати сказать, несколько часов тому назад оскорбили в этом зале, прокурор призывал судей вынести при­говор, который послужил бы святым огнем, выжигающим струпья на здоровом теле человечества. Закончил он призывом к судьям — изгнать, подобно древним римлянам, слабость из своих сердец, когда «Hannibalanteportas».

Адвоката слушал, вероятно, только Гнат,— только для него была интересна речь этого человека, пытавшегося головой про­ломить каменную стену. К тому же неинтересно говорил сегодня адвокат Любомирский,— потому ли, что он видел безнадежность дела, или потому, что чувствовал неравенство сил, выступая перед пустым залом. Когда он закончил, судьи зашевелились и, словно давно уже ожидали этого момента, быстро удалились на совещание. Прокурор пошел с жандармом выкурить папирос­ку, в зале остались только Гнат с конвоирами и адвокат, расте­рянно листавший конспект своей никчемной речи.

У ног Гната стлались черные неподвижные тени конвойных, и тень была в его душе. Казалось, что век сидеть ему в этом зале и что тени вокруг него будут расти и расти, пока не покроют все вокруг, а тогда ночь, безнадежная ночь повиснет над Гнатом. Ему все теперь было безразлично, и казалось, что, если его присудят даже к пожизненному заключению, ему будет все равно. Даже мысль о Гапке только изредка приходила ему в голову, да и то как-то неясно, точно он забыл уже ее лицо, и где-то во мгле тонула его серая, нерадостная мужицкая жизнь.

V

Не прошло и двадцати минут, как трибунал вернулся и все расселись по своим местам. Председатель встал, поправил берет, откашлялся и гнусавым голосом, точно спеша куда-то, прочел приговор:

—     «...Чрезвычайный суд... Гната Орестюка, тридцати двух лет, крестьянина... за террористическую и шпионскую деятель­ность... к смертной казни через повешение и покрытие судебных издержек... Приговор будет приведен в исполнение завтра, в пять тридцать утра».

Когда председатель кончил, его соседи кивнули головами, прокурор вынул из глаза монокль, потер его платочком и спрятал в карман, а офицер вздохнул и, вставая, заскрипел ремнями, как скрипит виселица. Адвокат побледнел и с ужасом смотрел в лицо Гната. А оно было прежним, только отразилось в нем какое-то огромное удивление. Гнат понимал каждое слово при­говора и не понимал ничего. Это была слишком большая не­ожиданность для него, и он всматривался в судей, словно спра­шивая, что это вздумали с ним делать и не шутят ли они. Но судьи не смотрели ему в глаза. Они быстро собрали бумаги и вышли в смежную комнату, чтобы сбросить тоги и на этом закончить на сегодня выполнение своих трудных и неинтересных обязанностей.

А Гнат еще долго стоял посреди зала, если бы не конвоиры. Они напомнили ему, что первая часть «парада» закончилась и ему пора возвращаться в камеру. В дверях подошел к нему адвокат, зачем-то пожал ему руку и сказал, что будет телефони­ровать президенту страны. Тогда Гнат что-то вспомнил и, не глядя на адвоката, несколько раз повторил:

—    Ищите Гапку! Найдите Гапку!

— Будем всю ночь искать,— ответил адвокат, еще раз пожал Гнату руку и пропал во тьме коридоров, ощетинившихся в этот день штыками полицейских.

В камере узнали о приговоре еще до того, как Гнат вернулся из зала суда. Когда он вошел, все молчали. Он сел на свои нары, и тут только у него запылали уши и шея, и он ощутил, глубоко ощутил, что ему готовят неминуемую смерть. В камере была тишина, и он слышал, как бурливо переливалась в нем кровь, как толкалась о стенки жил, как будто и она знала, что завтра утром застынет уже навсегда. И в груди Гната что-то заскрипело, охнуло и вырвалось наружу долгим, нервным, неудержимым кашлем. Потом вновь наступило молчание, и хмуро, уставя глаза в землю, сидели арестанты по углам.

Открылась дверь. Гнату приказали забрать вещи и отправ­ляться в одиночку. Он тяжело поднялся и стал надевать старый овчинный кожух, доставшийся ему еще от покойного отца. Но руки у него дрожали, и он не мог найти рукава. Тогда его сосед, смор­щенный старик-бродяга, подошел к нему, встал на цыпочки и по­мог одеться. Гнат огляделся вокруг и молча пошел за часовыми.

VI

Было уже за полночь. Гнат сидел на табурете и, кто знает, который уже час ерошил свои белокурые нечесаные вихры. Его сердце не билось уже так тревожно,— должно быть, и оно утомилось и хотело отдохнуть. Гнат думал и не узнавал своих мыслей,— так они были необычны для него, так ясны и понятны, и только странно ему было, почему они родились у него так поздно и к тому же еще в такое время, когда думать ему остава­лось всего несколько часов, а после этого придет смерть. Окно его камеры выходило во двор, и он слышал, как кто-то вгонял гвозди в дерево, и был уверен, что это для него готовят гроб. В гроб упрячут Гната Орестюка и зароют глубоко в землю, чтобы, чего доброго, не поднялся Гнат Орестюк, не встал и не пошел бы мстить за свою и не свою мужицкую обиду. Он теперь видел ясно, что недаром судьи потратили на него целый день, недаром от­правили его на виселицу. Мозг работал теперь, как новая смазан­ная жнейка. Гнат открыл в себе целое море ненависти, дремавшей до сих пор где-то под сердцем, и был уверен, что они не могли этого не знать. Ему все представлялся трибунал, за ним он видел злобно улыбающегося Миколайчика, а за Миколайчиком в полу­тьме стоял помещик, а за помещиком в густой мгле он видел целую толпу миколайчиков и помещиков, и у каждого из этих миколайчиков и помещиков на груди были золотые кресты и медали, а на животе скрипели ремни. Все они смотрели на Гната, и Гнат видел в их глазах ту же ненависть, какую он открыл в себе. Они захватили Гната Орестюка в свои руки, и они должны были с Гнатом Орестюком покончить. Гнат Орестюк мог и должен был защищаться. Гнату Орестюку не следовало бояться пули, и, если уж он побоялся ее, ему не следовало теперь бояться виселицы. Гнат Орестюк тверд, он не из теста, и миколайчики с помещиками не могли из него ничего вылепить. Гнат колюч, он мог опасно уколоть, и Гната следовало уничтожить. Гнат Орестюк должен погибнуть.

Среди ночи вошел в камеру маленький захудалый попик. На его груди висел серебряный восьмираменный крест, и Гнату пока­залось, что он вторично очутился перед трибуналом. И тут он уви­дел, как попик прыгнул в толпу и испуганно смотрел на него из-за спин миколайчиков и помещиков, пока не исчез, почесывая ред­кую бородку. За попиком затворилась дверь, и сквозь глазок в ка­меру с любопытством заглядывала новая смена часовых. Гнат знал уже все и успокоился. Он мог, наконец, заснуть, и заснул сидя.

VII

Ранним утром Гната разбудили и сообщили, что президент отклонил его просьбу. В дверях камеры стоял прокурор, за ним председатель трибунала, офицер, начальник тюрьмы, часовые и какие-то незнакомые господа в дорогих шубах. Гнату велели приготовиться. Он хотел накинуть кожух, но ему этого не раз­решили (кто знает, выдержит ли веревка тяжесть?). Тогда он хотел закутать платком шею,— у него уже несколько дней болело горло,— но и этого ему не разрешили сделать.

Когда его вели по узкому сырому коридору во двор, бледный адвокат, точно оправдываясь, сказал ему, что Гапку искали, искала и полиция, но не могли найти, что он не забудет о ней, будет помнить, будет искать. Гнат задержался, и с ним задержа­лись все. Он растерянно посмотрел на адвоката, потом оглянулся вокруг, побледнел, покраснел и во весь голос стал кричать: «Гапка! Гапка!» Тогда ему связали руки за спиной и потащили вперед. А Гнат все кричал и звал Гапку, которая спряталась где-то за стенами, так что не присмотреть за ней, не повидать, не поцеловать ее отцу в последний раз... Звал Гнат Гапку, точно звал жизнь свою, которой через несколько минут придет конец.

Выйдя во двор, Гнат растерялся и умолк. Было еще совсем темно, снег падал большими хлопьями. Гнат понял, что если вешают его, мирного Гната Орестюка из глухих Самоселок, то что-то великое творится на свете и что Гапка и он, Гнат, ее отец, слишком малы перед этим великим. Гнат замолчал и не произнес больше ни слова.

Ему было холодно в одной куртке, он дрожал. Зрители за­метили это и запахнулись получше в шубы. Когда Гната возвели на эшафот и стали вязать ему ноги, кое-кто подошел поближе к виселице. Было темно, а им хотелось получше разглядеть, как будет умирать Гнат. А адвокат Любомирский вбежал в сени и там затрясся в тихом, пискливом, истерическом плаче.

Гната поставили на табуретку и закинули ему на шею петлю. Он увидел перед собой толпу любопытных и узнал прокурора, и судей, и жандарма. Он различал во тьме их лица, не видел только глаз, словно они спрятали их, словно испугались нена­висти, которую источали глаза Гната. Они ждали, когда Гнат закроет глаза. Но Гнат не закрыл их, даже когда у него из-под ног вышибли табурет, и, хотя петля сжимала шею и глаза от напря­жения чуть не лопнули, он не спускал взгляда со зрителей, он хотел излить на них всю свою ненависть, он даже хотел сказать им о своей ненависти. Но петля все туже сжимала шею и не выпускала из горла последнего слова Гната. Тогда злоба и отчаяние, порожденное бессилием, охватили Гната, и потому, вероятно, перестало биться его сердце.

* * *

Еще пять минут мерзли господа перед виселицей. Виселица под тяжестью могучего тела Гната скрипела, а шпоры офицера по­звякивали от нетерпения. Потом маленький толстый тюремный врач залез на эшафот, приложил ухо к груди Гната и сказал зрителям, что они могут уже идти погреться. Общество решило не ходить домой, а дождаться утра в кондитерской Дзеньцела, которая славилась каким-то особенным грогом.

* * *

Глаза Гната смотрели вслед ушедшим до тех пор, пока зрачки не залепило чистым пушистым снегом.

1932

 

ТРИ СМЕРТИ

I

Всю ночь шел частый мартовский дождь, и когда в яму опустили маленький, посеребренный гроб, он чуть не весь погрузился в мутную воду. Какая-то баба тонко заголосила, и среди ребяти­шек раздался тихий плач. Тщедушный поп откашлялся, плюнул, снял ризу, подобрал рясу и, перепрыгивая через лужи, направил­ся домой. За ним стал расходиться народ, только детвора тесни­лась у могилы и слушала, как шлепались о гроб комья грязи, пока не вырос высокий холмик.

Было воскресенье, и люди лениво месили слякоть на вобненских дорогах. В летнюю жару дороги эти высыхали, и тогда все село заволакивалось едкой пылью. Осенью с запада надвигались тучи, и долгие недели шел непрерывный дождь, маленькие хаты облепляла грязь, они чернели, трухлявели и все глубже увязали в мягком раскисшем грунте. По обе стороны села бежали холмы, и летом на них овес шептался с землей. Узкие, нещадно изрезан­ные межами нивки с каждой вобненской свадьбой все больше сжимались, мельчали и все безнадежнее упирались по ту сторону южного холма в просторные владения графа Скшинского. В страду на эту землю высыпали чуть ли не все Вобни; старый и малый потели на ней от восхода до звезд за шестнадцатый сноп, и в три дня на графских полях не оставалось ни колоска. Тогда люди жали свой овес, бережливо, у самой земли, так что потом тощие пестрые коровенки мычали в отчаянии на скудном жнивье.

Десять лет назад молодая учительница Козан приехала в Вобни. Август был на исходе, и над селом сонно бродил туман. В первые ночи учительница садилась у открытого окна и подолгу любовалась посеребренными луной ольхами. Утром, наскоро соб­рав книжки и тетради, она с тихой радостью в груди, прихрамы­вая, бежала к школе. Входя в старую маленькую хатку с земля­ным полом, она встречала пятьдесят пар любопытных детских глаз. Тогда ей казалось, что стены раздвигаются, из-под земли вырастают парты и ребятишки, чистые, в вышитых рубашках, поют в светлом, просторном зале: «Расти, расти, старый дуб могучий». Но вскоре пошли осенние дожди, и ее ноги увязали по щиколотку в раскисшем полу. Бледные, ободранные ребятишки дрожали от холода на трех сломанных санях, служивших парта­ми, а от духоты и вони спирало дыхание и голова наливалась свинцом. После шести уроков учительница, шатаясь, возвраща­лась домой, в полубессознательном состоянии падала на кровать, чтобы, едва опомнясь, приняться за книги и тетради. Она глубоко верила, что трудно лишь начало и что Вобни — чуть ли не послед­нее украинское село по ту сторону Сана — останется украинским. Она была уверена, что добиться этого — ее благородное при­звание, что это смысл ее жизни и что если ей удастся одеть вобненскую детвору в вышитые рубашки и научить их любить Украину, эту романтическую Украину красных жупанов, тоскли­вых песен и тихих вишневых садов, то через несколько десятков лет никто не узнает бедных, забитых вобнян. На месте грязного шинка она уже видела просторную каменную читальню, на стенах ее — украшенные рушниками портреты Шевченко и Фран­ко, а за столиками — старых и молодых вобнян над книжками и газетами. И все люди — чистые, приветливые, веселые.

Но до сих пор в Вобнях веселыми бывали одни рекруты. Мате­ри доставали им из запыленных узелочков два-три злотых, всю ночь светилось кривое окно шинка, и по вобненским холмам до утра перекатывался пьяный гомон. По воскресеньям и празд­никам еще бывало весело в поповском доме. Пухлые поповны танцевали под граммофон, а когда приезжал на мотоцикле молодой дантист из ближайшего местечка, шуткам и смеху не было конца. Козан вначале заходила туда, пила чай с малиновым соком и слушала граммофон, но с ней напомаженный дантист никогда не танцевал,— верно, потому, что у нее одна нога была короче и в больших серых глазах светились задумчивость и тоска. Вскоре она забыла дорогу в поповский дом, а там о ней забыли еще раньше.

Выпал снег, и поп наведывался в школу лишь раз в неделю. Обычно он приезжал в субботу в полдень и разучивал с детьми молитвы. Тех, кто не затвердил как следует «Помилуй мя» или «Верую», поп, наморщив брови, щелкал желтым ногтем по носу и выставлял за дверь. Потом недовольно ворчал на учительницу, что не печется она о душах малых сих, поднимал воротник и усаживался в бричку.

Дважды в год приезжал в школу инспектор, худой брюнет с большими зубами. Он заходил в школу на несколько минут и прежде всего приказывал детям петь. Когда детвора однажды приветствовала его двумя украинскими народными песнями, он спокойно слушал и вежливо улыбался, но сразу же после его отъезда взволнованная учительница накинула на голову платок н под дождем заковыляла в город. На другой день на стенах в школе, кроме обязательного орла, повесили большие портреты президента, маршала и Костюшко, а изможденная детвора кричала на все лады, разучивая полтора десятка патриотических песен о безмерно мудрых и героических государственных мужах и их божественных покровителях. Это был первый удар для учительницы, и от него она уже не оправилась.

Осенью и весной в Вобнях свирепствовали лихорадка и тиф, и тогда в школе становилось просторнее. Почти каждую неделю ученики шли за нетесаным гробиком какого-нибудь своего то­варища, и глаза учительницы распухали от слез. Случалось, что во время урока кто-нибудь из детей бледнел как снег, закрывал глаза и падал под сани. Скоро стала падать в обморок и учитель­ница. В таких случаях дети с помощью воды приводили ее в чувство, а когда она приходила в себя, снова тихо и послушно садились на сани.

На редкость тихие и спокойные были эти вобненские дети. Впрочем, быть может, потому, что в школе не хватало воздуха для крика. Козан жаловалась инспектору и просила выстроить новую школу, пока эта не пожрала всю вобненскую детвору. Инспектор подумал и ответил, что Вобни должны стать польским селом, хочет этого учительница Козан или нет. Если хочет, тем лучше: тогда ей отстроят новую школу.

Потом он уставился выпученными глазами на портрет Фран­ко, висевший над кроватью. Козан в тот же вечер вынесла портрет на чердак.

Шло время, и каждый год ложился на Вобни все большей; тяжестью. Нужда веками грызла вобнян, но то, что началось в последние годы, было так ужасающе и непостижимо, что в селе никто не мог понять, что это такое и до каких пор так будет. Не уразумел и поп, неистовствуя в проповедях по поводу долгов безбожного вобненского люда за требы, а пан комендант бегал с войтом по хатам как пришпоренный, и когда у крестьян нечего было взять за недоимки, в остервенении бил штыком стекла. Не понимала этого и учительница, как не понимала она и того, почему бывшие ученики ее так быстро забывают рассказы о гет­манах и казачестве и становятся такими же неграмотными и неприветливыми, как все обитатели села. Случалось, иные из них, так и не окончив школы, отправлялись во Францию на заработки. Возвращались они оттуда еще более неприветливыми и с угрюмыми лицами молча шатались по улицам села. Когда учительница заводила с ними разговор, они, потупив глаза, бормотали что-то под нос и, не прощаясь, отходили от нее. Это удивляло и болезненно поражало ее. В конце концов она поняла, что ее одиночество в Вобнях не случайно и что весь ее горький труд, все ее столкновения с властями не привели ни к чему. Вобни не были ей благодарны; наоборот, она видела, что между нею и селом' вырастает высокая стена и нет уже сил пробить ее. Она знала уже, что Вобни хотели больше, чем она могла дать, ибо все, что у нее было, она уже отдала, даже себе ничего не оставила,— все перегорело в ней за эти годы, и то, что все перегорело так быстро, могло послужить уроком... Но не для нее — она была уже старой, высохшей, ненужной яблонькой.

Вобненские дни и ночи были грозны и тихи. Одинокий шинок пустовал теперь по целым неделям, и однажды его владелец запряг облезлую клячу и повез свою семью куда глаза глядят. Скотина возвращалась с ярмарок непроданная и, голодная, гиб­ла в хлевах. В селе началась чахотка, но за доктором не посылали даже в смертный час. Войта, Маланюка из Комонивки, Грица Лебеду и пьяницу-колониста Мроза тоже сжигала горячка,— они целыми днями бегали по селу, просили, грозились, а женщин, случалось, били даже, но все было напрасно: вобняне не могли платить ни процентов, ни самих долгов — это было сверх сил — и стояли грозной и молчаливой стеною. Это мучило богачей и, охваченные тяжелыми предчувствиями, они все чаще обходили в глухую ночь с фонарем свои владения.

А Козан овладела старческая апатия. Как всегда, точнехонько в восемь часов утра она была в школе, а после уроков клала на голову компресс и лежала в немом отупении до позднего ве­чера. Пыль толстым слоем покрыла большое зеркало, доставшееся учительнице по наследству от родителей, но женщина и так уже не смотрелась в него. Ее бескровное лицо пересекали глубокие морщины, и под глазами проступили зеленые пятна. Иногда она вскакивала ночью, и ей казалось, что на нее через окно смотрит грозный усатый комендант, она ясно различала во тьме блестя­щий штык и была уверена, что подан новый донос. В такие ночи ее маленькое тело до самого рассвета тряслось в диком страхе, боль в груди доводила до изнеможения.

Однажды учительница встала в полузабытьи и, пока дошла до школы, трижды падала в снег. После обязательной молитвы она почему-то велела детям петь «Расти, расти, старый дуб могучий». Но, не дослушав, пошатнулась и упала к ногам детей, прямо лицом в грязь.

На другой день она не могла уже пошевельнуться, руки и ноги ее опухли, и сквозь маленькие оконца ее домика на улицу доноси­лись вопли. Иногда к ней заходили крестьяне и кормили ее вобненской пищей: овсяным хлебом и печеной картошкой без масла.

Как-то вечером вбежала в комнату хозяйка с едой и, попросив прощения за то, что не зашла утром, положила в рот больной картофелину. Козан, в знак благодарности, мигнула одним веком, но картофелины не проглотила. А наутро, когда хозяйка снова вошла в комнату, учительница все еще смотрела одним глазом в потолок, и тогда поняла хозяйка, поняли и все Вобни, что их учительница умерла.

На другой день продали в местечке ее зеркало и туфли, купили гроб и схоронили ее на почетном месте, рядом с могилой прежнего попа.

Так покончила со своей несчастной жизнью учительница Козан.

II

Через неделю после похорон в село приехал новый учитель — дебелый белокурый человек с толстой шеей, с суровыми, пронизы­вающими глазами профессионала-фельдфебеля. Он был, по мнению инспектора, «лучшей преподавательской силой» в сосед­нем уезде и обладал немалым опытом в «государственно- созидательной» работе. На его лбу и под левым глазом синели два глубоких рубца, приобретенные, по его словам, в боях с Красной Армией. Он и в самом деле гордился крестом «За за­слуги», однако знакомые его утверждали, что это следы недав­него прошлого и свидетельство верной службы пана Хрусцельского на поприще просвещения украинских крестьян.

Через два дня, когда новый учитель удобно устроился у коменданта, войт оповестил село, что завтра начнутся занятия.

Строгий и темный как ночь вошел пан Хрусцельский в школу. Детвора застыла на санях и боязливо следила за учителем, обводившим угрюмым взглядом запущенную, неприветливую лачугу. Голова учителя едва не касалась сырого потолка, с кото­рого падали на грязный пол тяжелые слезы. Пан Хрусцельский надел было шапку, но, вспомнив, что в школе перед занятиями молятся, снял ее и скомандовал:

—    На молитву!

Пока детишки растерянными голосами в тысячный раз повторяли непонятные для них слова, взор учителя блуждал по стенам й среди целого полка портретов в коронах и с орденами нашел в углу, под вышитым рушником, нечто ненавистное, чуждое, мужицкое. Он грозно наморщил лоб, и дети, не закончив молитвы, испуганно уселись.

—    Что это там, в углу? Ты!

Маленький белокурый мальчик медленно поднялся и тихо проговорил:

—    Тарас... Шевченко.

—    Прочь хама! — заорал учитель.— Снять!

Но маленький Федь не шевельнулся, только побледнел, за­моргал глазами и застыл в ужасе. Тогда учитель большими шага­ми подошел к стене, сорвал маленький портрет, изорвал его в клочки и бросил под ноги. Потом поднял с пола грязный рушник, и, неловко усмехаясь, подал его ближайшей девочке.

—    На, малышка, вытри нос, а то замерзнет!

—    Ты кто?

Федь оглянулся вокруг, словно искал помощи у товарищей, и встал:

—    Кобыляк Федь.

—    Поляк? Русин?

—    У...украинец...— ответил Федь и, словно заметив что-то недоброе в глазах учителя, тихо добавил: — пане профессор...

Но в этот момент почувствовал на лице жгучий удар руки учителя, и пан Хрусцельский разразился солдатской руганью о гайдамацкой неблагодарности и великодушии шляхетской «матки ойчизны», которая, невзирая на их неблагодарность, сердечно заботится о них и защищает их от большевистских варваров с Востока. Тут пан Хрусцельский остановился, словно вспомнив о чем-то, и обратился к Федю:

—    Ты что знаешь про большевиков?

Тот подумал минуту и торопливо проговорил:

—    Большевики панов прогнали, пане профессор„.

Учитель наморщил вспотевший лоб и расстегнул полушубок.

Теперь он был уверен, что дело серьезно и надо начинать работу с азов, то есть с выработки государственно-национального само­сознания, ибо только культуру шляхетского государства можно противопоставить бунтарскому духу голытьбы. Гордясь своим умозаключением, он даже подобрел и уже ласковее обратился к Федю:

—    Склоняй — естем полякем!

—    Естем полякем... Естесь...

—    Показывай пальцем!

Федь дрожащим пальцем указал на своего старшего брата Миколу, высокого чернявого мальчика, которому труднеевсех давалось учение.

—    Естесь... полякем, он, она, оно, есте...

Но тут Микола вдруг встал и удивленно сказал:

—    Ваша милость, я не поляк,— и вопросительно уставился на своего брата.

Тогда Федь громко расплакался:

—    Ваша милость, я тоже... нет...

Пан Хрусцельский побледнел, поднял руку, растопырил пальцы, и ладонь коршуном упала на голову Федя. Тот упирался, хныкал, но учитель накрутил его волосы на пальцы и легко, как перышко, приподнял малыша с земли. Ребенок болтал растопы­ренными ногами и уже не кричал, а только стонал глухим, низким голосом. Его редкие вобненские волосы не выдержали тяжести, клок их остался в руке учителя, Федь хлопнулся на землю, трях­нул головой, неловким движением приложил руку к темени, увидел на пальцах кровь и потерял сознание. Тогда брат его Микола, сидевший позади всех у окна, встал и, бледный, как смерть, вышел. Когда он вернулся с водой для брата, он выглядел уже спокойнее, хотя руки его тряслись, как в лихорадке. Карман большой рваной блузы мальчика оттягивало что-то тяжелое и острое.

Но учитель не заметил этого. Он смотрел в окно, за которым бродили по грязи гуси, и думал, что эта голь не стоит его нервов и что он сегодня же напишет инспектору и потребует, чтобы тот прислал вспомогательную силу и приказал селу отстроить новую школу, так как эта не дает ему возможности развернуться и вконец разрушает его испорченное на службе отчизне здоровье. Кроме того, он предложил инспектору поохотиться в лесах графа Скшинского, где он, может быть, прислужится гостю своим дрилингом. Вспомнив о том, какие гости будут на графской охоте, пан Хрусцельский повеселел и велел детям спеть что-нибудь бодрое.

Те молчали и словно ждали чего-то.

— Спойте «Еще Польска»,— сказал он и устремил глаза на большеголовую, рахитичную девочку, сидевшую у дверей.

Она растерянно заморгала глазами, зашептала и неожиданно для себя тонким, пискливым голоском затянула:

Расти, расти, старый дуб могучий...

Сперва взразнобой, а потом дружно и громко весь класс под­хватил песню о дубе, и казалось уже, что здесь ничего не произо­шло за минуту до того и что у вобненской детворы не быяо в мыслях ничего, кроме этого растущего дуба. Дети пели не очень стройно, но так громко, что гуси под окнами тревожно загогота­ли, расправили крылья, махнули ими и, едва касаясь земли, по­летели на реку.

Однако песня скоро оборвалась. Пан Хрусцельский, синий от гнева, весь затрясся. Его глаза налились кровью. Он сжал кулаки, постоял минуту, точно в раздумье, затем подбежал к большеголовой девочке, схватил за шею ее и ее соседку, стук­нул их головами, и тяжелые, страшные удары посыпались на груди, спины, головы детей. Пан Хрусцельский рассвирепел. Его широкий полушубок развевался по хате черными крыльями, и в воздухе, как стремительные мячи, мелькали могучие ку­лаки. Поднялся страшный крик и визг. Тех, кто хотел убежать во двор, учитель ловил и в остервенении бил головами о стены. Дети забивались под сани, но рука учителя находила их повсюду, выволакивала за волосы из-под саней и полуживых бросала под сапоги.

Как раз, когда пан Хрусцельский приблизился к последним рядам и нагнулся, чтобы вытащить очередную жертву, он по­чувствовал, как что-то острое и теплое вонзилось в его правый висок. Он выпрямился, удивленно огляделся вокруг и увидел мертвенно-бледное лицо Фединого брата. Черные глаза Миколы горели, как раскаленные угольки. В руке мальчик сжимал боль­шой плоский камень с острым ребром. Пан Хрусцельский поднял обе руки, шагнул к Миколе, но вдруг выпрямился, напрягся и, как колода, свалился навзничь на землю. Онемевшая детвора осто­рожно подходила к нему, удивляясь, что он стал белый, как полотно. Когда из носа пана Хрусцельского тонкой змейкой по­ползла кровь, дети с криком бросились к двери.

III

Ветреным пасмурным днем жандармы повели закованного в кандалы Миколу в местечко. Грязные изорванные тучи плыли низко над землей, из-за них временами проглядывало солнце. Вели мальчика под вечер, и в этот вечер больше, чем обычно, звонили в церкви. Это звонили в память пана Хрусцельского. Он лежал, засыпанный бумажными цветами, на столе в комнате коменданта. У завешенного окна мерцала восковая свечка, и мутно блестел на офицерском мундире крест «Virtutimilitari». У изголовья покойника поп бормотал молитвы и одновременно обдумывал проповедь на завтра. Его старческое лицо пы­лало гневом. Он представлял уже себе, какими адскими муками будет грозить этой голытьбе, утратившей всякое подобие божие.

Между тем Микола уже миновал плотину и, сопровождаемый двумя жандармами, большими шагами удалялся от дома. Лю­ди выбегали из хат и молча, пытливо смотрели на него. Потом выходили на дорогу и, перепрыгивая с камня на камень, шли позади.

У мостика, ежегодно сносимого половодьем, Микола увидел родителей и Федя. Мать обняла, поцеловала его, сунула ему в карман кусок черного хлеба и луковицу. Теснимая жандармами, она покорно подалась назад и с тихим плачем побрела по грязи вместе с толпой, к которой постепенно присоединилась чуть ли не половина села.

Вобняне шли молча, и никто не мог бы сказать, что движет ими — любопытство или сердечное участие.

Дойдя до околицы села, где кончались хаты и начиналась дорога, за которой морем разлился Сан, достигший чуть ли не самой лестницы дворца графа Скшинского, толпа остановилась и застыла. Микола обернулся на миг, тогда мать спряталась за спину своего высокого Андрия и сдавленно, грудью, всхли­пывала.

Из-за облаков выглянуло солнце, и с ним вынырнул из мглы медленно, без крика приближающийся клин журавлей. Все под­няли головы и, прищурившись, загляделись на стаю, а замести­тель коменданта прицелился в птиц из винтовки и выстрелил. Толпа увидела, как Микола в страхе метнулся в сторону и бросил­ся бежать. Жандармы стали кричать «стой!», но это не помогло. Микола бежал, как испуганная лошадь.

Через минуту он не слышал уже криков, как не услышал и выстрела.

Вдруг вся толпа тучей двинулась на жандармов. Помощник коменданта схватился за винтовку, но было уже поздно. Он слышал запах вобненских овчин, в глазах у него потемнело, и он, перепрыгнув через канаву, бросился вместе с другим жандармом бежать по единственному оставшемуся им пути — на Сан. На берегу они еще раз обернулись, и оба с хриплым криком кинулись в мутную быстрину. Волны закружили их, как колоду, и понесли на глубокое место.

Толпа молча стояла на берегу и тяжело дышала. На дороге голосила над Миколой Андрииха. Вобняне повернулись туда, и как раз в этот миг солнце осветило белоснежный дворец графа Скшинского, высившийся над парком двумя зубчатыми башнями. Вобняне морщили лбы и широко раскрытыми глазами смотрели на сказочный дворец. Они чувствовали, что сегодняшний день не похож на все другие дни их жизни, но случившееся сегодня было для них понятно, и они удивлялись только, что поняли это так поздно. Они видели, что солнце стоит еще довольно высоко и день еще не кончился. Они сознавали, что не смогут уже сегодня вернуться к своему труду, и поняли, что весь их труд, труд всей их жизни ни к чему не ведет, ничего не меняет, что не улучшатся и не станут просторнее вобненские земли, не родятся хлеба и никто не вымолит для них, вобнян, другой, лучшей доли. Они видели перед собой бескрайние просторы плодородных земель и За ними, в тихом парке, сверкающий на солнце дворец. Они видели ещё не вспаханный клин — из земли тянулась реденькая травка, и им захотелось пальцем поковыряться в черной, жирной земле. Вобняне двинулись на господское поле, сперва медленно, потом все быстрее и быстрее, потом, точно ветер подхватил их, из сотни грудей вырвался громкий крик без слов, и они грозной толпой бросились ко дворцу.

...Микола, придя в сознание, увидел рядом заплаканную мать. Он хотел зачем-то полезть в карман, но наручники мешали. Услышав журчание ручейка в канаве, он со стоном пополз к воде. Напившись, он поднял голову и увидел, что над дворцом вырос столб белого и вслед за тем черного дыма. Заходящее за холмы солнце скрылось за дымом.

Миколе больше не хотелось воды, он опустил голову на черную пашню и умер.

1932

 

НЕИЗВЕСТНЫЙ ПЕТРО

Передо мной новый (на 1932 год) календарь-альманах «Червоной калины», и, как всегда, каждая страничка его вопиет о крови, о безграничной классовой ненависти. Альманах «Червоной калины» задыхается от ненависти, от классовой ненависти к трудящимся.

На сто сорок третьей странице, где-то чуть ли не в самом конце объемистого календаря, затерялись две странички воспо­минаний: Л. Веринский, «Над Ценивкой».

Крови здесь мало, вернее, совсем нет. Автор приступает к рассказу спокойно, без выкриков, без пафоса, просто так:

«Ценивка — маленький ручеек, текущий из Ценева непода­леку от Конюхов по узкой долине в сторону Потутор, что под Бережанами, где впадает в Золотую Липу».

Это была весна 1917 года. «Это было время радостных событий».

«Тогда на фронте началось «братание» (обязательно в кавыч­ках.—Я. Г.), и война для УСС [6]Украинские сечевые стрельцы— националистические части, сражавшиеся в составе австро-венгерской армии в первую мировую войну.
потеряла смысл».

«На фронте настало затишье. Только артиллерия время от времени затевала дуэль да патрули перестреливались. А по вечерам в окопах по ту сторону линии фронта раздавались песни. Наши отвечали.

Это происходило так. Какой-то неизвестный Петро выходил на бруствер и затягивал украинскую песню — длинную, протяж­ную. Его мягкий баритон катился эхом по лесу, очарованному сказкой весенней ночи.

— Эй, Петро! — окликали его с нашей стороны.

Петро откликался. Подходил украдкой к нашим окопам, при­носил газеты. Первые украинские газеты. Какая радость!»

Была весна 1917 года, было братание, первые украинские газеты, и был Петро с той стороны. Он вставал во весь рост над окопами и затягивал украинские песни, долгие и протяжные. И больше о Петре ни слова. Был Петро, пел и носил газеты в стрелецкие окопы. Была радость, и пан Веринский забыл на радостях о неизвестном Петре с той стороны.

На фронте, у Ценивки, стояли сечевые стрельцы. Были у них старшины, и было мужичье — рядовые. С тех пор прошло пятна­дцать лет, и было время позабыть многое. Мог забыть о Петре пан Веринский, могли забыть о нем солдаты. Но они не забыли. И не только потому, что Петро хорошо пел и приносил газеты. Были у Ценивки атаманы, были сотники, куренные и четари. У многих из них сверкали на груди блестящие кресты и медали, и о многих из них забыли. Но Петро, самый обыкновенный полтавский парнишка Петро, навсегда остался в солдатской памяти.

Недавно мне пришлось встретиться с бывшим стрельцом УСС, стоявшим со своей сотней весной 1917 года у Ценивки. Он читал червонокалининские воспоминания и очень жалел, что пан Веринский так мало написал о том времени.

У этого стрельца была хорошая память, и особенно хорошо он помнил Петра. И когда он рассказывал о судьбе Петра, глаза его заблестели, и я уверен, что он никогда не забудет ту весну.

Стрелец рассказал мне то, о чем умолчал альманах «Червоной калины».

* * *

«Шел уже третий год войны, а конца все не было видно. Но мы слушались своих старшин и, когда приходил приказ, дрались. С каждой неделей нас оставалось все меньше, но мы знали, что сражаемся с царской Россией, с тюрьмой народов и трудящихся, и мы бились до последнего, хотя чаще всего оглядывались назад, и тогда чувствовали, что и в том направлении устремля­лась наша еще глухая и затаенная ненависть. Наши глаза видели все лучше, мы все больше понимали. Рядовые стрельцы хмури­лись, мрачнели; одни все чаще тосковали по дому, другие — по родне, а все — по тому, о чем тогда только робко и неясно думали и мечтали на ночных постах. Это был март, начало марта 1917 года.

Однажды мы загляделись на русские окопы. Там, в трехстах метрах от нас, поднялся необычный шум. Мы не знали, что там происходит, и удивлялись. Мы продолжали удивляться, когда на их колючей проволоке кто-то повесил флажок. Фла­жок был красный. Мы молча смотрели, а вдоль их окопов поя­влялись все новые и новые флажки, и вскоре все впереди за­алело.

Только на другой день мы узнали, что у них революция.

Мы собирались толпами в окопах, по целым дням смотрели на восток и прислушивались. Ночи были лунные, и нам захотелось петь. Вот мы и затянули однажды вечером «Ой, місяцю, місячень- ку...» Кто-то выглянул и сказал, что русские вылезли из окопов. Мы встали на цыпочки и увидели за проволочными заграждения­ми несколько фигур. Русские стояли неподвижно, точно заслу­шались. Мы запели еще громче, во весь голос, и, когда кончили, месяц катился к горизонту. Мы еще раз посмотрели в ту сторону. Темные фигуры все еще стояли там, хотя песня отзвучала и было уже тихо. Месяц светил еще, и прицел был хорош, но никто из нас не отважился стрелять. Мы смотрели и словно ждали чего-то. Вдруг кто-то из них запел. Стояла такая тишина, что мы отчет­ливо слышали каждое слово. Это была украинская песня «Ой, у лузі, тай ще при 6epeзi, зацвіла калина». Пел один, а в глубине окопов подтягивали.

Нас удивило и пенье и то, что песня была украинская и что подхватили ее в русских окопах. Мы сразу почувствовали, что там, за вражеской проволокой, наши братья и что у них нет к нам ненависти, как не было ее и у нас. Мы хотели сказать им об этом и подхватили песню. Когда спели, месяца уже не было, и до нас донесся тот самый голос, который затянул «Ой, у лузi».

—    Товарищи стрельцы, а ну еще какую-нибудь!

—    Ты кто? — крикнули от нас.

—    Украинец! Полтавской губернии. Петром зовут, товарищи стрельцы.

Было темно, однако мы видели высокого Петра и толпу солдат, высыпавших из окопов. Никто из наших не знал, о чем еще спросить, и снова стало тихо.

—     Товарищи стрельцы! Мы больше не будем стрелять в вас — у нас ре-во-лю-ция! И царя у нас уже нету, и господ, товарищи, не будет. Мы больше не будем стрелять в вас. Да здравствует, товарищи стрельцы, революция!

Мы и тут промолчали, и только один из нас, в темноте не разглядели кто, крикнул было «Да здравствует...» — и осекся. Слишком мало мы думали до тех пор и слишком много узнали в тот вечер.

Чуть ли не до утра в окопах у нас гудело, как в улье. Мы возбужденно спорили, рассуждали. Подстаршины были того мнения, что Петра подослало русское командование, чтобы заманить стрельцов в плен. Мы не могли этому верить и ждали следующей ночи.

Весь следующий день на фронте было тихо.

С русской стороны даже артиллерия молчала. Мы уже не боялись пуль, смело выглядывали из окопов, искали глазами Петра. Вечером мы вновь услышали его голос, и началась беседа на расстоянии трехсот метров. Каждое слово Петра западало в душу; слова его были всякому близки и понятны и столько говорили нам, сколько мы не слыхали за всю нашу жизнь. Мы сознавали, что теперь все пойдет иначе, что с этих пор мы стано­вимся совсем другими, чем были вчера, и что больше никогда уже не станем прежними. Мы слушали Петра и, оборачиваясь, встре­чали хмурые взгляды старшин.

Мы сговорились с Петром, что выйдем втроем, без винтовок, на берег Ценивки. Русских тоже будет трое.

Когда стемнело, они уже ждали. Тут мы впервые увидели Петра близко. Он был молодой, крепкий, красивый. Мы, как и на­кануне, долго говорили с ним, и он повторил все, что говорил прежде, а мы слушали и не могли наслушаться.

На следующий вечер нас пришло больше, их — тоже. Мы уже перекидывались шутками, хохотали, менялись харчами. От них получали хлеб и сало, им давали крепкий австрийский ром. Но Петро не ел и не пил, хотя старшины посылали ему самый лучший ром.

Старшины заинтересовались Петром не только потому, что он приносил украинские газеты. Адъютант полковника Кикаля Воютицкий тоже выходил на речку и внимательно слушал полтавчанина. Потом уходил в старшинскую землянку, и там шел долгий вполголоса разговор. Адъютант Воютицкий с тех пор по­любил Петра, стал приносить ему подарки, звать к себе в гости. Но Петро упорно отказывался и, когда ему совали что-нибудь в руки, говорил своим с улыбкой:

— Я не хочу, а вы, ребята, берите, ежели угощают.

Он был упорен и тверд и упорно твердил, что пора кончить войну и заключить рабоче-крестьянский мир. Среди нас были рабочие, а еще больше было крестьян. И, кажется, не было между нами никого, кто не хотел бы этого мира. Петро знал это и го­ворил, что, не сбросив царя, мир не заключить, что войну хотят только царь да господа и что они на рабоче-крестьянский мир добровольно не согласятся.

Мы слушали, думали и все крепче пожимали руку Петру и его товарищам. Все это видели и знали старшины, знали они и то, что никак не удается заманить Петра в наши окопы. Адъютант Воютицкий все чаще перешептывался со старшинами, а за ним, как тень, ходил командир пулеметчиков Турок.

Я словно предчувствовал дурное, видя все более темневшие глаза старшин. Молодой красивый голос Петра звучал за речкой над полями, и я боялся, чтобы он вдруг не замолк, чтобы Петро с товарищами не ушел от нас.Я полюбил Петра и возненавидел войну и первый повернул бы винтовку в грудь того, кто захотел бы возобновить битву.

Началась буйная весна. Мы каждый день встречались с рус­скими, и они уже заходили к нам в окопы. Не заходил только Петро. Он уже на рассвете стоял в условленном месте над речкой и ждал нас. Так было всегда, так было и в тот памятный день.

Рано утром адъютант Воютицкий вызвал четырех стрельцов и отправился с ними на речку. Те из нас, кто не спал, видели, что Петро вышел уже на свое место с тремя товарищами и говорил с нашими, обращаясь по большей части к стрельцам.Ятогда стоял неподалеку от пулемета, и меня удивляло, почему это десятник Турок сидит у пулемета и набивает ленту.Япосмотрел на речку. Стрельцы и солдаты, пересмеиваясь, разговари­вали. Только Воютицкий все оглядывался, точно искал что-то глазами. В этот миг пулемет дал один выстрел. Воютицкий что-то взволнованно скомандовал, наши стрельцы отпрянули назад, и в то же мгновение пулемет дал еще очередь. Широко открытыми глазами я видел, как солдаты, точно тяжелые мешки, упали в речку. Итолько Петро пополз в траву ивытянулся.

Адъютант Воютицкий надвинул мазепинку на лоб и побежал к землянке. Когда я оглянулся, у пулемета уже никого не было.

Стрельцы выбегали из землянок и, бледные, смотрели на речку. Потом начался шум. Мы собирались толпами, размахива­ли кулаками и бросали старшинам гневные слова. Обида, жалость, ненависть овладели нами, а по окопам бродили вооруженные с ног до головы грозные и угрюмые старшины. Как много узнали мы в этот день и как мало еще тогда было среди нас таких, кто знал бы, что делать! Старшины, живые, здоровые и надутые, ходили среди нас...

Ни в этот вечер, ни на следующий, ни на третий никто не пел ни у нас, ни у них. Кто-то из наших крикнул среди ночи:

—     Петро!

—     Петра нету. Ваши убили! — ответили русские.

Мы молчали, и только один едва слышно ответил:

—    Это не мы!..

На другое утро на реку никто не вышел. Сейчас же после пасхи нас перевели под Конюхи».

Вот что рассказал стрелец о Ценивке, 1917 годе и Петре. Не правда ли, немного больше, чем пан Веринский? Впрочем, дело не в Петре. Петров тогда было много, немало их и теперь. И то, что они подымаются во весь рост, смущает разум кикалей и воютицких. Они день и ночь наводят на Петров пушки и пуле­меты и будут убивать Петров, пока имеют возможность ходить среди нас живых, здоровые и надутые.

Петро говорил, Петро пел о революции...

1932

 

ШКОЛА

Грицко Гудало любит книжки. В его большом деревянном сун­дуке — целая библиотека. Там и Шевченко, и Конан Дойл, и «Моисей» Франко, и «Приключения Тома Сойера» Марка Твена. Каждая книжка аккуратно обернута в зеленую бумагу, на каждой старательно выведено заглавие и номер.

Все эти книжки Грицко читал уже дважды, а некоторые из них и трижды, всегда с тем самым глубоким, неповторимым волнением, на которое способны только дети.

Грицко Гуцало знает: книг на свете много, и не под силу одному человеку прочитать их все, но читать надо как можно больше, до самой смерти. Жизнь без книг представляется Грицку убогой, бессодержательной и тусклой. Это весна без цветов, это ночное небо без звезд.

В высоколобой голове этого хрупкого мальчика мыслей без числа, и не всегда он может разрешить возникающие у него вопросы. К примеру: как выстроить такой мост, чтобы по нем ходили поезда?

Как разрушить его, Грицко знает; об этом может вам рас­сказать чуть ли не каждый ребенок в его селе. Но Грицко хочет строить; Грицку за прожитые им годы снилось уже столько новеньких, ажурных мостов, что ими можно соединить конти­ненты.

Вот почему Грицко так тоскует по школе. Этой тоске пошел уже четвертый год,ародилась она в тот памятный Грицку сентябрьский вечер, когда из Дрогобыча пришла немецкая бумага, запрещавшая к пятый класс, и шестой, и седьмой. Для Грицка это был незабываемый удар: обида будет жить в его сердце до самой смерти.

Но настал день, когда из Дрогобыча перестали посылать немецкие бумаги,авместо них письмоносец стал приносить украинские. В одной из них было всего несколько слов, но эти несколько слов стали для Грицка всем: он снова ученик шестого класса.

Но недолго он учился. Как-то серым, осенним утром отец разбудил Грицка и сказал: «Они подожгли школу». Мальчик знал, что значит «они». Он опрометью выбежал из хаты. Двух­этажное здание школы напоминало огромный костер. Под бал­коном, в вихре раскаленного воздуха, раскачивался на веревке, как язык колокола, человек с курчавыми волосами. Грицко узнал своего учителя и понял, что тот никогда уже больше не подойдет к нему в классе и большая, пропахшая табаком, рука никогда уже не ляжет ему на голову.

В этот миг Грицко проклял бандеровцев.

Он стал «ястребком». Отец, старый солдат, ветеран еще первой империалистической войны, вечерами муштровал его в хате, а ранним утром водил в березовую рощу и учил стрелять.

— Ты уже настоящий солдат,— сказал он сыну через неделю,— но при мне ты станешь еще лучше. Повоюем вместе.

И они воевали. Вместе отправлялись в засаду, вместе охраня­ли село. Грицко ждал своего боевого крещения, и ему уже казалось, что судьба глумится над ним. Прошел месяц, а она ни разу еще не свела его лицом к лицу с «бандерой».

А срок приближался. По селу бродил страх, он заползал под стрехи и по ночам тлел в человеческих глазах блуждающими огоньками. Однажды утром в хате, на краю села, не осталось ни души,— даже двухлетняя девочка не уцелела от звериной расправы: сгусток детского мозга прилип к щеке ее зарубленной тем же топором матери. Несколькими днями позже такая же участь постигла две другие семьи.

За что? Об этом никто уже не спрашивал. Об этом люди не спрашивали уже четвертый год, с того дня, когда по селу про­мчался на мотоциклах первый фашистский патруль.

В начале ноября по хатам поползли черные вести: на село готовится налет. Неподалеку в лесах появилась большая банда. Говорили: бандитов тьма-тьмущая, во главе немецкий генерал.

Грицко Гуцало знал, сколько во всем этом было правды. Банда насчитывала человек двести пятьдесят, и командовал ею не ге­нерал, а самый обыкновенный лейтенант немецкой полиции. Но и этого количества головорезов было достаточно, чтобы село сгорело дотла, а жители его пали жертвой кровавой расправы. Все зависело от того, удастся ли бандеровцам застать «ястреб­ков» врасплох.

Грицко не спал уже третью ночь. Покрасневшие глаза не­стерпимо болели, лицо набрякло от холодного, сырого ветра. Как ни боролся мальчик со сном, это было выше его сил. Он все чаще клевал носом, хотя и не сдавался — натирал снегом лоб и шею, щипал тело до боли. И стоя- на вахте, Грицко не заплакал впервые за много-много его немногих лет.

А на следующее утро на поверке командир отделения ска­зал ему:

—    Банда отошла. Ступай, парень, поспи!

Когда Грицко проснулся, вечерело, в иных хатах мерцали огоньки, село как будто возвращалось к обычной мирной жизни. По ту сторону реки, на хуторах, стонала скрипка, и глухо бренча­ли цимбалы — это была первая свадьба в ту осень.

Грицку захотелось потанцевать. Наскоро пообедав, он за­кинул за плечо винтовку и отправился на хутор.

На мосту стоял часовой. Грицко узнал отца. Старик был не в духе. Сын не любил его таким.

—    Тебя там только не хватало! Все в одну хату. Придут бандеры — как мышей вас передавят...

Грицко не ответил. Он знал по опыту: в таких случаях с отцом лучше не препираться. Вдруг мальчик вспомнил, что у него было только пять патронов. Однако возвращаться было стыдно. Отец заклевал бы его своими попреками.

Крутая тропка вела на пригорок. Мальчик окинул взглядом снежную равнину, за которой чернели леса. На едва видневшийся из-за тумана месяц наползала тучка, страшилище с лохматыми щупальцами. Надвигалась вьюга.

Снежная пустыня лежала перед взором мальчика немая и скорбная. Ничто не шевелилось, только невесомые тени туч плыли по ней, исчезая во мгле.

Порывистый ветер обжег лицо, и тут Грицко услышал что-то похожее на отдаленный человеческий голос. Это длилось один миг, вслед за тем снова зазвучала музыка и земля задрожала от ритмичного перестука каблуков, на этот раз отбивавших польку.

Грицку стало холодно, по спине пробежали мурашки. В ушах все еще звенел далекий голос. Мальчик хотел было бежать в хату — кликнуть «ястребков», но мысль, что его могут поднять на смех, сковала его движения. В самом деле — мало ли что могло ему почудиться после трех бессонных ночей?

Он ощутил что-то подобное страху. Щеки мальчика пылали от стыда. Он снял с плеча винтовку и пошел вперед вдоль полу заметённого снегом кустарника, тянувшегося по долине.

Возле дуплистой вербы над родничком он остановился. Сюда не долетали уже звуки музыки, и только ветер тихонько шумел в ветвях.

Вьюга усиливалась, стремительные снежинки кололи Грицу щеки.

Мальчик боялся одного: чтобы бандиты не подошли внезапно к хате, где пировали «ястребки». Хата стояла на отшибе, и в эту пору нетрудно было подкрасться к ней незаметно.

Правда, по всем данным, банда еще вчера отошла на север, но едва слышный оклик с равнины настораживал. Грицко знал, с кем имеет дело: эти двуногие волки были опаснее своих четверо­ногих братьев.

Мир окутала темень, и, казалось, разбушевавшейся снежной стихии нет ни конца, ни края. Проходили минуты, ветер крепчал. Грицка знобило. Он пробовал согреться с помощью воспомина­ний о мужественных героях Джека Лондона, об отважных путешественниках, которых день и ночь жгло ледяное дыхание Севера, однако не мог забыть н о том, что их защищали меха из волчьих шкур, а на нем только подбитая ветром шинелька...

Его уже грызли сомнения. Далекий голос с полей мог быть обыкновенным эхом оклика, раздавшегося в селе и отраженного холмами. Так, верно, это и было. Грицко знал повадку бандеровцев: они были хитрее рыжих псов из книжки Киплинга и под­крадывались к своим жертвам тихо; тише, чем хорек к курятнику. Слух обманул его.

И все же он не двинулся с места: что бы там ни было, он про­стоит здесь до самого рассвета, борясь со стужей и сном,— иначе сердце его не успокоится. Он был солдатом и мстителем и таким останется до тех пор, пока не засияют снова огни в хатах, пока люди не смогут ходить на свадьбы с беспечальными песнями, пока топоры не примутся вновь рубить дрова вместо детских голов, а учителям не надо будет расплачиваться мученической смертью за то, что они учителя. Мальчику, как всегда в тяжелые минуты, казалось теперь, что на него смотрит весь Подбужанский район, а может, кто его знает, и вся Украина.

Музыка смолкла. Еще одна мертвецки тихая ночь легла на измученное село. Ветер вдруг прекратился, и вновь пошел снег, медленно покрывая землю ровным пластом.

Перед глазами Грицка что-то заколыхалось. «Ястребок» вздрогнул. В двадцати шагах от него появился человек, за ним другой, третий, четвертый. Пока из-за кустов вынырнул пятый, Грицко знал уже, кто перед ним. Это были бандеровские развед­чики; за ними, чуть левее, в двухстах шагах отрывалась от земли цепь!

Сердце у мальчика заколотилось. Отступать было поздно, но он мог прижаться к вербе и головорезы прошли бы, не заметив его. Но за спиной у Грицка было село, малые дети, их родители, Грицко не предаст их, он и вообще не знает, что такое измена, как не знал когда-то этого слова Ричард-Львиное сердце. Пусть бандеровские пули изрешетят его, но первый выстрел даст он, и этот выстрел подымет на ноги все село.

Он недолго целился — на это не оставалось времени. Спокой­но нажал спуск, и выстрел громом прокатился по холмам. Передний бандит взмахнул руками и упал навзничь. Другие залегли, но, пока они открыли огонь, Грицко успел уже занять выгодную позицию за желобком с замерзшей водой.

В затворе его винтовки было четыре патрона. Их следовало беречь. Это были последние капли воды во фляжке путника, очутившегося посреди африканской пустыни.

Пули бандеровцев злобно постукивали о корни вербы. Когда один из бандитов попробовал подняться, Гриц выстрелил вторич­но и — промахнулся. Выстрелил еще — с тем же результатом. Где-то слева откликнулся автомат, и после этого сразу наступила тишина.

Гриц не спускал глаз с бандитов. Они, оставив тело убитого, медленно отползали.

Грицко осторожно встал и, спрятавшись за вербу, бросил взгляд на овраг. Цепь бандитов быстро продвигалась вперед, до села им оставалось не более трехсот метров.

Дорога была каждая секунда. Низко пригнувшись, Грицко побежал вверх. Он во что бы то ни стало должен опередить бандитов!

«Неужто в селе не обратили внимания на перестрелку?» —- подумал он в отчаянии. Прицелился снова и выстрелил. Словно издеваясь над ним, бандиты не отвечали. По обе стороны тракта цепь вдруг разорвалась, и человек двадцать бандеровцев скрылись в придорожных кюветах. Они пройдут еще двести метров и молниеносным броском захватят мост. Что дальше будет, Гриц не хотел и думать. Картина пылающей школы и висящего под балконом учителя так и маячила у него перед глазами.

Мальчик чуть не заплакал от гнева и обиды. Бандиты под­ходили уже к реке. Месяц, выглянув из-за тучи, осветил их правый фланг на противоположном холме: там бандеровцы при­близились к первым хатам, почти на расстояние револьверного выстрела.                                                               

Грицко знал, чем это пахнет.

Ровно через минуту они скроются в садах, а еще через минуту вспыхнут первые овины и сквозь стрельбу послышатся крики истязаемых людей.

Он в ярости стукнул винтовкой оземь. Оставалось только одно — кричать. Грицко поднял уже ладони ко рту, когда над хатами взвилась ракета, а следом за нею весь край села за­искрился и огласился залпами винтовок и клекотом автоматных очередей. Пулемет откликнулся, когда бандеровцы вылезли из кюветов и устремились к мосту. Их скосило первой же очередью.

Грицко был на седьмом небе. Рискуя угодить под огонь своих, он стремглав несся с холма. Через минуту «ястребок» был уже в кювете. Перед ним лежал мертвый бандит с зажатым в руке пистолетом.

Этого только и надо было Грицку: примостившись за кустом шиповника, он посылал короткие прощальные очереди вслед удирающим бандитам. А потом вместе со всем почти селом под­нялся в атаку. Ветер стеснял его дыхание и глушил радостный возглас — возглас бессмертного Уленшпигеля: «Ура! Победа за гезами!..»

1945

 

МИССИС МАККАРДИ ТЕРЯЕТ ВЕРУ

Миссис Маккарди была необыкновенно вежлива.

—    Вы спешите в Дахау? Можете ехать со мной.

Знакомство наше началось за четверть часа перед тем, и

фразы, которыми мы обменялись в бюро «лагеря прессы», носили чисто деловой характер: я искал оказии, чтобы добраться до Мюнхена.

—    Очень благодарен вам за помощь.

Во время оживленного разговора мы коснулись темы недав­но законченной войны.

—    Мы верили в эту войну: скептицизм — не американская черта характера. А сегодня... сегодня я боюсь, что из этой кро­вавой купели мы вышли грязнее, чем были когда-либо прежде.

Я не совсем понимаю мою соседку.

—     Боюсь, что мы с вами говорим на разных языках, миссис. Если бы не отвага солдат Сталинграда,— кто знает, не везла ли бы сегодня «Куин Мери» в какой-нибудь из европейских портов очередной груз уже американского топлива для крематориев Дахау и Освенцима. Нет, миссис Маккарди, ваш сын погиб не напрасно.

—    Спасибо! — бросила она сухо.

Мы долго молчали, не отрывая глаз от дали, откуда надви­гались на нас грозные лесистые холмы, которые затем, при­близившись, расступались и таяли, как вчерашний сон. Наконец мое любопытство пересилило.

—    Я осмелюсь напомнить, миссис, что вы не поставили то­чек над и. Может быть, вы имели в виду Индонезию?

—    Ох, сэр! Не напоминайте мне в такое чудесное утро о наших английских родичах. Узнав, что о них так много гово­рят, они еще чего доброго лопнут от спеси. Другое дело, что это, вероятно, был бы наилучший выход из создавшегося положения.

—    Это голос шотландской крови?

—     Нет — американской. Шотландская фамилия досталась мне от мужа... Вы, кажется, могли уже не раз наблюдать взаимо­отношения между нашими джи-ай и томми.

—    Да, это взаимная «блестящая изоляция».

—    Я назвала бы это иначе, но пусть будет по-вашему. К вашему сведению, меня тревожит не английская политика. От британского аристократического вола наивно было бы требовать чего-нибудь большего, чем кусок тухлого мяса.

—    В большинстве случаев эту политику трудно отличить от американской, не так ли?

—     Вы угадали. Больше всего раздражает, нет, бесит меня, когда я слышу или читаю эти нестихающие комплименты наших нынешних светил над могилой президента, поклявшегося избавить человечество от войны, нищеты и страха. Это уже нечто худшее, чем лицемерие, это цинизм.

Возмущение миссис Маккарди содержало все элементы иск­ренности: ее голос сливался теперь с гневным рокотом мотора, преодолевавшего подъем.

Немного погодя она добавила:

—    Печальнее всего то, что народы не видят трагизма ситуа­ции или не хотят его видеть.

—    Народы здесь ни при чем, миссис.

Миссис Маккарди иронически оттопырила губку.

—     Если смотреть с высоты ваших принципов, быть может, это и так. Но позвольте мне иметь собственное (надобыло слышать это «собственное») мнение; мнение, рожденное в конце концов юнрровским опытом.

Разговор становился интересным. Я счел необходимым по­спешить собеседнице на помощь.

—     Надеюсь, вы согласитесь со мной, что этот юнрровский опыт дорого обходится народам, и боюсь, обойдется еще до­роже...

—     Несомненно. Есть святыни, которыми нельзя торговать безнаказанно.

—    Таким способом можно утратить не только моральный кредит...

Она покосилась на меня:

—    Можно утратить, говорите? Он уже утрачен. Особенно после скандала в Дахау.

—    В Дахау? За Дахау отвечают сегодня нюрнбергские обви­няемые.

—    А впоследствии мы все ответим перед судом истории.

—    Вы, очевидно, имеете в виду Мюнхен и его результаты?

—     Нет, сэр. Я говорю теперь о Дахау и обо всем, что про­изошло там после ликвидации лагеря. Не удивляюсь, что вы успели уже забыть об этом. А я не забыла и не забуду, что американские солдаты нарушили священное право убежища. Надо было видеть, как эти люди плакали и рвали на себе волосы, когда их передавали вашим властям!

Я не верил своим ушам.

—    Миссис Маккарди! Вы проливаете слезы над...

—    О, еще бы, над коллаборационистами, предателями, или как вы их там называете. Однако для меня, американки, они прежде всего люди, страдающие люди. К тому же не забудьте, сэр, что война ведь уже кончилась.

Логика моей собеседницы была достойна ее этических прин­ципов.

—    Вы ошибаетесь, миссис. Еще не кончилась, ни в коем слу­чае не кончилась война против уцелевших камелотов достаточно известного вам Адольфа Гитлера и против...

—     ...идиотов, вы хотели сказать? Спасибо.

—    Не за что. С идиотами было бы не так уж трудно справить­ся. Хуже, когда этих камелотов протежируют няньки вроде вас, миссис.

—    Ваша склонность к эпитетам, сэр...

—    Менее, наверняка менее опасна, чем ваша забота о по­следышах нацистского дьявола. Впрочем, могу вас успокоить: американцы выдали всего несколько десятков предателей и то лишь потому, что те в прошлом стреляли по вашим джи-ай. Основная же масса, несколько сот тысяч этих негодяев, все еще пребывает под вашей любвеобильной опекой.

—    У вас, должно быть, нетерпимость в крови, если вас не волнует даже судьба несчастных детей.

Я не успел ответить. Внезапно заскрежетали тормоза, и мис­сис Маккарди остановила машину перед двумя молодыми джентльменами в американской форме (без знаков различия) и с красно-белыми ленточками на груди. Оба джентльмена по­казывали пальцами на небо.

—    Садитесь,— сказала с материнской улыбкой миссис Маккарди.

—    Данке шейн! — ответили джентльмены с чистым галицийским акцентом и сели в машину.

Меня удивило, откуда они взялись в этой безлюдной мест­ности.

—    Вы где живете? — спросил я.

Украинская речь не произвела на джентльменов никакого впечатления. Один из них, шатен, с широким шрамом на щеке, ле­ниво ткнул пальцем в сторону леса. И в самом деле, в перелеске можно было разглядеть трехэтажный дом казарменного типа, весь увитый, точно плющом, гирляндами полуголых загорелых тел. Эта картина заметно смутила мою спутницу, и ведомая ее рукою машина чуть не врезалась в ограду из колючей проволоки.

—     Если не ошибаюсь, миссис Маккарди, это ваши воспи­танники...

На лице ее проступило нечто подобное румянцу.

—    Вы не ошибаетесь.

—    Не считаете ли вы, что безделье не самый лучший способ воспитания?

—    Этот вопрос я прошу вас задать кому-нибудь другому.

—     Кому?

—     Ну хотя бы даже командованию третьей армии ЮНРРА, которое, к сожалению, заботится лишь о телесных потребно­стях перемещенных лиц.

Должно быть, миссис Маккарди чувствовала себя неловко.

—    Не надоела вам такая жизнь? — спросил я у наших пас­сажиров.

—    Какая именно? — переспросил полный брюнет мелодич­ным львовским говорком.

—     Безделье.

—    Нет.

—     И так до самой смерти?

—    Мы еще не собираемся умирать.

—    О нас думают американцы,— прибавил шатен.

—     И что же они придумали?

—     Говорят, что нас еще подкормят немножко, а потом по­едем в их армию, в Японию или еще куда-то. Обещают нам аме­риканское подданство после трех лет службы.

Я лояльно переводил миссис Маккарди все, что говорили «перемещенные» джентльмены.

—     Вы поляки?

—     Нет,— ответили дуэтом пассажиры,— мы украинцы. Поляков уже взяли в охранную роту. Там они охраняют амери­канское имущество.

Справа от дороги тянулось огромное поле, ощетинившееся сот­нями, тысячами пушечных стволов. У входа стоял сторож этого монументального склада в американской каске с польским орлом.

—    Сервус, Ясь! — крикнул ему брюнет и, обращаясь ко мне, сказал: — Это из «бригады Святого Креста» НСЗ. Как пришли год назад из Польши целым подразделением, так и служат под­разделением.

—    Холерические парни,— уточнил информацию шатен.— Поссорятся за картами и сразу — в ножи.

—    А вы?

—    Мы на деньги редко играем. ЮНРРА мало платит.

—    А можно ли узнать, почему у вас на лацканах ленточки польских цветов?

—    Нам сказали, что так лучше — большевики не будут иметь на нас прав.

—     Кто же мог вам так сказать?

Миссис Маккарди торопливо прервала нашу беседу:

—     Боюсь, сэр, что вы злоупотребляете болтливостью про­стодушных ребят. Неужели вы не хотите понять, что интеллек­туальный уровень этих парней ни в какой степени не соответ­ствует вашим, мягко говоря, чрезмерным требованиям? Я уже не говорю о том, что ваш способ задавать вопросы напоминает следствие. Неужели вы даже здесь, где господствует американ­ское право, не можете простить этим симпатичным парням, что они по-своему понимают и любят свободу? Разве вы...

—    Ви шпет ист ден? — прервал поток ее красноречия брюнет.

Миссис Маккардиоторвала левуюрукуотруля, и на солнце блеснуло золото ее часов.

—    Двадцать пять десятого,— ответила миссис с материнской улыбкой.

Не успели мы проехать и двухсот метров, как брюнет, ста­раясь, должно быть, показать свое пристрастие к американ­ским манерам, фамильярно потрепал миссис по плечу.

—    Стоп,— крикнул он, и машина послушно остановилась.

На этот раз джентльмены решили блеснуть манерами на­шего полушария. Сперва шатен, затем брюнет припали к ручке миссис Маккарди. Выглядело это очень мило. О, миссис Мак­карди прощалась со слезами на глазах.

Внезапно она вспыхнула и, оторвав взгляд от молодых людей, скрывшихся в глубине придорожного леса, устремила глаза на меня. Это не предвещало ничего хорошего.

—    Теперь я понимаю, почему вас не любят! — проши­пела она.

—    Меня?

—     Всех вас! Ведь в каждом из вас сидит фанатичный Торквемада, не способный понять, что и в груди еретика может биться благородное сердце.

Она произнесла эти слова с убийственным сарказмом.

Джип летел, как стрела.

—     Передержка, миссис. Во-первых, ни павеличи, ни бандеробцы не напоминают мне ни одного известного из истории еретика. Разве если назвать еретиком Иуду Искариотского.

—    Как всегда — неоригинально. А во-вторых?

Жестом подверженной сплину королевы она поправила ле­вой рукой волосы. Эта рука вдруг приковала мое внимание.

—    А во-вторых? — повторила она.

—    А во-вторых... Где ваши часы?!

Вопрос произвел эффект, который образно можно было бы назвать «коротким замыканием». Джип издал тихий звук, нечто вроде «ой-ой-ой! ой-ой-ой!» и стал, как вкопанный, а глаза его владелицы погасли и заволоклись туманом тихого отчаяния. К чести миссис Маккарди, она не делала того, что сделали бы на ее месте другие женщины: не смотрела под ноги, не искала в кар­манах, не переворачивала подушек. Она скорее напоминала жену Лота после известного библейского происшествия.

Однако несколько позднее женщина все же воскресла в ней.

—    Что же вы сидите? Бегите за ними! Тоже рыцарь!

—    Хорошо. А у вас есть оружие?

—    Нет. А что?

—    Да ведь здесь недалеко еще один лагерь ваших воспи­танников. Я бы не хотел оставлять вас одну на дороге.

—    Вы правы...— услышал я впервые за все наше знакомство.

Миссис Маккарди молча утирала слезы. Джип с глухим сто­ном тронулся.

Оглянувшись, я заметил на том месте, где только что сиде­ли «симпатичные парни», смятую газету. Это был последний номер издаваемой на украинском языке в Фюрте газеты «Время». Страницы этого органа были переполнены антисоветской бранью, святочными пожеланиями по адресу бандеровских головорезов и уверениями в том, что новая, третья война — вопрос ближай­ших месяцев, если не недель. На четвертой странице внизу вни­мательный читатель мог увидеть два набранных скромным пе­титом слова: «Издает ЮНРРА».

—     Что вы читаете? — слабым голосом спросила миссис Маккарди.

—    Вашу газету.

—     На каком языке?

—     На украинском. Надо сказать, что ваши польские газеты выглядят импозантнее: нюрнбергское «Письмо жолнежа» плю­ется на целых шестнадцати страницах. Как видите, ваша органи­зация удовлетворяет не одни телесные потребности своих пере­мещенных подопечных.

—    Мы даем им только бумагу и деньги.

—     То есть то же самое, что тиссены и гугенберги давали в двадцатых годах Гитлеру. С известным вам результатом. Кроме того, вы забыли, вероятно, уважаемая миссис, о мюнхенском «университете» ЮНРРА...

—     К вашему сведению, я помогла его организовать.

—    Можно знать, миссис, по чьему заданию?

Миссис Маккарди нервно пожала плечами.

—    Ваш вопрос удивил бы меня, если бы я за время этого маленького путешествия не утратила способности удивляться...

—     Ага, Юпитер сердится... Это тоже ответ. А можно узнать, почему ректором этого университета стал герр Пфицмаер? Вы, случайно, не имели отношения к его назначению?

—     Вы переоцениваете, решительно переоцениваете мою ком­петенцию, сэр!

—    Хорошо! А на подбор преподавателей вы также не ока­зывали никакого влияния? И если даже нет, то что вам мешало узнать, что большинство этих преподавателей — люди, так или иначе связанные с гитлеровским режимом?

Миссис Маккарди молчала. Казалось, все ее внимание было теперь сосредоточено на машине.

—    То же самое, точь-в-точь то же самое следует сказать и о ваших «студентах», миссис. Вы содрогались, читая об истязуе­мых народах, а сегодня с ласковой улыбкой подносите их убийцам хлеб-соль и за отбираемые у ваших и не ваших граждан деньги кормите их, одеваете и печатным словом помогаете популяри­зировать религию массовых душегубов. А теперь еще И универ­ситет! Дорогая миссис Маккарди, не проще ли было бы перевез­ти его студентов в Вашингтон, непосредственно в школу шефа «Федерального бюро расследований» мистера Гувера, вместо того чтобы инсценировать идиотскую комедию с «универси­тетом»? Инсценировать на деньги, буквально украденные у сирот, родители которых погибли от рук ваших «преподавателей» и «студентов»?

Миссис Маккарди все еще молчала, только ее вдруг заострившийся профиль показывал, что у нее в сердце носилось сто фурий.

—     По статистическим данным, в «университете» насчиты­вается восемьсот сорок семь студентов «украинской националь­ности — польских граждан». Как вам известно, Западная Украи­на — составная часть Советского Союза и ее жители уже семь лет назад перестали быть гражданами Польши. Это факт, санкционированный перед лицом всего мира также и Вашингто­ном. Однако ваши власти в Европе как будто и не подозревают об этом и перекрашивают этих гитлеровских ландскнехтов в бело-красный цвет с таким же азартом, с каким ваши гангстеры перекрашивают украденные автомобили. Далеко ли заедут ваши комбинаторы на этих автомобилях — не наша забота; меня в этом случае волнует нечто другое: бесцеремонное рас­шатывание международного права, беспримерное издеватель­ство над элементарными принципами сосуществования народов, к тому же народов дружественных, тех, что еще вчера шли пле­чом к плечу на штурм фашистской Бастилии. Хотя нет, простите, я сказал «беспримерное». Это не совсем так. Прецеденты были, их создала известная троица: Гитлер, Геринг и Риббентроп...

—     Вы говорите таким тоном, сэр, словно мы не только никог­да не шли вместе, а собрались завтра воевать между собой.

Миссис Маккарди процедила это с такой миной, как будто все мосты между нами были уже сожжены, а ей оставалось только поднять брошенную мной перчатку.

—     Прошу извинить меня, миссис, если мой словарь отлича­ется от словаря покойной маркизы Рамбулье. Но стоит перели­стать один номер нью-йоркского «Тайма», когда там пишут о нас, чтобы забыть о версальских манерах... Что же касается войны, «третьей войны», то вряд ли ваши комбинаторы отважатся ее на­чать. Ведь и они уясняют себе, что у атомной бомбы два конца и что до сих пор еще неизвестно который из них был лучше...

—    Это звучит как угроза!

—    Нет, как предостережение.

—    И все это из-за этих жалких «ди-пи»?

 — Жалких? Я вижу, что даже дамские часики могут иногда послужить пособием для изучения истории. Суть дела не в «ди-пи», они лишь симптом.

—     Назревающего конфликта?

—     Нет, назревающего разложения. Вы знаете не меньше, если не больше, чем я, хотя ваши уста и сомкнуты печатью сговора.

—    Позвольте! Сговора?

—     Да. Иначе нельзя назвать то, что здесь творится. А что творится, вы и сами знаете. Вашу армию разъедает спекуляция и праздность. В созданной вашими заправилами моральной атмосфере трудолюбивые, честные янки на глазах превращаются в алкоголиков и громил. Вы загадили в глазах джи-ай военный мундир, ибо, прикрываясь им, делаете все что угодно, кроме того, чего джи-ай ждал, надевая его перед отправкой в Европу на смертный бой с фашизмом. Теперь он видит, как вы нянчитесь с недобитыми фашистами, как позволяете им спекулировать и красть, как воспитываете их методом почти принудительного безделья, как даже тех из них, кто попал в Германию, конвои­руемый штыком гитлеровского жандарма, и хотел бы вернуться домой, к труду, отдаете в жертву своре квислинговских террори­стов. Охваченные жаждой капиталистической наживы и страхом перед утратой возможности наживаться, вы вместе с англича­нами создаете в Европе резерв фашизма, создаете его на немец­кой земле, в этой колыбели нацистского сатаны, в этом очаге и рассаднике самой страшной инфекции. Предоставив джи-ай самим себе, вернее джинну и всем смертным грехам, вы тво­рите по методам гестапо и «ОВРА» другую армию, армию на все готовых политических гангстеров, которым предстоит продолжать в своих странах начатую с благословения Гиммлера кровавую работу, на этот раз в интересах ваших империалистов. Ваши и канадские власти готовы даже пустить часть этих ганг­стеров в свои страны, ведь их прошлое и настоящее дает гаран­тию, что в них ваши комбинаторы получат преданнейшую гвар­дию, готовую устроить хоть и все триста шестьдесят пять варфоломеевских ночей в году.

—    Любопытно! Варфоломеевских ночей? У нас? А где же вы видите наших гугенотов?

Бледная гримаса на лице миссис Маккарди указывала на ее желание улыбнуться.

—     Где? Во всяком случае, не в династии Гуверов. Да неужели вы думаете, что надо идеализировать американский народ, чтобы не потерять веру в него, в простых, трудовых людей Америки?

Этот вопрос остался риторическим. Миссис Маккарди мол­чала. И, только когда в разогретом воздухе замелькали башни Мюнхена, она скромно откликнулась:

—    Вы вспомнили о вере. Можно узнать, где этот феникс водится? Может быть, тоже в Египте?

—    В Египте наверняка нет; там британский лев оставил бы от него одни перья.

Джип весело запрыгал по распаханной бомбами улице. Мы приближались к перекрестку, где я должен был попрощаться с моей спутницей.

—    Я искренне завидую вам всем,— сказала она.— Если у меня и оставались какие-то клочья веры в человека, то их сме­шал с землей снаряд, растерзавший моего Келли-. И, вероятно, именно поэтому я служу не столько ЮНРРА, сколько... Вы меня поняли, сэр?

Миссис Маккарди смотрела так, точно искала в моих глазах сочувствия.

—    Сколько одному из династии Гуверов, да? Я вас понял, миссис Маккарди...

 

ПЬЕСЫ

 

99 % (Пьеса в четырех действиях)

 

Действующие лица

Д-р Ахиллес Помыкевич — адвокат.

Милена Помыкевичева — его жена.

Д-р Дзуня Шуян — его помощник (конципиент).

Отец Румега — греко-католический священник, депутат польского сейма.

Леся — секретарша у Помыкевича.

Гости Помыкевичей:

Пыпця

Рыпця

Директриса

Редактор

Критик

Писатель                               

Молодой человек

Молодая девушка             

Эмигрант

Купчиха

Политик

Директор банка

Душкова

Варвара — служанка Помыкевичей.

Действие происходит во Львове в 1930 году.

 

ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ

В канцелярии адвоката Помыкевича. Справа за столом Дзуня, слева пишет на машинке Леся. По комнате ходит Помыкевич и диктует ей.

Помыкевич. ...словом ч-ч-ч-ести заверяю вас, что толь­ко благо моих клиентов и украинской нации руководило мной во всей моей...

Стук в дверь. Пауза.

Дзуня. Войдите!

Помыкевич.Пожалуйста.

Входит старушка в старомодной шляпе.

Душкова. Мое почтение...

Дзуня. Здравствуйте.

Помыкевич(сняв очки).Целую вашу ручку! Пани Душкова! Целую ручку! Очень приятно! Пожалуйста! Вы, на­верное, по делам...

Душкова.Да, пане. Да, пане меценат, я по делу...

Помыкевич(Дзуне).Пожалуйста, принесите мне дело двенадцать тысяч семьсот четыре.

Дзуня лениво перебирает бумаги. Обращается к Душковой.

Все как нельзя лучше, милостивая пани, как нельзя лучше. В бли­жайшие дни вашему сыну будет вручен обвинительный акт.

Душкова.Но вы... вы же, господин адвокат? на прошлой неделе говорили то же самое...

Помыкевич.Я ходил к прокурору по этому делу. Да-да! И не раз. Да-да! Милостивая пани, ходил! Хотя дело, знаете... но все-таки, хотя он и(тихо) коммунист, но украинец, я уверен,— сердце у него украинское, мы ведь все, милостивая пани(громко) используем, одним словом, все возможное, чтобы правда победи­ла и ваш сын оказался на свободе, уважаемая пани!

Душкова.Всю жизнь буду вам благодарна, господин адвокат.

Помыкевич.Я выполняю только свой долг, как патриот- украинец.

Душкова.Благодарю...(Встает.) Всего доброго.

Дзуня.До свидания.

Помыкевич.Целую вашу ручку, добродетельная пани!

Душкова.Ува...(Выходит.)

Помыкевич(Дзуне).В прошлый раз заплатила?

Дзуня(быстро ищет в записной книжке).В этом месяце всего десять... двадцать злотых.

Помыкевич(приоткрыв дверь).Добродетельная пани! Добродетельная пани! Задержитесь еще на минутку! Еще одно важное дело. Да, да, по делу сына. Добродетельная пани! О да, да, даже очень важно. А как же? Для вас, пани? Как? Отсюда вам кричать во все горло, добродетельная пани? Извините, но это... (Входит, хлопнув дверью.) Не верит ч-ч-чертовая ведьма!..

Дзуня. Наверное, у нее есть на то основания, меценат?

Помыкевич.Вы говорите, у нее есть на то основания?

Дзуня.Пане меценат, не будьте скромны...

Помыкевич.Пане, я вас не совсем хорошо понимаю.

Дзуня.Зато мы кое-что хорошо понимаем, дорогой пане меценат... Не так ли, панна Леся?

Помыкевич(Дзуне).И вы еще смеете говорить от име­ни панны Леси?

Дзуня. Не так ли, панна Леся?

Леся.Да, Дзуня...

Помыкевич.Да?

Леся.Пане Дзуня...

Дзуня.Я вижу и слышу все, панна Леся.

Помыкевич.Я тоже вижу все...

Дзуня.Бедный пан меценат... Вам не жаль его, панна Леся?

Леся.Мне... Да!

Помыкевич.И вы... вы тоже? Даже вы?..

Дзуня.Интересно! Что это за «даже». Панна Леся, ме­ценат чувствует к вам особую жалость...

Леся.Пане Дзуня, вы хотите...

Дзуня.Только ради шутки хочется немного залезть язы­ком в семейные дела мецената.

Помыкевич.А вы, я это знаю, вы не только языком ко мне влезли!..

Дзуня.Извините, это ваше неуважение к собственной супруге...

Помыкевич.Это ч-ч-черт знает что такое!

Дзуня.Да, я вполне с вами согласен. Это действительно черт знает что такое.(Поет.) «Не питай, чого в мене заплакані очi...»

Помыкевич.Пане товарищ, перед вами ваш шеф!

Дзуня.Мне очень приятно, да вы, кажется, имели уже честь мне представиться. Панна Леся, вы не припоминаете?

Помыкевич. Панна Леся, вы должны к двенадцати быть В суде и не забыть о гербовых марках. А мы тем временем с вами поговорим!

Дзуня.У меня тоже к вам будет маленькое дельце.

Леся встает и прячет в портфель бумаги.

Леся.Пане меценат... господа... если вы это из-за меня...

Дзуня.Что тогда?

Помыкевич.Что тогда, голубушка?..

Леся.Тогда... тогда... мне было бы очень неприятно.

Дзуня. Успокойтесь, панна Леся, меценат не сделает мне ничего плохого, потому что знает, что это было бы для вас очень неприятно.(Целует ее руку.)

П о м ы к е в и ч. Идите, панна Леся!

Леся. Это было бы для меня...

Дзуня(открывает двери).До свидания, милая Леся!

Леся выходит.

Милая, славная девушка. Я завидую вам, меценат.

Помыкевич.Это оч-ч-чень мило с вашей стороны.

Дзуня.Благодарю за признание.

Помыкевич.Сегодня я окончательно решил отблаго­дарить вас за ваше сотрудничество! Сегодня мы, пане Шуян, распрощаемся.

Дзуня.А я другого мнения, пане меценат!

Помыкевич.Что все это значит?

Дзуня.Это значит, что не распрощаемся сегодня, господин меценат...

Помыкевич.Знаете, пане Шуян, я всякое в жизни видел, но такого отъявленного наглеца, как вы, даже во сне видеть не приходилось. При таком жаловании, какое вы получаете, дру­гой чувствовал бы себя по крайней мере удовлетворенным.

Дзуня.А я нет.

Помыкевич.Я это знаю. Вы хотели бы еще особых прибавок. А позаботились ли вы об этом сами?(Кивнул головой в сторону своей комнаты.)

Дзуня.Вполне возможно... Но это не связано с вашей неблагодарностью, меценат. Однако, я думаю, это не столь важно.

Помыкевич.Извините, но это очень важно, хотя бы и по­тому, что ваше поведение исключает возможность вашего даль­нейшего пребывания в моем...

Дзуня.Доме?

Помыкевич.Да, и в канцелярии!

Дзуня.Вы чрезмерно строги.

Помыкевич.Больше всего меня поразило в вас пол­нейшее отсутствие, заметьте себе, уважения к человеку, который всю свою жизнь отдал народу.

Дзуня.Всю жизнь, а я и не знал. Как жаль, что не при­ходится читать старых календарей!..

Помыкевич.Правильно. Вы бы из них многое почерп­нули для себя, молодой человек!

Дзуня(тихо).Даже и о деле с векселями в тысяча де­вятьсот восьмом году?

Помыкевич.Довольно! Приходите завтра, я вам выпла­чу за три месяца! До свидания.(Направляется к двери.)

Дзуня.Одну минутку!(Подходит к Помыкевичу.) Как бывший председатель «Нашей школы» будьте признательны мне за то, что благодаря мне стало, извините, скоро станет всем известно дело, которое наложило темное пятно на это уважаемое сообщество и его учредителей. Но об этом как-нибудь в другой раз. Не правда ли?(Берет шляпу.)

Помыкевич.Вы хотели ч-ч-что-то сказать?

Дзуня. Нет! Пока что ничего. До свидания, пане меценат! (Надевает шляпу.)

Помыкевич.Погодите! Присядьте на минутку, ибо... ибо я устал.

Дзуня. В таком случае, может быть, вполне достаточно, если вы одни присядете?..

Помыкевич.Нет, садитесь, пане товарищ. Ч-что вы знаете?

Дзуня. Вы о чем именно?

Помыкевич.О... о нашем поражении на Волыни...

Дзуня. Ну что ж! Отсутствие национального самосозна­ния у таких энергичных тружеников на народной ниве, как наш меценат Помыкевич хотя бы. Но об этом, может быть, уже и «Дело» писало.

Помыкевич.Нет, не то... Я бы назвал это отсутствием, ну, национальной солидарности... А вы... вы бы осмелились эту солидарность подорвать.

Дзуня. Никогда. Разве...

Помыкевич.Вот это самое, разве ч-ч-что...

Дзуня.Разве только в том случае, когда этонеобходимо для блага нации, господин меценат. Тогда и родной отец — не отец!

Помыкевич.Я понимаю вашу горячность. Но не на сло­вах ли все это?..

Дзуня. Пока что — на словах только...

Помыкевич(встает).Хе-хе-хе! Поздравляю вас, мо­лодой ч-ч-человек! И смотрите: в будущем никаких там слов; прошу на бумаге, по белому черным. Адье, мой дорогой концияиент...

Дзуня. Адье, адье, дорогая жертва плохо запрятанного контракта!

Помыкевич(испуганно). Контракта? Боже мой...

Дзуня. Да, да! Обычный контракт, боже мой. Дело, по­нимаете, такое... В тысяча девятьсот двадцать первом году вы как председатель «Нашей школы» решили для блага нашего учреждения продать каменный дом Мурлыкевичей, который оценен в десять тысяч долларов. Продали вы его как человек добрый и чуткий человеку без гроша в кармане, доктору Забийкевичу за девять тысяч долларов в царских рублях. К сожале­нию, контракт где-то затерялся. И вот совсем случайно, господин меценат, в мои руки попал этот контракт...

Помыкевич.Ч-черт возьми, говорите!

Дзуня.Контракт продажи Забийкевичем этого дома вам, господин меценат Помыкевич...

Помыкевич.Это очередное ваше жульничество.

Дзуня. Извините! А я думал, что именно ваше.

Помыкевич.И — и вы нашли его...

Дзуня. У вас же на глазах, среди других не менее любо­пытных бумаг. Хотя бы дело о драгоценностях...

Помыкевич.Вы хотите...

Дзуня.Спрятать по крайней мере контракт в надежное место и таким образом успокоить общественное мнение. Это будет поступок честного националиста. Не правда ли, господин меценат?

Пауза.

Помыкевич.Пане товарищ!

Дзуня.Слушаю.

Помыкевич.Дайте руку! Я считаю...

Дзуня. Что вы считаете?

Помыкевич.Ч-ч-что вы...

Дзуня.Что я...

Помыкевич.Очень, ну, ч-ч-честный человек и...

Дзуня.И...

Помыкевич.И я... я пришел к... к глубокому убеждению, что не должен разлучаться с таким...(пауза)с таким способным сотрудником.

Дзуня.Я давно пришел к такому убеждению.

Помыкевич.Знач-чит — мир между нами и дружба, а бумаги пусть лежат на своем прежнем месте?..

Дзуня.Да, можете быть спокойны. В моем кармане, госпо­дин меценат.

Помыкевич вытирает пот на лбу.

Помыкевич.Пане товарищ!..

Дзуня.Слушаю.

Помыкевич.Дайте руку! Вы очень, очень способный человек.

Дзуня.Ну, в этом вы уже убедились.

Помыкевич.Вы укра... То есть спрятали еще что-то?

Дзуня.Дорогой мой меценат! Сколько раз вы в привет­ственных речах говорили такие незабываемые слова: моло­дежь — надежда нации, ее цвет, ее будущее! Я слушал вас, и слезы невольно появлялись у меня на глазах. Я чувствовал тог­да невыразимое счастье, счастье молодости, счастье той поры, когда весь мир словно бы твой и тогда ничто не устоит перед тобой...

Помыкевич(посматривает на кассу). Да,,.Да... Что верно, то верно...

Дзуня. Вы говорили еще о нашем бедном народе и кровью своего сердца призывали его к энергичной борьбе за счастье, деньги, богатство. Каким огнем тогда загорались ваши глаза!..

Помыкевич.Да, да, вспоминаю...

Дзуня. И я вспоминаю, вспоминаю слова, которые вы словно огнем выжгли в наших сердцах: «Для нации, для родины, для нее и отец не отец, для нее грех не грех!» Это были слова!..

Помыкевич.И несмотря на это депутатом мне не уда­лось стать...

Дзуня. Это были слова... Меценат, вы должны были стать депутатом.

Помыкевич.Я тоже так полагал. Отсутствие националь­ной солидарности...

Дзуня. Меценат! Вы станете депутатом!

Помыкевич.Когда? Через ч-ч-четыре года? К тому времени бог знает что будет с сеймом. И только подумать! Пока еще никто из Помыкевичей не был депутатом...

Дзуня. Первым станет меценат Помыкевич...

Помыкевич.Господин депутат доктор Помы... Шутите, пане товарищ! Позвольте, это же фатально: на девятнадцать избранных быть двадцатым в списке. Да — это фатально!

Дзуня. Ну, не совсем. Не забыли ли вы, кто девятнадцатый в списке?

Помыкевич.Да ведь он сам не дает о себе забыть, ч-ч-чертова уродина, того и гляди принесет его черт сегодня во Львов...

Дзуня. Пусть только принесет! Меценатик дорогой, мы его на этот раз живым — ам — и проглотим.

Помыкевич.А у меня желание выпроводить его за двери.

Дзуня. Еще наступит для этого время. А пока что...

Помыкевич.У вас есть какой-нибудь план?

Дзуня. Давно подготовленный. А пока что вы должны отречься от Леси.

Помыкевич.Ради кого же, позвольте узнать?

Дзуня. Ради отца Румеги, меценат, ради депутатского мандата...

Помыкевич.Может быть, вы... какой-нибудь менее гениальный план...

Дзуня. Меценат!

Пауза.

Дзуня. Я узнал от доктора Рудзинского, что здоровье отца Румеги совсем плохое. Еще два-три приступа и желчный камень разорвет печенку.

Помыкевич.А-а долго ли это еще может продолжаться?

Дзуня. Три-четыре года, хотя его депутатский мандат окажется куда раньше в ваших руках.

Помыкевич.Любопытно! Так ч-что же, вы его отравить задумали?

Дзуня. Нет, меценат. Вы только завещание ему напи­шите.

Помыкевич.Позвольте, как же я напишу его, ч-черт возьми. Он уже два месяца своими проектами мучает.

Дзуня. Отец Румега сможет оставить дом свой бездетной жене, а фольварк, лес и сорок гектаров с нефтяными вышками пусть запишет, словно добрая фея из сказки, маленькой сирот­ке Лесе...

Помыкевич.Это... это был бы прекрасный поступок. Об этом написали бы даже в газетах. У вас неплохое воображе­ние, пане товарищ.

Дзуня. Воображение? Вы полагаете? Как вы недогад­ливы, меценат.

Пауза.

Меценат...

Помыкевич. «Нет,никогда! Никогда!

Дзуня. Даже за цену мандата?

Пауза.

Помыкевич.Даже...

Дзуня. Вы как следует не подумали о контракте...

Помыкевич.Она ведь... она...

Дзуня. Не будет весь век жить в нужде. Семьдесят зло­тых в месяц жалованья, ну и ваши подарки иногда — чулки или белье, сами понимаете.

Помыкевич.Вот ч-черт какой! А вам-то, собственно говоря, что из того?..

Дзуня. Пока что лишь щепотка вашей благодарности, меценат.

Помыкевич.А потом — вам понадобится и ее благо­дарность.

Дзуня. Браво, меценат! У вас голова еще работает, как у молодого. Верно, если дело удастся, подумаю всерьез и о Лесе.

Помыкевич.А если дело не удастся?..

Дзуня.Тогда по-прежнему будете покупать ей чулки, а в благодарной народной памяти останетесь лишь как посредствен­ный адвокат и бывший председатель «Нашей школы» в таин­ственном тысяча девятьсот двадцать первом году.

Помыкевич.Что мне в таком случ-ч-чае делать?

Дзуня.Стать на какое-то время пауком, который опу­тывает паутиной жирненькую жертву. Вы думаете, что отец Румега ради вас или своих проектов заходит сюда?

Помыкевич.Вы полагаете...

Дзуня.Я уверен в этом, меценат.

Помыкевич.У него ведь жена, ч-ч-черт возьми...

Дзуня.А у вас ее, меценат, нет?

Помыкевич.Моя — не считается со мной, не считаюсь...

Входит Помыкевичева.

Помыкевичева.Я могу знать, с кем это меценат не считается? Добрый день, господин Дзуня!

Дзуня.Целую ручки.

Помыкевич.Это я о злых языках...

Помыкевичева.А ты, как всегда, сразу поверил...

Дзуня.Не беспокойтесь, милостивая пани. На сей раз речь шла о господине меценате, будто бы в решительный момент он не смог проявить предприимчивости, отваги и должного мужест­ва, чтобы пойти на жертвы. Думаю, меценат, вы теперь докажете, что это лишь обычный наговор наших врагов... Иду в суд, изви­ните, господа!

Помыкевичева.До свидания, господин Дзуня...

Дзуня. «Непитай, чого в мене заплакані очi...»(Выходит.)

Помыкевичева.Как вижу, у вас опять какой-то серьезный разговор с Дзунем, дорогой доктор. Вы до сих пор не поняли того, что своими вечными подозрениями компрометируете не столько меня, сколько самого себя.

Помыкевич.Ч-ч-честное слово, мы о тебе ни слова.

Помыкевичева.Честное слово адвоката? Вы даже перед женой не можете забыть, что вы адвокат.

Помыкевич.Милена, я о тебе самого луч-ч-шего мне­ния. Я ведь тебя знаю, очень хорошо знаю...

Помыкевичева.Что же ты знаешь обо мне?

Помыкевич.Ч-ч-что твоя любовь ко мне...

Помыкевичева.Ну и самоуверены вы, доктор. Вы полагаете, что ваша адвокатская особа может зародить в душе культурной отзывчивой женщины чувство любви?

Помыкевич.В таком случае пусть она сохранит по крайней мере уважение ко мне!

Помыкевичева.И этого вам вполне достаточно, до­рогой доктор? После этого вы еще будете удивляться, если я стану искать развлечения в обществе культурного, идейного человека?

Помыкевич.Это ты, Милена, про Дзуня?

Помыкевичева.А хотя бы...

Помыкевич.Тогда лучше ищи этого развлечения в обществе Рыпця или Пыпця!

Помыкевичева.Опять ваша ревность! И как вам дале­ко, доктор, до этого Дзуня, как вам далеко, доктор! Если бы у вас хотя бы крупица той амбиции, что у него, вы бы давно уже были депутатом.

Помыкевич.Депутатом? И с тобой Дзуня говорил об этом?

Помыкевичева.Могу ему только быть благодарной за то, что, уважая и сочувствуя мне, иногда он думает и о тебе!

Помыкевич.Ах, какой рыцарь благородный! Интересно все же: только ли с тобой он думает обо мне?

Помыкевичева.А вы полагали?

Пауза.

Нет слов, которыми можно было бы выразить всю глубину презрения к такому, как вы, толстокожему человеку. Меня бес­конечно удивляет, что вам удалось найти особу, которая за плохонькие чулочки...

Помыкевич.К ч-ч-ч-ч...

Вбегает с правой стороны Рыпця; высокий, волосы проволокой, глаза бегающие, галстук пестрой бабочкой.

ч-ч-чему?..

Рыпця.На защиту обиженной женщины, о которой уже Бебель в своем гениальном...

Входит Пыпця; низкого роста, голова мышиная, ноги куриные.

Пыпця.Дорогой товарищ и приятель! Никак нельзя таким невыдержанным способом подходить к общественным явлениям. Вот! Никаких там гениальностей не может быть, и ваш подход к решению вопроса по существу романтический, оппортунисти­ческий. Так же нельзя... Романтик вы опасный, дорогой товарищ и приятель! Вот!

Рыпця.Позвольте, товарищ! Насколько я себе припоми­наю, президент украинского государства Петровский на заседа­нии украинского парламента двадцать пятого апреля тысяча девятьсот двадцать четвертого года заявил: «Еслибы...»

Пыпця. Какую вы чепуху несете, дорогой товарищ и приятель! Что значит это «если бы»? Не мог товарищ Петровский этого сказать, ибо «если бы» марксисту нельзя никак применять. Вот! Нет никакого «если бы», слово это романтическое, оппорту­нистическое, невыдержанное. Никак вам, дорогой товарищ и приятель, и шагу нельзя ступить, чтобы не попасть в сугубо романтический уклон. Вот! А то как было, когда я четыре года в тюрьме сидел...

Помыкевичева.Господин Пыпця не в худшей ли, чем я теперь, тюрьме?

Рыпця. Милостивая госпожа, мы сочувствуем и...

Помыкевич.Ч-ч-что?

Рыпця. И протестуем...

Помыкевичева.Оставьте, господа редакторы! Каждый культурный человек независимо от убеждений может тут только презрительно пожать плечами.

Рыпця и Пыпця с презрением пожимают плечами.

Прошу ко мне, господа редакторы!

Помыкевичева и Рыпця выходят.

Пыпця.Каждый культурный человек независимо от социального происхождения...

Помыкевич.Кикимора!

Пауза.

Пыпця.Рр-романтик!(Выбегает.)

Помыкевич(стал перед трезубцем).Боже великий, единый...

Звонок телефона.

Алло! Секретариат партии Национального освобождения? Да! Мое почтение и уважение! Кто? Господин меценат Громицкий? Мое почтение! С уважением, господин сенатор! Горячо благода­рю! Моя женушка? Благодарю. Как нельзя лучше, как нельзя лучше, господин сенатор. Пожалуйста. Благодарю. Действитель­но неоценимая жена и общественница. Митинг? Где? В Гори- славе? Ага, да, завтра. Да, мне говорил о нем отец Румега. Хорошо, господин сенатор, мой конципиент опять поедет. Да, действительно талантливый и энергичный человек. Конечно, не может быть сомнений в том, что среди нашей нации немало таких сынов, господин сенатор. Пожалуйста. Новые зверства красных? Несчастные сорок миллионов! Что вы? Из детей мыло? А как, господин сенатор, режут спервоначалу или душат? Живьем варят! Вот как... Ох, какой ужас!.. И, наверное, украинские дети?.. Я так и думал — грязная работа Москвы. Что, извините?.. Ну, еще бы перед всем культурным миром. Да, немедленно. В воскресенье у нас большой обед, вот и запротестуем. Сам отредактирую. Очень хорошо, разумеется, обязанность. Нацио­нальная обязанность. Очень прошу.

Входит Леся.

С уважением, мое почтение, приятного аппетита.(Лесе.)Вы ч-что-то засиделись в суде, моя дорогая.

Леся.Меня встретил господин меценат Головастик, и я не могла так скоро с ним расстаться.

Помыкевич.О ч-чем же вы разговаривали с ним?

Леся.Он спрашивал о моем здоровье, а также о том, как живете вы и пани.

Помыкевич.Благодарю. И еще о чем?

Леся.Спросил, почему у меня старомодные туфли.

Помыкевич.Что же он нашел в них старомодного?

Леся.Обещал сто злотых в месяц и двухнедельный отпуск.

Помыкевич.Сто злотых... Да, я и сам замечаю, что туфли не совсем модные. А ты, Леся, не слушай, что тебе на улице говорят разные меценаты. Они хотят лишь...

Леся.Господин меценат, неужели я должна их остере­гаться?

Помыкевич.Ну, нет, я просто так... Большевики уже вылавливают детей и варят из них мыло.

Леся.Я ведь, господин меценат, не ребенок...

Помыкевич.Женщина, миленькая, остается ребенком, пока сама детей не имеет. А ты еще такая маленькая, бедная сиротка, ч-что трудно тебя не пожалеть, не приласкать.(Обни­мает ее.)

Леся.Господин меценат, вы еще вчера вечером... Ваша жена может войти...

Помыкевич.И не такую, дорогая Леся, оставил бы я ради тебя, да, видишь ли, мне надо всерьез подумать и о тебе!

Леся.Господин меценат, я не хочу к меценату Головас­тику!

Помыкевич.Это из-за Дзуни?  Леся. Я... тут привыкла... господин меценат, эти туфли еще совсем хорошие...

Помыкевич.Успокойся, дитя мое! Я никогда не отдам тебя на съедение Головастикам. Им бы только... Вот что, Леся, я считаю своей моральной обязанностью подумать о твоем будущем. Не будешь же ты всю жизнь на машинке стучать.

Леся.Господин меценат, я, кажется, довольно хорошо на машинке пишу...

Помыкевич.Это я признаю, моя дорогая, но ты, Леся, создана для того, чтобы быть госпожой.

Леся.Госпожой?

Помыкевич.Конечно, миленькая. Неужели это тебе никогда не приходило в голову?

Леся.Когда я была маленькой, иногда и приходило такое в голову, но я боялась, что не удастся и...

Помыкевич.И что?

Леся.Ивтюрьму посадят.

Помыкевич.Ха-ха-ха! А отец Румега, по-твоему, сидел уже в тюрьме?

Леся.Я отца Румегу не хотела оскорбить.

Помыкевич.Ха-ха-ха! Леся, голубушка, а если бы отец Румега отписал бы тебе свое имение? Ч-ч-что бы тогда ты сказала?

Леся.Тогда бы я боялась его.

Помыкевич.Ты не веришь в доброе сердце Румеги, в его пастырское сердце?

Леся.У отца Румеги, кажется, жена...

Помыкевич.Верно, но что из этого, что жена, но... знаешь, ну как бы тебе сказать... бездетная. А отец Румега хочет иметь ребенка, страсть как хочет...

Леся.Господин меценат, как вам не стыдно?..

Помыкевич.Нет, миленькая, ты обязана стать этим ребенком, ребенком отца Румеги, понимаешь.

Леся.Дочерью батюшки Румеги...

Помыкевич.Доченькой отца Румеги, миленькая.

Леся.Дочерью батюшки Румеги...

Помыкевич.Батюшки депутата Румеги, миленькая. Нефтяные промыслы, лес, фольварк... Как тебе это нравится,миленькая?                               

Пауза.

Леся.Господин меценат. Прежде всего я хочу задать вам вопрос...

Помыкевич.Сейчас скажу, дорогая. Прежде всего не­много дочерней почтительности, девичьей скромности, ну и не­много женского обаяния не мешало бы. Это производит приятное впечатление.

Леся.Я хотела вас спросить: а Дзуня тогда бы женился на мне?

Помыкевич.Дзуня... Да... да, я уверен в нем; Дзуня... Да... да, я уверен в нем; Дзуня тогда бы женился на тебе.

Леся(мечтательно).Дзуня стал бы моим мужем... Я бы за­сыпала, а он целовал бы мои ресницы и чуть слышно напевал: «Не питай, чого в мене заплакані очі..»

Слышны шаги.

Помыкевич.Отец Румега! Садись, Леся, к машинке и пиши, да не забывай, что тут же, в этой комнате, твой будущий благодетель! Леся, от тебя зависит...

Входит отец Румега, высокий, мордастый, за ним Дзуня.

Румега.Меценату...

Помыкевич.Всеч-честнейшему мое глубокое почтение.

Дзуня.Просим, отче. Вот здесь отдохните, вот здесь мягко.

Румега(садится).Благодарю, весьма благодарю...

Помыкевич.Что ж, отч-че, мягко ли здесь сидеть?

Румега.Благодарю, очень даже мягко.

Дзуня.Всечестнейший очень устал. Не под силу же с таким здоровьем на второй этаж человеку забираться.

Помыкевич.Это вполне понятно. Надобно- подумать о том, чтобы сменить помещение, в партере куда удобнее.

Румега.Благодарю, вы очень добры... И вы, господин... Как вас?..

Помыкевич.Шуян, мой конципиент.

Дзуня.Доктор Шуян. Кандидат в адвокаты.

Румега.Ах, припоминаю. Значит, вы господин...

Помыкевич.Шуян.

Дзуня.Доктор Шуян...

Румега.Вы вспомнили о моем здоровье. Неужели оно вам кажется безнадежным?

Дзуня.Нет, нет, я не сказал бы... Тем более что я не врач, отец.

Румега.А вы скажите, как человек беспристрастный, тем ценнее будет ваше мнение.

Дзуня.Что же, отец, выглядите вы не совсем хорошо.

Румега.Вы хотели сказать: совсем плохо?

Помыкевич.Я б, всеч-честнейший...

Дзуня.Да, я хотел сказать: совсем плохо.

Румега.То-то же! А вы всмотритесь хорошенько — не видите ли вот здесь, подле носа, два зеленых пятна?

Дзуня.Где, отец?

Помыкевич.Где, всечестнейший...

Румега.Вот здесь и вот здесь. Неужели не видите?

Помыкевич.Нет, я ничего не вижу... никаких пятен...

Румега.Вы даже очень добры. Но присмотритесь хоро­шенько, вот здесь, господин...

Помыкевич.Шуян.

Румега.Вот здесь, небольшое пятнышко цвета заплесне­велых огурцов. Вот! Ну что, увидели?

Дзуня.Есть. Вот они! Два маленьких зеленых?

Румега.Да, да, как две копейки.

Дзуня.Цвета заплесневелых огурцов?

Румега. Ну да, таких, которые изнутри уже начали под­гнивать.

Дзуня.Они, они самые, отец! Только хорошенько при­смотреться надо!

Румега. На вид они ничего. Словно бы пюре из шпина­та ел, а в действительности из тех пятен смерть высматри­вает.

Помыкевич.Смерть?

Румега. Это, господа, самый верный признак медленного разложения организма, хоть как бы врачи не возражали.

Помыкевич.А может, все-таки еще не совсем худо, всечестнейший отче!

Румега. Я, меценат, совсем уже примирился с мыслью о близкой кончине, особенно после того памятного праздника, когда после третьего цыпленка что-то со мной стряслось...

Помыкевич.Словно бы струна лопнула в желудке...

Румега. Да-да! Словно бы струна лопнула в желудке!.. С той поры только ступлю левой ногой, кажется, словно бы вода в боку, ступлю правой, так под кожей от бедра до ребер что-то словно...

Помыкевич.Точно муха ползает.

Румега. Да-да, словно огромная муха ползает. С того времени я сам себя не узнаю. А знаете, господа, что со мной случилось в этом месяце? Я забыл... а ну, что, по-вашему, я мог забыть?

Помыкевич.Сделать хороший поступок.

Румега.Нет, не то, меценат.

Дзуня.Отслужить молебен.

Румега. Нечто большее. Я забыл в этом месяце о диете и не поехал в Варшаву.

П о м ы к с в и ч. Как это? Так и забыли?

Румега.Так просто и забыл.

Дзуня.При острой заболеваемости печени это очень часто бывает.

Румега.И вот теперь я одной ногой на том свете, послед­ний из рода Румегов...

Помыкевич.Это — это очень трагично — быть послед­ним в роду Румегов...

Румега.Умру, господа, а жизнь останется после меня как одна большая мука. Шагну левой ногой...

Дзуня.В самом ли деле, отец, жизнь такая мука? Мне кажется, панна Леся первая не согласится с этим...

Помыкевич.Ясно, что нет. Разве вы, всеч-честнейший, не знаете еще нашей помощницы, панны Леси?

Румега. Нет, к сожалению. До сих пор не имел удоволь­ствия. Я... я... я весь...

Дзуня.Вы, отец, себе не представляете, какая искренняя, жизнерадостная и трудолюбивая наша панна Леся. Придет время, и такая девушка всей душой послужит украинскому обществу.

Помыкевич.Конечно, панна Леся в своем роде уникум...

Леся.Господин меценат...

Помыкевич.А какая она скромная, всечестнейший отче!

Дзуня.Скромная украинская девушка с нежным сердцем, с душой спартанки. Утешение и помощь всем ослабевшим, изверившимся и одиноким.

Помыкевич.Утешение и забава всем больным желч...

Дзуня.Всем тем, у кого и... струны лопаются в сердце...

Леся.Господин Дзуня... зачем вы?..

Дзуня.Вы вполне заслужили этого, панна Леся.

Румега. Очаровательная панна Леся!..

Пауза.

А я забыл, зачем пришел к вам.

Помыкевич.Наверное, по делу завтрашнего митинга в Гориславе?

Румега. Митинга?.. Да, конечно! Будьте добры, может, вы, господин...

Помыкевич.Шуян.

Дзуня.Доктор Шуян.

Румега. Видите ли, я нездоров. Вот уже второй месяц только шепотом молебен служу.

П о м ы к е в и ч. Вы, разумеется, поедете, пане товарищ?

Дзуня.Исполню свой долг перед нацией.

Румега. А вы, меценат, не знаете, о чем там завтра надо будет говорить?

Помыкевич.Только что узнал, отче депутат, о красном терроре на Украине.

Румега. Что там нового? Говорят, детей на мыло...

Помыкевич.Конечно, отче, украинских детей на мыло... Живьем их варят большевики.

Румега.Живьем варят? Это интересно!(Дзуне.)А вы лучше скажите на митинге, что спервоначалу их жарят, вот так, словно шкварки на огне, а потом уже, когда корка подрумянится, посыпают сухарями с яйцом и в котел тогда- Это будет очень интересно и произведет впечатление.

Дзуня.Произведет, милостивый отец, потрясающее впечатление.

Румега. Мне хотелось еще просить... то есть предложить вам, чтобы вы поехали сегодня же и переночевали у меня в Гориславе. Моя жена, как и прежде, весьма радушно вас примет, я не могу... Не могу сам вас принять, ибо вернусь домой только завтра.

Дзуня.Это очень великодушно с вашей стороны, милости­вый отец.

Румега. Что именно? Ах, да!.. Ночуйте себе на здоровье, ночуйте! Вы чересчур скромны.

Дзуня.Нет, отец, я только счастлив, что и мой скромный труд могу посвятить борьбе с варварами востока.

Помыкевич.Я тоже, отче депутат, как сознательный украинец считаю своей первейшей обязанностью высказать наше возмущение перед всем культурным миром и потому в ближай­шую неделю устраиваю у себя большой обед, на который в первую очередь имею честь пригласить вас, отец депутат.

Румега.Это очень даже мило с вашей стороны. Но с моим здоровьем, кажется, достаточно будет и того, что я дома по­молюсь.

Дзуня.Всечестнейший отец, вы ведь не откажетесь по­бывать у нас на собрании, где и самый юный цвет нашей нации скажет свое первое и последнее слово...

Помыкевич.Понятно, и наша Леся будет нас оч-ч-чаро- вывать своей красотой и... голубиным сердцем.

Леся.Господа... Господин меценат, я вас не понимаю...

Помыкевич.Зато мы понимаем, панна Леся, вашу озабо­ченность.

Румега.Озабоченность самой отзывчивой...

Пауза.

Дзуня.Самой отзывчивой души, хотели вы сказать...

Румега.Благодарю. Да, это я хотел сказать. Хе-хе!

Дзуня.Извините, да у вас, наверное, важное дело к меце­нату и потому прощайте.(Прощается с Румегой.)Панна Леся, я вас провожу, если разрешите.

Румега.Избавь боже! Ничего подобного, вы мне ни­сколько не помешали. Я даже очень рад...

Дзуня.Панна Леся, отец благодетель будет очень рад, если на воскресном обеде познакомится с вами ближе...

Помыкевич.У всеч-ч-честнейшего отца очень доброе сердце, панна Леся.

Леся.Я очень благодарна, я очень... но... я не совсем хорошо понимаю...

Дзуня. Я вас, панна Леся, очень хорошо понимаю; сегодня благородство и доброе сердце тяжело найти. Мое почтение, отче, с уважением, меценат!

Леся.До свидания...

Румега. До свидания, до свидания, доченька!

Дзуня и Леся выходят. Румега смотрит им вслед.

Сладчайшее дитя!..

Помыкевич.Да, отче, да! Невесело, коль нет своей дочери...

Румега.Невесело, меценат!

Помыкевич.Она цветком расцветает на глазах.

Румега.Голубкой чистой...

Помыкевич.Если б у меня была, ну хотя бы нефть, отче, я очень бы сожалел, что у меня нет наследников.

Румега.Ох, ваша правда, меценат! Пока мы живем, пока еще мучимся на свете божьем, должны все, все народу отдать. Даже собственное счастье и здоровье, меценат.

Помыкевич.Святые слова, всечестнейший.

Румега.А я, меценат, уже окончательно придумал название для сиротского дома.

Помыкевич.Любопытно, отче.

Румега.Весьма любопытно. Серебряными буквами на голубом фоне: «Сиротский дом. Самаритянская любовь». А ниже золотыми... А ну, отгадайте что?

Помыкевич.Имени...

Румега. «Имениотца Румеги», меценат!

Помыкевич.Действительно замечательный проект. А не собираетесь ли вы, отче, писать завещание?

Румега. Вы же сами видите, что я скоро обрету вечный покой, но прежде чем напишем завещание, нужно еще основа­тельно обдумать план дома для сирот, и вот что я придумал,— не поверите.

Помыкевич.Поверю, отче.

Румега.Прошлый раз мы, кажется, остановились на трех этажах? Не так ли, меценат?

Помыкевич.На трех, отче.

Румега.Так вот, представьте себе, что на каждом из них будет построено по одной часовне.

Помыкевич.То есть сразу три, отч-ч-че.

Румега.Точно. Одна для заутрени, одна для литургии, а одна — для вечерни, и каждая разным цветом раскрашена, меценат. Первая, в которой с утра будут молиться...

Помыкевич.Девочки, всечестнейший.

Румега.Да, одни девочки, меценат.

Помыкевич.Такие стройные, курносенькие, пышно- губые...

Румега.Хе-хе-хе! Такие курносенькие, пышногубые...

Помыкевич.Такие же, как Леся?

Румега.Точно такие же, как Леся, стройные и пышно­губые.

Помыкевич.А не приходило ли вам когда-нибудь на ум, отче, что вы тогда уж не сможете тешиться счастьем этих стройных и пышногубых?..

Румега.Да. Я тогда уже буду...

Помыкевич.А не луч-ч-чше ли было бы вам сейчас же осчастливить одну сироту, вот такую стройную, пышногубую и вместе с ней радоваться ее счастью, отче?

Пауза.

Румега.А-а, панна Леся не имела бы ничего против этого?

Помыкевич.Против своего счастья, отче?

Румега.Вы думаете? Ну да, против...

Помыкевич.Против вашей опеки, отче?

Румега.Вот, вот, против моей опеки...

Помыкевич.Руч-ч-чаюсь вам, отче, что Леся не только будет благодарна, но и...

Румега.Но...

Помыкевич.Но и сумеет доказать, что ее сердце не останется безразличным к проявлению такого благородства.

Румега.Вы знаете... это действительно интересная, очень даже интересная мысль. Тем паче, что она тоже украинка.

Помыкевич,Сознательная, идейная украинка, отче...

Румега.Вы знаете... Я подумаю.

Пауза.

Я буду у вас на обеде!

Встал. Входит Помыкевичева, в дверях из-за ее спины выгляды­вают Пыпця и Рыпця, но она останавливает их, и они исчезают.

Помыкевич.А вот и моя жена.

Помыкевичева.Добрый день, отче.

Помыкевич.Милена, в воскресенье у нас большой обед, на котором мы выразим свой протест против красного террора. Я надеюсь, что и отец Румега окажет нам честь.          ,

Помыкевичева.Просим заранее принять благодар­ность за честь, оказанную нам.

Румега.Могу лишь выразить вам, пани, свое признание и искреннюю радость по поводу того, что смогу быть вашим Гостем.

Помыкевич.Я глубоко тронут и благодарю вас, все-ч-ч-честнейший, что, несмотря на тяжелый недуг и огромную депутатскую работу, вы все же находите время и возможность посетить нас.

Румега.Это особенно понятно тому, кто накануне дале­кого путешествия хочет утешить еще очи и сердце свое такой необыкновенной, примерной любовью супругов.

Помыкевич.Это заслуга моей дорогой жены. Помыкевичева.И непостижимого в величии своей любви сердца моего мужа...

Румега.Потому мне остается только благословить вас во имя наисладчайшего сердца, во имя народа украинского и за­явить вам, уважаемые господа, что, не будучи сам себе врагом, я не могу отказаться от вашего приглашения. А пока что целую руки.(Целует руки.)

Помыкевичева.Привет вашей жене, отец... Помыкевич.Поклон жене, отче...

Румега.Благодарю, весьма благодарю.(Помыкевичу.) Буду у вас на обеде, меценат.(Выходит.)

Помыкевич его провожает, Милена выходит налево. Через минуту возвращается меценат, потом с правой стороны входит Рыпця.

Рыпця. Позвольте, господин меценат, по долгу службы спросить вас, когда будет протест — перед обедом или после него?

Помыкевич.Вы, господин Рыпця, забыли, что вы жур­налист из вражеского лагеря.

Рыпця(осматриваясь).Господин меценат, я тоже украи­нец, и я, если когда нужно будет... До или после обеда?

Помыкевич.Национальные обязанности мы ставим превыше всего.

Рыпця.Воспользуемся, господин меценат, любезным приглашением на обед, но при этом заявим, что из-за принципиальных взглядов опоздаем на него. Мое почтение! Помыкевич.Дай боже!

Рыпця выходит. Помыкевич закуривает сигару, как вдруг мимо него пробегает Пыпця и исчезает у выхода. Помыкевич обжигает спичкой пальцы.

Ч-ч-черт...

 

ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ

Гостиная Помыкевичей. Слева, из столовой доносится шум голосов и аплодисменты. Возле двери в столовую стоят Рыпця и Пыпця. Они подсматривают сквозь щель.

Рыпця.Уже? Но позвольте!(Заглядывает.)Правильно! Ага! Суп а-ля Жульен. Видите розовый пар? Он за двадцать шагов в ноздри бьет.

Пыпця. Неужели это наш борщ надднепрянский!..

Рыпця. Какой все-таки вы невежда! И по запаху не можете узнать европейского супа? Понюхайте только! Браво! Все на месте. Есть кольраби, петрушка, морковь, не говоря уже о зеленом горошке, цветной капусте, жареном луке! Только мясо — телятина! Вот испортили!

Пыпця. Эх, положили бы туда нашего кременецкого сала... Вот тогда бы был суп, так суп!..

Рыпця. У нас в главном штабе галицийской армии в суп обязательно еще и печеных раков добавляли, а мой приятель генерал Машкарек никогда не станет есть суп, если в нем нет индюшки.

Пыпця. Гм! Генерал, говорите?..

Рыпця. Наш друг и товарищ, бывало, идет спать — даже богу не помолится.

Пыпця. Кому говорите?

Рыпця. Богу...

Пыпця. Вот и выходит — вы тут «б» с большой буквы произносите. А ведь так нельзя. Дорогой товарищ и приятель! Подход у вас к богу сугубо оппортунистический. Не знаю, что с вами будет, дорогой товарищ и приятель!

Рыпця. Товарищ! Я же... У меня никогда и в мыслях не было «Бог» через большое «б» произносить. Вы послушайте еще раз.

Пыпця. А ну, попробуйте!

Рыпця. Б-б-богу...

Пыпця. И все-таки никак оно у вас не получается... Вот...

Рыпця. Б-б-б-б... Товарищ, а не думаете ли вы тем време­нем, что не дай б-б-б... суп остынет?

Пыпця. А мы посмотрим. Идет пар — значит, не остыл еще. Вот!

Выходит из столовой Помыкевичева.

Помыкевичева.Господа...

Рыпця. Мы считали нужным по идейным соображениям опоздать, милостивая пани.

Пыпця. Разумеется, только в знак протеста, как на акт явно контрреволюционный, дорогая приятельница и товарищ!

Помыкевичева.Жалею, что я не могла пойти по вашим следам. Каждая минута в таком обществе — это мука, это невыразимая мука!..

Рыпця. Мы их знаем, милостивая пани. Самые настоящие мещанские, филистерские души.

Пыпця. О! А еще протестуют!

Помыкевичева.Друзья детей! Словно бы мало во всем мире кричит этих существ... краснокожих... Брр!

Рыпця. Да где там им мечтать о прогрессе!

Пыпця. Логово, одним словом, оппортунистическое, сугубо романтическое.

Помыкевичева.Каждый из них как будто не знает, не предполагает, что у человека есть сердце, что оно страдает, мучается как бескрылая канарейка... Господин Рыпця! Когда войдете, попросите, будьте добры, Дзуня! Скажите — на нес­колько слов!

Рыпця.Скажу, хотя не знаю... Дзуня ведь сидит с Лесей, а как говорит Вейнингер в своем гениаль...

Помыкевичева.Господин Рыпця, попросите сюда Дзуня!

Пыпця. Вы слышали, кажется, дорогой товарищ и при­ятель?

Рыпця.Что, пана Дзуня? С большой радостью готов услужить милостивой пани.(Выходит.)

Пыпця. Он еще саботирует, такой невыдержанный...

Помыкевичева.Не способен даже понять, что тем временем остынет суп...

Пауза.

Пыпця. Да еще и Дзуня забыл позвать.(Бежит в сто­ловую, в дверях встречается с Дзунем.)

Оба делают вид, что не замечают друг друга.

Дзуня. «Непитай, чого в мене заплакані очі. Вы меня звали, пани?

Помыкевичева.Да, я вас звала. А вы недовольны?

Дзуня.Потому ли, что я могу, наконец, побыть лишнюю минуту с глазу на глаз с моим единственным счастьем?

Помыкевичева.Господин Дзуня, сегодня я имела возможность убедиться в том, что нельзя измерять ваши чувства красотой ваших слов...

Дзуня.Как же я должен благодарить вас, пани, за такую' веру в безграничность моей к вам любви?

Помыкевичева.Пора вам сбросить маску!

Дзуня.Я должен вырвать и сердце!

Помыкевичева.Вместе с Лесей?..

Дзуня.Леся — девочка очень скромная, чтобы могла мечтать занять когда-нибудь ваше место, пани.

Помыкевичева.В вашем обществе она, пожалуй, быстро перестанет скромничать.

Дзуня.Если бы, находясь со мною, она знала мои мысли, то, наверное, от жалости заплакала бы над моей несчастной любовью. А вы эту любовь ежедневно топчете, пани...

Помыкевичева.Сегодня за столом она не только не плакала, но и чувствовала себя словно на седьмом небе...

Дзуня.Это главным образом благодаря всечестнейшему, пани.

Помыкевичева.И этот старый тюфяк должен стать вашим соперником?

Дзуня.К сожалению. Я ведь, сами понимаете, не могу проявить такого величия души и христианского милосердия, как отец Румега.

Помыкевичева.Вы что? Разыгрываете из себя апос­тола?

Дзуня.Нет, пани. Я хочу совсем немного, я хочу хотя бы один раз в жизни сделать добрый поступок. Словно одержи­мые мы бросаемся в водоворот жизни, и нашим знаменем стало: «Слава и богатство!» Видя перед собой наши каждодневные земные заботы, мы все дальше убегаем от идеала человека, а когда наступит старость, мы уже не в состоянии даже восклик­нуть: «Господи! Я жив!» И потому,— потому я решил помочь в счастье хотя бы одному-единственному человеку, иначе не будет покоя моей душе.

Пауза.

Помыкевичева.Извини, Дзуня... Это очень благородно и необычно!..

Дзуня.Нет, Милли, это только обязанность каждого сознательного человека, украинца, в ком еще не погасло то человеческое, прекрасное, таинственное и непонятное...

Помыкевичева.Извини, Дзуня... Сегодня так легко ошибиться в человеке.

Дзуня.Может быть, вы и во мне разочаруетесь, дорогая моя Милли...

Помыкевичева.Никогда, Дзуня, потому что тогда мне оставалось бы одно — покинуть этот мир...

Дзуня.Тогда и я полетел бы по твоим следам, Милли!..

Помыкевичева.Да? В таком случае теперь я на все готова.(Целует его.)

Дзуня.Милли, кто-нибудь войдет. Это неосторожно, Милли.

Помыкевичева.Для тебя я на все готова.(Целует его.)

Дзуня.Когда-нибудь я напомню тебе твои слова, а теперь, теперь, Милли, нужно кончить начатое дело.

Помыкевичева.Дзуня. Ты видишь? Мне стыдно...

Дзуня. И мне стыдно смотреть в твои чистые, невинные глаза и потому иду заканчивать дело, после чего буду иметь право смелее смотреть тебе в глаза...

Помыкевичева.Могу ли я знать, что именно ты за­думал?

Дзуня.Ты должна знать, Милли. Отец Румега может одним росчерком пера поднять человека со дна на недосягаемую высоту. Как бездетному, ему остается лишь одно — помочь какому-нибудь несчастному при случае...

Помыкевичева.Это кому, Дзуня?

Дзуня.Нашей скромной секретарше.

Помыкевичева.Лесе?

Дзуня.Потому что она сиротка, а в глазах людей худшая из худших, потому что у нее туфли и платье в заплатах...

Помыкевичева.Делай, как знаешь, Дзуня. Я верю глубоко в святость и необычность твоих чувств...

Входит Леся.

хотя и беспокоит меня это белье...(Лесе.)Панна Леся, если вы способны постигнуть всю красоту и величие человеческой души, то вы должны молиться на этого человека.

Леся.Я молюсь, милостивая пани. Я давно уже, очень давно молюсь — так горячо, как никто другой...

Помыкевичева.Вы немного самоуверенны, детка. (Выходит в столовую.)

Леся падает на колени перед Дзунем.

Дзуня.Ну, что это, Леся?

Леся.Это молитва...

Дзуня.А ты забыла, что кто-нибудь может войти... Леся, могут войти!..

Леся.Войти?.. Этого, этого никто не должен видеть. (Встает.)

Дзуня целует ее руку.

За что это? За что это, пане Дзуня?

Дзуня.За красоту твою, за любовь...

Леся.За любовь...

Дзуня.За красоту твоей любви...

Леся.Пане Дзуня, мне хочется уйти отсюда. Я пойду, пожалуй, домой!

Дзуня.Вас кто-нибудь оскорбил?

Леся.Нет, нет, я хочу уйти, потому что вот здесь в груди полно счастья, я хочу его сохранить, чтобы оно было только со мной, чтобы не затерялось где-нибудь по углам, а здесь по углам я видела паутину —: густая страшная паутина... Я уйду Отсюда сейчас...

Дзуня.Иди, Леся, оставь меня здесь и спи спокойно, все равно ты не услышишь, как плачет мое сердце...

Пауза.

Леся.Я останусь. Это ведь была только прихоть, обычная прихоть. Не правда ли, пане Дзуня?

Дзуня.Как я люблю тебя, мое дитятко родное...

Леся.Я остаюсь, я не растеряю своей радости, при вас я не буду бояться.

Дзуня.Неужели ты боишься чего-нибудь, Леся?

Леся.Нет, только отец Румега что-то... Пане Дзуня, чего он хочет от меня?

Дзуня.Доброго слова... и сердца, Леся.

Леся.И больше ничего?

Дзуня.Я ведь сказал — доброго сердца... А разве этого ему недостаточно?

Леся.Пане Дзуня, мне меценат говорил, будто бы отец Румега хочет...

Дзуня.У него самые лучшие намерения, Лесичка. И... Я горячо желал бы, чтобы и ты была с ним любезна...

Пауза.

Леся.Если так, то пусть же отец Румега станет моим отцом...

Из столовой доносятся аплодисменты и крики «браво».

Дзуня.Скажи, Лесичка, дорогая, нашим, нашим отцом!

Входит отец Румега с бутылкой и двумя бокалами.

Румега.Ну, что же ты, доченька моя, убежала от меня?

Дзуня.Панна Леся, отче, хотела только поверить мне одну тайну.

Румега.Вот интересно, какую это тайну хотела вам Лесичка поведать.

Дзуня.Что уважаемый сосед по столу очаровал ее; да она еще ребенком мечтала иметь такого отца.

Румега.И будет, непременно будет его иметь, пусть только доченька выпьет со мной за свое здоровье!

Дзуня.Такая трогательная, почти семейная сцена, где третий свидетель — лишний. Извините, господа!(Уходит.)

Леся.Пане Дзу...

Румега. Пускай себе идет, ну, зачем он нам. Мы сами по себе. Выпьем, Леся.(Наливает.)За твое здоровье, миленькая!

Леся.За ваше здоровье, отче.

Румега. Не отче, Леся, а — папенька.

Пауза.

Леся.Папенька...(Пьет.)

Из столовой слышен громкий, взволнованный голос: «Позвольте мне в этот час поднять тост во славу родной интеллигенции, самых верных и наилучших сынов народа, которые, подобно античным героям, с глубо­ким патриотизмом и самопожертвованием мучеников святой католической церкви отдают всю свою жизнь Украине, а если понадобится, то за нее пойдут и деды и внуки на смерть и на муки!» Аплодисменты, браво, да здравствует и т. д.

Входит Помыкевич.

Помыкевич.Ч-ч-черт!

Румега. Вы, меценат...

Помыкевич.Я говорю, что мрач-ч-чная судьба ждет теперь тех, кто станет нам поперек дороги.

Румега,Меценат! Вы... вы... неужели вы думаете, что больной человек, к тому же священник, депутат...

Помыкевич.Я, отче, имел в виду наших врагов.

Румега.А вы в другой раз лучше сразу говорите, кого имеете в виду.

Помыкевич.Неужели, отче, у вас есть какие-либо основания быть сегодня в плохом настроении. Не правда ли, панна Леся?

Леся.Отец депутат весьма любезен.

Румега.Несмотря на то, что мне на каждом шагу мешают быть весьма любезным.

Помыкевич.Поражаюсь, отче, вашей скромности, вы прячете перед людским взором ваши добродетели христианские, но я смею уверить вас в том, что...

Входит Дзуня.

Если хочешь многое сделать, надо многое не делать!.. Не правда ли, пане Дзуня?

Дзуня.Святая правда, господин меценат, хотя это совсем не относится к панне Лесе, которая до сих пор ничего не ела. Полагаю, отче, вы обратили на это внимание?..

Румега.Да, да, Леся. Почему ты до сих пор так мало ела?

Леся.Я не голодна, господа!

Дзуня. Я тоже не голоден, панна Леся...(Подает ей руку и вместе уходят в столовую.)

Помыкевич.Осмелюсь спросить, отче, как ваше здоровье?

Румега.Вы об этом, кажется, хорошо знаете. А что... может, вы заметили перемену в худшую сторону?

Помыкевич.Если вы о здоровье, нет... Наоборот, отче депутат, я не могу не надивиться, глядя на ваши блестящие глаза и румяные щеки.

Румега.Вы полагаете?.. А-а зеленых пятен вы того... уже не замечаете?

Помыкевич(всматривается).Наклонитесь, отче, вот так... Маленькие следы только и остались... Хотя нет, отче, даже малейших следов не осталось...

Румега.А вы хорошо присмотрелись?

Помыкевич.Очень хорошо присмотрелся, отче. Ни­какого следа, даже маленького.

Румега.Я, знаете, и сам удивляюсь. Прихожу к вам сегодня, ступаю левой ногой(ступает левой ногой),ничего не плещется, ступаю правой ногой(ступает правой ногой),под кожей от бедра словно кто мак посеял — словно бы издохла муха огромная...

Помыкевич.А не задумывались ли вы, отче, над тем, почему именно сегодня издохла та муха огромная?..

Пауза.

Румега.Хе-хе-хе! Вы, однако, меценат, любите выслуши­вать исповеди. Я действительно давно уже не чувствовал себя таким бодрым. Только подумать, что даже христианско-отцовская любовь может так нас обновить, так, ну знаете, душевно и телесно возродить!..

Помыкевич.А не приходило ли вам, отч-че, в голову, что даже христианско-отцовская любовь иногда возлагает на нас свои обязанности!..

Румега.Я... Я очень хорошо помню об этом, меценат.

Помыкевич.А не считаете ли вы, отче, резонным не перегружать зря своей памяти и оставить на бумаге наследникам доказательство величия вашего христианского сердца?

Румега.Да неужели, меценат, вы полагаете, что за какую-нибудь неделю эта любовь остынет?

Помыкевич.Будьте покойны, отче, мы в интересах сиро­ты и ваших личных интересах позаботимся о том, чтобы она не остыла так быстро.

Пауза.

Румега. Признаюсь, я не понимаю вашего холодного отно­шения ко мне. Вы не должны особенно удивляться тому, что ваш будущий отец хочет лучше узнать все моральные и физические качества своего будущего ребенка! Неужели вы не считаете, что тут необходимо наладить с ним тесные, хотя бы духовные связи?.. Почему вы молчите, меценат?

Помыкевич.Извините, отч-ч-че, если найдете во мне, как в светском человеке, не такую уж глубокую веру в человеческие добродетели...

Румега. Вы забыли, кажется, что имеете дело со служи­телем христовым и представителем украинского народа в одном лице, дорогой меценат!

Помыкевич.Извините, ничего плохого у меня и в мыслях не было. Я же определенно сказал: в человеческие добродетели, а вы, как известно, не человеческая, то есть не светская, я хотел сказать, а наполовину божеская особа.

Румега. Только раб и служитель христовый;

Помыкевич.Верно, служитель христовый, так сказать. И как представителя народа я вас хотел спросить, случайно ли ваше представительство, если учесть при этом ваше здоровье. Ну, вы понимаете...

Румега. Господин меценат, может, вы ставите под сомне­ние мои заслуги перед родным народом?

Помыкевич.Оч-чем это вы, отче? Неужели я не желаю добра своему народу, я только спрашиваю, не вредит ли вам слу­чайно это депутатство? Это же не только положение в высшей степени ответственное, но это, полагаю, труд, который требует, так сказать, железного здоровья.

Румега.Не щадил его я до сих пор, не пожалею и в даль­нейшем- Нельзя нам, меценат, бросать поле боя, когда печальная наша отчизна простирает к нам, сынам своим, в отчаянии руки. Нам, меценат, до самой смерти, до последней капли крови — быть рыцарями!

Помыкевич.А не считаете ли вы, что отчизна протяги­вает руки рыцарям молодым, здоровым, именно тем, которые могут пригодиться, послужить, именно тем, кто с аппетитом!

( Румега. Я, дорогой меценат, слава богу, тоже имею аппе­тит, даже очень большой аппетит и потому извините, меценат1 (Выходит в столовую).

Помыкевич.Ч-ч-черт!(Нервозно ходит по комнате.)

Через минуту входит Дзуня.

Дзуня. «Непитай, чого в мене заплакані очi...»

Помыкевич.К черту!

Дзуня.Что случилось?

Помыкевич.Меня удивляет, что вы даже в таком, ну, грубом деле не умеете держаться с достоинством и всюду лезете с этими «заплаканными очима». Боюсь, чтобы вы себе не напро­рочили.

Дзуня.Не узнаю своего мецената. Неужели вы никогда не станете сдержанным. Это ведь так нужно для адвоката и буду­щего депутата...

Помыкевич.Национального депутата?.. Вы думаете, что ослы, которые принимают, главным образом, глупые ребячьи пла­ны, могут когда-нибудь выступать с парламентской трибуны и по­лучать депутатское жалованье...

Дзуня.Уверяю вас, меценат, что вы будете среди этих ослов исключением.

Помыкевич.Разве только тогда, пане, когда у меня вот здесь(указывает на ладонь)вырастут волосы.

Дзуня.При доброй воле у вас и там вырастут волосы. А во­ли, воли у вас совсем не хватает, вы — старое замшелое поколе­ние. Вы не понимаете одной-единственной истины, без которой вы сляжете в могилу. Когда головой вам не удается разбить стену, ройте носом под ней, а коли голова не лезет, просуньте одну ногу, потом другую — может быть, пролезете... Пусть и недолгая жизнь перед нами, но пока мы живем, мы хотим иметь тело ужа и носы из стали. Вот какие мы, меценат, ваши дети, ваша на­дежда!

Помыкевич.Вы бы, вместо того чтобы декламировать, лучше бы провели в жизнь ваши нормативы. Мне кажется, я уве­рен, что с делом за номером...

Дзуня.Без номера!

Помыкевич.Что из него ничего не выйдет.

Дзуня.Выйдет, когда вы депутатом станете, меценат.

Пауза.

А что разве не идет на удочку рыбка?

Помыкевич.Какая там рыбка! Просто старая жаба!..

Дзуня.Вы говорили о чем-то?..

Помыкевич.Сделал оч-ч-чередную глупость.

Дзуня.Это вас, полагаю, не должно выводить из равно­весия. Что же он думает?

Помыкевич.Он совсем не думает, он даже говорить об этом не хочет!.. Говорит, я сам имею аппетит, даже очень большой аппетит.

Дзуня.Вы о мандате, наверное?

Помыкевич.О мандате депутатском.

Дзуня.А о завещании?

Помыкевич.Подождите, говорит. Прежде я должен ее узнать, ближе познакомиться. Ишь кикимора!.. И за это я дол­жен жертвовать своим сердцем!..

Дзуня.Господин меценат, отец Румега в ближайшее время затанцует, как медведь на веревке.

Помыкевич(с иронией).Вы неоценимый человек...

Дзуня.Полголовы отца Румеги уже в нашей пасти...

Помыкевич.Вы чудесный парень!..

Дзуня.А через неделю-две, через месяц мы взаимно друг друга поздравим.

Помыкевич.Я и теперь готов уже поздравить вас за вашу несравненную предприимчивость.

Дзуня.Меценат! Мы дадим ему возможность ближе по­знакомиться с Лесей!

Помыкевич.Это... это было бы опасно, это было бы ужасно! Но самое худшее, если из всей этой затеи выйдет один пшик!.. Пане товарищ, это было бы ужасно!

Дзуня.Отец Румега останавливается в отеле «Под Тре­зубом»?

Помыкевич.Ну так что из этого?

Дзуня.Меценат, ваше ухо!(Шепчет ему что-то на ухо.)

Помыкевич.Мысль, несомненно, интересная. Такого еще в моей адвокатской практике не было. Это действительно интересная мысль. А кто же, по-вашему, мог бы того...

Дзуня.Думаю, Пыпця и Рыпця.

Помыкевич.Хотите руками врагов...

Дзуня.Вы о Рыпце и Пыпце?

Помыкевич.Ну, о ком же? О них... врагах нации.

Дзуня.О них, о славных мародерчиках! А как вы пола­гаете, если бы они в лагере красных чувствовали себя как дома, они обивали бы наши пороги? Вы думаете, они другой породы? Нет, меценат, они такие же, только сознательно заблудшие овцы, милые болтуны!

Помыкевич.А не выдадут ли они?

Дзуня.Об этом я... то есть мы сообща позаботимся." Ваш фотоаппарат в канцелярии?

Помыкевич.Да, конечно, а пленка в шкафу.

Дзуня подходит к двери столовой.

Пане товарищ!.. А если все это напрасно?

Дзуня.Вы опять?..

Помыкевич.Вы... вы меня поймите!.. Если отец, отец Румега заупрямится и не помрет?

Дзуня.Тогда — удочерит ее. Но прежде всего не забы­вайте, меценат, о том, что надо оформить дело как следует!(Че­рез открытые двери вызывает кого-то из столовой.)

П о м ы к е в и ч. Ясное дело, не забуду. Но не считаете ли вы, что было бы очень хорошо, если бы отец Румега умер добро­вольно...

Дзуня. Что такое?..

Помыкевич.Э... э... я хотел сказать, что отец Румега, наверное, добровольно умрет...

Входит Рыпця, за ним Пыпця, оба вытирают платочком губы.

Рыпця. Вы, господин доктор, меня звали?

Пыпця. Как же вам не стыдно? Разве вы не видите, что только одного меня?

Помыкевич выходит.

Дзуня. Я пригласил вас, господа, и хочу прежде всего спросить: умеете ли вы молчать?

Рыпця. Будьте покойны, господин доктор. Что касается меня, то могу вам только сказать, что мой покойный учитель Рычай, тот самый, что носил парик и жил с вдовой своего покойного брата, нотариуса из Тернополя, когда, бывало, вспоминает меня...

Пыпця.А вот я, когда в качестве политзаключенного си­дел в тюрьме четыре года, так, бывало, сам прокурор подойдет ко мне, похлопает по плечу, дернет вот так за ухо и говорит мне: «Вы, товарищ Пыпця, выдержанный человек, вы как герой умеете мол­чать».

Дзуня.Именно этого я ждал от вас тем паче, что дам вам возможность убедиться в том, что молчание, если и не на­стоящее золото, то по крайней мере польские злотые. Кто-ни­будь из вас умеет фотографировать?

Рыпця.Почему бы и нет? Неужели вы, господин док­тор, не можете припомнить...

Дзуня.При электрическом свете.

Пыпця.Ого! Бывало, попросят меня политзаключенные: «Сними нас, товарищ Пыпця, так же и при вечернем свете!..»

Дзуня.Так вот прошу, господа, на несколько минут в канцелярию.(Уходит в канцелярию.)

Рыпця(тихо).Товарищ, вы уверены в себе? Не считаете ли вы, что мы предаем революционно-национальную линию?

Пыпця.Мы ее выдержим, дорогой товарищ и приятель!

Оба уходят в канцелярию мецената. Меценат выглядывает из столо­вой, потом открывает двери.

Помыкевич.Прошу, прошу, господа, если в столо­вой душно. Сейчас подадут чай. Скоро придут и музыканты!

Входят ди ректриса и редактор.

Директриса.Поверьте, господин меценат, что при­поднятое настроение сегодняшнего собрания не нуждается в музыке. Мы просто очарованы приемом.

Помыкевич.Позвольте, госпожа директриса, выра­зить вам свою радость по поводу вашей не заслуженной нами похвалы!

Редактор.Смею уверить вас, господин меценат, что вся наша пресса не забудет о своем национальном долге и под­черкнет этот исключительный случай, за который вас когда- нибудь очень откровенно отблагодарит украинский народ.

Помыкевич.Разве если останется ценное место, иначе совесть моя была бы неспокойна...

Директриса.Как я вижу, вы никогда не забываете, меценат, что скромность является лучшим качеством челове­ка-гражданина.

Помыкевич.Но она совсем не нужна такой во всех от­ношениях прекрасной женщине, как вы, пани директриса.

Директриса(с приятной улыбкой).Вы любите шутки, господин меценат...

Помыкевич низко кланяется и уходит.

Неужели у каждого дурака должны быть такие же, как у него, бараньи глаза?

Редактор.У меня, знаете ли, есть книга: «Хиромантия, или как отгадать характер человека по рукам, ушам и глазам». Если бы она была под рукой, мы сразу разоблачили бы мецената.

Директриса.Хорошо еще, что он хоть, как говорят, пат­риот, а то ведь со своей супругой даже приличного меню сделать не в состоянии.

Р е д а к т о р. Я думал уже о том, чтобы усилить в нашей газе­те кулинарную страничку. Факт, что даже наша кухня утрачивает украинские традиции. Это совсем не то, что в Вене, как расска­зывал мне председатель нашей партии, мой дорогой Дмитруня. Там, говорят, после обеда, вам...

Директриса.Простите, не его ли это отлупили за мошен­ничество в картах?

Редактор.Ах, это ведь было, милостивая пани, еще тогда, когда не было единого национального фронта и над руководителя­ми города тяготела еще такая ответственность. К тому же, по-мое­му, можно быть хорошим шулером и не менее хорошим патриотом.

Директриса(с очаровательной улыбкой).Вы, как все­гда, дорогой редактор, совершенно правы...

Редактор.Именно такой отзыв дал мне один священник, когда прочитал мою статью о влиянии солнечных пятен на между­народные отношения. Ибо верно, если примем во внимание поста­новление Совета послов от марта тысяча девятьсот двадцать тре­тьего года...

Директриса.Это очень интересно, милый редактор, и вы постараетесь, я полагаю, развить ваши мысли завтра у меня?

Редактор.Препятствий не будет?

Директриса.По воле моего мужа, я буду сидеть завтра, как и в прошлый раз, дома сиротой...

Входят писатель и критик.

Критик.Прежде всего вам, молодой человек, нужно по­нять, что такое красота. Без этого понимания красоты ничего не сделаете! Никогда!

Писатель.Мой герой и дает ответ на этот вопрос, госпо­дин доктор...

Критик.Который это, не тот ли, что застрелился в конце концов?

Писатель.Нет в моей повести такого, господин доктор!.. Мой герой совсем не стреляет в себя, а становится сотником и под конец женится.

Критик.Черт с ним! Не стану же я плакать лишь оттого, что у меня нет подозрительных знакомств. А вам бы следовало прежде всего знать, что такое красота, что такое искусство, моло­дой человек! Задумывались ли вы когда-нибудь над тем, что такое искусство?

Писатель.Господин доктор! Ведь и на этот вопрос дает от­вет моя героиня, когда подает раненому стрельцу кофе с пасхаль­ным куличом, а девушки вокруг играют в верболаз и старенький священник со слезами на глазах благословляет...

Критик.Не пугайте вы меня своими героинями, молодой человек, а лучше скажите, знаете ли вы, что такое красота, насто­ящая, художественная красота'? Знаете ли вы, что такое жемчу­жина? Как возникает жемчужина?

Писатель.А как же, знаю...

Критик.Вот и вижу, что не знаете... Да, да, не знаете. Из разнообразных минералов возникают жемчужины!

Писатель.Господин доктор, я помню, изучал, что ее с мо­ря, со дна морского...

Критик.Говорите, со дна мор... Вы... вы не знаете, я вижу, даже, что такое поэзия, молодой человек! Рекомендую вам пол­учиться немного, потом — побеседуем еще!(Оскорбленный, отхо­дит.)

Входят молодой человек и молодая девушка.

Молодая девушка.Вы не имеете понятия, господин Левко, как меня это угнетает. Неужели наш несчастный народ век будет терпеть эти издевательства? Когда же мы, господинЛевко, из московско-большевистских детей будем делать мыло?..

Молодой человек(тихо).Гораздо раньше, чем вы думаете, панна Кики. Наша организация именно этой ночью по­лучила шифрованную телеграмму из Америки.

Молодая девушка.Что вы, господин Левко, из Аме­рики?

Молодой человек.Из самого Вашингтона, панна Кики. Нам сообщают, что высылают двести тысяч сенегальских стрел­ков и столько же долларов. Все уже запаковано и ждет нашего сигнала.

Молодая девушка(тихо).Так вы, пане Левко, тоже инспиратор?

Молодой человек(вытаскивает из кармана револьвер). Вы видите, панна Кики?

Молодая девушка.Пане Левко, вы мне импонируете: я так часто мечтала о том, чтобы мы имели своего Вильгельма Телля или Гарри Пиля...

Молодой человек(доверчиво).А вы бы, панна Кики, не имели желания стать старогреческой ме... Мелясиной и само­отверженно идти вместе с нами к высшей цели?

Молодая девушка.Пане Левко! Неужели вы можете со­мневаться в этом?

Молодой человек.И так, я приду к вам завтра, панна Кики, чтобы принять от вас присягу на револьвер. Я захвачу с со­бой танго, которое вы у меня просили. Я уже научился играть на мандолине.

Молодая девушка.Пане Левко, принесите с собой и мандолину...

Входят полити к и директор банка.

Политик(вытирая пот на лбу).Никто нас не подслушивает?

Директор банка(оглядываясь).Решительно никто...

Политик.А тот молодчик? Чего это он, вы думаете, уши развесил?

Директор банка.Это у него такие природные от господа нашего. Что же было дальше?

Политик.Погодите! Был я вчера в Варшаве.

Директор банка.Да, да... вчера было первое.

Политик(все время оглядываясь).Я ходил... у меня была возможность встретиться.

Директор банка.С министром внутренних...

Политик.Не кричите так, побойтесь бога! Вы не видите, сколько здесь публики?

Директор банка. Я уже онемел! Ну, что, что было дальше?

Политик.Я обсуждал с ним разные дела, говорил также о нуждах нашего банка, и он обещал...

Входят эмигрант и купчиха.

Этот тип мне кажется подозрительным. Наверняка больше­вистский агент!(Убегает в другой угол.)

Директор банка.Это наш депутат! Ну, что же он, гово­рите ради бога, обещал?..

Дальше их разговор становится неслышным. Директор банка бегает за политиком из угла в угол.

Купчиха.И до каких пор, скажите, господин полковник, всевышний и воинство наше будут терпеть это антихристово царство?

Эмигрант.Ничего... дождутся, сукины дети!.. Как только вернемся, то зададим им такое, что ну-ну!

Купчиха.В прошлом месяце к моему дяде приехал его шурин инженер, господин Бичейко, так он рассказывает, боже ты мой!.. Сам он вынужден был бежать, так как жить ему не да­вали. И почему, подумайте только? Потому, что имя у него Нико­лай, а кто там посмеет Николаем называться, так ему жизни и никакой нет. Так возненавидели они имя царя христианского.

Эмигрант.Вот чертовы сыны!

Купчиха.А священникам, говорит, так всем бороды отре­зают и матрацы ими набивают, для потехи, от распущенности своей диавольской.

Эми грант.Вот сукины дети! Почему же они до сих пор чаю не подали...(Вытаскивает из кармана одни часы, затем другие, третьи и четвертые.)

Купчиха.Господин полковник! Неужели вы часовым ремеслом занимаетесь?

Эмигрант.Какое там!.. Это же мои военные трофеи. Знаете ли вы, что такое трофеи?.. Так вот, когда я в Проскурове, Бердичеве и Литине большевиков усмирял, то добыл трофеи: часов штук каких-нибудь четыреста.

Купчиха.Штук четыреста?..

Эмигрант.Ну да! Еще и теперь около двухсот осталось. Так я в матрац их и сплю себе словно царь какой, ни одна блошка не укусит, все от часов моих наутек, а прежде, бывало, Душ пятьдесят за одну ночь убивал.

Купчиха.А вам они дают спать?

Эмигрант.Кто, блохи? Я ведь сказал...

Купчиха.Я о часах... Это очень интересно — двести часов в матраце...

Эмигрант.Ну что же, заходите когда-нибудь, увидите. Моя квартира на улице Трех Криминалов, номер двадцатый, а сторожа спросите о господине из полиц... то есть... господина полковника!

Купчиха.Вы настолько любезны... Зайду. Эмигрант.Ну вот... А чаю, чертовы сыны, так и не подают!

Входят Румега и Леся, за ними меценат.

Помыкевич.Прошу, господа, чай на столе!

Эмигрант с купчихой выходят в столовую.

Кому вреден чай, тому можем предложить вино. Чем богаты... Прошу, господа!

Теперь уходят все, кроме отца Румеги и Леси.

Румега.А доченьке, чего доброго, уже хочется бай-бай. Леся.Нет, отче, мне сегодня почему-то совсем не хочется спать.

Румега.Да папенька сам видит, что доченьке хочется бай- бай.

Пауза.

Неужели, доченька, ты бы не хотела? Леся.Да, я очень... Я очень хочу... Румега.Чего тебе, доченька, хочется такого?

Пауза.

Леся.Бай-бай.

Румега.А что? Не угадал я? Видишь, доченька, угадал! Я(тихо)не только это угадал, я угадал также, что доченька спать будет не у дяди, а у папеньки, у своего любимого папеньки... Скажи-и-и, Леся: у любимого папеньки... Леся.У любимого папеньки...

Румега.Так вот — пошли, моя доченька, пошли! Тебе уже очень спатки хочется... Пошли к любимому папеньке!.

Из столовой входит Помыкевич.

Помыкевич.Милостивый отч-ч-че!

Румега.К сожалению, нет времени. Вы же видите, как моя доченька бай-бай хочет!

Помыкевич.Я пока ч-что нич-ч-чего не вижу, отч-че. Румега.Вы очень даже любезны, меценат. За это мы очень будем вам благодарны. Правда, доченька? Леся.Господин меценат...

Помыкевич.Да, это правда, Леся. Вы будете иметь очень солидную опеку. Отец Румега не забудет нас всех никогда...

Отец Румега шепчет что-то Лесе на ухо.

Леся.Господин меценат... Помыкевич.Леся,ч-ч-честное слово...

Леся подходит к нему.

Леся.Я иду... И прошу вас, Дзуне об этом ни слова. Я бы тогда все потеряла... Без Дзуня...

Румега.Неужели, доченька, забыла, что очень хочет бай- бай?

Из кабинета высунулась голова Рыпця. Отец Румега ведет Лесю к выходу.

Как сильно бай-бай...

Выходят. Меценат стоит минуту в раздумье, потом, словно одумавшись, выбегает в столовую. Из кабинета высматривает Пыпця. Оттуда выходит Дзуня, за ним Пыпця и Рыпця. У Пыпця фотоаппарат.

Дзуня.Вы обождите здесь, господа! Через минуту вернусь. (Идет в столовую.)

Пауза.

Рыпця.Можно ли вас спросить, товарищ, чего это вы мол­чите?

Пыпця.А вам какое дело?

Рыпця.Мне — ничего. То есть...

Пыпця.Ну вот!

Пауза.

Рыпця. «Стоишь себе под стеной, и ноги дрожат под тобой», как писал гениаль...

Пыпця.К черту лысому с вашими мещанскими ногами! Там чай пьют, а он ерунду свою сугубо романтическую разводит. Тоже мне поэзия! С такой линией в «Кровавом зареве» места себе не найдете.

Рыпця.Неужели, товарищ, вы бы без меня журнал выпус­тили?

Пыпця.А вот и выпущу. Добьюсь поддержки выдержанных людей общества. Думаете, не обойдусь без такого советофила мещанского?

Рыпця.Позвольте вам сказать, товарищ, что вы ошиба­етесь относительно моей невыдержанности. Я ведь десять лет то­му назад умел петь «Интернационал», пять лет плачу за «Красное знамя», а если нас когда-нибудь опять примут в партию, то я... я даже выеду в Советский...

Пыпця.А в тюрьме вы сидели? Вот и не сидели, дорогой то­варищ и приятель! А еще о выдержанности болтаете, элемент вы несознательный!.. Вот!..

Рыпця.А если так, то интересно, какой это(показывает на фотоаппарат)у вас будет подход, дорогой товарищ?.. Троц­кистский?..

Пыпця.А вы думаете неправильный? Так вот что! Совсем правильный и выдержанный, дорогой товарищ и приятель! Мы таким образом не только раскрываем их карту мелкобуржуазную, а еще лишний грош заработаем для культурного фонда на «Кро­вавое зарево»! Чтобы иметь свой орган в защиту Советского Сою­за и на борьбу с Коммунистической партией. Вот!.. А вы об этом не подумали, да еще и саботируете дело. Вот!

Рыпця. Я — саботирую?.. Позвольте мне сказать, товарищ, что вы... бессовестно врете!

Пыпця. Вру? А кто, по-вашему, деморализует сочувству­ющих? Кто, по-вашему, человека, еще не совсем выдержанного в идейном смысле и не совсем надежного, пытается втянуть в мещанское болото?

Рыпця.Товарищ, я ведь никогда ни слова про вас!..

Пыпця.Вы думаете, я ничего не вижу? Неужели не вы, а я весь вечер улыбался Помыкевичевой?

Рыпця.Товарищ, это только так себе, учтивости ради. Бы­вало, на банкетах у князя Любо...

Пыпця.А подмигнули вы тоже ради учтивости, поз­вольте спросить?

Рыпця.Никогда, товарищ, не было такого, чтобы я под­мигивал, да еще и...

Пыпця.А вот говорю, подмигнули раз!

Рыпця.Товарищ, не подмигивал ни разу!..

Входит Дзуня.

Дзуня.Господа — в дорогу! Они давно уже ушли. Надо по­тихоньку подкрасться, чтобы птичка не вспорхнула! Магний слу­чайно не забыли?..

Рыпця.Не забыл, пане доктор!

Пыпця.А вы сами чего-нибудь не забыли?

Дзуня.Завтра пополудни будете здесь, господа, и я поста­раюсь доказать вам, что товарищеской услуги никогда не за­бываю...

Рыпця.То же самое сказал, когда его четвертовали, гениаль...

Пыпця.Без всякой там романтики, дорогой товарищ и прия­тель! Вы же видите: дело требует реалистического подхода.

Входит Помыкевич и останавливается в дверях.

Рыпця.Спокойной ночи, пане доктор!

Дзуня.Бог помочь господам!

Пыпця.И никак ему без тех...

Он и Рыпця выходят.

Помыкевич.Уже?..

Дзуня.Что — уже?

Помыкевич.Уже нач-ч-чалось?

Дзуня.Нет! Для нас — только лишь начинается, меценат.

Входит Варвара.

Варвара.Пане меценат — музыканты пришли!

 

ДЕЙСТВИЕ ТРЕТЬЕ

В гостиной Помыкевичей. Помыкевичева курит папиросу и рас­кладывает пасьянс. Напротив нее за столом Рыпця.

Рыпця.И вот, представьте себе, милостивая пани, иду я по Фридрихштрассе, в руках «Капитал» Маркса, еще тогда послед­ний том дочитывал, и вдруг вижу: подходит ко мне жгучий брюнет с демоническим взглядом и говорит: «Разрешите, симпатичный человек, Валентину с вами познакомиться?!»—«Давайте»,— от­вечаю я. Вот и познакомились, обо всем беседуем, знакомых об­щих вспоминаем, затем Валентин говорит: «Дай мне, дорогой то­варищ, книжку твою почитать, а то распухла у меня слепая кишка, ходить по улице не могу».— «Как же это так, говорю, то­варищ Валентин, у вас кишка опухла, а вы мне ни слова об этом?» Валентин извинился, и я тут же побежал к моему коллеге, извес­тному хирургу, и говорю: «Поезжай, Фриц, с Валентином в Аме­рику резать ему слепую кишку!..» Сели, поехали. Приезжаем в Нью-Йорк, Валентин разделся, а мой Фриц закатал рукава и то­чит ланцет. Да так наточил, что Валентин помер, слепая кишка как собака задушила. Вот как! А как умирал он... Как, милости­вая пани, этот брюнет умирал красиво! «Прощай, говорит, симпа­тичный товарищ Рыпця.Досмерти тебя не забуду!» Вот какой, милостивая пани, был Валентин...

Помыкевичева.А что вы, господин Рыпця, про Района Новарро скажете? Я считаю, что он, не менее чем Валентин, сла­щавый...

Рыпця.Да, у него необычайно фотогеничное лицо, а у его тетки, как мне рассказал один из его свояков, имеется подвал с кокосами. Ах, я чуть не забыл, что у меня в кармане есть кое-что для вас, милостивая пани!..

Помыкевичева.Вышел новый Декобра?

Рыпця.А вот и нет! Не угадали, милостивая пани.

Помыкевичева.Вы, наверное, опять с глупостями, как вам не стыдно, господин Рыпця!

Рыпця.А вот и не глупость, милостивая сударыня, и совсем, совсем не глупость, а самое хорошее!

Помыкевичева.Господин Рыпця, скажите же, что такое!

Помыкевичева.Какой у вас жест королевский, господин Рыпця! Уж не стали ли вы редактором?

Рыпця.Нет еще, милостивая пани, однако все на пути к лучшему.

Помыкевичева.Раздобыли фонды?

Рыпця. Раздобываем пока что, милостивая пани. По секре­ту могу вам сказать, что у нас уже есть материальная возмож­ность начать подготовительную работу...

Помыкевичева.А вчера вы еще этой возможности не имели?              4

Рыпця.Вчера вечером?.. Нет, еще не вполне, милостивая пани.

Помыкевичева.Мне говорил вчера Дзуня...

Рыпця.Вам говорил Дзуня?..

Помыкевичева.Что вы не могли остаться к чаю, потому что интересы дела требовали вашего присутствия.

Рыпця.Неужели же он вам и про отца Румегу напомнил?..

Пауза.

Помыкевичева.Да, конечно...

Рыпця.Это действительно неслыханная вещь, ведь сам Дзуня...

Помыкевичева.Что сам?

Пауза.

Рыпця.Ничего.

Помыкевичева.Господин Рыпця, вы что-то скрываете от меня!..

Рыпця.Нет, милостивая пани, этого никак нельзя... Если бы у меня и были какие-нибудь тайны от вас, то разве только го­сударственного значения. А так...

Помыкевичева.Господин Рыпця. Только один вопрос.

Рыпця.Я слушаю, милостивая пани, я слушаю...

Помыкевичева.Что вы знаете о Дзуне?

Рыпця.О Дзуне? Ничего, решительно ничего, милостивая пани.

Помыкевичева.Вы меня не поняли. Я вас спрашиваю, что вы знаете о нем.

Рыпця.Он же почти все время здесь проводит, милостивая пани.

Помыкевичева.Вас это не касается! Что вы знаете о нем, ну хотя бы с моральной стороны?

Рыпця.Я? Решительно ничего...

Помыкевичева.Разве вы не знаете... ну... не получает ли он каких-нибудь писем от женщин?

Рыпця.Решительно нет! Это исключено, милостивая пани.

Помыкевичева.А почему это должно быть исключено, позвольте вас спросить?

Рыпця.Я... я допускаю... я не могу об этом знать, милости­вая пани.

Помыкевичева.Ах, так!..

Пауза.

Должна вам сказать, что ваш товарищ Пыпця производит более положительное впечатление, чем вы...

Рыпця.Пыпця?

Помыкевичева.Да, да. Если бы когда-нибудь мне при­шлось выбирать, я выбрала бы Пыпцю...

Рыпця.Пыпцю?

Помыкевичева.Да, пане. О Пыпце я знаю немного, но знаю одно — это человек прекрасной, широкой души, и язык его не умеет так лгать...

Пауза.

Рыпця.Сразу видно, милостивая государыня, что вы дей­ствительно мало знаете Пыпцю. Ну вот, хотя бы о языке его. Он вам небылицы плетет о своей непорочности, а выйдите в субботу вечером на улицу и увидите, как он пристает к несовершеннолет­ним девочкам, для того... чтобы в воскресенье утром с одеялом под мышкойотправиться в лес на свидание.Тьфу, тьфу!...

Помыкевичева.Пыпця такой дон Жуан? Это импони­рует мне.

Рыпця.Т-тьфу. Импонирует...

Помыкевичева.Господин Рыпця, вы, кажется, имеете смелость издеваться надо мной!..

Рыпця.Боже сохрани, Милостивая пани. У меня и в мыслях не было такого, чтобы издеваться над вами. Мне только стало очень смешно, когда вспомнил, как это Пыпця неудачно через границу лошадей перебрасывал. Упитанных лошадей, в яблоках. И за это, тьфу-тьфу, за это невольно в политические преступники попал. Пыпця мастер голову морочить. Тьфу, тьфу!.. Политиче­ским заключенным и то заморочил.

Помыкевичева.Что вы говорите?

Рыпця.Да это еще...

Помыкевичева.Это действительно необычно, это очень романтично!..

Входит Пыпця в новых туфлях цвета яичницы, в пестром галстуке.

Рыпця.Нет, товарищ, я как раз доказывал милостивой го­сударыне...

Пыпця.Какой это милостивой государыне? Или из-за сво­его оппортунизма вы будете и дальше товарища Милену вели­чать милостивой государыней?

Помыкевичева.Господин Пыпця...

Рыпця.Я же это и доказываю па... товарищу Милене всю вредность и невыдержанность романтизма и одновременно веду с товарищем Миленой предварительные переговоры относительно ее теснейшего сотрудничества с редакцией «Кровавое зарево».

Пыпця.Товарищ Милена будет прежде всего в теснейшем контакте с главным редактором «Кровавого зарева». Вот!

Помыкевичева.Позвольте, господа! Выходит, мы уже накануне рождения журнала?

Пыпця.Конечно, дорогой друг и приятель! Мы уже накану­не рождения сугубо выдержанного литературно-общественного журнала «Кровавое зарево», редактором которого буду я. Вот!

Рыпця.Неужели вы обо мне, товарищ, хотите забыть, как писал гениальный...

Пыпця.Да ведь никак нельзя, дорогой товарищ и приятель! Да неужто вам никогда и шагу не ступить, чтобы...

Входит Дзуня.

Дзуня.Простите, пани! Можно ли вас на минутку, пане Рыпця? (Выходит.)

Помыкевичева.Не заставляйте нас скучать долго, гос­подин Рыпця!..

Рыпця.Понимаю ваше незавидное положение и, удовле­творивши пана Дзуня, буду стремиться к вам... товарищ Миле­на!..(Выходит.)

Помыкевичева.Симпатичный молодой человек... Не правда ли, господин Пыпця?..

Пыпця.Не такой уж и молодой. Даже на семь месяцев старше меня. Вот!

Помыкевичева.А все-таки симпатичный...

Пауза.

Пыпця вытаскивает из кармана конфетки и кладет на стол возле кокоса.

Пауза.

Пыпця.Кокосы совсем подешевели. И... и я не знаю во­обще, что в них может быть интересного!..

Помыкевичева.Даже если это от всего сердца, господин Пыпця?..

Пыпця.Вам, дорогая приятельница и товарищ, его мелко­мещанское нежное личико приглянулось? Вы думаете, не было б у меня такого личика, если бы я хоть немного позанимался его негодной работой? Вы встаньте пораньше и пойдите на заставу, вот там увидите, как в одной небольшой хатке запивают не моло­ком, а трудовой кровью! Вот!

Помыкевичева.Рыпця?!

Пыпця.Конечно, не я, а этот самый Рыпця. Стоит себе при дороге, а женщины молоко в город несут. Вот! Он к женщине, молочнице такой: «Зайди, молодица, в хатку мою невеличку! Вот у тебя молока только одна банка, а выйдешь — в город едва доне­сешь, и сам черт не разберет, что оно такое, еще и для меня оста­нется капля на завтрак. Заходи, молодица, чудеса мои увидите, зайди в мою маленькую хатку!» Вот! А с одной молодицей он там такие чудеса творил, что должен был на другую заставу сломя го­лову бежать. Вот! Мало ему было молока да обмана. Вот!..

Помыкевичева.Неужели это правда? А я думала, что это только вы, как говорил мне Рыпця...

Пыпця.Что же он говорил вам такое, товарищ Милена?...

Помыкевичева.Ничего! Лучше замолчать, чтобы не на­рушить вашей доброй приязни...

Пыпця.Да на черта лысого он мне нужен, дорогая прия­тельница и товарищ! Думает, если книжек буржуазных начитал­ся немного, так я не обойдусь без него! А вот и обойдусь! Вот уви­дите, обойдусь! Вот!

Помыкевичева.Да! А он, господин Пыпця, заверял ме­ня, что вы вчера без его помощи не знали бы, что и делать.

Пыпця.Ах-ах-ах! Чудесно... А портьера-то все время слов­но от ветра ходила, так дрожал он перед гневом священника. За­мечательно! Замечательно!

Помыкевичева.Отца Румеги так боялся?

Пыпця.Подумайте! Ну, и декадент! Когда в ответственный момент приходилось зажигать магнезию, он словно щенок ску­лил, чуть не испортил всего дела. Вот! А еще — романтик!..

Помыкевичева.Ну, а все же дело удалось?

Пыпця.Только благодаря мне, товарищ Милена. А Дзуня вроде и не знает об этом, прежде всего с Рыпцем расплачивается. Вот!..

Помыкевичева.Дзуня!..

Пыпця.А работа, дорогая приятельница и товарищ, была так искусна, что ни поп, ни Леся ничего решительно не заметили. Так искусно мне удалось раскрыть истинно буржуазные карты. Вот!

Помыкевичева.Ах так!.. Что же это... это должно быть очень интересная работа. А не имеете ли вы, господин Пыпця, случайно при себе...

Входит Рыпця, за ним Дзуня.

Дзуня.Извините, милостивая государыня! Пане Пыпця, прошу вас!

Пыпця выбегает за Дзунем.

Рыпця.Милостивая пани, извините!

Помыкевичева.Уже убегаете, господин Рыпця?

Рыпця.Я... я зайду, на минуточку только. Я хотел принести вам еще один кокос!..

С правой стороны входит Помыкевич.

Помыкевич.Прости, Милена, если помешал.

Рыпця.А я...

Помыкевичева.Вы погодите, господин Рыпця!

Помыкевич.В самом деле! Вы погодите немного, пане Рыпця! Вы... вы ведь с некоторых пор словно переменились, вы даже симпатичнее как-то выглядите, словно повеселели. Неужели дело так обстоит хорошо?..

Рыпця.Как нельзя лучше, господин меценат, как нельзя лучше! В ближайшем времени приступаем...

Помыкевич.Как нельзя луч-чше! Прости Милена, на ми­нуточку!(Уходит в канцелярию.)

Рыпця.Вы... простите, пани, на минуточку. Я хотел...

Помыкевичева.Вы очень вежливы, но не беспокойтесь, и тем более сейчас, господин Рыпця. Сегодня достаточно... Вы оба очень вежливы, господа, и поэтому будьте уверены в моем содружестве с вами.

Рыпця.И ваша статья...

Помыкевичева.И моя статья «О влиянии народной одежды на формирование нового мироощущения украинской женщины модерна» в скором времени окажется в ваших руках...

Входит Пыпця.

Рыпця. Товарищ Пыпця! Товарищ Милена только что сообщила мне, что на днях передаст в мои руки свою ценную статью «О влиянии...».

Пыпця.Вы ошибаетесь, дорогой товарищ и приятель! Товарищ Милена передаст статью в руки главного редактора «Кровавое зарево».

Рыпця.Как только закончите ее, позвоните в кофейню «Помпадур», телефон двадцать пять — двадцать пять! Я там обычно пью настоящее мокко со сливками.

Пыпця.Если захотите ее напечатать, позвоните в кон­дитерскую «Казанова»: телефон сорок пять — сорок пять. Мне там обычно подают мороженое «Кассате». Вот!

Входит Помыкевич.

Помыкевичева.Вот теперь позвольте, господа, поже­лать вам вкусного мокко и мороженого.

Рыпця и Пыпця.Благодарим...

Рыпця.Пани...

Пыпця смерил взглядом Рыпця.

Рыпця и Пыпця...товарищ Милена!

Выходят.

Помыкевич.Симпатичные ребята, жалко только, что не совсем они наши. Пропадают ребята без национального само­сознания.

Помыкевичева.До сих пор, меценат, вы и не подумали о них.

Помыкевич.Я итеперь, Милена, так сказать, понимаю, что необходима предосторожность к ним обоим.

Помыкевичева.Может быть, снова ваша зависть? Вы решительно стараетесь, меценат...

Помыкевич.Нет, не это у меня было в мыслях, Милена. Я хотел лишь предупредить, что не следовало бы тебе во всем верить им...

Помыкевичева.Вы снова боитесь за меня, меценат?

Помыкевич.Боже сохрани! Не за тебя я боюсь...

Помыкевичева.А за кого же, если можно знать?

Помыкевич.Я... я совсем не боюсь, Милена. Только, видишь ли, молодым людям не всегда надо верить. Я и сам был молодым, не один раз приходилось обманывать. Говоришь, будто истинную правду, даже себе самому кажется: действительно правда! А подумаешь вот так, призадумаешься, и выходит обман неимоверный! Так вот, если ч-ч-что-нибудь такое, так ты не верь, Милена, брешут ребята!

Помыкевичева.Меценат, смотрите, чтобы не было скандала!

Помыкевич.Милена, они тебе все-таки что-то сказали?!.

Помыкевичева.Не сказали ничего и, может быть, только потому, что я не интересуюсь вашими, меценат, адвокат­скими делишками. Я лишь напоминаю вам, что вы сделали меня несчастной, став моим мужем. Вы убили меня тогда в моих собст­венных глазах, если бы вы захотели меня уничтожить еще и в глазах общественного мнения,— горе тогда вам, меценат! Фа­милия Помыкевичей должна быть незапятнана, потому, что я ношу ее. Вы слышали, меценат?

Помыкевич.Об... об этом никто не узнает, Милена...

Входит Дзуня.

Дзуня.Отец Румега...

Помыкевичева.Господин Дзуня, у меня с вами разго­вор, но потом... О чем,— пусть мои глаза вам скажут, а в них найдете только гнев и скорбь смертельную...

Дзуня.Как только речь заходит о скорби, то вы ее сейчас заметите и в моих глазах...

Помыкевичева выходит направо.

Помыкевич(тяжело вздыхает).Теперь мы пропали...

Дзуня.В этот самый момент отец Румега в канцелярии...

Помыкевич.Попросите его луч-ч-чше сюда! Неужели эта баба должна во все дела вмешиваться?..

Дзуня.О чем вы говорите? Ваша жена знает?..

Помыкевич.Ну, не знает, откуда же ей знать? Не скажу же я, как мы те деньги достали. Бабским нюхом ведьма чует.

Дзуня.Ах, успокойтесь и будьте бенгальским тигром, меценат!

Помыкевич.А если в конце концов окажется, что мы с вами не тигры, а обыкновенные кошки шелудивые, бесталанные?

Дзуня.Тогда вам как депутату легче будет примириться с этой мыслью. А пока что острите когти, меценат!

Помыкевич.Народ мой! Сколько иногда кровавого пота стоит желание трудиться ради тебя!..

Дзуня выходит. Через минуту входит Румега. За ним Дзуня с портфелем. Помыкевич и Румега молча кланяются друг другу и садятся.

Долгое молчание.

Румега.Вы не читали сегодняшних газет?

Помыкевич.Нет, к сожалению. Я читаю только перед сном. А ч-ч-то такое, отче?

Румега.Ничего, ибо я тоже не читал.

Помыкевич.Гм... Гм...

Румега.Гм... гм... Долго уж в этих газетах нет ничего нового.

Помыкевич.Долго, гм... гм...

Дзуня. А как легко можно было бы помочь этому. Какую- нибудь интересную новинку об известной особе, какой-нибудь интересный снимочек — и сенсация готова. Тогда и наиболее уважающие себя люди стали бы читать газеты. Не так ли, пане меценат?

Помыкевич.Да, гм... гм... особенно, если снимочек по­лучится интересным. Вот, например, депутат отец Румега, как благодетель. На всю первую страничку такой портретик, а под ним стишок жирным шрифтом про пастыря с голубиным серд­цем, который бедную сиротку приласкал, пригрел, еще и состоя­ние оставил. Пример с него берите, набожные христиане!

Дзуня.Украинские граждане!

Помыкевич.Получился бы неплохой стишок... Не прав­да ли, отец депутат?

Румега.Сегодня как-то не очень говорит моей душе поэзия. И вообще эта поэзия... Мне не до нее с моим здоровьем...

Помыкевич.Как раз сегодня, отче, мы имели бы осно­вание предположить что-то совсем другое-

Пауза. Поп достает из кармана кошелек.

Румега.Я как раз пришел к вам...

Дзуня.Не беспокойтесь, отец...

Помыкевич(прячет кошелек обратно в поповский кар­ман).От-ч-че, не волнуйтесь!

Пауза.

Румега.Я... я совсем не волнуюсь. Кто вам сказал?.. Неужели, по-вашему, я должен волноваться?

Дзуня.Вы считаете, меценат, что у всечестнейшего при подписании завещания задрожит перо в руке? Если так, то вы слишком низко цените великодушность и непоколебимость при­мерного пастыря и гражданина.

Помыкевич.Простите, отец депутат! Никогда я вэтом не сомневался.

Пауза.

Румега.Вы очень скромны, но простите, господа, через полчаса мой поезд отходит.

Помыкевич.А вы подож-ж-ждите-ка, отец депутат!

Румега.К великому сожалению, я должен ехать. Вы же сами знаете, что мое здоровье да еще депутатские обязанности...

Дзуня.Неужели, отец депутат, депутатские обязанности позволят вам забыть про обязанности не менее важные и неот­ложные?

Отец Румега вздыхает.

Помыкевич.Вы плохо спали, отче депутат?

Румега.Напротив, совсем хорошо выспался, меценат, но с моим здоровьем этого мало... Итак, простите!(Встает.)

Помыкевич.Вы со своей стороны, отч-ч-че депутат, простите, ч-ч-что мы вас сюда пригласили, однако это вызвано весьма важными обстоятельствами.

Румега.Неужели нельзя отложить дело хотя бы из-за моего здоровья?

Помыкевич.Мы позаботились, отец депутат, чтобы это дело не отняло у вас много времени. Пане товарищ!

Дзуня достает из портфеля бумагу.

Видите ли, речь идет только о подписи, отец депутат!

Дзуня.О королевском жесте, о котором будет широко писать даже вражеская пресса, отец депутат!

Отец Румега берет бумагу в руки, читает и садится.

Румега.Я... я... теперь не смогу подписать, господа. Вы же сами видите, господа, как у меня трясутся руки сегодня.

Помыкевич.Вот и подпишите, отче. Скажите себе: «пропало», и руки перестанут дрожать.

Дзуня.И тогда от гордости начнет трепетать сердце, отец.

Румега.Оно у меня уже трепещет. Я должен безотлага­тельно на воздух, господа, и...

Помыкевич.Пане товарищ! Откройте окна!

Дзуня открывает окна. Пауза.

Румега.Мне нужно на поезд, господа!..

Дзуня.Перо новое, отец, и подписание не отнимет у вас и четверти минуты.

Помыкевич.Даже и четверти минуты не отнимет, отче депутат!

Румега.Размышляя сегодняшней ночью, я пришел к глу­бокому убеждению, что я обязан как украинский гражданин отдать свое кровью нажитое добро всему народу, господа.

Помыкевич.Простите, от-ч-че, если только в чьих-либо головах появится сомнение в том, сегодняшней ли ночью вы имели время и возможность так глубоко и так патриотически думать...

Дзуня.Мы даже располагаем точными доказательствами того, что у вас действительно не хватало времени для этого...

Румега.Я вас не понимаю...

Дзуня.Успокойтесь, сейчас поймете, отец. (Передает ему снимок.)

Поп рассматривает его, моргает глазами и быстро прячет в карман. Тогда Помыкевич и Дзуня одновременно показывают новые снимки.

Румега вытирает пот со лба.

Румега.Вы очень нетерпеливы, господа...

Помыкевич.Всевышний нам дарует, ибо все это для сиротки, для ее блага...

Румега.Но я ведь еще живу, господа!..

Помыкевич.Мы и это учли, отче депутат!

Дзуня.Как ревностные католики мы считались с возмож­ностью чуда и признали в соответствии с этим поместить в за­вещании примечание, что только в том случае наследство пере­ходит к Лесе, если у вас перед вашей смертью не будет закон­ного потомства.

Румега.А не думаете ли вы, господа, что все это мы де­лаем немного наспех?..

Пауза.

Господа!!!

«Господа» снова показывают ему снимки.

Румега.Дайте перо!..(Подписывает.)

Дзуня.Для пользы сироты яснее пишите, отец!

Помыкевич.Особенно фамилию, отче!

Дзуня.Так!

Помыкевич.Ч-чудесно!

Дзуня.А теперь позвольте, отец депутат, поздравить вас с деянием, при упоминании о котором все украинские сердца будут иметь право биться с гордостью.(Берет бумагу и вы­ходит из канцелярии.)

Помыкевич.Позвольте и мне, отец депутат, сказать...

Румега.Благодарю, вы очень вежливы.(Встает.)Мое...

Помыкевич.К поезду вы уже опоздали, отче, так ч-ч-что вам незачем так сильно спешить. Тем более ч-ч-что у меня к вам маленькое дельце.

Румега.Даже очень благодарен вам, да вот видите,— под моей кожей снова воскресла огромная муха. Еще одно такое маленькое дельце, и в левом боку у меня снова начнет плескаться.

Помыкевич.Вот поэтому-то, чтобы не начало плескать­ся и чтобы безапелляционно издохла исполинская муха, я хотел вам кое-что предложить, отец депутат.

Румега.Вы очень учтивы, меценат, но это уже в дру­гой раз.

Помыкевич.Поч-ч-чему, отче, в другой раз? Почему не сегодня?

Румега.Прощайте, меценат. Некогда мне с вами...(Идет к дверям.)

Помыкевич преграждает ему дорогу и показывает снимок. Румега садится.

Если ваше дело не требует много времени, говорите, меценат.

Помыкевич.Думаю, что вы сразу поймете, отче, ваши собственные интересы и пользу для народа.

Румега(встает).Уже у меня какая-то гадость плещется вбоку...

Помыкевич.Вы поняли, в чем дело?

Румега.В левом боку...

Помыкевич.Ж-ж-жду три дня официального сообще­ния в газете о вашем отречении от депутатского мандата. Идео­логия известного украинца, государственного деятеля не по­зволяет дольше терпеть такой аномалии...

Румега.Меценат, вы, как я вижу, человек без сердца!

Помыкевич.У меня только сердце спартанца, отче.

Румега.Вы словно бан...

Помыкевич показывает ему снимок.

Помыкевич.Жду три дня. Иначе ваши дела будут преданы гласности.

Румега.Я... я вас очень хорошо понимаю, меценат...

Помыкевич.Это будет полезно для вашего здоровья и для украинского народа, отче...

Румега.Я исам не раз думал об этом. Вы только уско­рили мое решение.

Помыкевич.Если бы моя гражданская скромность по­зволяла, я бы гордился этим.

Румега.Это даже очень хорошо с вашей стороны. Да раз­ве вы, меценат, не утомились до сих пор работой с народом? Это, знаете, такая работа, которая требует столько самопожертвова­ния и бескорыстной преданности делу...

Помыкевич.Кроме того, отче, я следую примеру не­которых наших деятелей, которые в творческом порыве сразу сидят на нескольких директорских стульях.

Румега.И, несмотря на это, они совсем даже хорошо выглядят.

Помыкевич.Но, к сожалению, о себе вы не можете этого сказать.

Пауза. Отец Румега встает.

Румега.Прощайте, меценат!..

Помыкевич.Прощайте, отч-ч-че, да не забудьте напом­нить о себе!

Пауза.

Румега.Я, даст господь бог, напомню вам о себе, ме­ценат!..

Помыкевич.В течение трех дней, отче!..(Выводит отца Румегу за двери и открывает двери в канцелярию.)Пане то­варищ!

Входит Дзуня.

Помыкевич.Какой это, вы говорили, тигр?

Дзуня.Бенгальский.

Помыкевич.Так вот, бенгальский тигр живьем слона проглотил. Ч-ч-что же вы на это скажете, пане товарищ?

Дзуня.Мы можем только взаимно поздравить друг друга, меценат, тем более, что в самую последнюю минуту я просил руки у панны Леси и...

Помыкевич.И...

Дзуня.И... не получил отказа.

Помыкевич.Значит, Леся в канцелярии?

Дзуня.Леся не оставит своих обязанностей, пока ее не призовут обязанности семейные, меценат...

Помыкевич.Это меня очень радует.

Дзуня.Это необыкновенно мило с вашей стороны, тем более, что вам, я полагаю, ничего не останется, как только бес­корыстно содействовать ее счастью.

Помыкевич.Вы об... Ах, так! Ну, как же! По крайней мере нужно ее искренне, сердечно поздравить.(Идет в сторону канцелярии.)Ага! Пане товарищ! Как вы думаете, будет ли это жилище соответствовать моему депутатскому положению? Я хо­тел спросить, не будет ли оно тесновато, или не репрезентативно. Вы же сами знаете депутатские обязанности...

Дзуня.Это лучше отложить на время, когда станете сена­тором, а пока что... а пока что позолотите рамку картины «Въезд Хмельницкого в Киев»!

Помыкевич.Ч-ч-чудесная идея! Мне это тоже прихо­дило в голову. А что бы вы сказали, если бы Тарасу золотые усы приделать?

Дзуня.Прекрасная мысль, меценат.

Помыкевич.Правда, хороша?.. Это, знаете, пиетизм для гения, стоит того, пиетизм для старенького(Становится на кресло, снимает со шкафа гипсовый бюст Шевченко и це­лует его в губы.)...для старенького... Пане товарищ! Как хорошо, как ч-ч-чудесно чувствовать себя наверху. Вы вид-дите, пане товарищ, у меня ещ-ще никогда так высоко не поднималась грудь! Пан депутат доктор Помыкевич и... Ах!..

Входит Помыкевичева.

Помыкевичева.Меценат! Неужели вы и при людях будете меня срамить. Это же трагедия!

Помыкевич.Еще большая трагедия, если жена не пони­мает орлиных порывов своего мужа!..(Уходит в канцелярию.)

Помыкевичева.Господин Дзуня! Я полагаю, что вы объясните мне, что все это значит.

Дзуня.Не знаю, что вас тревожит, пани.

Помыкевичева.Очень многое, а точнее, все, мой господин: от ваших таинственных совещаний до экстравагантностей моего мужа включительно. Вы молчите, вам стыдно, пане!

Дзуня.Неужели я должен стыдиться того, чем другие законно гордились бы?

Помыкевичева.У вас на уме...

Дзуня.Любовь к вам, пани.

Помыкевичева.Пане Дзуня, не причиняйте мне боли!

Дзуня.Вы ее, пани, уже причинили моей душе.

Помыкевичева.Говорите, прошу вас, яснее!

Дзуня.Вы утратили доверие ко мне.

Помыкевичева.А вы, заслуживаете ли вы его?

Дзуня.Пусть вам ваше сердце скажет, пани.

Помыкевичева.Мой разум говорит мне что-то сов­сем другое, не то, что подсказывает сердце.

Дзуня.Будьте женщиной, пани, и только у своего сердца спрашивайте. Оно, ваше сердце, никогда не обманет.

Помыкевичева,А вы тем временем забыли о своем...

Дзуня.Как раз сегодня, пани, мое сердце стало достойно вашего...

Помыкевичева.Сегодня?..

Дзуня.Именно сегодня я обручился с Лесей, Милена.

Помыкевичева.Дзуня!..

Дзуня падает перед нею на колени.

Дзуня.Чтобы стать равным тебе, Милена.

Пауза.

Помыкевичева(тихо).Говори!..

Дзуня.До сих пор я был перед тобой, как свечка перед солнцем. Конципиент из миллиона конципиентов. Душа моя не могла с этим примириться, да и не хотела, потому и зародила во мне мечту о рыцаре из сказки. Нуждающийся конципиент  сказку превратил в действительность. Для тебя, Милена, для твоей божественной любви! Сирота, о которой никто не вспоминал, которой никто не интересовался...

Помыкевичева.Вы забываете...

Дзуня.Я никогда не забывал, Милена, что любовь требует жертв. Для нее, для вашей любви, я свою жизнь, свою судьбу отдал бедной сиротке, чтобы знала, чтобы радовалась ваша душа, чтобы сердце достойно любило. Для вас, только для вас я спрятал мою любовь, для нее же — только сочувствие и милосердие. Скажите одно слово, Милена, и я зачеркну все, сожгу за собой мосты и снова паду к вашим ногам обыкновенным конципиентом. Только одно слово, Милена!..

Пауза.

Помыкевичева.Не скажу его, Дзуня...

Дзуня встает и целует ее.

Дзуня.Теперь, теперь, будем счастливы, Милена!

Помыкевичева.А позволит ли совесть пойти на это?

Дзуня.На моей совести лишь забота о благе сиротки...

Помыкевичева.А про меня забыл...(Целует его.) Прости, Дзуня, последний вопрос. Больше у меня их не будет.

Дзуня.На каждый твой вопрос отвечу с поднятой головой, Милена.

Помыкевичева.Мы знаем друг друга целый год. И за весь этот год я один раз хочу тебя спросить.

Дзуня.Спрашивай! Это был лучший год в моей жизни.

Помыкевичева.За этот год у тебя и мысли не было... чтобы... изменить мне хотя бы раз?..

Дзуня.В моих мыслях только ты была, Милена...

Помыкевичева.И ты... ты не изменил мне?..

Дзуня.Милена! Лучше сразу вонзи нож в мое сердце!..

Помыкевичева.Нашей любовью присягаешь?

Дзуня.Нашей любовью присягаю. Чтобы от страданий лопнуло мое сердце, если хотя бы на один миг моя мысль не была с тобой...

Помыкевичева.Дзуня!..

Дзуня(обнимает ее).Грета Гарбо, ты моя любимая...

Помыкевичева.Неужели же я на Грету... на Грету Гарбо чем-то похожа?..

Дзуня.Словно две капли воды, только у тебя заманчи­вее, глубже глаза, Милена!

Помыкевичева.Дзуня!(Целует его.)

Входит Леся.

Леся.Ох!..

Дзуня.Видишь, Леся, как добрая душа пани радуется нашему счастью.

Помыкевичева.Панна Леся, я вас также поздравляю! Искренне, чистосердечно поздравляю...(Целует Лесю в лоб.)

Леся.Благодарю пани...(Дзуне.)Вас просит меценат в канцелярию.

Дзуня.Ах да! Мы сейчас уходим. Через час-другой жду тебя, Леся, в кофейне «Лувр». До свидания, пани! Панна Леся... «Не питай, чого в мене заплакані очі.(Выходит.)

Помыкевичева.Вас нужно не только поздравить, вам можно даже позавидовать.

Леся.Я боролась за него. Приходилось немало выстрадать, немало пережить... и Дзуня сегодня сказал: ты будешь моя, только моя, Леся!

Помыкевичева(иронически).Вы так уверены? Леся.Я так счастлива!..

Помыкевичева.Что ж, остается вам пожелать, чтобы судьба теперь ни разу не омрачила вашего счастья, панна Леся...

Леся.Мне кажется, будто этот день самый лучший в нашей жизни, и потому боюсь, чтобы на нем не было ни одной тучки! Дзуне сегодня пришло письмо, а я спрятала его. Не люблю поче­му-то и боюсь писем в такой день. Мне так хочется, чтобы Дзуня обо всем забыл сегодня...

Помыкевичева. Это письмо при вас?.. Леся (вынимает его). Я его до завтра спрятала.

Помыкевичева выхватывает письмо, оглядывает его, быстро распеча­тывает и читает.

Леся.Пани!

Помыкевичева(взволнованно).Подите прочь. Не за­бывайте, какое счастье ожидает вас в кофейне «Лувр»! Передай­те ему... Молчите, ничего не передавайте! Леся.Пани!..

Помыкевичева.Подите прочь!

Леся с плачем выходит.

Помыкевичева взволнованно ходит по комнате, затем телефонирует.

Помыкевичева.Алло! Сорок пять — сорок пять. Кон­дитерская «Казанова»? Попрошу пана Пыпця. Вы?.. Добрый вечер! Вы любите меня? Да, я вас тоже люблю. Так заходите немедленно, если хотите испытать мою любовь!.. Алло!(Звонит вторично.)Алло! Двадцать пять — двадцать пять. Да, два­дцать пять — двадцать пять. Кофейня «Помпадур»? Попросите, будьте добры, пана Рыпця! Вы?.. Добрый вечер. Вы любите меня? Да, я вас тоже люблю. Так заходите через два часа, если хотите испытать мою любовь... Серьезно, разумеется серьезно! Это уже погодя! До свидания, милый!..

Вбегает Пыпця с одеялом под мышкой, останавливается запыхавший­ся посреди комнаты.

 

ДЕЙСТВИЕ ЧЕТВЕРТОЕ

Там же. У Шевченко уже позолоченные усы, а Хмельницкий в золоченой рамке. Помыкевичева сидит на софе и подпиливает ногти. По м ыкевич перед зеркалом завязывает галстук.

Помыкевич.Говорил проклятому еврею, дайте модный галстук, а теперь сам ч-ч-черт не завяжет. Подождите, не долго уж вам царствовать. Я вам покажу, как христиан обманывать, ч-ч-чертово племя!

Помыкевичева.Если я не реагирую на то, что вы при­няли за правило одеваться в моем присутствии, то не думайте, что я потерплю ваши простецкие повадки...

Помыкевич.Это ты хорошо сказала. Как у жены буду­щего депутата, у тебя довольно изысканная речь.

Помыкевичева.Не удивляюсь вашей самоуверенности после ваших блестящих побед на политической арене.

Помыкевич.Хе-хе-хе-хе!(Звонит.)Бабушка Вар­вара!

Входит Варвара.

Ты не забудь, бабушка, чтобы у меня послезавтра рано утром с кофе и газета была. Вот так хорошенько разгладишь ее, под булочку положишь и только после этого меня легонько разбу­дишь. Ну, что, согласна, бабушка? Что? Хе-хе-хе-хе!

Варвара.Как же мне забыть, когда за целый день раз двадцать напоминаете. Не забуду, пане.

Помыкевич.То-то же, не забудь, бабушка-чародейка. Хе-хе-хе-хе!

Варвара стоит, не двигаясь.

Что же ты стоишь? Иди в свою кухню, Варвара!

Варвара быстро выходит.

Помыкевичева.Неужели таким способом вы хотите меня заинтересовать своей особой?

Помыкевич.Хе-хе-хе-хе! Заинтересовать! Хе-хе-хе!

Помыкевичева.Меценат! Как я вижу, вы задумали сменить свою профессию, а в то же время забыли, что цирки уже не в моде!..

Помыкевич.Я, Милена, действительно берусь за новую профессию! И большее скажу тебе — почетную профессию. Я первый в семье Помыкевичей!

Помыкевичева.Я не знаю, какая из известных мне профессий соответствовала бы самому выдающемуся из рода Помыкевичей...

Помыкевич.В таком случае ты обязана подумать по меньшей мере о мандате польском, Милена...

Помыкевичева.Как всегда — безвкусное остроумие, меценат.

Помыкевич.А если не только остроумие? Если это чи­стейшая правда, дражайшая Милена...

Помыкевичева.О чем это вы?

Помыкевич. О моем депутатском мандате, дражайшая Милена.

Помыкевичева.Вижу, от вас можно не только об этом узнать...

Помыкевич.Еще больше узнаешь из послезавтрашних газет, Милена!

Пауза.

Помыкевичева.Другими словами...

Помыкевич.В послезавтрашней газете отец Румега уведомит общество, ч-ч-что в связи с плохим здоровьем отре­кается от депутатского мандата. Таким образом мандат автома­тически переходит... Э... Э...

Помыкевичева.К тебе?

Помыкевич.К моей особе, Милена!

Пауза.

Думаю, что ты ни-ч-чего не будешь иметь против этого, Милена.

Помыкевичева.В таком случае прощаю тебе, что я до сих пор ничего не знала об этом, Ахилл...

Помыкевич(иронически).Пощади, великодушная Милена!..

Помыкевичева.Надеюсь, не забудешь, Ахилл, и про новые визитные карточки.

Помыкевич.На пергаментной бумаге, Милена. А теперь побегу к фотографу, чтобы во всех газетах одновременно...

Входит Дзуня.

Помыкевичева.К фотографу... А ты, Ахилл, не сказал: я бы сразу галстук завязала!(Повязывает галстук.)

Дзуня.Я не помешал?

Помыкевич.Об этом, пане товарищ, у моей женушки спросите! Как, Миленочка! Хе-хе-хе-хе!

Помыкевичева.Спокойно, Ахилл, и не обращай вни­мания на глупости. Видишь — галстук завязываю.

Дзуня.Все это кажется таким необычным, что мне даже и в голову не пришло на сей раз постучать в дверь.

Помыкевичева.А не пришло ли вам случайно на мысль, что не нам беспокоиться за вашу бестактность...

Дзуня.Нет, пани, ибо прежде всего я предполагал узнать о вашем здоровье.

Помыкевич.Тогда и спрашивайте о здоровье друг друга, а я тем временем зайду к фотографу. Благодарю тебя от всей души, Милена!(Целует ее руку.)

Помыкевичева.Я тебя очень прошу, Ахилл!..(Целует его в лоб.)

Дзуня.Гм... Какое это в своей скромной красе — могучее...

Помыкевич(осматривает себя с ног до головы в зерка­ле).Это верно! В скромной красе своей какое могучее!.. Господа, простите! Ведь теперь мое время принадлежит нации. Прощай, Милена!

Помыкевичева.Дорогой Ахилл!

Помыкевич не спеша выходит.

Дзуня.Как вижу, пани, вы тоже уже знаете!

Помыкевичева.Знаю больше, чем вы могли бы пред­полагать!..

Дзуня.Позвольте выразить мою глубокую радость...

Помыкевичева.Пане! Не радуйтесь пока...

Дзуня.Вы, наверное, не поняли меня, Милли.

Помыкевичева.К счастью, я вас очень хорошо поняла, пане!

Дзуня.И, несмотря на это, мои объятия напрасно ждут вас, Милли?..

Помыкевичева.Именно потому, что я должна бросить­ся в объятия других, пане!

Дзуня.Вы шутите, Милли.

Помыкевичева.А когда вы клялись мне, вы тоже шу­тили?

Дзуня.Искренняя любовь не знает шуток, Милли.

Помыкевичева.Так, так, пане. Об этом вы узнаете вскоре, как я узнала вчера...

Дзуня.Вы узнали...

Помыкевичева.Что вы на каждом шагу подло нару­шали присягу, пане!

Дзуня.Имеете доказательства?

Помыкевичева.Об этом вы сами позаботились, как видите, за несколько месяцев вперед. Теперь вы поняли мой поступок?..

Дзуня.Поступок?..

Помыкевичева.Вчера я равной мерой отплатила вам. Это был... пламенный протест растоптанного женского сердца...

Дзуня.Бедное сердце...

Пауза.

Помыкевичева.Дзуня, ты плачешь?..

Дзуня.Как-то не хочется плакать.

Помыкевичева.Не хочется?!.

Дзуня(пожимает плечами).Решительно не хочется.

Помыкевичева.Значит... Дзуня.Значит — все как нельзя лучше. Помыкевичева.Выходит...

Дзуня.Выходит: я вам изменил, вы — мне, но незачем нам нарушать... национальную солидарность, как сказал бы наверное меценат Помыкевич.

Помыкевичева.Сейчас же уйдите отсюда! Вы... Дзуня.Вы правы. Мне как раз надо зайти купить невесте шоколада.

Помыкевичева.Не забудете вы меня!..

Дзуня.Совершенно верно! С наслаждением буду вспо­минать о вас, пани! «Не питай, чого в мене заплакані очі.(Вы­ходит в канцелярию.)

Помыкевичева, вконец взволнованная, бегает по комнате, после чего звонит по телефону.

Помыкевичева.Алло, алло! Тридцать три — тридцать три, отель «Под Трезубцем». Не выехал ли еще случайно отец Румега? Да, попросите его!

Пауза.

Вы, отец? Помыкевичева. Здравствуйте! Не могли бы вы зайти ко мне? Разумеется, только ко мне, отец. Можете только выиграть на этом, отец! Помыкевичева говорит, отец!.. Нет, с мужем не встретитесь! Сейчас. Это будет лучше всего, отец! До свидания, отец!(Звонит.)

Входит Варвара.

Варвара.Пани звонили?

Помыкевичева.Есть кто-нибудь на кухне? Варвара.Как же нет. Оба болтаются уже который час. Пан Пыпця распоряжается украинским борщом, а пан Рыпця... Помыкевичева.Попросите их сюда! Варвара.Если они выпили кофе...

Варвара выходит. Через минуту входит, вытирая платочком губы, Рыпця.

Рыпця. Милостивая пани, целую ручки! Помыкевичева.Только без гримас, господин Рыпця. Вы же знаете: между нами ничего не было!

Рыпця.Да, милостивая пани, между нами ничего не было. То же самое я сказал сегодня Пыпце.

Помыкевичева.Вот не забудьте! А теперь у меня к вам просьба.

Рыпця.Простите пани, я забыл о кокосе...

Помыкевичева.Пане Рыпця, не кокос — мне вы нуж­ны. Вы вспоминали вчера утром про какой-то снимок, не правда ли? Рыпця.Про снимок? Так... не припоминаю... Помыкевичева.Я бы хотела его иметь в своих руках... Рыпця.Я ничего тут не могу поделать, милостивая пани. Помыкевичева.Его нет у вас, любимый Рыпця? Рыпця.Его нет у меня, милостивая пани!

Вбегает, вытирая платочком губы, Пыпця.

Помыкевичева.Тогда придется попросить его у Пыпцы... Рыпця.Ах, снимок. А я и забыл о нем, милостивая пани.

Дает Помыкевичевой снимок.

Пыпця.Добрый день, дорогая приятельница и товарищ! Как же вам спалось сегодня?

Помыкевичева.Прекрасно. Всю .ночь мечтала о ка­ком-то пане Пыпце!

Пыпця.Чудесно! А я вам за это и кокосика принес. После моркови в нем больше всего питательных веществ. Помыкевичева.Вы хороший человек. Пыпця.Это же самое мне говорил прокурор, когда я, бывало, страдал в тюрьме. Рыпця.Гм... гм...

Пыпця.Что значит это ваше «гм, гм», дорогой приятель и товарищ? Никак вы и шагу не ступите, чтобы...

Помыкевичева.Господа, вы мне нужны будете через минутку.

Пыпця и Рыпця меряют друг друга взглядом.

А пока что прошу в соседнюю комнату. Пусть Варвара подаст вам завтрак, через несколько минут я вас позову.

Рыпця выходит.

Пыпця(таинственно).Между нами ничего не было, то­варищ Милена. То же самое я сказал сегодня Рыпце...(Выбегает в столовую.)

Помыкевичева(рассматривает снимок и, приоткрыв дверь, зовет).Панна Леся! Попрошу вас на минуту!

Входит Леся.

Вашего нареченного нет в канцелярии? Леся. Вышел только что, пани.

Помыкевичева.Значит, у вас найдется минутка вре­мени. Принесите бумагу, перо и чернила.

Леся приносит.

Садитесь, пишите! «Этим заявляю, что пан Дзуня, адвокатский конципиент во Львове, склонял меня к проституции...» Леся.Пани! Что вы? Помыкевичева.Пишите!

Леся.Нет! Нет! Никогда этого не было! Никогда этого не напишу! Ни за что на свете не напишу!..

Помыкевичева.Даже если бы ваше счастье от этого зависело?

Леся.Нет! Даже тогда! Никогда!

Помыкевичева показывает ей снимок.

Ах!..

Помыкевичева.Этого никто не увидит. Никто, кроме меня, не прочитает вашего заявления.

Леся(рыдает).Зачем же тогда вам, пани?.. Помыкевичева.Для вашего же блага, хотя тебе и не понять этого, Леся! Пиши!

Пауза.

Пиши!

Леся пишет.

Так. Поставь дату! Так! Подпишись! Леся.Нет! Нет! Нет! Нет!

Помыкевичева.Подпишешь — на твоих глазах разор­ву снимок; не подпишешь...

Пауза.

Леся.Подписываю пани...

Помыкевичева прячет бумагу, после чего рвет снимок на мелкие ку­сочки.

Помыкевичева.А теперь успокойтесь и идите работать. Там попудрите себе лицо, Дзуня не переносит заплаканного личика...

Леся выходит.

Помыкевичева(открывает дверь в столовую).Господа, прошу!

Входят, вытирая губы, Рыпця и Пыпця.

Рыпця. Б-б-б-бог!..

Пыпця.Вот как. Теперь так и слышно: малое «б» произно­сите! Так бы вам сразу, дорогой товарищ и приятель, а не плести небылицы, невыдержанные, оппортунистические, совершенно романтические. Никак так невозможно!.. Рыпця.Б-б-б-бог! Пыпця.Вот!

Рыпця.Б-б-б...

Помыкевичева.Могу ли я просить господ оставить пока что теоретические рассуждения?

Пыпця. Отложим, товарищ Рыпця!

Рыпця.Отложим, товарищ Пыпця!

Помыкевичева.Будьте добры, садитесь, господа!

Пыпця.Сядем, товарищ Рыпця!

Рыпця.Сядем, товарищ Пыпця! Или, как сказал под Кустошью гениаль...

Пыпця.Да никак вот так нельзя...

Помыкевичева.У меня к вам важное дело.

Рыпця.То же самое говорил мне часто начальник глав­ного штаба галицийских войск, когда, бывало, в мозгу нашей армии...

Пыпця.Вот! А мне прокурор в тюрьме.

Помыкевичева.Господа, вы настолько хорошо знае­те, наверное, мое отношение к вам...

Рыпця(кланяется).Имел счастье узнать, па... товарищ... милостивая пани.

Пыпця(кланяется).Я же и кокос принес вам сегодня, товарищ Милена.

Помыкевичева.Вы же, думаю, не откажете в моей скромной просьбе и подпишете...

Рыпця(испуганно).Неужели же векселя, товарищ ми­лостивая пани...

Пыпця.Если декларацию, то только выдержанную, това­рищ Милена.

Помыкевичева.Прочтите, господа, и подпишите как свидетели!

Оба читают.

Помыкевичева.Прочитали?

Пыпця.Никак нельзя прочесть...

Рыпця.Совсем не ясно написано, па... товарищ милос­тивая пани!..

Помыкевичева.Тогда я вам сама прочитаю.

Пыпця.Никак нельзя это подписать, дорогая приятель­ница и товарищ!

Рыпця.Не... не можем этого подписать, товарищ милос­тивая пани!

Помыкевичева.Почему?

Пыпця.Никак не подходит оно...

Рыпця.С принципиальных позиций не подходит, товарищ милостивая пани!..

Помыкевичева.Быстрее подписывайте, господа!

Пыпця.Никак...

Рыпця.Вот так...

Помыкевичева.Если не хотите, чтобы пышненькие коники нашлись однажды утром в небольшой хатке...

Пауза.

Рыпця(к Пыпце).Неужели, товарищ, нельзя подписать?

Пыпця. Если задуматься глубже, то можно и подписать.

Рыпця.Так подпишем, как сказал великий немецкий...

Пыпця. Подпишем, дорогой товарищ и приятель.

Подписывают.

Помыкевичева.Благодарю, господа!

Рыпця.Это мы только для вас сделали, товарищ милос­тивая пани.

Пыпця. Для сотрудницы «Кровавого зарева». Вот!

Помыкевичева.К счастью, обстоятельства склады­ваются так, что вскоре, наверное, я буду иметь возможность пойти вам, господа, навстречу, чтобы осуществить нашу мечту.

Пыпця. «Кровавое зарево»!

Помыкевичева.Да, господин редактор Пыпця!

Рыпця. «Кровавое зарево»!

Помыкевичева.Да, господин редактор Рыпця!

Одновременно.

Пыпця.Товарищ Рыпця!

Рыпця. Товарищ Пыпця!

Слышен звонок в передней.

Помыкевичева.Да, как видно, я довольно поздно вспомнила, что не дала вам, может быть, возможности закон­чить завтрак. Прошу в столовую, господа редакторы!

Пыпця.За ваше здоровье поедим, приятельница и това­рищ!

(Выходит.)

Рыпця.А потом пройдемся по улице и я(тихо)принесу что-то большее, чем кокос!..(Выбегает в столовую.)

Помыкевичева прячет бумагу, через минуту входит отец Румега.

Румега.Ручки целую меценатовой. А самого мецената и вправду нет?

Помыкевичева.Садитесь спокойно, всечестнейший! Муж ушел надолго.

Румега.Высоко до вас, и с моим здоровьем.

Помыкевичева.Простите, что побеспокоила, отец.

Румега.Неужели такое уж важное дело...

Помыкевичева.Даже очень важное, отец всече­стнейший.

Румега.Не очень-то выгодны для моего здоровья с не­которых пор эти «важные дела». Правда, заходил я вчера к док­тору Гавчишину, и он уверял меня, что с моим здоровьем дело не так уж плохо. Мало того: он имел смелость заявить, чтоя здоров, как... как...

Помыкевичева.Как бык...

Румега.Нет, так плохо он не сказал. Он сказал лишь «как рыба». Одним словом, незачем было задерживаться во Львове и зря тратить деньги. Я же сам чувствую, что мне совсем, сов­сем плохо...

Помыкевичева.Не падайте духом! Кто знает, может быть, мне судьба судила совершить чудо, отец...

Румега.Видел я разные чудеса, но после этих чудес не очень-то я чувствую себя чудесно...

Помыкевичева.Не допускаю, чтобы ваше угнетенное состояние было в какой-нибудь связи с отречением от депутат­ского мандата...

Румега.С отречением... Конечно, нет. Я даже... очень рад...

Помыкевичева.Вы должны, я полагаю, быть даже благодарны тому, кто перекладывает на свои плечи огромную тяжесть ответственного и полного опасностей труда на благо народа.

Румега.О, да! Я даже очень благодарен... Я весьма...

Помыкевичева.После всего, что вы сделали для национальной идеи, народ не может от вас требовать ничего большего.

Румега.Вот то-то, в отношении этого имею некоторое сомнение, позволю себе спросить вас, пани, какое дело у вас ко мне.

Помыкевичева.Благо нации и честь человека обя­зали меня поговорить с вами.

Румега(встает). Немогли бы вы отложить своей обя­занности? Вы же видите, что делается с моим здоровьем, пани. До свидания...

Помыкевичева.Садитесь, отец.

Румега(садится).Вы же видите сами...

Помыкевичева.Да, я вижу ваши обиды и хотела бы вам помочь, отец.

Румега.Что вы говорите?

Помыкевичева.Нет, что вы на это скажете?(Дает ему заявление Леси.)

Поп читает, лицо его проясняется, он встает и радостно хлопает себя по бедрам.

Румега.Я скажу, что вы даже очень добры, милостивая пани, и что... как будто и в самом деле издохла во мне огромная муха!(Прячет бумагу.)

Помыкевичева.Вот так чудо стало действительно­стью, отец?

Румега.Я чувствую себя чудесно, пани!..

Помыкевичева.Я могу вам только позавидовать, отец.

Румега.Я чувствую себя чудесно!

Помыкевичева.Ценою крови моего сердца, отец...

Румега.Разумеется, разумеется! Чудесно!..

Помыкевичева.Вы слышите? Ценою крови моего серд­ца, отец...

Румега.Ах, простите! О чем вы, пани?..

Помыкевичева.Вы оценили мой поступок?

Румега.Да, дитя, ваш поступок вполне христианский.

Помыкевичева.Если бы кто-нибудь так жестоко растоптал ваши самые святые чувства, вы поступили бы на моем месте не иначе?

Румега.Да, я поступил бы на вашем месте не иначе.

Помыкевичева.За любовь мою безграничную, за пламя души моей, вот чем заплатил! Предательством подлей­шим из подлых!..(Бросает на стол спрятанное письмо к Дзуне.) Прочтите, отец, и сами посудите, как я должна презирать его и ту неизвестную Розалию...

Румега.Розалию...(Читает письмо и радостно хлопает в ладоши.)Браво! Браво, Розалия! Браво, Розалия! Браво!

Помыкевичева.Что с вами, отец?..

Румега.Браво, Розалия, браво!

Выбегает из канцелярии Дзуня.

Дзуня.Вы, отче!..

Румега.Браво, Роза...(Поворачивается в сторону Дзуни.)Пане Дзуня, я буду иметь сына!..(Обнимает и целует Дзуню.)

Дзуня(Помыкевичевой).Вы что-нибудь понимаете, пани?..

Помыкевичева.Потому только, что все поняла, ухо­жу с сердцем полным стыда и презрения!(Выходит в столовую.)

Румега.Мальчик дорогой! Я буду иметь сына. Вполне достоверно заявляю вам: у меня будет сын! Браво, Дзуня, бра­во, Розалия!

Дзуня.Вы больны, отче...

Румега.Нет, я уже совсем здоров! Благодаря тебе, тебе, золотой мальчик! Ха-ха-ха-ха! А я молился, я не терял надежды! Спи, мальчик, говорил, спи, мальчик золотой! И выспал малец мне и Розалии радость. Мой ты сокол, радость ты моя!

Дзуня(упирается).Вы меня тревожите, отец!..

Румега.Сейчас успокою дорогого мальчика!(Дает ему письмо.)А что... А что... Неужели не радуетесь со мной, мальчик?

Дзуня подавлен. Пауза.

А что...

Дзуня.Смею предположить, что ваша радость немного преждевременна.

Румега.Ха-ха-ха! Какой рассеянный мальчишка! А, мо­жет быть, как раз у меня основание иное полагать...

Дзуня(показывает снимок).Вы это видели?

Румега.А как же! Конечно, видел. А вот этого, я уве­рен, вы не видели.

Дает Дзуне издалека прочесть заявление Леси.

Нет, вы не подходите ближе! Не подходите, золотой мальчик!..

Дзуня тяжело садится. Неужели вы духом упали? Как вам не стыдно, молодой чело­век? В мои годы я не такие неудачи переживал и господь бог как-то помог мне. Не горюйте и вы, пане Дзуня! При ваших способностях вы в самый короткий срок попадете в депутаты. Ну, не падайте духом, молодой человек...

Входит Помыкевич.

Помыкевич.Ч-ч-чудесно! Как это ч-ч-чудесно, что вы зашли к нам, отче.

Румега.Я тоже так думаю. Это действительно чудесно, меценат. Хе-хе-хе!

Помыкевич(садится.)Захожу я от фотографа, вы понимаете меня, отче...

Румега.Теперь уже немного меньше... Ну, рассказывайте дальше, меценат!

Помыкевич.И только подумайте, кого встретил: отца Митрата Бурмилу, он сейчас празднует тридцатилетие своей пасторской деятельности.

Румега.Знаю, он третий секретарь у митрополита.

Помыкевич.Именно потому я вам и рассказываю о нем. Так вот он и говорит мне, что в ближайшем будущем митро­полит основывает банк. Настоящий банк, отч-ч-че, банк для блага католическо-украинского народа. Уже и название при­думали. «Банк наисладчайшего сердца Приснодевы во Льво­ве». Пять миллионов основного капитала, всеч-ч-ч-честней- ший!..

Румега.Я слышал об этом. Так вы что же!.. Подумали...

Помыкевич.Не я, а они обо мне подумали, отче. Дирек­тор им нужен, человек солидный, с чистым прошлым и заслужен­ным именем, трудолюбивый и набожный.

Румега.А вы уверены, что они именно о вас подумали?

Помыкевич.Не иначе! Так и сказал мне отец Митрат: «Мы о вас думаем, меценат. Подумаем как следует, присмот­римся ближе к христианским добродетелям вашим и пригла­сим тогда». Неужели у вас есть какие-нибудь сомнения в от­ношении моих добродетелей христианских, отче...

Румега.Что касается ваших добродетелей, то у меня нет никаких сомнений, и только благодаря вам самим, меценат...

Помыкевич.Имею надежду, что вы поделитесь с кем следует вашими соображениями, отче.

Румега.Да, неужели я могу в такой радостный для меня день в чем-нибудь отказать вам.

Пауза.

Помыкевич.Вы меня заинтересовали, отч-ч-че.

Румега.Хе-хе-хе! Заинтересовал!.. А вы что думаете об этом, пане Дзуня?..

Дзуня.Ничего.

Румега.Так-таки, пане Дзуня, и ничего?

Помыкевич.Вы как будто раскроены чем-то, пане то­варищ.

Дзуня.У меня голова болит.

Румега.Э-эх, пане Дзуня!..

Помыкевич.Может быть, чего-нибудь съели такого?

Дзуня.Нет, я только высоко летел, упал и ушибся, очень больно ушибся...

Помыкевич.Пане товарищ, что случилось, разрешите узнать?

Дзуня дает Помыкевичу письмо.

От... от кого это?

Отец Румега что-то говорит Помыкевичу на ухо.

Румега.Хе-хе-хе! Золотой парень, хе-хе-хе!

Помыкевич.Что вы скажете на это, пане товарищ?..

Дзуня.Ничего. Теперь мое достоинство требует, чтобы я молчал.

Румега.Хе-хе-хе!

Помыкевич.Это вам, молодой человек, лишнее дока­зательство того, что при самых луч-ч-чших намерениях можно стать врагом самому себе.

Румега.Хе-хе-хе! Учтите, меценат, что вы с равным правом могли бы то же самое и о себе сказать. Хе-хе-хе!

Помыкевич. Почему, всечестнейший отче?..

Румега.Как вы любопытны, пане депутат!..

Помыкевич.Как вам известно, только через два дня я буду иметь честь называться депутатом, отче.

Румега.Как мне известно, вы ошибаетесь, меценат.

Помыкевич(достает снимок).Вы, кажется, забыли об этом, отч-че.

Румега.Хе-хе-хе! Я не то, чтобы забыл...(Тоже достает снимок.)Я даже с той, которую спрятал, оттиски сделал. Разве ж они не так хороши, меценат?..(Показывает снимок Помыкевичу.)

Помыкевич.Ч-ч-ч-ч...

Румега.А что? Хе-хе-хе... Не ожидали себя увидеть на моем месте? Что? Хе-хе-хе! Такова фототехника! Ну что, ме­ценат!

Пауза.

Помыкевич(к Дзуне).Пане товарищ! У меня такое впечатление, ч-ч-что и я ушибся.

Дзуня молча протягивает ему руку, Помыкевич пожимает ее.

Дзуня.Это была борьба, меценат.

Помыкевич(горько усмехается).И мы проиграли ее, пане Дзуня.

Румега(тихо).Хе-хе-хе!...

Дзуня(встает).Меценат! Мы должны были проиграть ее.

Помыкевич.Это правда! Сам вижу — необыкновенно фантастические были ваши планы...

Дзуня.Не потому, меценат! Мы не выиграли ее потому, что полет был чересчур орлиным, а настоящими орлами быть нам только в собственных гнездах, только в собственной державе...

Румега.Ага!.. Да здравствует!..

Помыкевич.Позвольте!

Дзуня.Вы все в сюртуках и сутанах. Люди с серым обли­ком, люди без души. Ваше счастье бродит по свету, там где море ночных огней, где миллионы авто, где сотни тысяч блес­тящих полицейских. Ваши сапоги всю жизнь в грязи, из ваших ртов несет пивом, ваши пальцы протухли табаком. Для вас вилла — недостижимая мечта, для вас авто — привилегия богов! Вы доктора, директора, отцы духовные, профессора! Всех вас зовет душа моя,— выйдите все из домов своих, станьте железной лавой, ибо над вашей головой уже рушатся крыши, бьет двенадцатый час. На баррикады зову вас! На баррикады, сюртуки и сутаны! За державу свою, только свою, соборную, самостоятельную! Станьте хотя бы на миг бенгальскими тиг­рами, ибо(тихо)...исчезнут, как дым, ваши сны, ваши сны о пиро­гах министерских, и не для вас будет море ночных огней, не для вас сотни тысяч блестящих полицейских!..

Помыкевич и Румега вытирают глаза платком и, взволнованные, целуют Дзуню.

Румега.Пане Дзуня, дайте вашу руку!..

Помыкевич.Пане товарищ... дайте вашу руку!..

Пожимают руку Дзуне.

Румега.Я очень взволнован, и если наступит этот мо­мент, если позволит господь бог, я — тоже — с вами пойду на баррикады!

Помыкевич.Ятожевзволнован, и я тоже... пойду на баррикады...

Румега.Минуты такого подъема редко приходится пере­живать у нас.

Помыкевич.Пане товарищ, вы действительно необык­новенный человек.

Дзуня.Отец Румега! Если банк наисладчайшего сердца будет искать верного лакея капитала, тогда не забудьте обо мне! Я как раз вспомнил о земельных участках на чрезвычайно выгодных условиях.

Румега.Никогда не забуду тебя, золотой человек!..

Помыкевич.Как директор банка, я тоже вас не забуду! Правда, отч-ч-че депутат?

Румега.А на крестины, соколик, уж обязательно...

Помыкевич(к Дзуне тихо).Пане товарищ, вы действи­тельно необыкновенный человек!

Отец Румега встает.

Помыкевич.Позвольте, отче, неужели же вы хотите покинуть нас?(Бежит в столовую.)Миленочка! Милена! Просим тебя, голубушка!..

Входит Помыкевичева.

Не смогла ли бы ты нас угостить чем-нибудь. У нас с отцом Румегой были некоторые дела общегражданского значения, не помешало бы кое-чего перекусить. Как, отче?

Румега.Однако благодарю...

Помыкевич.Отец наперед благодарит, Милена.

Помыкевичева.Отец Румега принадлежит к людям, у которых учтивость в крови.

Румега.Весьма благодарен, пани, но я...

Помыкевич.Отец Румега имеет еще одну заслугу пе­ред нами, за которую мы должны быть ему глубоко благодарны, Милена.

Помыкевичева.О том, что отец депутат великодушно отрекается от мандата, я знаю, Ахилл.

Помыкевич.Да ты еще не знаешь, Милена, что отец Румега проявил столько сердечной доброты и переубе­дил меня, что депутатство для меня по меньшей мере вредно.

Помыкевичева.Ты тоже, Ахилл?!.

Помыкевич.Отец Румега, как человек, которому хо­рошо известны его национальные обязанности, согласился и дальше тянуть депутатское ярмо, Милена.

Помыкевичева.А ты, Ахилл?..

Помыкевич.Я стану директором нового «Банка наи­сладчайшего сердца Приснодевы во Львове», не без помощи со стороны всеч-ч-честнейшего отца Румеги...

Румега кланяется.

Румега.Помогать своим стало самой большой радостью в моей жизни, уважаемые господа.

Помыкевичева.За то на вас снизойдет божеская награда, отец.

Румега.Она уже на меня снизошла в тот момент, когда вы впервые улыбнулись мне, пани.

Помыкевичева.Вы, отец, слишком щедры...

Дзуня.Если слова всечестнейшего блещут, то этот блеск является лишь отражением красоты вашей, пани...

Помыкевичева.Я восхищена вами, пане...

' Помыкевич.Нет сомнений, пан Дзуня заслуживает всеобщего восхищения, и нам остается пожелать ему дальней­ших успехов в деле на благо народа, в деле, о котором я бы хотел с вами, отче, поговорить поподробнее.

Румега.Я вам уже, кажется, дал, меценат, доказатель­ства тому, что если я возлагаю на себя заботы о народном бла­ге, я совсем забываю о своем благе и своем здоровье.

Помыкевич.У меня никогда не было другого мнения о вас, отче!(К Дзуне.)В канцелярии никого нет?

Дзуня.Секретарша в суде, меценат.

Помыкевич.Прошу вас, будьте добры, отче...

Румега.К вашим услугам, меценат!(Уходит в канце­лярию.)

Пауза.

Помыкевичева.Вы что-то хотели сказать, пане?

Дзуня.От вашего взгляда замирает каждое мое слово.

Помыкевичева.После всего этого вы хотели что-то другое увидеть в моих глазах?

Дзуня.Если бы я верил в невозможное, я бы искал в них прощения, пани...

Помыкевичева..По-вашему, вы заслуживаете его? Дзуня.Не я сам — моя любовь заслуживает. Помыкевичева.Ваша любовь ходила по разным путям... Дзуня.А цель была одна — вы, мечта моя, Милли!.. Помыкевичева.Я хотела б вам верить... Дзуня.Если это желание родилось в вашем сердце, я счастлив, Милли!

Помыкевичева.Завидую вашему счастью, Дзуня... Дзуня.К вашим ногам кладу его, Милли...(Обнимает ее.)

Помыкевичева.В последний раз — принимаю его, Дзуня!..

Целуются.

Помыкевичева.Милый... Валентин... Дзуня.Божественная... Грета Гарбо... Целуются. В среднюю дверь входит Леся и, увидев это, роняет

портфель.

Дзуня.Что вы! Леся.Дзуня!..

Дзуня.Почему вы не пошли прямо в канцелярию? Леся.Там заперты двери...

Помыкевичева.Учтите, что не только в канцеля­рии запираются двери. Пане Дзуня, я лучше тем временем при­готовлю перекусить.(Выходит.)

Дзуня.Вы хотели что-то сказать? Леся.Как же так... Дзуня? Дзуня.Говорите, панночка, яснее! Леся.Что же это такое... Дзуня!

Дзуня.Лучше я у вас спрошу...(Показывая ей снимок.) Что это значит, панночка?!. Леся.А!..

Дзуня.Ах, так! Думаю, что после этого вам станет ясным ваше положение.

Леся.Для вас же, только для вас, Дзуня.

Дзуня.Панна Леся! Не втягивайте и меня в это ваше...

Входит меценат.

Помыкевич(Лесе).Неужели же после всего вы еще здесь?!

Леся.Это же страшно, пане меценат!.. Помыкевич.Это настолько возмутительно, и поэтому чтобы вашей ноги больше здесь не было. С богом, панна Леся! Ваше место займет честная украинка!

Леся(рыдает).Пане меценат, моим родным ничего не ос­тается...

Помыкевич.Вы ч-ч-что, еще тут?

Леся выходит.

Помыкевич.Подумайте, пане товарищ. Человек не может понять, что даже и менее ответственное место на нацио­нальном фронте требует прежде всего чистых рук.

Дзуня.И незапятнанного прошлого, меценат!

Помыкевич.Вот поэтому-то я и могу, наверное, рас­считывать на место директора банка Приснодевы.

Дзуня.Имеете от отца Румеги поддержку?

Помыкевич.А вы как думали, пане товарищ? Скажу вам, мы и за вас похлопочем. С минуту тому назад по этому поводу я заручился словом.

Дзуня.Словом...

Помыкевич.Благодаря вам этого вполне достаточно, пане товарищ. Вы создали цепь, точно колесо, в котором спицы все, как родные братья, все вместе — равноправные члены.

Дзуня.Не забудьте, меценат, что...

Помыкевич.Как же я могу забыть, пане товарищ! Как раз теперь благодаря скромности отца Румеги я сделал копию необычно ценного заявления. Прочтите, будьте любезны!

Дзуня.Благодарю. Дайте руку, меценат!

Пожимают друг другу руки. Вбегает Рыпця с ананасом.

Помыкевич.Ч-ч-что это с вами, пане Рыпця?

Рыпця. Па... пане меценат!.. Пыпця нету! Пыпця нет в жи­вых! Пыпця чекисты убили!

Слева вбегает отец Румега, справа Помыкевичева.

Все.Пыпця убили!..

Рыпця.Я купил ананас... милостивая пани, примите ана­нас!..(Кладет ананас на стол.)Пыпця ждал меня на углу, вижу: подходит к нему вот такая громадина страшная, а Пыпця гово­рит: «Гляди, товарищ Рыпця, идет знакомый политзаключенный, дорогой мой товарищ и приятель!» И встречает, знаете, его так, ручку свою протягивает, а тот только оком богатырским моргнул и говорит: «Таки набрел на тебя, каналья проклятая! Не при­мазаться тебе больше к политзаключенным, не покрывать твоих разбойничьих дел честью нашей». Вижу — пропал наш Пыпця. А чекист руку поднял и...

Все.И...

Рыпця.И Пыпця даже не вскрикнул!..

Пауза.

Румега.Будем что есть силы кричать, пусть весь свет услышит, что и до нас доходит волна красного террора!

Дзуня.Отец депутат! По случаю нового акта террора со стороны наймитов Москвы полагаю необходимым, чтобы ответ­ственные избиратели в ближайшую неделю собрали вече про­теста. Об этом вы, отец депутат, наверное, постараетесь.

Помыкевич.Мало этого! Мы поднимем на трибуну труп жертвы, ч-ч-чтобы московско-большевистские агенты знали, что если терпение лопнет, то и неживые заговорят!

Незаметно между ними становится Пыпця. Лицо у него перевязано платком, а под мышкой тыква. Помыкевичева, не замечая его, вытирает платочком глаза.

Пыпця(жалобно).«Никак вот так не можно, дорогие това­рищи и приятели», говорю я ему... Все.А!..

Пыпця. «Никаквот так не можно...»

Все.Пыпця!..

Пыпця.За то, что душу свою клал, что одним фронтом воевал!..

Помыкевичева.Господин Пыпця, неужели вы еще живете?

Помыкевич.Мы уже думали вече созвать, пане Пыпця!

Дзуня.Вече с вашим трупом, пане Пыпця!

Румега.Может быть, он все-таки еще умрет до воскре­сенья, панство...

Пыпця.А кто же тогда, по-вашему, дорогие товарищи и приятели, национальное шумивско-троцкистское «Кровавое за­рево» издавал бы?

Помыкевичева.После такого факта моя совесть не позволила бы мне сотрудничать в органе, который...

Рыпця.Который, по-моему, не смеет больше называться кровавым, ибо на нем тогда была бы кровь нашего Пыпця, кроме тысячи тысяч Пыпцев.

Дзуня.Думаю, что в интересах дела и самих господ редак­торов лучше назвать журнал «Желтоблакитное зарево».

Помыкевич.Тем паче, что это дало бы ему поддержку со стороны всего известного украинства во главе с отцом Руме- гою, как меценатом родного искусства.

Помыкевичева.Журнал займется заслугами идейных руководителей нации...

Рыпця.И будет иллюстрированным, отец депутат!

Румега.Можете быть уверены, господа, в моей под­держке.

Рыпця.Неужели же вы не слышите, товарищ Пыпця?

Пыпця.Слышу и вижу, дорогой товарищ и приятель, вижу, что даром боролся я, даром столько лет выдерживал линию. По­пался Пыпця, наконец, Пыпця — жертва сионистских прото­колов!..

Рыпця.Я тоже, товарищ Пыпця, боролся, я тоже изо всех сил поддерживал линию и сегодня, когда убедился, что только в единстве украинской нации гарантия отпора врагам, которые распинают нашу родину-мать... московские большевики... Я взы­ваю громко: «Желтоблакитное зарево» пусть живет!

Все поют «Ще не вмерла...» Пыпця кладет тыкву перед Помыкевичевой, после чего все выходят в столовую.

Пыпця. Кажется, и мы пели, товарищ Рыпця...

Рыпця. Только свои ж и слышали, товарищ Пыпця!..

Пыпця. Вот счастье, товарищ Рыпця!..

Выходит.

1930

 

«ПОД ЗОЛОТЫМ ОРЛОМ»

 

Драма в четырех действиях

Действующие лица

Андрей Макаров, 30 лет.

Анна Робчук, 23 лет.

Норма Фанси, 25 лет.

Эдвин Бентли — лейтенант, 26 лет.

Петерсон — майор, 50 лет.

Боб Фобер — сержант военной полиции, 30 лет.

Аркадий Белин, 46 лет.

Цупович, 42 лет.

Фрау Миль х, 50 лет.

Дуда, 23 лет.

Мальцев, 24 лет.

Том — солдат, 27 лет.

Бой.

Действие происходит в одном из небольших городов Западной Германии.

 

ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ

Трактир фрау Бригитты Мильх «Под золотым орлом». Слева — двойные стеклянные двери и заколоченное окно. В глубине — ступеньки, ведущие в квартиру фрау Мильх. Справа музыкальный ящик вроде ор­гана. Посреди несколько круглых столиков, за ними стойка с пустыми бутылками и касса-автомат. Стулья в народном баварском стиле. На стенках несколько жестяных реклам баварских пивоваренных заводов и деревянные часы с кукушкой. Во всем чувствуется запустение, несмотря на то, что в трактире люди. Со столов и стульев местами стерся лак. Двух­ламповый канделябр, помнящий времена газового освещения, покачива­ется каждый раз, когда открываются двери на улицу. Около дверей теле­фон. За столами сидят молодые люди в американской военной форме, перекрашенной в темно-синий цвет, без знаков отличия: играют в карты и домино. Время от времени доносятся выкрики: «Пас!», «Плати!». За одним из столиков — Цупович (лысый блондин небольшого роста, с бородкой «буланже»). Он читает немецкую газету. На столе две кружки з недопитым темным пивом. Из-под стола выглядывает небольшой чемо­дан. Перед стойкой Белин (толстый, лет 46, в хорошо сшитом охот­ничьем пальто зеленого цвета и тирольской шляпе того же цвета, ко­кетливо сидящей на его голове). Белин разговаривает с фрау Мильх (крупной, дородной немкой; у нее высокая старомодная прическа, а по­верх черного пальто синий с белыми крапинками фартук. На руках минетки).

Белин(читает по блокноту).Десятого ноября я вам при­нес десять бутылок «Куентро» и одну «Черри-бренди». Так?

Фрау Мильх.Да, герр Аркадий.

Белин.Двадцатого ноября пять бутылок виски, шесть литров польской водки и две «Черри-бренди». Так?

Фрау Мильх(записывает, не спуская глаз с Белина). Да, Аркадий.

Белин.Что?

Фрау Мильх(спохватившись).Да, герр Аркадий...

Белин(раздраженно).Пора бы отвыкнуть! Война давно кончилась. С меня двадцать восемь кружек пива, так?

Фрау Мильх(после короткого колебания).Да, герр Аркадий.

Белин.Все?

Фрау Мильх.Все.

Цупович(подбегая).И с меня восемнадцать!..

Белин(пожав плечами).Припишите еще восемнадцать.

Цупович(заискивающе).И пять обедов...

Белин(сжав губы, сопит).И пять обедов!

Цупович.Благодарю.(Мелкими шажками семенит на свое место.)

Белин.Итого с вас: тысяча шестьсот девяносто марок минус тридцать шесть марок восемьдесят пфеннигов.

Фрау Мильх, считая деньги, вздыхает.

Что это вы? Жаль с деньгами расставаться, да?

Фрау Мильх(хлопая глазами).С деньгами... Что вы!.. (Утирает глаза платочком.)

Белин(берет деньги).Тьфу, опротивело! Придется пере­менить штаб-квартиру.(Садится около Цуповича, еще раз счи­тает деньги.)

Цупович украдкой следит за движением рук Белина.

Черт! Не хватает ста марок!.. Здесь всего тысяча четыреста пять­десят три.

Цупович(не отрывая глаз от газеты).Нет, господин Белин, перед вами тысяча пятьсот пятьдесят три марки.

Белин. Вы когда-нибудь перестанете смотреть мне в руки? Тоже кассир?(Еще раз пересчитывает деньги.)

Цупович(с достоинством).Кассир? Нет, я окончил гим­назию и у-ни-вер-си-тет, господин Белин. Юри-ди-ческий фа­культет, господин Белин.

Белин(презрительно оттопырив губу).Подумаешь! И пос­ле всего этого мне, корнету лейб-гвардии гусарского полка, при­ходится платить за ваши обеды, на свои деньги вы только глу­шите водку. Пьяница!

Цупович(не отрывая глаз от газеты).Если за мной и останутся какие-то неоплаченные счета, то на другой же день после моего возвращения во Львов вы получите до пфеннига.

Белин(иронически).Во Львов? В газетах прочли?

Цупович.Вы, кажется, не верите...

Белин.Я, кажется, пошлю вас ко всем чертям!

Цупович(хлебнув пива).Майор Петерсон другого мнения.

Белин(исподлобья).Вы опять лазили туда?

Цупович(аккуратно складывая газету).Не лазил, а хо­дил, господин Белин. И... по личному приглашению майора. Кстати, он явно недоволен вами.

Белин(машинально разглаживает ладонью деньги). Говорите яснее.

Цупович.У майора Петерсона к вам серьезные претен­зии, господин Белин.

Белин.А к вам нет?

Цупович.Как вам известно, я не только коммерсант, 'но и общественный деятель, который не забывает о своем нацио­нальном долге. В результате у майора Петерсона есть все осно­вания быть мне благодарным.

Белин(мрачно).Дальше что?

Цупович(самодовольно скандируя).Дальше мы с май­ором были вынуждены констатировать факт, что вы охвачены горячкой наживы, господин Белин, и отстали от событий. Боюсь, что это может привести к вооруженному вмешательству вла­стей в область ваших коммерческих интересов.

Белин. Будьте вы прокляты с вашим языком! Говорите яснее, а нет — пусть отныне майор Петерсон платит за ваше пиво.

Цупович. Как знать, может, и заплатит... Не до конца же своей жизни мне, интеллигентному человеку, заниматься нелегальной торговлей.(Тихо.)В нашем лагере работает рука Москвы.

Белин(недоверчиво).Вы просто шут!

Цупович.А вы грубиян, господин Белин! Но это, к сожа­лению, не изменяет факта, что в лагере опять тайком организу­ется группа желающих вернуться в Россию. Результат собствен­ных наблюдений, подтвержденных информацией наших людей.

Белин.Почему, черт возьми, меня об этом не известили? Фрау Мильх, еще раз пиво!

Цупович. Еще два раза, фрау Мильх!.. Я вас искал це­лую неделю, мой дорогой, но бог Маммон так опутал вас, что вы забыли о своем компаньоне и о том, что теперь можно неплохо заработать на вербовке этих голодранцев в Бразилию.

Белин(не слушая).Кто?

Цупович. Как это кто?

Белин.Кто их организует, спрашиваю?

Фрау Мильх подает две кружки пива.

Цупович. По моим данным, этот... как его... Сципион Африканский вместе со своими единомышленниками...

Белин(вытаращив глаза).Как? Афри...

Цупович. Точнее говоря, Макаров, Андрей...(Достает блокнот).Рожденный в Краснодаре в тысяча девятьсот семнад­цатом году от отца Тараса и матери Пелагеи, моряк больше­вистского Черноморского флота, в тысяча девятьсот сорок втором году ранен, попал в плен под Севастополем и с тех пор хромает на левую ногу.(Прячет блокнот).Почти все.

Белин(зловеще шевелит челюстями).Это тот, что удрал с английского корабля?

Цупович. И, пробираясь в Россию, попал в руки амери­канцев. Совершенно верно.

Белин.Ну, с ним справится «Медвежья лапа».

Цупович . Макаров не один, господин Белин. Его группа насчитывает уже человек двадцать, если не больше. Того и жди, опять обрушится на нас, как снег на голову, большевистская миссия.

Белин достает из карману фляжку и доливает себе в пиво виски. (Цупович подсовывает свою кружку).

Только для аромата, гос­подин Белин. Благодарю.

Белин. М-да!

Цупович(не спуская глаз с Белина).А среди них одна девушка...

Белин(цедит пиво сквозь зубы).Кто? Цупович.Ваша хорошая знакомая — Анна Робчук.

Белин с такой силой ударяет кружкой по столу, что обрызгивает пивом Цуповича.

Белин.Ложь!

Цупович.Вы неисправимы, господин Белин.(Хочет встать, но Белин насильно усаживает его обратно.) Белин.Говорите!

Цупович.Тише, нас услышат! Пустите руку, слон! Белин(наклоняясь над ним).Дальше что?.. Цупович.Об остальном расспросите Сципиона Африкан­ского, этого не первого и, может, не последнего, зато исключи­тельно счастливого кавалера этой неприступной в некоторых случаях... донны Анны...

Белин(до сознания которого очень медленно доходит смысл слов Цуповича. Наконец он понял, тяжело поднялся и ту­чей навис над Цуповичем).Убью...

Цупович(съежился от страха, глаза его беспокойно забегали. Все говорит за то, что он не ожидал такой сильной реакции.)

От соседнего стола какой-то юноша, не оставляя игры, придвинул свой стул ближе к столу Белина и Цуповича.

Тише, сумасшедший! На нас смотрит «Медвежья лапа».

Между стеклянными дверями застыла громадная фигура в форме аме­риканского военного полицейского. Это Боб Фобер, которого пере­мещенные лица прозвали «Медвежья лапа».

Фрау Мильх(тихо).Господа, Боб!

Присутствующие искоса поглядывают на двери. Одни не реагируют на появление сержанта, другие медленно вынимают что-то из карманов и прячут под клеенку. Спустя некоторое время они, уходя, ловко вынимают спрятанное. Белин старательно закрывает чемодан полой пальто. Бесшумно открывается дверь, входит Боб. В заложен­ных за спину руках—белая резиновая дубинка, которой Боб виляет, как собака хвостом. На левой руке поблескивают двое часов. При­сутствующие, как бы не обращая на него внимания, продолжают игру, забрав со стола деньги. Цупович снова углубился в газету. Белин нервно водит карандашом по клеенке. Боб останавливается около стола и сле­дит за игрой, широко расставив ноги, напоминая собой перевернутую букву «у». За его спиной фрау Мильх наливает полстакана виски.

Как только она спрятала бутылку, Боб, словно осененный мудрым про­видением, двинулся к стойке, понюхал и, выпив залпом, поставил стакан вверх дном и еще раз обвел взглядом свою паству.

Боб(спокойно).Встать!

Все встают, как по команде. Боб обходит свой «фронт». Остановив­шись около одного парнишки, проводит руками по его туловищу, желая обыскать его. Парнишка замахал руками и рассмеялся. Боб, отступив на шаг, смерил его взглядом.

Цупович(вкрадчиво).Он, должно быть, боится щекотки, сэр.

Боб подошел к столу Белина и Цуповича. Белин делает отчаянные усилия, чтобы сержант не заметил чемодана, однако Аргусово око Боба не дремлет. Боб прежде всего дал щелчок по носу Белину, потом Цуповичу. Цупович, несмотря на боль, пытается улыбаться.

Боб.А ну, вытаскивай!

Белин ставит чемодан на стул.

Американские сигареты есть? Американские виски, джин, шо­колад?

Белин.Нет, сэр...(Открывает чемодан.)

Боб достает из него плоскую бутылку виски и кладет в задний карман, оттуда она все время с любопытством выглядывает на свет.

Боб(Белину).Вам явно везет, малютка.(Отходит от стола.)

Белин торопливо прячет чемодан. Цупович еще стоит «смирно».

Ну, мальчики, кого вы за последние сутки облапошили?.. Обокра­ли?.. Пристукнули?.. Ну, это мы еще увидим. Вы думаете, если Боб Фобер две недели не заглядывал в вашу трущобу, то вы уж бога за бороду схватили? Ваше счастье, что осенью вагон шо­колада был разворован не в моем районе. Я бы из вас кишки вы­пустил, а нашел бы шоколад. Теперь шабаш! Боб Фобер возьмется за вас. Боб Фобер, как бог Саваоф, все знает, все видит, все слышит. Одного только не знает Боб Фобер: зачем вас, лодырей, земля носит? Ну, ну, вы еще запляшете у меня! Благодарите бога, что чудакам из Вашингтона взбрело в голову содержать этот цирк. Да разве вы знаете, что такое благодарность? А ну, ты...(Показывает дубинкой на тщедушного юношу с давно не стриженными черными волосами.)Мулат, чей хлеб ешь?

Юноша молчит, сцепив зубы.

Цупович(с подобострастной улыбкой).Американский,

Боб.Ты слыхал, что сказало это чучело? А-ме-ри-кан- ский!

С улицы входит Анна, за ней Андрей, Анна — шатенка, среднего роста, в темном пальто и черном бархатном капоре, опушенном серым барашком. В руках у нее пустая клеенчатая сумка. У Анны грустные глаза, в уголках ее губ словно застыла улыбка. Андрей — высокий, крепкий, красивый брюнет с подвижными глазами. Несмотря на зимнее время, лицо Андрея покрыто бронзовым загаром. Он слегка прихрамы­вает. Одет в старую морскую куртку, серый свитер с высоким воротником и картуз немецкого портового рабочего. Андрей облокотился на стойку и внимательно слушает Боба, который не замечает его.

Боб.Хлеб моего отца, шпана! Он — фермер и какой еще фермер! Это не ваша вшивая Европа. Показать бы вам его ферму, вы бы глаза вытаращили. Одних свиней двадцать штук.

Андрей.Неправда. Двадцать одна!

Несколько секунд Боб стоит опешив, потом резко поворачивается на сто восемьдесят градусов.

Анна(желая ослабить эффект, произведенный словами Андрея, говорит громче, чем этого требует тема).Фрау Мильх! Я напрасно простояла два часа у магазина. Будем праздновать рождество без сахара. Даже по детским карточкам не будут от­пускать.

Фрау Мильх(покачивая головой).Боже мой! Шестой месяц без грамма сахара!

Боб.А это что за бродяга?

Анна(поспешно).Андрей Макаров. Пленный, русский, приехал из Южной Америки.

Боб.Я не вас спрашиваю. Документ!

Андрей протягивает ему клочок бумаги. Боб подходит ближе, и, читая, рассматривает документ со всех сторон. Одни из перемещенных садятся, другие еще не решаются и напряженно следят за происходящим.

Белин делает шаг вперед, но Цупович останавливает его.

Цупович. Сидите! Пусть лучше Сципион сыграет в откры­тые карты.

Анна(ставит около Андрея кружку пива).Андрей, будь осторожней с ним, а то все может рухнуть. Подумай обо мне.

Андрей, кивнув головой, кладет деньги на стойку.

Боб.Разрешение подписано?..

Андрей.Лейтенантом Бентли.

Б о б. Я так и думал. Не один проходимец оставлял его в ду­раках. Откуда у тебя деньги?

Андрей.Заработал в южноафриканских шахтах.

Боб.Где это?

Андрей. У англичан.

Боб.Ага! Значит, объегорил англичан. Что ж, поделом им. По заслугам и честь. Пусть эти попрошайки не задирают нос, где надо и не надо.

Часть перемещенных сгрудилась за спиной Боба.

А теперь что думаешь делать?

Андрей(глотнув пива).То, что и другие люди.

Боб.Ты что? Эту свору людьми называешь?

Андрей.Да, сержант. Среди них есть тоже люди, и они останутся людьми, сколько бы вы ни старались превратить их в горилл.

Боб.Что? В горилл?

Анна.Сдержи себя, Андрей!

Боб. А ну, повтори! Андрей молчит. Когда он поднял кружку ко рту, Боб ударил дубинкой в дно кружки и пиво залило лицо Андрея.

Анна. Андрей!..

Андрей, страшным усилием воли овладев собой, ставит кружку на стойку, достает из кармана платок и старательно вытирает лицо и куртку. После этого, прихрамывая, идет на другую сторону сцены. Перемещенные расступаются перед ним, образуя вокруг него кольцо. Боб, расталкивая их, следует за Андреем. Остановившись, Андрей вы­тирает пот со лба, в нем все еще кипит гнев, он нервно оглядывается вокруг себя. Тихо открывается дверь, входят Эдвин Бентли и Норма Фане и. Лейтенант Бентли — шатен, среднего роста, с ху­дым нервным лицом и ленивыми движениями. Военную форму носит с подчеркнутой небрежностью. Его отношение к людям — подслащен­ная хорошими манерами снисходительность, если не презрение. Нор­ма — маленькая блондинка, энергичная, подвижная, все ее интере­сует. Глаза Андрея остановились на музыкальном ящике. Он бросает в него монету, раздаются звуки песни Шуберта. Разозленный Боб хватает одной рукой Андрея за грудь и трясет его изо всех сил. На­конец Андрей не выдерживает и толкает Боба в грудь с такой силой, что тот роняет дубинку и ударяется об стену. Песня обрывается на середине. Боб медленно вынимает из кобуры револьвер. Анна, выбегая из-за стойки, заслоняет Андрея собой. Норма вскрикнула, вцепившись в рукав Бентли.

Бентли. Сержант! Боб, пересилив себя, прячет револьвер. Цупович подымает предуп­редительно дубинку и вручает ее Бобу. Перемещенные, переглянув­шись между собой, бесшумно расплачиваются с фрау Мильх.

Бентли. Тебе везет, Норма. Первый твой шаг в этом дрянном городишке, и материал для заметки готов.

Норма.Он мог убить его!

Бентли. ...И ее тоже. Он имел на это полное право.(Иро­нически.)«Они оказывали сопротивление действиям оккупа­ционных властей».

Цупович(Белину, указывая на Андрея и Анну).Вы видали? Я говорил вам правду.

Белин. На его и на ее горе вы сказали правду.

Бентли(подходя к Бобу).Вы могли свистнуть, сержант. Ваши ребята и машина на улице.

Боб(приводит в порядок мундир).А я и без них сумел бы здесь справиться, сэр.

Бентли(садясь).Он украл что-нибудь?

Боб.Хуже, сэр.

Бентли. Интересно. Убил кого-нибудь?

Боб.Он оскорбил меня.

Бентли(разочарованно).И все?

Боб.И всех нас — американцев.

Анна(Бентли).Сержант говорит неправду, сэр!

Бентли(Норме).Тебе вдвойне везет. Редкий случай. Чаще всего эти люди стараются не задевать нас.(Бобу).Что он сказал?

Боб.Что мы хотим сделать из перемещенных горилл. Кроме того, как вы сами видели...

Бентли(Норме, лениво показывая головой на Андрея). Этот тип не лишен наблюдательности!(Андрею).Националь­ность? Фамилия?

Андрей.Русский. Андрей Макаров.

Бентли.Ага! Припоминаю... Макаров...(Норме.)Ти­пичный русский бродяга. Плыл из Африки на английском корабле, в Гамбурге сбежал, чтоб пробраться домой, и за­стрял у нас. У Петерсона много теперь хлопот из-за него.

Боб(достает из кармана наручники).Он у нас еще джигу затанцует, сэр.(Замечает, что часть перемещенных отгора­живает его от Андрея.)А ну... Айда отсюда! Чтоб духа вашего не было!

Анна.Сэр, я была очевидцем, клянусь вам.

Бентли.А вы кто?

Анна.Официантка, сэр.

Боб.Той же масти. Взять обоих?(Подходит с наручни­ками к Андрею.)

Норма(порывисто встает).Вы ведете себя возмутительно, сержант. Хватаете человека за горло, а когда он, защищаясь, отбивается, хотите сделать из него государственного пре­ступника. И это делаете вы, американский солдат, солдат сво­боды !

Боб.Свободы, говорите, мисс? Я тридцать лет живу на свете и нигде не встречал этой леди, разве только в газетах, мисс. К тому же мы в оккупированной Германии.

Норма(показывая на Андрея и Анну).Разве они немцы?

Боб.Хуже, мисс. Этим еще хочется войны. Из-за них, проходимцев, я не могу вернуться домой.

Бентли(Норме).Философиянаших простачков.

Андрей(Бобу).По-моему, вы можете вернуться хоть сегодня.

Бентли.Молчите, Макаров!(Бобу.)Этот русский от нас не убежит. Пока оставьте его в покое, сержант.

Боб.На вашу ответственность, сэр. А я все равно с ним рассчитаюсь.(Быстро уходит, хлопая на прощанье дверями.)

За ним постепенно уходят перемещенные.

Цупович(стоя рядом с Белиным у стойки).Мы при­обрели нового союзника, господин Белин.

Белин.Еще две кружки пива, фрау!

Убедившись, что непосредственная опасность миновала, Анна идет на свое место за стойку, на ходу расстегивая пальто.

Норма.Подождите!(Достает блокнот.)А вы кто, мисс?

Анна.Анна Робчук. Украинка...

Норма(кивнув головой, записывает в блокнот).Вы дав­но его знаете?

Анна(смущенно).Нет, недавно.

Норма.Что же вы думаете делать, когда повенчаетесь? Я слыхала, что здесь вербуют в Бразилию.

Андрей.Нет, леди. Мы не в Бразилии будем искать свое счастье.

Цупович(приближаясь).Он собирается увезти ее с собой в Россию, леди.

Норма.О! Это очень хорошо. Вы правильно сделаете, мои дорогие!

Цупович с удивлением взглянул на Белина.

Лучше всего человеку в своем собственном гнезде. Я, напри­мер, без Америки не представляю себе жизни.(Записывает.) А вы...(Андрею.)Как сюда попали?

Андрей.(показывает рукой).Кружным путем.

Норма.Не понимаю.

Андрей.Немцы подобрали меня под Севастополем, а когда я смог встать на ноги, меня повезли в Ливию и заставили рыть траншеи, но вскоре подошли англичане, и я бежал к ним. Они использовали меня по специальности. Наш корабль ходил между Александрией и Капштатом. Когда кончилась война, я требовал отправки домой. Но с капитаном Балфи невоз­можно было договориться...

Норма.Как это так? Вы же солдат союзной армии!

Андрей.У капитана Балфи была тяжелая рука. Когда я надоел ему, он решил испытать, крепко ли сидят у меня зубы. В ответ я полюбопытствовал, крепкие ли зубы у капитана, и портовый суд дал мне полгода. Затем последовал концлагерь пленных итальянцев и угольные шахты. Хотел написать на­шему консулу, сказали: нельзя. Когда в кармане завелось не­сколько фунтов, я дал тягу. В порт Элизабет. Назвался поля­ком и подписал контракт кочегаром на «Каунт Ессекс». Он шел в Европу, а в Гамбургском порту я незаметно улизнул, и только здесь ваша военная полиция сняла меня с поезда.

Цупович.У него не было никаких документов, леди.

Андрей.А вам что?(Кивнув головой в сторону Цупови­ча.)Тоже полицейский... Так сказать, «любитель».

Цупович отходит.

Теперь вдобавок своими земляками торгует. Продает их по­штучно в Бразилию.

Цупович(Бентли).Сэр, прошу 'вашего вмешательства.

Бентли(игнорируя просьбу Цуповича, Норме).Ты уж закончила свое интервью?

Норма(с любопытством смотрит на Цуповича, потом переводит взгляд на Анну).Минуточку, Эдвин!(Анне.)Про­стите, мисс...(Заглядывает в блокнот.)Робчук. Мне как журналистке интересно было бы о вас кое-что узнать. Можно?

Анна(переглянулась с Андреем).Дочь почтальона из Запорожья. Окончила десятилетку, когда началась война. Скрывалась у тетки на далеком хуторе, но и там меня захвати­ли фашисты. Работала здесь на заводе Шайблера, но однажды вечером пришли ваши войска.

Норма.О! Я думаю, это для вас всех был незабываемый вечер. А... почему же вы тогда не вернулись домой на родину?

Анна опустила голову и медленно пошла на свое место. Поравняв­шись с Белиным, она подняла глаза и, как будто испугавшись, обошла его.

Андрей(Норме).Об этом спросите у этих джентльме­нов.(Кивком головы показывает на Белина и Цуповича.)

А впрочем, и лейтенант смог бы вам кое-что рассказать об этом.

Бентли(быстро встает, смотрит на часы).Можешь поставить точку? Нам пора, скоро майор придет на работу Интервью с ним будет менее интересным, зато «Старз энд Страйпс», несомненно, напечатает его, а твои новые знакомые от тебя не убегут.

Белин.Не убегут, уверяю вас...

Пауза.

Норма(тихо Бентли).У меня такое ощущение, Эдвин, как будто здесь... запахло кровью.

Бентли.Кровью? Это, кажется, слишком сильно сказа­но. Тут просто стало душно, и не мешало бы выйти на свежий воздух.(Направляется к дверям, но внезапно Норма воз­вращается.)

Норма(Анне и Андрею).Я буду помнить о вас. Я...(бро­сив взгляд на Белина)еще загляну к вам, друзья!

Анна(взволнованно).Непременно приходите, мисс!

Бентли и Норма уходят. Анна идет за стойку, поднимается по ступенькам и исчезает за дверью в кухне. Цупович и Белин не сводят глаз с Андрея, который подошел к музыкальному ящику, посмотрел и изо всех сил ударил по нему несколько раз кулаком.

Андрей.Ну уж, скажу я вам, и музыкальный ящик у вас, фрау! Обрывает песню на полуслове.

Фрау Мильх.Он уж давно так. Еще в тот год,как началась война(вытирает платком глаза),что-то в нем оборва­лось, и с тех пор только изредка дотягивает песню до конца.

Андрей.А жаль! Хорошая песня. Мне еще ни разу не удалось дослушать ее до конца.

Белин.И вряд ли удастся...

Андрей подходит к стойке и становится между Белиным и Цуповичем в такой же самой позе, как и они. Пауза.

Андрей.Как это надо понимать?

Цупович.Не дву-смыс-лен-но, насколько я знаю своего друга.

Пауза. Андрей медленно достает из кармана куртки кастильский кинжал и пробует его острие.

Андрей(показывая кинжал Белину).Неплохая сталь.

Белин(берет кинжал).Двести марок оккупационных! (Протягивает кинжал Цупович у, который рассматривает его и рассекает им несколько раз воздух.)

Цупович.Вы недооцениваете этой штучки, господин Белин, ею можно заработать значительно больше.(Колет воображаемого человека и распарывает его сверху вниз.)

Фрау Мильх(со страхом).Господин! Перестаньте размахивать ножом в моем заведении! Я и без того боюсь!

Цупович.Ха-ха!(Перебрасывает кинжал, Андрей ловит его на лету и прячет в карман.)А вы? Не боитесь?

Андрей(почесав подбородок).Мы — нет!(Повернулся грудью к стойке.)

Цупович и Белин не меняют позы.

Белин(нахмурив брови).Вы, кажется, изволили ска­зать «мы».

Цупович(скандируя).Не «кажется», а так и сказал.

Белин(откусил и выплюнул кончик сигары: пытается казаться спокойным).А много вас?

Цупович(достает из кармана золотую зажигалку и зажигает сигару Белина).В худшем случае двое.(Играет зажигалкой.)

Андрей(через плечо смотрит на руку Цуповича).Хо­рошенькая штучка и почти новая. Видно, недолго ею пользо­вался покойник.

Цупович.Покойник?

Андрей.Ну, один из многих, отправленных вами и гестапо в лоно Авраама.

Цупович(скрестив руки на груди).Вы очень наблюда­тельны, молодой человек. Если желаете, то можете поделиться вашей наблюдательностью даже с майором Петерсоном. Только предупреждаю вас: на него это не произведет ни малейшего впечатления. Война, видите ли, давно кончилась.

Белин(жует сигару).А лоно Авраама достаточно об­ширно, чтоб в нем нашлось место еще кое-кому...

Цупович. ...какв этом убедились уже некоторые(зажи­гает сигару)...горячие головы.(Пускает вверх кольца дыма, говорит спокойно, размеренно.)Им захотелось вдруг родины, не считаясь с тем, что интересы этой родины, да и не только ее одной, требовали их пребывания на Западе впредь до новой войны. Если бы это касалось только их лично,— черт с ними! Но всем известно, что ностальгия — это заразная болезнь тоски по родине, а они стали распространителями этой болез­ни. Один из них отважился даже составить список желающих вернуться домой. Как-то утречком он выехал на велосипеде в Мюнхен, чтоб передать список большевистской репатриационной комиссии. Через два часа на автостраде были найдены бренные останки неосторожного велосипедиста и раздавлен­ный колесами неизвестного «студебеккера» велосипед марки «Штаер».

Белин(смотрит в пространство).Можно и без «студе­беккера».

Цупович. Есть еще один выход.(Разглядывает кольцо на своей руке.)Опомниться и, пока не поздно, откровенно по­говорить с заместителем председателя «Комитета Националь­ного действия» и заместителем коменданта лагеря(положив руку на грудь)— в лице сотника Цуповича. Тогда и волк будет сыт и овца неголодна.

Андрей быстро поворачивается лицом к Цуповичу, потом смотрит на часы, поднимает воротник куртки и не спеша выходит на улицу.

Пауза.

Цупович. Рас-пе-ту-шил-ся...

Белин.Он ночует в лагере?

Цупович. Иногда да, иногда нет.(Смеется беззвучным смешком, не спуская глаз с Белина.)Вы и сами могли бы убедиться в этом, если бы чаще приходили в лагерь и больше интересовались комитетскими делами. В свое время, работая бургомистром в Белоруссии, вы были более дисциплини­рованным.

Белин(не слушая).Говорите, иногда да...

Цупович.А иногда нет.

В дверях в глубине сцены появляется Анна. На ней белый на­крахмаленный фартучек. Заметив Белина и Цуповича,— она останав­ливается.

Белин.Вы думаете, что он...

Цупович.Я не только думаю,— я уверен в этом.

Пауза.

Белин.Смотрите, если, паче чаяния, это будет ложью, то(смотрит в пространство)... я вас также убью.(Крестится.) Бог мне свидетель.

Цупович(боязливо отступив).С ума сошел! Совсем с ума сошел!.. Отелло!

Белин.Что надо делать?

Пауза. Анна на цыпочках спускается по ступенькам.

Цупович.До вечера — ничего. Список, кажется, у Ма­карова. Думаю, что ни на первый, ни на второй день рождества его никто не повезет в Мюнхен. Надо мобилизовать наших молодчиков, и вы своих подтяните. А не то может произойти грандиозный дипломатический скандал. А между нами гово­ря, наши всесильные янки(на ухо Белину)полны ми-сти-ческого страха перед Москвой. И в таких случаях предпочи­тают действовать «шито-крыто». Поэтому без глупостей! Я сегодня же буду у Петерсона. У него есть своя агентура и свои капризы.(Заметив Анну.)Тише! Ну, я иду.(Подходит к ве­шалке, надевает старомодное пальто, шею закутывает шар­фом.)А вы?

Белин. Я останусь еще на несколько минут.

Цупович(подходит к Белину).Господин Белин! Не давайте преждевременно воли вашим нервам, а тем более — рукам. Помните слова великого Шиллера(кивнув головой в сторону Анны):«Уважайте женщин! Ибо они вплетают небесные розы в земную жизнь». (Снимая шляпу, к фрау Мильх.)Гутен таг, гнедиге фрау! Их хабе ди эрэ!(Уходит.)

Анна(заметно взволнованная, моет кружки).Восемна­дцать, девятнадцать, двадцать! А где же еще пять маленьких кружек, фрау?

Белин тяжелыми шагами подходит к стойке.

Фрау Мильх.Я их отнесла в кухню для гостей на рождество.

Анна.Кого же вы пригласили?

Фрау Мильх.Таких же, как и я,— одиноких, всеми покинутых, забытых.(Укоризненно смотрит на Белина.)Будет вдова начальника пожарной команды, фрау Ферзе, тайный советник на пенсии герр Прокоппи...

Белин(фрау Мильх).Уйдите!

Фрау Мильх.Что?

Белин.Уйдите, говорю!

Фрау Мильх(растерянно взглянув на Анну).Вы слышали, Анна? Он выгоняет меня из моего собственного заведения! После всего того, что я сделала для него в послед­ние годы войны...

Белин.Молчите!(Тише.)И сейчас же уходите.

Анна.Можете оставить нас одних, фрау Мильх. Я этого господина больше не боюсь.

Фрау Мильх(со злобными огоньками в глазах).Хоро­шо, я выйду. Только не думайте, господин, что вам от этого будет лучше! Место, на которое вы так долго и так напрасно рассчитывали, занял кто-то более счастливый, чем вы, и — более честный.(Уходит в кухню, хлопнув дверью.)

Анна.Говорите!

Белин(едва переводя дыхание).Анна.

Анна(вытирает кружки дольше и энергичнее, чем это надо).Дальше что?

Белин.Ты играешь с огнем! Я никогда ничего не забываю.

Анна(пристально смотрит на него).И я тоже — нет. Особенно ночных смен у Шайблера.

Белин.У Шайблера? Что это ты вдруг вспомнила? А, у Шайблера! А... сколько раз я притворялся, что не вижу, как ты, спрятавшись в уголок, спишь!

Анна.Да, когда мои руки опухли от работы и когда вам понравились мои глаза. У Ядзи Ольшевской не было этого счастья. Ее глаза вам не понравились, и потому она не имела права ни на минуту уснуть. В конце концов она уснула, но уже навеки, когда машина раздробила ей руку. А Даницу Николич помните? Из-за вас же ее увезли в Освенцим! А боль­ного Омелюка кто бил кулаками по голове так, что даже немец мастер не мог на это смотреть, только плюнул и вышел.

У Анны покатились слезы, в ее голосе задрожали истерические нотки.

Чего вы хотите от меня? Чего?

Белин(опустив голову, смотрит на пол, рукой ма­шинально гладит стойку).Да, это правда, я давал волю рукам, где надо и, может, где не надо. Я, Анна, не люблю людей, чуть что — так и закипает кровь против них, и чем больше бью их, тем больше ненавижу, знаю: они миг никогда ни одного удара не забудут, не простят... Но... кажется, ты, Анна, не имеешь права меня упрекать. Я для тебя делал все, что мог... Ради тебя я был...

Анна(перебивая).Да, вы делали, что могли. Даже выта­щили меня из эшелона, когда я хотела уехать к матери, домой; вы зажали мне рот и пригрозили, что отдадите меня на рас­праву вашим «молодчикам». Вы и это сделали для меня?.. (Беспомощно развела зажатыми в кулаки руками.)Я давно бы должна была бежать из этого болота, бежать во что бы то ни стало, только бы не видеть ни вас, ни всего этого... Ох, будьте вы прокляты!

Белин(сгорбился словно под ударами палки).Анна, у меня, у нас с тобой осталось мало времени,— ты сама знаешь почему. Иной раз час, один час значит больше, чем годы.

Анна хочет что-то сказать, Белин движением руки останавли­вает ее.

Погоди! Выслушай меня, а потом — скажешь свое слово. По­думай, Анна! Если даже ты выскользнешь из моих рук и по­едешь туда, так что ж тебя ждет: работа, еще раз работа и ни­чего больше. Это — в лучшем случае.

Анна(с иронией).А вы что предлагаете мне, господин Белин?

Белин. Немного, но достаточно, чтобы у тебя не было причин проклинать свою судьбу.

Анна.Я ее давно прокляла за то, что она поставила вас на моем пути.

Белин(горячо).Анна[ (Овладевая собой.)Ты... Выслу­шай меня до конца. Любовь к тебе научила меня по-настояще­му любить деньги, и они у меня уже есть. И деньги, и немного золота... и бриллиантов. Мы сможем вместе уехать в Англию и купить там домик. Я знаю, что это немного, но гораздо боль­ше того, что тебе даст этот твой... проходимец.

Анна.Уходите вон! Я не променяю десять ваших Англий на одну Украину! А Макарова лучше оставьте! Он вашему брату не пара. Он хороший.

Белин.Анна! Еще одно слово...

Анна.Не хочу! Не хочу ваших слов, не хочу ваших денег, не хочу ваших бриллиантов и не хочу дышать одним воздухом с вами. Уйдите!

Пауза.

Белин(постаревшим голосом).Иду, Анна.(Засунув руку в карман пальто, опустил голову, потом поднял ее и по­смотрел на Анну.)Теперь наконец я имею право ненавидеть и тебя. Ненавидеть и мстить.(Вынул из кармана горсть монет, подбросил их на ладони.)Шабаш, Анна!..(Спрятал деньги и, застегнув пальто, медленно пошел к двери.)

Анна.Чемодан не забудьте!

Белин остановился. Подумав, вернулся, достал из-под стола чемо­дан и быстро вышел из трактира. Только теперь Анну охватила трево­га. Она с ужасом обвела взглядом опустевший трактир.

Фрау Мильх!..(Бежит по ступенькам, но не успевает добежать до верха.)

С улицы входит Андрей. Появление Андрея успокаивает ее. Он ушел?..

Андрей.Скрылся за углом. Я следил за ним из ворот дома напротив. Ждать пришлось довольно долго, я уже начал беспокоиться за тебя. Что это он?

Пауза.

Анна(начинает торопливо домывать посуду).Андрей, осталось очень мало времени, даже меньше, чем мы думали вчера. Я слышала разговор Белина с Цуповичем. Они дога­дываются, что список у тебя.

Андрей.Список пока еще у ребят.(Смотрит на стенные часы.)А они вот-вот должны быть здесь.

Анна.Цупович и Белин думают, что до конца праздни­ков никто не повезет список в Мюнхен.

Андрей,Значит, надо ехать на рассвете. Может, и в праздничный день застану кого-нибудь из членов миссии. Анна.Больше не возвращайся сюда, Андрей. Андрей(резко повернулся к ней лицом).Вот так сказала!.. Анна.Оттуда как-нибудь доберешься домой. Если амери­канцы задержат тебя по дороге, то в худшем случае отсидишь месяц-два в тюрьме. А здесь тебя ждет только смерть. Ох, ты еще не знаешь, что такое лагерь перемещенцев.

Андрей.Уже знаю и именно поэтому не удеру. Под Се­вастополем было страшнее. Налей мне пива, Анна!

Анна.Пока приедут из миссии оформить наши докумен­ты, мы как-нибудь обойдемся без тебя. Встретимся лучше дома.

Андрей(платит за пиво).Один не поеду. Анна.Один — без меня?(Ставит перед ним кружку пива.) Или один — без них?(Кивнула головой в сторону улицы.)

Андрей(удивленно посмотрел на нее и нахмурил брови). Ни без тебя, ни без них.

Анна(опустив глаза).Нам вдвоем было бы легче уехать отсюда.

Андрей(глотнул пива).Ты хотела сказать — удрать? Анна.Не все ли равно, Андрей?

Андрей.От Белина и Петерсона, мы, может, и удрали бы, но вряд ли нам удастся убежать от собственной совести. На войне нам говорили: «Стоять насмерть» — и мы стояли. Войны уже нет, я стал здесь приблудным калекой, и первому встречному полицей­скому кажется, что он имеет право своротить мне челюсти. А я и сегодня считаю себя краснофлотцем и без приказа знаю, что тут, именно тут надо стоять насмерть.

Анна(не спуская с него глаз).И ты не боишься? Андрей.Я решил не бояться и бояться не буду.

Пауза.

Я, Анна, боюсь за тебя.(Положил на ее руку свою.)

Анна восторженно смотрит на него, потом припадает губами к его руке. Андрей вырывает руку.

Тьфу! Выдумала тоже! Какой позор!

Анна закрыла лицо руками.

Ты что это?

Анна(не отрывая рук от лица).Сама не знаю. Мне стало вдруг совестно перед тобой. А я...(отняла руки от лица)люблю тебя. Ты такой суровый, молчаливый, ты ни разу не поцеловал меня, а я с тех пор, как узнала тебя, только тобой и живу...

Андрей(стараясь скрыть волнение).Оставь это, Анна! (Прошелся вдоль стойки, хромая сильнее, чем всегда, потом резко повернулся к Анне и, встретясь с ее сияющим взглядом, опустил голову.)Только я думаю, Анна, что из нашего счастья здесь ничего не выйдет. Для него необходим воздух наших лесов и полей, песни наших людей, иначе это счастье так и завянет, не успев расцвести. Там мы оставили нашу молодость, и только там найдем ее снова, только там, где Москва, где, на что ни взгля­нешь, все твое и где петерсонам ноль цена.(Вздыхая.)Скорей бы нам домой, Анна!(Положил руку на ее голову.)

Анна(прижалась щекой к его ладони).Мне снится порой, будто мы уже где-то на Днепре и над нашими головами ветер проносит целые тучи ивового пуха. Неужели так и придется ждать до весны?..

Андрей.Нашим-то слезам Москва поверит, Анна, и она, Москва... сумеет постоять за нас. Кстати, Белин не угрожал тебе?

Анна.Нет, и это меня больше всего удивило и встревожило.

Андрей.Пока я не вернусь из Мюнхена, ты никуда не выходи одна вечером! На всякий случай возьми.(Кладет перед ней кинжал.)Увидит его у тебя в руке и не осмелится лезть с кулаками.

Фрау Мильх(входит, замечает кинжал).Фрейлен Анна!..

Пауза. Анна достает из шкафа сумку и быстро прячет кинжал.

Бедная девочка...

Анна(мрачно).Ошибаетесь, фрау Мильх.

Фрау Мильх(вздыхая).Аркадия Белина я давно, очень давно раскусила, и этого достаточно, чтоб серьезно бояться за вас, фрау, Анна.(Подходит к стойке и роется в бумагах.)

Анна(сжимая руками сумку).А я как будто перестала уже бояться. Я знаю: мир велик, но в нем одновременно нет места и для нас и для белиных.

Фрау Мильх скептически покачивает головой.

Кто-то из нас должен погибнуть. Я свято верю, что это будут белины, даже если бы это должно было свершиться ценой моей жизни!(Пожав руку Андрею, опрометью бросилась к ступенькам, но ее остановил голос фрау Мильх.)

Фрау Мильх.Вы забыли, фрейлен, что, кроме вас и бели­ных, есть еще кто-то третий, еще есть фрау Мильх, немой свиде­тель, которому разрешено только молчать, молчать и еще раз молчать...

Входят Дуда и Мальцев.

Фрейлен Анна, поставьте котлеты на плиту. Я уже все приготови­ла, только не забудьте, поэкономнее с маслом!..

Анна еще раз посмотрела на Андрея и быстро ушла в кухню.

Дуда(худощавый, туберкулезный юноша в старом, за­платанном, но чистом комбинезоне и американской пилотке. Вспыльчивый, в контрасте с его подвижностью только спокойные, печальные глаза).Добрый день, фрау Мильх!

Фрау Мильх отвечает кивком головы. Дуда с Мальцевым проходят в дальний угол. Мальцев достает из кармана коробочку с миниатюрным домино и высыпает косточки на стол. Мальцев — здоровенный парень, с-бледным открытым лицом. На нем канадская куртка, маленькая кепка, что едва держится на его буйной русой шевелюре. Андрей медленно, словно нехотя, подходит к ним.

Андрей.Что нового?

Мальцев.Очень много.

Дуда.Они пронюхали уже, кто собирает подписи. Час тому назад Кучеров созвал на совещание комендантов бараков. Цупо­вич назвал вашу фамилию и еще нескольких. Сказал: «Надо ликвидировать главный очаг заразы, пока не поздно».

Мальцев.Говорят, трясся на трибуне, точно Каин.

Дуда.Еще не так затрясется, когда узнает, что в нашем списке большая половина тех, кого всякими угрозами ему удалось завербовать в Бразилию.

Андрей.Сколько всего подписей у нас на сегодня?

Дуда.Восемьсот девяносто три, не считая нас троих и(по­казывает головой)Анны Робчук.

Андрей.Восемьсот девяности три! Друг мой, ведь это почти половина лагеря!(Хлопнул Дуду по спине.)А вчера не было и пятисот. Браво, ребята! Вот это работа! Расцеловал бы вас!

Мальцев.Эх, мне бы только отца в живых застать! Люблю старика...

Андрей.Не горюй, Жорка. Успеет еще твой папаша и не раз и не два подзатыльниками тебя угостить.

Мальцев(мечтательно).Эх!..

Андрей.Список у тебя, Дуда?

Мальцев(с гордостью ударяет себя в грудь).Нет, у меня он, товарищ Андрей.

Андрей.Давай, давай!..

Мальцев, оглянувшись, передает Андрею конверт, и тот прячет его на груди.

Ну, ребята! Завтра утром надо ехать в Мюнхен.

Дуда.Как же так? А остальные подписи?

Андрей.Пока хватит и этого. Остальные смогут при­соединиться, когда приедет сюда миссия. У нас нет времени, дорога каждая минута. Надо ожидать, что не только Кучеров и Цупович бросят против нас все свои силы. Петерсон тоже не будет дремать. Ближайший поезд завтравшесть утра.

Дуда.Я повезу список.

Мальцев.А чем я хуже тебя!

Андрей(подняв руку).Тихо! По-моему, я лучше справ­люсь. Меня здесь почти не знают и, кроме того, опыт — великое дело. Я уже прошел сквозь огонь и воду. Ну, согласны?

Пауза.

Мальцев(протягивает ему руку).Когда нам ждать вас?

Андрей.Не знаю. Хотелось бы приехать одновременно с нашими офицерами. Только смотрите, ребята, чтоб не повтори­лась позорная история, как в прошлый раз, когда от имени пере­мещенных с членами комиссии говорили Белин, Цупович и им подобные горлохваты из ихней шайки! Американские власти теперь так же одних будут терроризировать, а другим постара­ются зажать рот консервами. Мы не должны допустить до этого! Когда наши офицеры прибудут сюда, чтоб все наши были на местах. А то американцы опять вышлют всех за город на работы. Итак, помни, Дуда, ты должен обеспечить охрану членов миссии от провокаторов. Ваши заместители?

Дуда.Гойдан и Марцеляк.

Андрей.Это, братцы, может, и не большое, но святое дело. Оно достойно того, чтоб за него стоять насмерть. Цуповичам, белиным и петерсонам не обасурманить нашего брата. Будет нам тяжело, трудно будет: от них можно всего ожидать.(Встает.) Но не забывайте никогда, ни на минуту, что мы — сыны самой сильной и величественной державы в мире. А теперь, ребята, желаю успеха. Если что случится в лагере, приходите, я еще вечером буду здесь. Только сегодня со мной больше не встре­чайтесь, что понадобится, скажите Анне.

Дуда и Мальцев встают. Андрей пожимает им руки. Мальцев дает Андрею пачку сигарет.

Спасибо, Жорка!

Дуда(горячо).Счастливого, счастливого пути вам!..

Андрей(улыбнулся).Счастливого? А ну, постойте, по­слушаем еще раз!(Подходит к музыкальному ящику.) Может, удастся заставить этот проклятый шкаф сыграть песню до конца. Внимание, ребята!(Опускает в ящик монету.)

Звучит уже знакомая нам мелодия, но на середине опять обрывается.

Пауза.

А жаль! Хороший романс!

Фрау Мильх(задетая).Это не романс. Это религиозная песня Франца Шуберта.

Андрей.Религиозная? Странно и невероятно, разве можно так хорошо петь о том, чего нет. А я для этой песни даже наз­вание придумал — «Прощание»...

Занавес

 

ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ

КАРТИНА ПЕРВАЯ

Помещение американской военной контрразведки. Стены увешаны рисун­ками полуобнаженных женщин. Слева, в нише, железная кровать, по­крытая темно-зеленым военным одеялом. Ближе к зрителям — некраше­ный письменный стол с телефоном, над ним прибиты на стене два скрещенных небольших американских флага. Рядом со столом у сте­ны — сейф, на котором стоит большой позолоченный бюст Гете с амери­канской военной каской на голове. В комнате несколько стульев разных стилей. За столом мягкое зеленое кресло в стиле Видермаер. У окна на столе радиоприемник. При поднятии занавеса стол придвинут к постели. Бентли и Норма прибивают над нишей темно-синий транспарант с белыми елками, серебряными звездами и с надписью: «Мери кристмас».

Норма(с гвоздиками в зубах).Выше, немножечко выше, Эдвин. Так, довольно. Дай молоток!(Прибивает.)И вот здесь.

Бентли.Все! Браво! Еще небольшая елочка — и праздник готов.(Спрыгивает со стола и смотрит издали.) Норма.Ну, как?

Бентли.Погоди! Гм... В колледже я делал такие штучки куда лучше.

Норма(вздыхая).За эти годы многое изменилось... Бентли.Чуть-чуть криво!(Достает из кармана клещи и, ловко вскочив на стол, выдергивает из одного конца транспа­ранта гвозди.)Что именно изменилось?

Норма.Ну... Тетушка Руфь бросила нюхать табак, а твой отец больше уже не говорит мне «Норма», а «мисс Норма». Представляю себе его гнев, когда он узнает, что я ради тебя решила покинуть Америку.

Бентли.Да... Только я подержу, а ты сойди со стула, я передвину его сюда. Вот так. Теперь влезай.

Норма прибивает гвоздик с правой стороны.

Он перестал даже переписываться со мной. Видно, качество его отцовской любви не выше качества шоколада в его мага­зине.

Норма.Ой, стукнула по пальцам! Бентли. Подожди минутку! Том!

В полуоткрытую дверь пролезает каска и дуло автомата. К губам солдата прилипла погасшая сигарета.

У вас там должен быть молоток побольше.

Голова исчезает.

Норма.Насколько я знаю, твой отец хотел и мог освобо­дить тебя из армии.

Бентли. Да, только я этого не хотел. Норма.Тебя очаровали(показывает молотком на рисун­ки)...эти фрейлейн?

Бентли(пожимая плечами).Это, Норма, мои последние натурщицы.

Норма.Последние... Бентли.Я больше писать не буду. Норма.Эдвин! При твоих способностях... Бентли.В том-то и дело, что их у меня нет. Я, наконец, понял это и отказался от почетного звания дилетанта. «Все или ничего», говоря словами одного из героев Ибсена. Иначе говоря, я слишком люблю искусство, чтоб опошлять его знакомством с моей особой.

Голова опять появилась в дверях. Том, целясь, бросает молоток прямо в руки Бентли и опять исчезает.

Лучше уж работать помощником непризнанного Шерлока Холмса в лице этого буйвола Петерсона.(Подает молоток Норме.)

Норма(осторожно забивает гвоздик).Не забудь, Эдвин, что я бросила в Нью-Блекгерсте одинокую мать.

Бентли(целует Норму в щеку).Люблю тебя, как и когда- то любил.

Норма.Тем более не понимаю, почему ты не хотел вернуть­ся домой.

Бентли.Ты слишком много требуешь от меня, крошка. Добровольно удрать от одуряющей американской скуки за тем, чтобы немного спустя так же добровольно броситься в ее объя­тия? Нет, лучше уж охотиться за скальпами в джунглях и прериях послевоенной Европы! Здесь по крайней мере без особых пре­пятствий можно возрождать романтические традиции наших предков той золотой эпохи, когда они даже не предчувствовали, что их ждет карьера лавочника.

Входит майор Петерсон, лет 50-ти, среднего роста, с красным, чуть одутловатым лицом и рыжей щеточкой под маленьким, слегка вздернутым носом. Он из тех пожилых людей, что хотят и умеют бороться против ожирения с помощью гимнастики. Его движения, энергичные и угло­ватые, становятся мягкими и кошачьими, когда в майоре просыпается охотник.

Бентли.А вот и главный охотник. Сэр Джеральд Петер­сон — мисс Норма Фанси, моя невеста, корреспондент нашей газеты «Старз энд Страйпс».

Петерсон.Ага! Как поживаете, мисс? Как вам нравится наша Европа?

Норма.Я еще не успела присмотреться к ней, сэр.

Петерсон.Только не смотрите на нее сквозь очки лейте­нанта Бентли, мисс.

Норма и Бентли спрыгивают на пол и несут стол на место, открывая батарею всевозможных бутылок под кроватью.

Норма.Почему, сэр?

Петерсон(указывая на бутылки).У вас будет двоиться в глазах.(Снимает пальто, вешает его на стенку, аккуратно складывает пилотку и прячет в карман, потом подходит к столу, садится и достает из кармана связку ключей.)

Бентли.Не будьте, майор, слишком скромны. Половину этой батареи опустошили вы.

Петерсон(официальным тоном).Я это делаю исключи­тельно в после служебное время, мой дорогой.(Достает из ящика газеты и вытирает стол, потом снимает с бюста Гете каску.)

Норма(желая переменить тему разговора).Не скажете ли вы, джентльмены, где я могу вымыть руки?

Бентли.Второй коридор налево, Норма. Однако вода в этом заколдованном городе бывает только после захода солнца. Придется тебе сполоснуть их виски.(Берет с пола бутылку.) Правда, если не ошибаюсь, это собственность майора, но надеюсь, что он за это не выгонит меня со службы.

Петерсон.Я вас, дорогой мой, давно бы выгнал,— ваше счастье, что вы ничего не делаете.(Достает из третьего ящика пружинный прибор для гимнастики.)На ваше место мне могли бы прислать кого-нибудь похуже вас, а так по крайней мере вы хоть не мешаете мне, а ваше ничегонеделание дает мне гарантию, что вы не берете взяток.

НормаСмоет руки виски).Сэр...

Бентли.Майор совершенно прав, Норма! Боюсь только, что мое благородство найдет мало последователей. С появлением Трумэна в Белом доме процесс очиновничания Америки так прогрессирует, что недалек тот час, когда у нас, кажется, будет больше желающих брать взятки, чем желающих давать их. А тогда, пожалуй, наша страна очутится на пороге национальной катастрофы.

Петерсон(мрачно).Вы злоупотребляете свободой слова, Бентли. Ваше счастье, что дальше слов вы не идете! Бентли.Будьте откровенны: и ваше тоже, майор! Норма(нервно вытирает руки зеленым армейским поло­тенцем, которое подал ей Бентли).Я не узнаю тебя, Эдвин! И неужели вы, джентльмены, не могли найти более достойной темы для разговоров?

Петерсону, который подошел к окну с гимнастическим прибором и начал гимнастику с приседанием.

Ага! Не могу ли я попросить у вас небольшое интервью для газеты?

Петерсон.Интервью?

Норма кивнула головой.

Пожалуйста.

Норма достает из сумки блокнот, и, по мере того, как Петерсон говорит, она записывает. При этом Петерсон ни на минуту не прерывает своих гимнастических упражнений.

Органы американских оккупационных властей делали и делают всевозможные усилия для того, чтобы идеалы американской демократии и гуманности пустили глубокие корни в опустошен­ные гитлеризмом души немецкого населения.

Бентли отошел в глубь ниши, налил виски и выпил. Не выпуская бутылки из рук, он внимательно слушает слова Петерсона.

Сделано уже немало. Все немецкие демократические партии от христианских демократов до, кхе-кхе, коммунистов имеют полное и ничем не ограниченное право проповедовать свои истины при условии, что эти истины не противоречат политике оккупацион­ных властей. Одновременно опираясь на закон денацификации, мы проводим последовательную работу с остатками гитлеризма, и недалек тот час, когда перевоспитанная нами Германия будет способна занять надлежащее место в семье великих демократий Запада...

Бентли выпивает еще виски.

Норма.Простите, сэр! Вы... никогда не работали в газете?

Петерсон.Всю жизнь только в полиции. А что?

Норма.А то, что вы говорите как-то очень по-газетному.

Петерсон.Достаточно прочесть несколько номеров наших газет, чтоб знать на память, как и что надо для них го­ворить. Что вас интересует, мисс?

Норма.Будьте любезны, скажите мне что-нибудь о пере­мещенных лицах.

Бентли поставил бутылку на пол. Петерсон повернулся грудью к окну и дышит полными легкими.

Петерсон.Наши власти окружили самаритянской заботой несчастных перемещенных, преобладающее большинство которых не желает возвращаться домой, принимая во внимание политические условия, которые сложились на их родине. Желая обеспечить этим людям спокойное, счастливое будущее, наши верховные органы добились того, что сегодня перед ди-пи, то есть перемещенными, широко открыты ворота стран, где чувствуется недостаток рабочих рук...

Норма.Простите, сэр, действительно ли Ди-пи не хотят вернуться на родину?

Бентли(иронически).Тебе уже сказали, Норма...

Петерсон(энергичным движением закрывает окно). А вы сомневаетесь?

Норма.Откровенно говоря, да.

Петерсон(возвращаясь на свое место, прячет гимна­стический прибор в ящик).Не советую, не советую, если хотите, чтоб ваши корреспонденции печатались.

Норма.О! Это звучит, как угроза.

- Петерсон.Нет, мисс. Только как дружеское предо­стережение.(Берет папку с бумагами.)

Норма.Благодарю, а не считаете ли вы, сэр, что наша политика по отношению к перемещенным лицам слегка напоминает торговлю рабами?

Бентли.Ты переоцениваешь компетенцию майора, Норма.

Петерсон(посмотрев исподлобья на Норму). А также и свою собственную, мисс.

Норм а. Пока я еще не знаю, где начинается наша с вами компетенция с бюрократической точки зрения. Я знаю только одно: где начинается компетенция всякого порядочного человека. И потому я интересуюсь и буду интересоваться всем, что может бросить тень на честное имя моей страны.

Бентли.О, узнаю мою Норму!

Петерсон(Бентли с убийственным сарказмом). А через неделю-другую вы, пожалуй, не узнаете ее, или сделаете вид, что не узнаете...

Бентли.Я поражен, майор, вашим даром провидения. Петерсон.Что ж! Поживем — увидим...

Сквозь полуоткрытые двери Том движением головы дает знать, что кто-то пришел.

(Смотрит на часы).Он может войти.

Голова Тома исчезает.

Бентли(снимает со стены куртку).Разрешите, майор, ина этот раз не мешать вам? Я хочу проводить мисс Фанси в отель.

Петерсон.Только поскорей возвращайтесь! Об­стоятельства сложились так, что даже вы сможете быть полезны

Бентли(одеваясь).Я преисполнен гордости, майор.

Входит Цупович. Он расшаркивается перед каждым из присут­ствующих.

Цупович.Добрый день, леди! Добрый день, джентль­мены!

Норма(Бентли).Кажется, я его уже видела. Бентли.Это главарь племени команчей, торгующий скальпами своих одноплеменников. Майор Петерсон — его глав­ный клиент.

Норма(натягивает перчатки). Аты? Бентли.Я — Пилат, умывающий руки... огненной влагой. Оставляю вас наедине. Желаю успеха, джентльмены!

Бентли и Норма уходят. Цупович фамильярным жестом головы спраши­вает, указывая на Норму, кто такая.

Петерсон.Вас это не должно касаться: она — амери­канка. Лучше возьмите себе стул!

Цупович садится.

Как вы могли допустить до этого?

Цупович(разводит руками, отчего его шляпа сползает с колен, и он то и дело подхватывает ее).Рука Москвы, сэр!

Петерсон.Расскажите это своей бабушке. С тех пор, как у вас началась бразильская лихорадка, вас словно подменили. Сколько ж вам платят за голову?

Цупович.Я никогда не забываю своих обязанностей, сэр. (Достает из кармана футлярчик, завернутый в папиросную бумагу, и кладет перед Петерсоном, который вынимает из него большое жемчужное ожерелье).Три тысячи двести пятьдесят швейцарских франков!

Петерсон.Вы с ума сошли, Цупович!

Цупович.Последняя цена, сэр!

Петерсон.Они чешские или венецианские? Скажите откровенно!

Цупович.Настоящие жемчуга,— точнее говоря, «Маргаритес». Фамильные драгоценности гольштейнских герцогов фон Аугустенбург, классический удельный вес две целых шесть десятых.

Петерсон.Это мы еще посмотрим, но не забудьте, мой милый, что они уже потускнели.

Цупович.Ну, что ж! Герцогини также потеют, сэр. Зато это пот аристократический, исторический, хе-хе!..

Петерсон(сдвинув брови).Бросьте ваши кривляния, вы, «европеец»!.. Лучше скажите, как это могло случиться; что Макарову и его друзьям удалось за вашей спиной организовать настоящий заговор?(Гневно.)Где были вы, где был Кучеров, где был, наконец, Белин? Вы -знаете, что это угрожает нам международным скандалом?! Москва — это вам не Франция и даже не Англия; как это ни печально, но с ней даже нам при­ходится считаться. Мы заявили официально председателю красной миссии, что желающих вернуться в Россию в нашем лагере нет! И запомните: не должно и не может быть!

Цупович.О сэр! Вы же знаете, один в поле не воин. Кучеров делает высокую политику, а Белин в лучшем случае меч, ни в коем случае не рука. Вся тяжесть лежит на моих плечах, и — как сами видите...(Указывает на жемчуга.)

Петерсон.Две тысячи франков, больше не дам.

Цупович.О сэр! Вы жестоки!.. Три тысячи франков — последняя цена.

Пауза.

Петерсон.У кого в руках списки?

Цупович.По агентурным данным, они...

Петерсон(ударив кулаком по столу).Меня теперь не интересуют ваши агентурные данные. Я спрашиваю, в чьем кар­мане списки?

Цупович.Через день-два они будут в вашем.

Петерсон.Вы в этом уверены?

Цупович.Так же, как и в том, что это настоящие жем­чуга.

Петерсон(мрачно).Две тысячи двести... и пятьдесят...

Цупович.Недооцениваете мое слово, сэр! Я сказал...

Петерсон(перебивая).Вы все равно заработаете на этих жемчугах столько, что сможете пьянствовать целую неделю на свой собственный счет.

Цупович.Вы преувеличиваете, сэр! Не забудьте, что я оставил дома жену и двух малюток; кроме того, у меня есть также долг перед родиной. Должен же я заработать сто франков.

Петерсон(насмешливо).Что? У вас тоже есть родина? Странно... Ну, две тысячи четыреста. И надоели ж вы мне!

Цупович.Не выйдет, сэр. В Нью-Йорке вы возьмете за эту штучку минимум тысячу долларов.

Петерсон(рассматривает через лупу каждую жемчу­жинку).Что вы думаете сделать с этим... Макаровым?

Цупович(со скрытой иронией).Ждем ваших инструк­ций, сэр.

Петерсон(на секунду отрывает глаза от жемчуга). Напрасно. Никакого отношения к этому я не должен иметь. Поняли?

Цупович.Давно.

Петерсон.Только без глупостей... Смотрите! Я должен вам сказать, что ваши методы расправы с красными ди-пи нам не подходят. Мы никак не заинтересованы в том, чтоб делать из них мучеников. Особенно из Макарова, которого они любят и которо­му верят. Было бы хорошо, если б у самого Макарова даже волосок с головы не упал.

Цупович.О! Это что-то новое!

Петерсон.Вы меня поняли?

Цупович(трет ладонью лоб).Еще не совсем. Но я... по­думаю... Я — подумаю...

Петерсон.Если им удастся отвезти списки в Мюнхен, то мы опять будем вынуждены делать черт знает что, только б не допустить миссию в лагерь.

Цупович(твердо).Имэто не удастся, сэр!

Петерсон.Итак...

Цупович.Салюс реи публице супрема леке. Благо респуб­лики — высший закон. Для Украины я на все готов!

Петерсон.Пошлите вы ко всем чертям вашу географию! Ну, последнее слово?..

Цупович.Две тысячи восемьсот.

Петерсон.Что? Вы прекрасно знаете, мой милый, что я мог бы просто конфисковать этот жемчуг, а тогда...

Цупович(ощетинившись)...а тогда это была бы ваша последняя финансовая операция на нашем прекрасном конти­ненте, сэр!

Петерсон.Слушайте, вы!.. Я вас пристрелю когда- нибудь. А пока что прикажу спустить вас со всех лестниц.

Цупович(превозмогая страх).Боюсь... что и в первом и во втором случае вы будете раскаиваться, сэр, в своей не­осторожности...(Встает и протягивает руку за жемчугом, однако Петерсон торопливо накрывает его рукой.)

Пауза.

Петерео н. Две тысячи шестьсот!

Цупович(вытирая платком лоб).Давайте!..

Петерсон(встает, открывает сейф. Еще раз посмотрев на жемчуг, старательно завертывает его и прячет в кассу. Швы­ряет деньги на стол).Все!

Цупович(считает деньги, потом говорит тоном примире­ния).Надеюсь, сэр, вы останетесь мною довольны.

Петерсон.Идите..

Цупович.А часики... будут?

Входит Бентли.

Петерсон(Бентли).Лейтенант, вы поедете на праздник в Швейцарию?

Бентли(снимая куртку).Нет, на этот раз не поеду.

Петерсон.На этот раз часиков не будет, Цупович.

Цупович(разводит руками).Как жаль! А я рассчитывал по крайней мере на сотню штучек. Ну что ж, тогда в другой раз, уважаемые джентльмены. Желаю весело провести праздник. Мери кристмас!

Петерсон.Ступайте и помните, что бы там ни случилось в ближайшие дни, я с этим ничего общего не должен иметь.

Цупович.О! Я запомню, сэр! Чтоб там ни случилось в ближайшие дни, ваш мундир останется чистым, как слеза святой Женевьевы.(Уходит.)

Бентли(закурив сигарету, ложится на кровать).Я к ва­шим услугам, майор.

Петерсон.Во-первых, я не понимаю, почему вы вдруг отказались провести праздники в Швейцарии. Как вам известно, цены на часики в Берлине все еще растут, а деньги нужны, я думаю, не только мне.(Показывает на батарею бутылок.)Вас смущает присутствие невесты? Можете поехать вместе с ней. Она будет этому только рада.

Бентли.Рада? Почему? Не потому ли, что ее Эдвин, бывшая слава, гордость и надежда города Нью-Блекгерст, превратился в мелкого спекулянта?

Петерсон.К черту! Она должна понять, что в этом бавар­ском городишке не торгуют акциями металлургических пред­приятий!

Бентли.Она должна... и когда же вы, наконец, поймете, майор, что, кроме вас, есть еще люди и другой морали?

Петерсон.Ага! Вы хотите сказать, что мисс Фанси при­надлежит к людям этой морали? Да?

Бентли.Да.

Петерсон.Именно этого я и боялся.

Бентли(лениво поднимается и разговаривает уже сидя). Говорите яснее.

Петерсон.Присутствие мисс Фанси в этом городе не­желательно. По крайней мере в ближайшие дни.

Бентли.Потому, что она моя невеста?

Петерсон.Нет, потому что она журналистка, и к тому же, как я успел заметить, журналистка, не имеющая достаточного жизненного опыта, и...

Бентли.Интересно. Ну?..

Петерсон. ...ипонимает свою профессию слишком при­митивно. Конечно, военная газета не напечатает ничего лишнего. Но есть еще красная пресса, эта только и ждет того, чтоб сделать нас героями скандала. К тому же само появление вашей невесты в роли ангела-хранителя произведет сумятицу и в без того бес­покойных головах красных ди-пи.(С нарастающим гневом.)По­этому поезжайте с ней куда угодно: в Швейцарию, Париж, Копенгаген! Я дам вам десять дней отпуска, одолжу денег на дорогу, до Франкфурта поедете на моем «Адмирале». Я сделаю все, чтоб избавиться от лишних свидетелей.

Бентли.Как вам не стыдно, майор, так панически бояться маленькой девушки!..

Петерсон.Бросьте! Я хорошо знаю эту смесь женской экзальтации с упрямством подростка. Если такая надышится красными доктринами, то начинает карьеру с того, что свяжется с первым попавшимся широкоплечим негром и...

Бентли(вскочив с кровати как ошпаренный).Моя Норма и негр? Вы или с ума сошли, майор, или(схватив Петерсона за грудь)...забыли, что за такое оскорбление иногда расплачивают­ся кровью?

Петерсон(медленным движением руки отталкивает лейтенанта).Вы правы! Простите! Я не хотел оскорбить мисс Фанси.(С иронией.)Кстати, я не знал, что вы так пламенно любите вашу невесту.

Бентли.Конечно, люблю, и эта любовь — моя последняя надежда. Без нее я потерял бы остатки веры в себя и в то, что мы, люди цивилизации, отличаемся чем-то от рыжих псов из книжки Киплинга. Ах, да разве вы способны это понять!

Петерсон.О, прекрасно понимаю! Любовь — в личных интересах. Мисс Фанси должна быть для вас чем-то вроде воз­буждающего средства. Только боюсь, что эта роль ей скоро на­скучит, и она начнет искать человека, который любил бы ее ради нее самой.

Бентли пытается что-то сказать, но Петерсон останавливает его движе­нием руки.

Минуточку! Небольшой дружеский совет: не требуйте от женщи­ны того, что она ищет у вас. И еще одно: любовь, мой милый, никогда не заменит мировоззрения.

Бентли(с сарказмом).А оно у вас есть, майор Петерсон?

Петерсон(выпятив грудь, стоит за столом).Да? Если вам угодно, мировоззрение офицера ее величества новой Амери­ки, всесильной королевы континентов и морей, спасительницы мира, защитницы демократии и свободы...

Бентли(прерывая его).А вы, майор, верный страж и апостол этой демократии и свободы? Да?

Петерсон.Да, и именно поэтому, пока вы носите этот мундир, я имею право требовать, чтобы не злоупотребляли моей слабостью к себе и беспрекословно выполняли все мои прика­зания.

Бентли(подходит к майору).Я узнаю этот апостольский тон. Значит, вы действительно готовите здесь какую-то новую гадость?

Петерсон.Лейтенант Бентли, не забывайте, что вы американец, и к тому же американец среди цветных людей. Мне безразлично, что случится завтра с этими, как вы их сами назы­ваете, краснокожими. Но сегодня они находятся под моей опекой, и я заставлю их скакать так, как этого требуют интересы Соеди­ненных Штатов! Я не знаю и не буду знать сентиментов там, где идет речь об этих интересах. Вы, кажется, уже имели случай убедиться в этом..,

Бентли.О да! Не-од-но-крат-но...

Петерсон.В подобных случаях я не допущу сентиментов, если это коснется и вашей особы, лейтенант. Если я до сих пор терпел кое-какие ваши выходки, то только потому, что вы не при­надлежите к людям, которые делают погоду.(Запирает сейф на ключ.)

Бентли.Вы правы, майор. Я не мастер мокрой работы.

Петерсон.Молчать! Смирно!

Бентли неторопливо вытягивается.

Вы не мастер?.. Хотя вы даже и на это неспособны. А теперь будьте любезны выполнить мой приказ. Надеюсь, я вас пере­убедил, мой лейтенант...

Бентли.Наполовину. Я не хочу быть свидетелем еще одного преступления тем более, что у меня нет никакой возмож­ности предотвратить его.

Петерсон.Я также в этом уверен. Еще что? Бентли.А если, невзирая на мою просьбу, мисс Фанси откажется уехать? Что ж тогда?

Смеркается. За окном вспыхнули фонари.

Петерсон(быстро шагает по комнате).Тогда... мисс Фанси горько раскается в своей неосторожности.

Пауза.

Кстати, чтоб вам не пришло в голову повторить смысл нашего разговора, иначе — суд за разглашение военных тайн! Понятно? Бентли.Понятно.

Петерсон.Вы хотите еще что-то сказать? Бентли.Да. Петерсон.Говорите! Бентли.Я ненавижу вас, майор!

Петерсон(с удивлением поднимает голову).А разве это имеет какое-нибудь отношение к нашей службе? Вы неисправи­мый фантазер, Бентли!(Похлопал его по плечу.)

Телефонный звонок.

(Берет трубку.)Я слушаю. Да...(Покачав головой.)Еще раз повторяю: что бы там ни случилось, я к этому никакого касатель­ства иметь не буду.

Конец первой картины. Занавес.

КАРТИНА ВТОРАЯ

Вечер в трактире фрау Мильх. Горят лампы, за столом перед полной кружкой пива сидит Норма. Она нервно постукивает пальцами по столу. За стойкой Анна делает подсчеты.

Норма(пробует пить пиво, но из этого ничего не выходит, оно ей не нравится).Бррр!..

Анна(не поднимая головы).Я вас слушаю, мисс! Норма.А я ничего не сказала!

Пауза.

Норма.Допустим, что вы любите кого-нибудь и тот кто-то, скажем, любит вас. И вдруг между вами возникает спор и вы называете его надоедливым недотепой. Имеет ли право этот «кто- то» обидеться?

Анна(смеется).Об этом, мисс, вам придется спросить у мужчин. А вот и один из них.

Появляется Боб Фобе р.

Стопроцентный, как он сам о себе говорит.

Боб(Норме).Добрый вечер, мисс!

Норма.Садитесь, сержант.

Боб садится против Нормы.

Что бы вы сделали человеку, который назвал бы вас надоедли­вым недотепой?

Боб.Как?!

Норма.Надоедливым недотепой!

Боб.Я свернул бы этому человеку скулы!

Норма.Ох, вы меня испугали! Даже если бы это вам сказала девушка?

Боб.Девушка?(Махнув рукой.)Девушкам в таких случаях я делаю скидку, мисс. Хе-хе.

Норма.Скидку? Почему?

Боб.Как вам сказать... хе-хе! Если девушка видит, что перед ней настоящий недотепа, то она не только не будет ругать­ся, но и разговаривать не захочет. Ох, мисс! Что это вы? Собирае­тесь пить нынешнее немецкое пиво? Не советую. От него до конца праздников вас будет мучить жажда. Вы можете выпить настоя­щего пива в американском клубе, третий квартал направо. Боже мой, как там сегодня будет весело! А я, как назло, всю-то ночень­ку дежурю. Собачья жизнь!

Анна.Налить вам виски, сэр?

Боб.Благодарю. Увидят с улицы мои ребята и тоже захотят выпить.(Зевает.)И чего это вас, леди, в этот облезлый трактир потянуло? Среди этого пестрого сброда американке не место.

Норма.Именно этот «сброд» меня и интересует, сержант. Я — корреспондентка.

Боб(взглянув на ее нашивки.)А! Извините, не заметил.

Норма.Завтра пойду в лагерь ди-пи. А сегодня подожду здесь, может, их сюда бог пошлет.

Боб.Вряд ли пошлет. Сегодня они празднуют у себя.(Ан­не.)Разве вы не закрываете под рождество?

Анна.Немного позже, когда разойдутся гости фрау Мильх.

Боб (Норме.) Ну что ж, пишите, мисс, пока их еще не растащили по свету, как щенят. А-а! Хотел бы я поглядеть на них через год-два, когда они вдоволь нагостятся у бразильских метисов и британских скопидомов, которые трижды ели бы уже съеденное!

Норма.Вы несправедливы, вы возмутительно несправед­ливы, сержант! Неужели вы не можете этого понять?

Боб(поглядев на нее исподлобья).А вы случайно не из Армии спасения, леди? Я об этом еще сегодня утром подумал. Жаль, что вашей армии не видно было в Арденнах! Вот это было рождество! Из нашей роты человек двадцать в живых осталось. Это был бы урок для вас, леди. До смерти не забыли бы...

С улицы доносится сирена полицейского автомобиля. Раз. Другой.

(Встал.)Нет на вас погибели! Боятся, чтоб я чего доброго без них не клюкнул.(Анне.)А ты что, ворон продаешь? Все равно не куплю.(Подходит к дверям.)А вы, леди, будьте осторожны! По этому городу по ночам упыри бродят.

Норма.О-о, вижу, вижу...

Боб.То-то! Мери кристмас, леди!(Уходит.)

Тотчас же зарычал и стих вдали мотор «виллиса». Норма встала и быстро подошла к Анне.

Норма.Послушайте! Прежде всего... я хочу просить у вас извинения за этого нахала сержанта и за всех ему подобных. Я не хочу, чтоб вы плохо думали о нас, американцах. Я недавно при­ехала в Европу и, поверьте, не узнала своих земляков. Может, это сделала война, не знаю. Я вообще мало, очень мало знаю и еще меньше понимаю и только здесь в этом убедилась. Там, дома, нам говорили совсем другое, и я думала, что так относиться к людям могут только невежды из Каролины. После того как я побывала сегодня у вас, после того как я поговорила еще кое с кем, я все время мучительно думала: неужели в простых душах наших людей поселился упырь нацизма? И неужели всем нам только кажется, что мы идем вперед, а на самом деле — давно уже сби­лись с пути и возвращаемся во мрак минувших веков?! Вот какие вопросы встали передо мной в этот самый печальный в моей жизни рождественский вечер, и я не могу найти ответа.

Анна(пристально смотрит на Норму).Этот вечер для нас также невеселый и был бы еще печальнее, если бы не вмешатель­ство одной американки...(Улыбнулась.)Очень похожей на вас, мисс. Сержанта Фобера справедливо прозвали «Медвежьей лапой».

Норма.Ах, вы об этом... Боюсь, что я оказала вам мед­вежью услугу; он, видимо, из тех, которые умеют помнить и мстить.

Анна.Есть хуже его, мисс.

Норма.Я вас понимаю. Действительно, он только сержант. Как же все это отвратительно! И, главное, зачем, ради кого и чего все это творится?..

Анна.Не знаю. За последние годы я разучилась думать. Вы вспомнили про упырей,— может, для них это и делается. Про упырей мне рассказывала еще бабушка. Я думала, что это только сказки. Но в тысяча девятьсот сорок первом году я уви­дела их впервые. У них на шапках были мертвые головы. Они говорили, смеялись и пели, как живые люди, но от них несло могилой. Ваши не носят на фуражках мертвых голов, о нет! Одна­ко я их боюсь, как боялась тех. Мисс! Я не знала раньше, что такое страх, но вот прошло целых пять лет, как он днем и ночью, да, днем и ночью сжимает мое сердце. Я была одинокая и бес­помощная, теперь в мою жизнь вошел Андрей. Я надеялась, что мне будет легче. Но нет! До сих пор я боялась за себя, а теперь дрожу и за него. Он наш, он гордый, он севастопольский моряк, а они хотят сделать из него послушную охотничью собаку. Ни­когда этому не быть!..

Пауза.

Норма(взяв ее руку).Клянусь вам именем моей матери, честной американки, что я скажу миру всю правду и о вас, и о вашем Андрее, и о тысячах, десятках тысяч таких же несчастных, как вы. Я все скажу моей стране, скажу и то, что Европа не освобождена ни от нищеты, ни от страха, хотя за это, именно за это воевали наши солдаты. Я не политик, но я знаю, как трудно будет мне это сделать. Все же я верю, что не буду одинока, что найду друзей и здесь и по ту сторону океана...

Входит Бентли.

(Бросается к нему.)Эдвин!..

Бентли(вытирая платком лоб).Уф! Наконец-то я нашел тебя... Машина испортилась, и пришлось обойти полгорода.

Норма опустила голову и медленно вернулась на свое место. Анна с бу­магами перешла на другую сторону сцены.

Норма.Я сочувствую тебе, Эдвин. Только не понимаю, зачем ты так старался?

Бентли.Майор приглашает тебя на рождественский вечер.

За сценой прозвучала рождественская песня «Тихая ночь, святая ночь...»

Ее поют мужские и женские голоса. Короткая пауза.

Хорошо, Норма. Я больше не буду настаивать.(Вздохнув.)Хо­чешь, встречай праздник в этом скверном городишке.

Норма.Спасибо, ты очень любезен. А не лучше ли было бы нам отпраздновать этот вечер вместе? Мы так давно не виделись.

Бентли.Я понимаю. Тебе майор также успел опротиветь.

Норма.Ах, не то, не то...

Бентли(избегая взгляда Нормы).Но сама знаешь: в преступном мире тоже есть свои правила приличия,— кстати, единственные правила, которые майор Петерсон почитает как святыню. (Смотрит на часы.)Итак...

Норма.Погоди минутку. Я хочу спросить тебя: если бы я, Норма Фанси, дочь учительницы из небольшого американско­го города Нью-Блекгерст начала войну с твоим всесильным майором, ты поддержал бы меня?

Бентли.Войну? Во имя чего?

Норма.Ты прекрасно знаешь во имя чего.

Бентли.Боюсь, что ты проиграла бы эту войну в первой же битве.

Норма.Я не об этом тебя спрашиваю, Эдвин!

Пауза.

Бентли(вытянувшись смирно).Приказывай, Норма! Я на все готов.

Норма.Это не романтическая поза?

Бентли.Романтическая? Может быть. Поза? Ни в коем случае. Теперь все зависит от тебя, Норма. Если ты сумеешь воскресить бывшего Эдвина Бентли — хвала тебе!

Норма(очень взволнованная, подходит к Анне и платит за пиво: потом пожимает ей руку).Поверьте слову американки, мисс Робчук: мы — ваши друзья и останемся ими до конца, как были во время войны, потому что с вами — правда.

Анна.Я верю вам.

Норма.Что бы там ни было, что бы ни ожидало вас и... нас, мы будем с вами друзьями. Передайте эти слова вашему другу. Мери кристмас, мисс Робчук!

Анна.Мери кристмас, мисс!

Входит Андрей.

А вот и он!

Норма(подходит к Андрею).Мери кристмас, мистер Макаров!(Подает ему руку.)Вот вам моя рука.

Бентли смотрит на часы.

На ее помощь вы можете рассчитывать всегда и везде. Будьте счастливы.

Андрей.Будьте счастливы, хорошая девушка!

Норма и Бентли уходят.

Андрей(кивнув головой им вслед).Отважная! Еще не обожгла крылышек.

Анна.Андрей! Час назад приходил сюда Дуда, просил передать, чтоб ты не ночевал в лагере. Был обыск. Даже солому твоего матраца перетряхнули. Военная полиция арестовала Климюка и Бондаренко: говорят, у них нашлись старые советские газеты.

Андрей.Ну что же! Это значит, нам надо спешить!

Анна.Дуда считает, что они искали список.

Андрей.Это так.

Анна.Ты должен подумать о ночлеге, Андрей!

Андрей.Я уже думал. Переночую у знакомого немца- антифашиста. Он работает шофером -у американцев. Обещал меня подкинуть на ближайшую железнодорожную станцию. Садиться на поезд здесь было бы неосторожно.

Анна.Список все еще у тебя?

Андрей.А как же!

Анна.Тебя могут задержать на улице и обыскать, лучше оставь его до утра у меня, я его спрячу, а в случае чего сумею уничтожить. На рассвете сойдешь с машины на углу улицы, по­стучишь три раза ко мне в окно, я тихонько выйду к воротам и передам тебе бумаги.

Андрей.И ты уверена, что тебя они сегодня оставят в покое?

Анна.Я уже сказала тебе: они не найдут ничего, а на улице ты не успеешь уничтожить бумаги.

Андрей(после короткого колебания достает конверт, кладет его на стол и прикрывает ладонью).Спрячь поскорее!

Анна прячет конверт в сумку.

А теперь прощай, Анна, мне далеко идти.

Анна.Иди, милый!.. А обо мне не беспокойся, я сумею постоять за себя и за всех нас.

Андрей.Берегись, Анна, особенно Белина. Этот гит­леровский бургомистр и надсмотрщик с завода Шайблера поче­му-то не идет у меня из головы.

Анна(не спуская встревоженного взгляда с Андрея).Те­перь он мне не страшен.

Пауза. Андрей, склонившись над стойкой, взял обеими руками ее голову, крепко поцеловал ее в губы, пожал руку и быстро направился к две­рям, где столкнулся с Белиным. На этот раз Белин в черной кожаной куртке и в такой же шапке. Рождественская песня за стеной стихает.

Анна.О!..

Белин.Куда это вы так спешите, господин Макаров? Там дождь.

Андрей.Ничего, не растаю. Пропустите! Белин(уступая дорогу).Гляди, какой бесстрашный! За­был, что смелого волки съели.

Андрей.Нет, не забыл! Но и вы не забывайте, Белин: от Анны руки прочь! Ищите счастья на другой улице и там гу­ляйте вволю, пока не пришел день, когда вас раздавят, как ти­фозную вошь...(Уходит.)

Белин(взволнованно смотрит ему вслед, потом медленно приближается к Анне).Ты слыхала, стерва, что сказал мне твой... (Хочет схватить ее за руку.)

Анна подалась назад, инстинктивно прижала сумку к груди.

Ага!.. Ага... понимаю. Значит, уже продалась им.

Анна.Продаются только люди вашей породы, господин... обер!

Белин.Так... так... Ну, а теперь шабаш, Анна! Теперь шабаш!(Ударил ладонью по стойке.)

Анна, судорожно прижимая сумку к груди, охваченная внезапным страхом, пятится к ступенькам. Открывается дверь из квартиры, и вы­ходит фрау Мильх. Неуверенные шаги, которыми она спускается по ступенькам, показывают, что она пьяна.

Фрау Мильх(напевая «Тихая ночь, святая ночь...»). Как хорошо, что гости ушли, и без них голова трещит. Фрейлейн Анна, я вижу на столе кружку с недопитым вином, уберите, пожалуйста.

Анна уносит кружку с недопитым вином, выливает его и, не выпуская сумки из-под локтя, моет посуду. Белин, не отрывая глаз, следит за ней.

Выпейте, герр Аркадий. Белин.Стакан виски!

Фрау Мильх.Ой, как много!.. Я выпила полстакана, и то ударило в голову. Но для вас это капля в море, герр Аркадий! Я знаю, я хорошо знаю...(Наливает.)Пейте на здоровье! Желаю счастья!..

Белин выпивает.

Вот так, вот таким я помню моего Аркадия? Пом-ню!

Белин пытается тоже улыбнуться.

Можете идти отдыхать, фрейлейн Анна. Я сама запру двери. Анна.Спокойной ночи, фрау Мильх!

Белин оловянным взглядом провожает ее.

Белин (про себя, сжимая кулаки). Шабаш...

Фрау Мильх(грозит ему пальцем).Ой, не точите зубы, герр Аркадий! Не лезьте в беду. У этой вашей кукушечки острый клюв; чего доброго, и на смерть заклевать может... Белин(насторожившись).Глупости! Фрау Мильх(подходя).Слушай, Аркадий! Хоть ты меня бил, хоть бросил меня, когда я стала не нужна тебе, я все же люблю тебя. И потому(оглянувшись)говорю тебе, берегись, не связывайся с этой девушкой. Моряк, или как его там, подарил ей вот такой кинжал. Я не хочу, чтоб из-за первой встречной мой Аркадий отправился на тот свет.

Белин.Постой, кинжал... с костяной ручкой? Фрау Мильх.Да. С костяной ручкой. Таким кинжалом ударишь раз — и капут.

Белин.Раз...(закрывает правой ладонью глаза.)

Фрау Мильх гладит его руку, которая лежит на стойке, но он инстинк­тивно отодвигает руку и, подумав, кладет на прежнее место.

Фрау Мильх.Аркадий! Ах, Аркадий!.. Белин.А бумаг он ей никаких не давал? Фрау Мильх.Может, и давал,— не знаю, Аркадий. (Не отрывая от Белина пьяных глаз.)Я увидела кинжал и по­чему-то подумала: «Это, наверно, на моего Аркадия...» Белин.Довольно!

Пауза.

Ключ... при тебе?

Фрау Мильх(всплеснув руками).Ох!.. А как же! Тут, тут.(Взволнованно ищет по карманам; наконец находит ключ и отдает его Белину.)Все-таки... все-таки... я дождалась тебя... Белин(подносит палец к губам.)Только смотри... Фрау Мильх.Я понимаю. Будь спокоен. Она ничего не услышит. Через полчаса она будет спать на кухне как убитая. Не задерживайся, я буду ждать тебя, только закрою ресторан.

Белин(вперив взгляд в дверь, за которой недавно исчезла Анна).Она... будет спать на кухне. Виски!..

Фрау Мильх торопливо хватает бутылку, в дрожащей руке бутылка мелко дребезжит, ударяясь о край стакана.

Осторожно, не разлей! Довольно!(Выпивает и быстро уходит на улицу.)

Фрау Мильх поправляет прическу. Напевая «Тихая ночь, святая ночь...», запирает все шкафы, затем первые и вторые двери на улицу. Как раз в то время, когда она собиралась повесить за скобу большой замок, рядом раздался отчаянный крик; через несколько секунд второй, который сразу оборвался. Охваченная ужасом, фрау Мильх выпустила из рук замок, метнулась в противоположную сторону сцены и там прижалась к стене. Медленно приоткрылась дверь, и из-за нее потянулась к выклю­чателю мужская рука. Свет гаснет, по стене запрыгало пятно от карман­ного фонарика. Когда оно, наконец, нашло фрау Мильх и осветило ее искаженное ужасом лицо, послышался громкий шепот: «Если хочешь жить, молчи!..» Фонарик гаснет; после небольшой паузы фрау Мильх при бледном свете уличного фонаря медленными шагами направляется к двери, ведущей в квартиру, отворяет ее, включает свет и в то же мгнове­ние с криком вбегает назад. Путая ключи, она открывает двери на улицу и с порога кричит.

Фрау Мильх.Полиция!! Полиция!!!

Быстро приближается вой полицейской сирены.

Занавес.

 

ДЕЙСТВИЕ ТРЕТЬЕ

КАРТИНА ПЕРВАЯ

Декорация первой картины второго действия. Бутылки исчезли, закры­тые нарядной рождественской елкой. Утро. За столом сидит майор Петерсон, около него Бентли. У дверей стоит Том.

Петерсон.Введите убийцу!

Том входит и вводит Андрея. У арестованного забинтована голова, на руках наручники.

Вы уже протрезвились, Макаров? Андрей.Я не был пьян.

Петерсон.Вы меня не так поняли. Конечно, спьяна с та­кой тонкостью не убивают. Я хотел спросить, одумались вы или будете продолжать рассказывать нам, будто не вы убили перемещенку Анну Робчук?

Андрей(глубоко взволнованный).Нет, я не одумался, как ни старались заставить меня одуматься ваши полицейские...

Петерсон.Значит, вы отвергаете обвинение в убийстве Анны Робчук? Так?

Андрей.Не только отвергаю, но и обвиняю. Петерсон.Любопытно! Кого?

Пауза.

Андрей.Кровь моей Анны падет на ваши головы, господа американцы.

Бентли(вскочив с места).Макаров!..

Петерсон.Спокойно, Бентли! Прошу вас сесть. Бентли.Майор! Вы требуете, чтоб я спокойно сидел, когда оскорбляют что-то большее, чем так называемую честь нашего мундира. Или — или! Или это клевета, тогда...

Петерсон.Лейтенант Бентли! Я лишаю вас слова!

Бентли садится.

(Андрею.)Какие у вас основания говорить так, Андрей Макаров?

Андрей.Моя Анна только вам и вашим... белинам могла быть помехой.

Петерсон.Почему именно нам, Андрей Макаров?

Пауза.

Вы молчите? Я вас понимаю. Значит, это был только ваш нелов­кий маневр. Никаких оснований так говорить у вас, конечно, нет и быть не может.

Андрей(убежденно).Нет... они у меня есть! Петерсон(тихо).Какие же, какие, Андрей Макаров?..

Андрей пристально смотрит на Петерсона, как будто хочет прочесть что-то в. его глазах, но взгляд майора не говорит ничего, и Андрей опус­кает голову.

Петерсон.Вы, перемещенцы, особенно вы, Андрей Ма­каров, не имеете оснований упрекать нас, американцев. После того как полицейские задержали вас на вокзале, мы должны были отправить вас под конвоем обратно в английскую зону. Лейтенант Бентли сжалился над вами, и мы разрешили вам оставаться здесь, дали приют и возможность честного заработка.(Пожав плечами.)Что ж, мы не знали тогда, что помогаем убийце.

Андрей(мрачно).Это все, что вы хотели сказать?

Петерсон.Нет, еще не все.(Достает из ящика стола кинжал и бросает его на стол.)Ваш?

Андрей.Мой...

Петерсон.На нем — кровь Анны Робчук!

Пауза. Андрей медленно подходит к столу, наклоняется, по щеке его покатилась слеза.

Петерсон(ударив кулаком по столу.)Довольно! Кинжал ваш?

Андрей движением головы говорит «да».

А теперь расскажите нам, каким образом этот кинжал попал... в сердце Анны Робчук?

Андрей (тихо). Не знаю. Петерсон. Ага!

Бентли.Может быть, вы дали его кому-нибудь?

Андрей.Да.

Петерсон.Кому?

Андрей.Анне.

Петерсон.Зачем?

Андрей.Для самозащиты.

Петерсон.А потом она — хотите сказать — вручила кинжал убийце? Так? Лейтенант Бентли, пишите: «Арестованный упорно отклоняет обвинение в убийстве, однако он не может объяснить, каким образом его собственный нож стал орудием смерти Анны Робчук».

Бентли.Разрешите, майор.

Петерсон.Допрашиваю я, Бентли.(Андрею.)Не помни­те ли вы...

Входит Норма.

Норма.Можно?

Петерсон.Пожалуйста, мисс Фанси. Будьте свидетелем своего собственного поражения. Сейчас вы узнаете, на что спосо­бен ваш протеже.

Норма.Макаров?! Петерсон.Садитесь, мисс Фанси.

Пораженная и растерянная Норма садится около елки и все время живо реагирует на все.

Петерсон(Андрею).В котором часу вы вошли в квар­тиру фрау Мильх?

Андрей.Я вообще туда не входил.

Петерсон.Ага! Зачем же вам понадобился(достает из ящика стола ключ)...этот ключ?

Андрей.У меня этого ключа никогда не было. Петерсон(вздохнув, положил на стол золотую брошку). А откуда взялась в кармане вашей куртки золотая брошка? Андрей.Я этого туда не клал.

Петерсон.Хорошо.(Тому.)Позовите сюда сержанта Фобера!

Том, открыв двери, движением руки зовет свидетеля. Входит Боб.

Сержант Фобер! Перед лицом всемогущего бога спрашиваю вас: будете ли вы говорить правду и только правду? Боб.Да, сэр.

Петерсон.В котором часу вы прибыли на место преступ­ления?

Боб.В двенадцать часов пятьдесят две минуты, сэр. Петерсон.И что вы увидели?

Боб.Официантка трактира «Под золотым орлом» лежала мертвой на своей кровати. В ее груди...(Показывает на кинжал.)

Норма.Анна Робчук... убита!!

Петерсон(опустив печально голову).Да, мисс Фанси, она пала жертвой зверского убийства.

Норма.И вы думаете, что это сделал он — Макаров?!

Петерсон.Спокойно, мисс Фанси, спокойно! Пока я еще ничего не думаю. Лучше предоставим слово фактам.(Бобу.) Что еще бросилось вам в глаза, сержант?

Боб.Следы борьбы, сэр.

Петерсон.Какие именно?

Боб.Рубашка в нескольких местах была разорвана. Левый глаз налит кровью, одеяло лежало на полу.

Петерсон.Следов грабежа не обнаружили?

Боб.В спальне фрау Мильх один ящик комода был вы­рван вместе с замком. В нем я не нашел ничего.

Петерсон.Так, что ж вы предприняли потом?

Боб.Сообщил об убийстве в комендатуру военной полиции, вам, сэр, и дирекции немецкой полиции.

Петерсон.Когда и где вы задержали Макарова?

Боб.Его задержали мои молодцы, когда я осматривал место преступления. Он стоял около трактира.

Андрей.Ложь!

Петерсон(Бобу).Что вы нашли в его карманах?

Боб.Документы, восемь фунтов стерлингов, сорок семь немецких марок и двадцать пфеннигов, пачку американских сигарет, спички, эту брошку и ключ, который оказался ключом от квартиры фрау Мильх.

Петерсон.Вы лично обыскивали его?

Боб(смущенно).Да, сэр...

Андрей.Неправда! Кроме вас, по моим карманам шарил еще Белин.

Бентли.Кто? Белин?

Петерсон(поднял брови).Это правда, сержант?

Боб(смутившись).Нет, сэр, я... знаю правила.

Бентли.Откуда там взялся Белин?..

Боб.Это был... прохожий. Он помогал нам задержать пре­ступника, когда тот вырывался.

Андрей.Врешь! Я и не думал вырываться...

Петерсон.Молчите, Макаров!

Бентли(Бобу).А Белина вы обыскали?

Петерсон(поспешно).Этот вопрос не по существу, лей­тенант.

Бентли.Мне кажется, сэр, что сержант нарушил элемен­тарные правила...

Петерсон.Разрешите мне, лейтенант, решать, что было правильно в поведении сержанта, а что нет...(Тому.)Свидетель Белин здесь?

Норма.Это возмутительна!

Петерсон.Не забывайте, мисс Фанси, что вы здесь только гость.

Том приводит свидетеля. Белин одет так же, как был одет накану­не утром. Он снимает шляпу и кланяется.

Петерсон(Белину).Каким образом вы очутились на месте Преступления?

Белин(откашлявшись).Было около восьми часов вечера, когда я вышел из ресторана фрау Мильх. Я человек одинокий, мне некуда было идти, и я решил прогуляться по городу.

Бентли.В такой дождь прогуляться?

Белин(унего испуганно забегали глаза, но подбадриваю­щее движение головы майора Петерсона успокоило его).О да! Именно в дождь я больше всего люблю бродить по улицам. (Улыбаясь.)Этак, без цели, ради настроения. Как вдруг слышу, кто-то кричит: «Полиция, полиция!» Я побежал и увидел сума­тоху, как раз в эту минуту из трактира «Под золотым орлом» вышел многоуважаемый сержант Фобер. Он спросил меня, узнаю ли я задержанного преступника.

Бентли.Откуда вы узнали, что это преступник?

Петерсон.Еще раз прошу вас, больше того — при­казываю вам, Бентли, не мешать мне!

Бентли.Прошу учесть, майор, что Белин — личный враг Макарова!

Норма.Сержант Фобер также!

Петерсон.Еще одно слово, мисс, и я попрошу вас выйти.(Белину).Вы увидели, что задержанный сопротивля­ется полицейским, не так ли?

Белин.О, да, да!.. Он... хотел вырваться из рук...

Андрей.Неправда!

Петерсон(Белину).И вы помогли полицейскому обез­вредить его?

Белин.Так, так, сэр, я помог...

Петерсон.Арестованный говорит, будто вы тоже обыски­вали его, это правда?

Белин(взглянув на Боба).Нет, сэр.(Опять взглянув на Боба.)Нет, я не обыскивал его...

Петерсон.Ясно.(Андрею.)Во всем, даже во лжи, надо знать меру, Макаров. Кстати, может, вы нам скажете, что вы делали именно в эту минуту около трактира «Под золотым орлом»?

Андрей.Когда я вышел из трактира, в нем остался только Белин. Я хотел пойти домой, но страх за Анну не давал мне покоя. Я вернулся с полдороги и, когда подошел к углу Бишоф штрассе, услышал крик фрау Мильх...

Петерсон.Довольно! Надо было выдумать что-нибудь пооригинальней, Макаров! А почему вы это так боялись за Анну?

Андрей.Белин точил зуб против нас, он ухаживал, а ни­чего не вышло. А от такого, как Белин, можно всего ожидать. Белин.Вы слыхали, сэр,— он оскорбил меня. Петерсон (махнул рукой).А другой причины боязни у вас не было?

Андрей молчит.

Вы ничего не спрятали у Анны Робчук?

Андрей (впился глазами в майора).Нет. Петерсон (не скрывая гнева).Тем хуже для вас! Бентли.Я вас не понимаю, майор.

Петерсон.Успокойтесь! Впоследствии все поймете. А впрочем, этот вопрос можно в протокол не вносить. Норма.Я начинаю понимать.

Петерсон (осознает свой промах, и это еще более усили­вает его раздражение).Я вас предупредил, мисс Фанси. Норма (поспешно).Простите, майор. Петерсон.Я не бросаю слова на ветер, мисс. (Тому.) Позовите последнего свидетеля.

Входит фрау Мильх, боязливо озираясь вокруг. Отвечая на вопросы, она почти каждый раз смотрит искоса на Белина.

Петерсон.Садитесь, фрау.

Том подставляет ей стул.

Фрау Мильх.О, благодарю, сэр! Петерсон.Вы узнаете арестованного? Фрау Мильх (не скрывая удивления).Арестованного? Господин Макаров! Боже мой! За что это вас?!

Петерсон.За убийство вашей официантки Анны Робчук, фрау.

Фрау Мильх (с ужасом).Ах... Бентли.Вы считаете, что ее убил кто-то другой? Фрау Мильх.Я-., не знаю, сэр, ничего. (Опустила го­лову.)

Петерсон.Макаров часто бывал в вашем трактире? Не так ли?

Фрау Мильх.Да, сэр.

Петерсон.Вы знали о его романе с Анной Робчук?

Фрау Мильх.Да, сэр.

Петерсон.Вы Макарова хорошо знали?

Фрау Мильх.Нет, я хорошо знала Анну. Это была чест­ная девушка.

Петерсон.Запишите это, Бентли! (Фрау Мильх.)Если бы Анна Робчук, ну, скажем, увидела, что кто-то покушается ограбить вашу квартиру, она допустила бы это?

Фрау Мильх.Да что вы, сэр! Анна? Никогда!

Петерсон.Пишите, Бентли! (Фрау Мильх.)А если бы это пытался сделать Макаров?

Фрау Мильх.Макаров?.. Анна была честная девушка, сэр!

Петерсон.Понятно. И за это она заплатила своей жиз­нью. (Показывает на брошку.)Ваша брошка?

Фрау Мильх.Моя.

Петерсон.Где вы ее хранили?

Фрау Мильх.В ореховом комоде.

Петерсон (откинувшись на спинку кресла). Картина ясная!

Бентли.Еще не совсем, майор! (Фрау Мильх.)Больше никаких ценностей у вас там не было?

Фрау Мильх растерянно молчит. Белин все время не сводит с нее глаз и едва заметным движением головы подсказывает ей ответ.

Фрау Мильх.Не знаю... Нет, сэр, не было.

Бентли.Вы сначала сказали «не знаю». Взвесьте, фрау Мильх, в ваших руках сейчас жизнь человека!

Фрау Мильх плачет навзрыд.

Петерсон.Такие методы недопустимы, Бентли! Вы тер­роризируете свидетелей. Успокойтесь, фрау Мильх! Можете идти, вы нам больше не нужны. Только подпишите протокол...

Фрау Мильх встает.

Бентли.Майор, у меня еще несколько вопросов.

Петерсон.У вас все еще есть сомнения, лейтенант?

Бентли.Думаю, что они будут не только у меня...

Петерсон (насупившись).Спрашивайте, но только ко­ротко и по-деловому. У нас нет времени.

Бентли (фрау Мильх).У Анны Робчук был свой ключ от вашей квартиры?

Фрау Мильх.Нет, сэр. Когда было нужно, я ей давала свой.

Бентли. А вчера вы ей давали ключ?

Фрау Мильх.Нет, сэр.

Бентли.У вас их было два или только один?

Фрау Мильх.Два, сэр.

Бентли.Вы их можете нам показать?

Фрау Мильх (дрожащими руками ищет и находит в сумке только один ключ).Здесь только один. Другой я... видимо, где-то... потеряла.

Бентли.Потеряли?! Когда же? Сегодня? Вчера?

Петерсон.А может, вы дали его вчера Анне Робчук? И... забыли? Ну, подумайте!.

Фрау Мильх.Это... вполне возможно, сэр. Действи­тельно...

Бентли.А может... этот ключ, вместо того чтобы попасть в руки Анны Робчук, как-нибудь попал в руки Белина?

Фрау Мильх (охваченная ужасом).Что... Что вы, сэр?

Белин.Господин майор, это же издевательство над женщи­ной и... и...

Бентли.Скажите лучше, Белин, вы раньше бывали в квар­тире фрау Мильх?

Андрей.Он когда-то жил с фрау Мильх.

Фрау Мильх.О, боже мой!..

Бентли.А вы были когда-нибудь в квартире фрау Мильх?

Андрей.Нет, сэр, ни разу не был.

Бентли.Фрау Мильх, это правда?

Фрау Мильх.Да, я не видела его ни разу в своей квар­тире.

Петерсон.Однако он мог бывать, когда вас не было до­ма, так?

Фрау Мильх.Да, сэр.

Бентли (Бобу).В комнате фрау Мильх был открыт только один ящик?

Боб.Да, сэр. Другие были заперты. Я тщательно осмотрел все комнаты.

Бентли.Значит, грабитель хорошо знал, где что ле­жит?

Боб.Очевидно, сэр.

Бентли.Почему же вы сразу надели Макарову наручники и одновременно нисколько не заинтересовались Белиным? По­чему?

Боб.Мне казалось, что это мог сделать только Макаров. А впрочем, преступник не лез бы сам на рожон.

Бентли.Вам казалось? Хорошо! А Макаров, по-вашему, не лез на рожон? Вы, что ж, поймали его с поличным?

Петерсон.Лейтенант, вы не адвокат!

Бентли.Прошу прощения, майор, но я надеюсь, что через минуту-две буду... прокурором. (Бобу.)Вы говорите «вам казалось». Не потому ли вам казалось, что вы только вчера сцепились с Макаровым в трактире «Под золотым орлом»? Вы помните, что вы сказали по адресу Макарова, выходя из трак­тира?

Боб (смущенно).Нет, сэр.

Бентли.В таком случае я вам напомню. Вы сказали: «Я все равно с ним расправлюсь». Так?

Боб.Не помню.

Бентли.Сержант Фобер! Вы обещали перед лицом бога говорить правду и только правду. Я вас спрашиваю: ключ и брошку вы сами нашли или вам подбросил их кто-то другой, кто решил сжить Макарова со света?

Белин (замахав возмущенно руками). Господин майор!..

Петерсон.Я отклоняю этот вопрос, Бентли! Сержант уже ответил на него.

Бентли.Фрау Мильх, вы этот кинжал видели раньше?

Фрау Мильх.Да. Я видела его вчера у Анны...

Бентли (вскочив с места). Что?!

Норма (выбегает на середину комнаты и, указывая на Белина, кричит). Вот он!.. Вот он — убийца! Убийца!! Вон он!

Петерсон (вскочил, как ужаленный).Мисс Фанси! Про­шу вас выйти!

Норма.Хорошо, я уйду, майор, но еще вернусь! Я еще вернусь! Пусть я потеряла веру в вас, майор, но еще не потеряла веры в человека, веры в справедливость, и она, справедливость, будет со мной!..

Петерсон.Есть только одна справедливость, мисс, и она называется: Соединенные Штаты Америки! Том, уведите убийцу! (Указывает рукой на Андрея.)

Том кладет руку на плечо арестованного.

Занавес

КАРТИНА ВТОРАЯ

В трактире «Под золотым орлом». Утро. За окном падает снег. За стойкой фрау Мильх наливает Бобу виски.

Боб.Наливайте до краев. В нашем баре ребята высосали за праздник все до капельки.

Фрау Мильх.Только умоляю вас, сэр, никому ни слова! Если власти узнают, что я торгую американским виски,— пропа­ла моя головушка.

Боб.Не бойтесь, не скажу... Что ж, я, по-вашему, доносчик, шептун, шпик? Никогда я им не буду и... не был. (Выпил до поло­вины.)Я люблю правду — и только правду. (Выпил до дна.) Фрау Мильх.Я не сомневаюсь, сэр. Боб.Очень приятно! Очень приятно. Но так вы только в гла­за мне говорите, а за глаза... (Махнул рукой.) Фрау Мильх.Что вы, что вы, сэр! Боб (стучит кулаком по стойке).Да, да, да! Я знаю, я... все знаю, но я — молчу.

Пауза.

Как вы думаете, эту... хорошенькую украинку действительно убил... Макаров?

Фрау Мильх (взволнованно).О сэр! Не напоминайте мне этой страшной истории! Я не знаю. Я ничего... ничего не знаю.

Боб.Не знаете? Это так же точно, как вошь кашляет. А впрочем, майор Петерсон должен знать, что и как там было. На то он и майор. Он за все и отвечает. Налейте, фрау, еще!

Фрау Мильх наливает.

Агде Макарову ногу перебили? Тоже не знаете?

Фрау Мильх.Покойница Анна говорила, что под Севас­тополем. Там были страшные бои. Мой покойный муж... (выти­рает слезы)тоже сложил голову в России. Боб.Кто? Ваш муж? Туда ему и дорога! Фрау Мильх.Ох, какой вы жестокий, какой вы жесто­кий, сэр!

Боб. «Жестокий», «жестокий»! А любопытно, кто его — мо­жет, Макаров — пригласил туда в гости. (Трет ладонью лоб.) Постойте, постойте... Под Севастополь?

Входит Цупович в очень хорошем настроении.

Цупович. Гуд мо-онинг, сэр! Гутен морген, фрау Мильх! Фрау Мильх.Гутен морген, герр Цупович!

Боб не отвечает на приветствие Цуповича. Он внимательно следит за каждым движением нового гостя.

Цупович.О! В вашем ресторанчике, фрау, пусто-пусто, зато... (смеется)в кармане густо — что?

Фрау Мильх.О, совсем плохо, майн герр! С того не­счастного случая почти все ваши перестали посещать...

Цупович.Хе-хе! Психология толпы, фрау. Массовый психоз! Что ж, это хорошо! Наука не пропала даром. Наконец, у них нет времени: как раз проходят очередной курс перевоспи­тания. К слову, я советую вам, фрау, заблаговременно подумать о местной клиентуре. Еще полгода, еще год, и от перемещенцев следа не останется. Рассуем их по всем уголкам мира, и тогда они будут значиться только в наших списках или в списках мертвых. Как, например, Анна Робчук.

Фрау Мильх.Господин Цупович, не напоминайте, ра­ди бога!

Цупович.Я вас понимаю... небольшая душевная травма с непривычки. Ничего, пройдет и это.

Пауза.

Скажите, в вашей квартире, после убийства, был, кажется, еще один основательный обыск, фрау Мильх?..

Фрау Мильх.О да, особенно в кухне, где жила покой­ная.

Цупович.Гм, интересно, и ничего не нашли? А о судьбе Макарова за это время никто из перемещенцев не спрашивал?

Фрау Мильх.Нет, господин Цупович, нет, никто не спра­шивал.

Цупович.Невероятно. А вы не забыли?

Фрау Мильх (раздраженно).Нет, господин Цупович, не забыла. Нечего было забывать.

Цупович.Одно вы, вероятно, забыли, что перед богом и нами скрывать ничего нельзя, иначе с вами может стрястись беда.

Фрау Мильх (плачет).Боже, боже! За что такое на­казание!

Цупович.Наша демократия, победившая демократия За­пада, имеет также свои законы: суровые, неумолимые законы... Кстати, скажите, правда ли, что вы только после прихода союз­ников заменили на вывеске черного прусского орла золотым американским?..

Боб (фрау Мильх).Что там лепечет этот собутыльник Белина?

Фрау Мильх (все еще плачет).Хочет знать, не спраши­вал ли кто меня о Макарове. Я говорю, что нет, а этот господин...

Боб (Цуповичу).Хорошо! Вот я, например, тоже хотел бы знать, что будет с Макаровым?

Цупович.Хе-хе! Вы совсем другая статья!

Боб.Почему — другая?

Цупович.Ну, вы знаете! Сам характер вашей службы... (Шутя толкает Боба кулаком в живот.)

Боб (еле сдерживая себя).Какой характер? Шептуна? Доносчика? Да?

Цупович.Что вы, что вы, господин сержант...

Боб.А все-таки, что ж, по-вашему, будет с Макаровым?

Цупович.С Макаровым? Послезавтра состоится малень­кая формальность — военный суд. А там... (Чмокнув, обводит пальцами вокруг шеи.)

Боб.И вам от этого станет легче, а?

Цупович.Мне? А вам — нет? Вам также, глубокоува­жаемый сержант!

Боб (проводит верхом ладо-ни по лбу).Мне?.. Цупович (тихо).Мы с вами одна рука, дорогой сержант. Или, как пишется на гербе Америки: «Ин плюрибус унум»!

Боб.Что?! Я... Мы с тобой одна рука? Будь ты проклят, исчадье ада!

Цупович.Сержант! Вы не знаете, может быть, что имеете дело с офицером и что я...

Боб.А ну, марш отсюда, гнида! Цупович.Сержант, я пожалуюсь майору.

Не успел Цупович окончить фразы, как Боб схватил его за воротник и, подталкивая коленом, вышвырнул на улицу.

Цупович (исчезая за дверью).Я пожалуюсь!..

Боб возвращается на свое место, молча достает из кармана трубку и табак.

Фрау Мильх.Боже, что вы сделали, сэр! Он теперь будет и мне мстить...

Боб (набивая трубку).Пусть только попробует! И не с такими я справлялся. О-фи-цер! От таких офицеров я еще и сейчас пулю в груди ношу. Он что?.. У Гитлера служил?

Фрау Мильх.Говорят, в дивизии СС, господин сержант. Боб (сплюнул).Вот до чего довоевались! Спутались с такой гадиной! Дьявол его знает, что творится с нашей Америкой!..

Телефонный звонок. Боб закуривает трубку.

Фрау Мильх.Алло!.. Нет, не было, не было ее, сэр... Хорошо, скажу, сэр, скажу!..

Входит Норма.

Алло, мистер лейтенант! Как раз леди вошла! Положил трубку... (Норме.)Звонил лейтенант, леди! Просил подождать. Через полчаса будет здесь.

Норма.Благодарю вас. (Садится за столик спиной к Бо­бу.)Что у вас можно выпить?

Фрау Мильх.Есть только пиво.

Боб.Наливайте, наливайте виски! Кроме меня, этого никто не увидит.

Фрау Мильх наливает четверть стакана и приносит Норме.

Норма.Спасибо.

Пауза.

Боб С видимо, желая подбодрить себя, залпом осушает ста­кан виски и подходит к столику Нормы). Я вам сказал «добрый день», леди.

Норма.Меня абсолютно не интересует, что вы сказали.

Пауза.

Боб.Я с вами как с человеком, а вы... Эх!

Норма.Что вы хотите?

Боб.Хочу спросить. Этот... как его... Севастополь... далеко от Сталинграда?

Норма.Нет, недалеко. В сердце каждого настоящего джентльмена они — совсем рядом.

Боб.Ага! По-вашему, выходит я не джентльмен. Вы оши­баетесь, леди. До сих пор я ношу в полутора дюймах от сердца немецкую пулю.

Пауза.

И вот уже второй день она невыносимо жжет меня.

Норма.Надеюсь, она вас еще не так будет жечь, если вы еще не потеряли остатки совести.

Боб.Я вас не понимаю, леди.

Норма.Вы меня прекрасно понимаете, сержант.

Боб (с напускной иронией).Пусть будет по-вашему. Но что я должен сделать, чтоб стать, наконец, этим... настоящим джентльменом?

Норма.Вам это лучше знать.

Боб.Ага! И это все, что вы можете мне сказать?

Норма.Нет, не все. Еще маленькая просьба: не маячьте перед глазами.

Боб (вспыхнув).Ах, вот оно что! Ну, хорошо! Я не буду больше мозолить вам глаза, прекрасная леди! (Расплачивается с фрау Мильх.)Но будьте уверены, что вы еще узнаете, кто такой сержант Фобер, джентльмен он или нет, и стоит ли с ним разговаривать. А про Сталинград, прекрасная леди, я и без вас знаю! (Быстро уходит.)

Фрау Мильх.За все время сегодня в первый раз запла­тил! Не узнаю сержанта!

Норма (вскочила было, чтоб побежать за ним, но остано­вилась. Подходит к стойке).У вас случайно нет порошка от го­ловной боли? До самого утра не могла глаз сомкнуть.

Фрау Мильх. Есть, леди. Сейчас. (Высыпает порошок в стакан.)

Норма выпивает.

Норма.Дорогая фрау Мильх, мы с вами во что бы то ни стало должны спасти Макарова. Фрау Мильх. -Макарова?..

Пауза.

А что я могу сделать для этого, леди?

Норма.Много, очень много, фрау Мильх. Фрау Мильх.Мне самой жаль его. Но вы-то знаете... майор Петерсон...

Норма.Я знаю только одно, что Макаров невиновен и что ему угрожает виселица.

Фрау Мильх (растерянно).Ох, боже мой!.. Норма.Судьба Макарова в ваших рудах, фрау Мильх. Фрау Мильх.Леди! Неужели вы думаете, что... Норма.Я думаю и хочу думать, что майор Петерсон только ошибается. Иначе мне было бы стыдно за мою страну. Кстати, вы слыхали, кого я назвала убийцей?

Фрау Мильх закрыла лицо руками. Я жду вашего слова, фрау.

Фрау Мильх.Я все, что могла, сказала. Норма.Однако вы сказали не все, что должны были сказать.

Фрау Мильх.Я... я... не знаю, что вы имеете в виду, леди.

Норма.Ключ, фрау Мильх. Фрау Мильх.Я же сказала...

Норма.Нет, вы не сказали, как он попал в руки Белина. Фрау Мильх (со страхом озираясь).Ради бога! Кто вам сказал? Кто вам мог сказать?..

Норма.Он злоупотребляет вашим доверием и вашей... любовью, да?

Фрау Мильх молчит.

Он глумился над вами, глумился так, как на это способны люди его породы. За вашу любовь он отблагодарил тем, что сделал вас сообщницей своего преступления.

Фрау Мильх.Леди! Клянусь, мисс, ранами Христа, что на моих руках нет ни капли крови Анны Робчук!..

Норма.Неправда! Если этой крови и нет на ваших ру­ках, то она на вашей совести, фрау Мильх. Не сегодня, так завтра вам придется за это ответить!

Фрау Мильх зарыдала.

Вы дали Белину ключ от вашей квартиры?

Фрау Мильх.Я не знала, что он убьет ее, леди...

Норма.Вы знали, кто убийца Анны Робчук! Вы знали и молчали!

Фрау Мильх.Я хотела... жить, леди!

Норма.Анна Робчук тоже хотела жить. А впрочем, оставим это. У вас в ящике что-нибудь, кроме брошки, было?

Фрау Мильх подтверждает кивком головы.

Что именно?

Фрау Мильх.Платиновые серьги и часы моего по­койного мужа, золотые часы «Шафгаузен» с цепочкой.

Норма (записывает).Белин хотел и при этом поживить­ся. Больше ничего не бросилось вам в глаза?

Фрау Мильх.Пожалейте меня, леди! (Плачет.)

Норма.Я вам не враг, фрау Мильх, я буду вашим дру­гом и защитником, если вы заслужите это... Я верю в спра­ведливость, и она должна победить, чего бы это мне ни стоило. Я слушаю вас, фрау Мильх.

Фрау Мильх.Сегодня утром, подметая в гостиной, я нашла под ковром... подождите, леди, я сейчас принесу. (Уходит в квартиру и тут же возвращается с конвертом в ру­ках.)Я не знаю, откуда это взялось у меня, да еще на полу под ковром. Я хотела было сжечь, но подумала, что, может, это спрятала покойная Анна...

Норма.Разрешите! (Берет из рук фрау Мильх кон­верт и достает из него бумаги.)Написано по-русски. Что-то вроде списков... Ох, постойте!..

Фрау Мильх.Что-то важное, леди?

Норма.Да-а!.. По-моему, очень важное. Не за эти ли бумаги Анна Робчук заплатила жизнью?

Входит Бентли, стряхивает снег с пилотки.

Бентли.Наконец, можно проветриться на лыжах. Сне­жок... Не плохо было бы, Норма, махнуть на денек-другой в Гармиш-Партенкирхен.

Норма (не меняя позы).Нет, Эдвин, мы не поедем в Гар­миш-Партенкирхен...

Бентли.Ага, понимаю. Прости, Норма. Что-нибудь новое?

Норма молча направляется к самому дальнему столику. Бентли са­дится около нее, разговаривают очень тихо.

Норма (кладет перед ним конверт).Посмотри! Фрау Мильх нашла в своей гостиной.

Бентли (посмотрев бумаги).Как раз то, что так лихора­дочно искал майор...

Норма. ...иничего не нашел, хотя его агентами были предприняты все меры, до убийства Анны Робчук включи­тельно, а?

Бентли.Думаю, что ты не далека от истины.

Норма.Фрау только что призналась мне, что она от­дала ключ от квартиры своему неверному ухажеру. Да боль­ше того (говорит громче, повернувшись к фрау Мильх),фрау Мильх сказала мне, что Белин не ограничился одним клю­чом,— в ящике ее комода, кроме брошки, были еще золотые часы и платиновые серьги. Все это бесследно исчезло.

Фрау Мильх (плачет).Такой негодяй! Такой него­дяй! О господи!

Норма (Бентли, тихо).Ты должен немедленно сделать обыск у Белина!..

Пауза.

Бентли.Из этого ничего не выйдет, моя дорогая.

Норма.Почему?

Бентли.Во-первых, потому, что Белин, очевидно, успел уже продать эти вещи. А во-вторых... Петерсон официально запретил мне заниматься делом Макарова. (Отодвигает кон­верт от себя.)

Норма.И ты принял это к сведению?

Бентли.Я только офицер, Норма.

Норма.А я до сих пор думала, что ты не только офицер. (Прячет конверт и бумаги в сумку.)

Бентли.И ты была права. Но что ж мы сможем сде­лать, дорогая, если против нас выступила грозная бюрокра­тическая машина, которая беспощадно раздавит каждого, кто осмелится стать ей на пути? Эта машина только в одном случае выходит из строя, когда она наталкивается на Рос­сию. Теперь тебе понятно раздражение Петерсона?

Норма.Понятно.

Бентли.Ты знаешь, что происходит сегодня в лагере перемещенцев? Достаточно было невинной демонстрации в защиту Макарова, чтобы власти запретили этим людям в те­чение недели оставлять бараки. Можешь пойти полюбоваться. Зрелище, достойное богов; вся военная мощь Соединенных Шта­тов свалилась на головы двух тысяч безоружных белых рабов. Сверхмощные танки патрулируют на улицах города, вокруг лагеря снуют бронемашины. Но самое удивительное в этой комедии то, что она каждую минуту может превратиться в трагедию. Наши мыловары умеют стрелять в безоружных! И в грудь и в спину — в зависимости от объекта; но своим соотечественникам они предпочитают — в спину.

Норма. Зачем ты мне говоришь все это?

Бентли.Подумай, стоит ли из-за одного-единственного человека идти так напролом, так отчаянно в такое время, когда, может быть, завтра твоя помощь будет нужна десяткам тысяч? Мы, Норма, входим в полосу мрака еще более страш­ного, чем тот, который покрывал Европу на протяжении по­следних лет.

Норма(со слезами в голосе).Нет, нет! Никогда в это не поверю!.. Я не поверю, чтобы петерсоны могли когда-нибудь диктовать миру историю. Я не была на войне, я не видела и не знаю, как взрываются бомбы, но я видела слезы матерей, я видела огромное кладбище наших убитых в Люксембурге, я осматривала концлагерь в Дахау, и я не могу, не могу по­верить, чтоб все это не оставило следов в человеческих умах и сердцах...

Бентли.Норма, милая моя! И ты хочешь стучать в серд­це Петерсона?

Норма.Да! Может, достучусь и до сердца твоего Петер­сона! А если это не удастся мне, то буду стучаться в другие сердца — человечество не состоит из одних петерсонов! Ты считаешь, что не стоит лезть на рожон из-за одного-единственного человека. Стоит! Макаров — не только севастопольский моряк, солдат, он — символ, и если бы я сегодня махнула ру­кой на его судьбу, моя совесть сказала бы мне: ты махнула рукой на судьбу всего человечества. И если мы позволим этим твоим охотникам за скальпами убить Макарова, так же как позволили несколько дней назад убить Анну Робчук, то зав­тра они протянут лапу за скальпами наших братьев и сестер. Неужели ты этого не понимаешь, Эдвин? Неужели ты в луч­шем случае только Гамлет?

Бентли(помрачнев).Гамлет? Тот был принцем, и у него было больше возможностей влиять на ход событий, чем у меня. А впрочем, сегодня это единственная роль, которая дает че­ловеку возможность быть свидетелем не только начала конца, но, пожалуй, и самого конца.

Норма.Свидетелем!.. И это все, что я могу ждать от тебя, да?

Бентли(развел руками).Я не создан для роли Дон Кихота. Наконец, может, и я согласился бы на эту роль, если бы имел дело с баранами Сервантеса.

Доносится грохот приближающегося танка.

Слышишь! Слышишь, каким импозантным шагом идут на рыцаря печального образа бараны президента Трумэна?

Норма(вставая).Слышу и принимаю вызов, Эдвин. Иду одна к Петерсону.(Бросает деньги на стол.)Я уже нашла свой путь и глубоко верю, что даже без тебя, Эдвин, я не буду на нем одинока.(Уходит.)

Земля дрожит от тяжелого танка, который проходит мимо трактира «Под золотым орлом».

Бентли.Погоди, Норма!(Поднимает воротник куртки, идет к двери, но в последнюю минуту передумывает. Заметив недопитое Нормой виски, ленивым шагом переходит к столу и поднимает стакан.)

Слышно, как приближается второй танк.

Фрау Мильх!..

Пауза.

Я пью за детское, безрассудное, но большое сердце маленькой Нормы Фанси!..

Занавес

 

ДЕЙСТВИЕ ЧЕТВЕРТОЕ

КАРТИНА ПЕРВАЯ

Помещение контрразведки. По радио передают песню «Тихая ночь, святая ночь» по-английски. Майор Петерсон сидит около натопленной печки и читает Библию. На его носу очки. За окном — на крышах свежий пушистый снег. Читая, майор медленно шевелит губами. Телефонный звонок. Петерсон встал, положил Библию на стол.

Петерсон.Ага! Редакция! Мери кристмас! Да, след­ствие поручено мне. Дело государственного значения... Ага... Вот проклятая!.. Не верю в ее карьеру. Что? Ключ?.. О, черт!.. Ага... Часы и платиновые серьги, ага... Что думаю?.. Я думаю, что это мистификация, продукт воображения экстравагантной экзальтированной девушки... На всякий случай я не советую печатать. Неужели у Нас не было ничего другого под рукой?.. Что?.. Совершенно верно, это не мое дело, зато оно имеет обще­государственное значение. Престиж наших властей на этом кон­тиненте... Я очень рад, что вы понимаете меня с полуслова... Хорошо! Со своей стороны и я сделаю также все от меня за­висящее.(Положил трубку. Нервно шагает по комнате. Зво­нит.)Тюрьма?

Открывается дверь, и входит сержант Боб Фобе р. Петерсон не замечает его.

Лейтенант О'Кенни? Немедленно привезите ко мне Макарова! (Увидев Боба, снял очки и медленным шагом возвратился на свое место у печки.)

Пауза.

Выключить радио!

Песня смолкает.

Так! Что скажете, сержант.

Боб.Я, по поводу Макарова.

Петерсон.Очень приятно.

Боб(вздыхает).По правде говоря, мне не очень приятно, сэр...

Петерсон.Любопытно. Ну, ну...

Боб.Было не совсем так, как я сказал. На самом деле было иначе.(Кашлянул.)Я не один обыскивал Макарова.

Петерсон.Что?! Вы, сержант военной полиции, осме­лились говорить мне неправду? Мне?! Вы знаете, чем это пахнет?

Боб.Знаю, сэр. И все-таки я не могу молчать.

Петерсон.Ну, ну, говорите дальше!..

Боб.Я думаю, сэр, что Макаров тут ни при чем и что его придется выпустить.

Петерсон.Выпустить? Благодарю за совет, сержант. Чем еще повеселите меня?

Боб.Сэр! Я думаю, что не Макаров должен идти на тот свет, а кто-то другой.

Петерсон.Скажите, вы не пьяны? • Боб.Нет, сэр. Мне нужно здорово нахлестаться, чтобы я стал пороть чушь. Я не пьян, сэр.

Петерсон.Тем хуже для вас, сержант! Значит, вы за­являете, что на следствии говорили неправду. Иначе говоря — врали?(Встает.)

Боб.Да, сэр. Иначе говоря, я врал. Петерсон.А теперь?..

Боб(опустив голову).Теперь... теперь меня мучает со­весть.

Петерсон.Что такое? Совесть? Вы сколько лет служите в полиции?

Боб.Полтора года. Меня откомандировали после выхода из госпиталя.

Петерсон.А-а! Понятно. А ваша совесть не ходит ли случайно в юбке и не называется ли она мисс Норма Фанси?

Боб.Нет, сэр. Моя совесть тут.(Ударяет себя в грудь.) Рядом с фашистской пулей.

Петерсон.В таком случае я вам советую скорей оперировать ее вместе с этой пулей. А пока что — вы пьяны, сержант, и в этом ваше счастье. Иначе я отдал бы вас под суд. Можете идти!

Боб.Клянусь богом, сэр...

Петерсон-.Клянетесь? Тогда вы тоже как будто бы кля­лись. Кто после этого поверит вам? Кстати, вы в данную минуту на службе?

Боб.Нет, сэр. Я дежурил вчера.

Петерсон.Жаль. Я бы вас сразу отправил на гаупт­вахту. Ступайте проспитесь, сержант!

Боб.Сэр, с вами говорит американский солдат! К чер­товой матери, я не потому воевал за демократию, чтобы теперь первая встречная тыловая крыса плевала мне в морду!

Петерсон.О-о! Вот до чего мы дожили с вами, сержант Боб Фобер!.. Бактерии начинают действовать. Ваше оружие, сержант!

Боб быстро отстегивает кобуру с револьвером и через всю сцену бросает его на стол.

Том!

Входит Том.

Вы арестованы, сержант!(Тому.)Пусть дежурный отведет его на гауптвахту!(Бобу.)Там у вас будет время немного глуб­же подумать о том, что такое наша демократия.

Боб.Боюсь, что я тогда прокляну ее вместе с вами!.. Петерсон.Молчать! Смирно! Налево, кругом! Шагом марш!..

Боб стоит секунду спиной к Петерсону, потом быстро уходит. Том идет за ним. Петерсон явно взволнован. Он хочет - куда-то звонить. Но тут же кладет трубку. Подумав, он подходит к дверям и широко распахивает их.

Макаров!

Входит Андрей.

Том. снимите с него наручники.

Том снимает наручники и уходит.

Садитесь, Макаров!

Андрей не трогается с места.

Я вас просил сесть.

Андрей.Слишком много чести, сэр.

Петерсон.Что ж, ваша воля.(Подходит к елке и долго покачивает серебряного ангелочка.)Послезавтра в десять часов утра вас будет судить военный трибунал.

Андрей.Мне уже сказали.

Петерсон.Через двадцать четыре часа приговор будет приведен в исполнение.

Андрей молчит.

Свидетели уже сказали свое слово, и их больше не будут слушать. Вся процедура будет сокращена до минимума. У вас только один выход: чистосердечно заявить: «Да, это я убил». Почему же вы молчите?

Андрей.Я уже сказал, и не только я. .

Петерсон.Ах, вы об этой девушке из газеты? Не сове­тую вам рассчитывать на ее помощь. Вы в наших руках, Макаров.

Андрей.Это я знаю, сэр... Только одного я не знаю: зачем вы вызвали меня?

Петерсон.Во всяком случае не для того, чтобы попро­щаться с вами. Я хочу дать вам, Макаров, еще один шанс.

Андрей.Я слушаю.

Петерсон.Мне известно, что вы занимались здесь агитацией за возвращение перемещенных лиц на родину и что вы предприняли по этому поводу ряд конкретных мер.

Андрей(подняв голову.)Ах, вот что!..

Петерсон.Я также знаю, что вы за нашей спиной составили список желающих вернуться и собрали какое-то количество подписей. Это так?

Андрей.Я не знаю закона, который запрещал бы де­лать это, сэр.

Петерсон.Кроме писаных, есть еще неписаные за­коны, мой дорогой Макаров. Опираясь на эти неписаные за­коны, я могу раздавить вас, как червяка.

Пущенный рукой Петерсона серебряный ангелочек затанцевал на елке. Петерсон подходит к столу и прячет в ящик револьвер Боба.

Андрей.Я уже убедился в этом, сэр.

Петерсон.Тем лучше. Итак, можем сыграть с вами в открытые карты. Куда вы дели этот список, Макаров?

Андрей.Список?! Значит, не нашли, не нашли...

Петерсон.Что вы хотите этим сказать?

Андрей.Я хочу сказать, что вы не нашли его, напрасно только убили Анну.

Петерсон.Макаров!.. Я вам не советую перетягивать струну. Она и так уже натянута вами до отказа. Еще раз спра­шиваю: где список?

Пауза.

Я вас последний раз спрашиваю.

Макаров.Он в Мюнхене.

Петерсон(ударив кулаком по столу).Врете!

Андрей.Я... отправил его в советскую миссию.

Петерсон.Каким путем? Когда?

Андрей.За несколько часов до смерти Анны.

Петерсон.Проклятие!.. Если это правда, Макаров, то я не дал бы и ломаного цента за вашу жизнь.

Андрей.А явас и не прошу. Теперь я знаю по крайней мере, за что гибну.

Петерсон(смотрит на Андрея, точно впервые в жизни видит его).Интересно! За что же?

Андрей.За то, за что погибла Анна, за то, за что под Севастополем погибла моя рота, за то, за что пошли на элек­трический стул Сакко и Ванцетти!

Петерсон.Вы ошибаетесь, Макаров! Дело обстоит гораздо хуже. Вы пойдете на виселицу, но только... за грабеж и убийство перемещенки Анны Робчук.

Андрей.Нет, майор! В это уже никто не поверит. Даже палач.

Петерсон.Опять этот тон, Макаров! Макаров!! Завтра я пошлю вам местные газеты. В них вы прочтете подробные описания совершенного вами преступления. А вашего голоса никто не услышит. От вас отвернутся даже те, кто верил вам.

Андрей.Говорите... отвернутся?

Петерсон.Они уже отвернулись от вас, Андрей Ма­каров.

Том высунул голову из двери.

Кто там? Пусть подождет!

Голова Тома исчезла.

Подумайте, Макаров, вы не будете числиться ни в списках убитых, ни в списках пропавших без вести. Короткое время вы будете жить в памяти людей, как грабитель и убийца, а потом и об этом забудут. И тут и там — на вашей родине. Не суждена вам доля ни Сакко, ни Ванцетти, Андрей Мака­ров... За тех была пресса, литература, массы, вы же будете один как перст, за это я вам ручаюсь. Одиноко сойдете в мо­гилу и только позор оставите после себя.

Андрей(провел кулаком по лбу).Только позор...

Петерсон.Я вам напомнил о вашем последнем шансе. Я могу использовать кое-какие... так сказать... пробелы в об­винительном материале и приостановить дело. Но у меня дол­жна быть гарантия, что в будущем не придется больше во­зиться с вами, Макаров. И помните, это ваш последний шанс.

Андрей.Говорите, сэр!..

Петерсон.Я немногого от вас потребую. Напишите коротенькое заявление в лагерную газету: «Я, такой-то... оп­ровергаю слухи, будто бы я пытался вернуться в СССР и под­бивал к этому других перемещенцев. Я противник коммунизма и как таковой осуждаю политику, проводимую нынешними правителями моей родины». Все!

Пауза.

Андрей.Пусть будет по вашей воле, сэр.

Петерсон.Значит, подпишете?

Андрей(покачал отрицательно головой).Вы меня не так поняли, сэр. Пусть лучше я по вашей воле умру! Мне бу­дет легче с позором умереть, чем с позором жить.

Петерсон.Это ваше последнее слово?

Андрей.Последнее, сэр!

Пауза.

Петерсон.Слушайте, вы! Кто вас этому научил. Черт бы вас побрал, живем только раз!!

Андрей.Я знаю.

Петерсон.Ну, ну!

Андрей.И именно потому, что у нас только одна-единственная жизнь, ее надо прожить по-человечески. И так же умереть.

Петерсон.Наконец, я вас раскусил, Макаров. Теперь я знаю, почему так тяжело бороться со всеми вами. Теперь я знаю, почему Гитлер проиграл кампанию на Востоке.

Андрей.Вы... ее тоже проиграете.

Петерсон(искоса взглянул на Андрея).Вы так ду­маете?

Андрей.Так будет. Жизнь не с вами, она с теми, кто за правду, а вы — ее враги.

Петерсон.И это все, что вы хотели мне сказать?

Андрей(резко).Остальное вам скажет моя родина!

Петерсон (не то со страхом, не то с восторгом). Ох, черт!..

Пауза.

Том!

Том входит.

Уведите его.

Том уводит Андрея. Петерсон подходит к дверям. Входит Норма.

А,это вы? Пожалуйста, мисс Фанси!(Кричит в коридор). Макарова пока оставить здесь! Наручники... можете не на­девать.(Закрывает двери.)

Норма.Вы все еще верите в его вину?

Петерсон.А что?

Норма(садится в кресло Петерсона).А то, что у меня в руках вещественные доказательства...

Петерсон.Я понимаю. Вы хотите рассказать мне о ключе и о брошке? Да?

Норма удивлена.

Норма.Вы уже знаете?

Петерсон. ...догадываюсь.

Норма.Неужели этого мало, чтобы освободить че­ловека?

Пауза.

Петерсон.Да. К сожалению... Макаров виновен.(Раз­вел руками.)

Норма(вскочила).Перед кем?

Петерсон.Перед Соединенными Штатами Америки.

Норма.Это кощунство, майор.

Петерсон.Нас никто не слышит, мисс Фанси. Буду говорить с вами, как американец с американкой. Буду гово­рить с вами, как человек, интересы которого срослись с ин­тересами государства в одно монолитное целое. Мы заинте­ресованы в том, чтобы перемещенные остались в наших ру­ках. Каждый лишний день их пребывания под нашими крыльями — это новый козырь в наших руках. А потом при­дет день, когда все они осознают, что им уже нет возврата. Тогда эта многотысячная армия людей, людей без рода, без племени, будет делать то, что мы им прикажем. Сданные на нашу ми­лость, они будут преданно стоять на страже нашего строя, наших порядков, нашей мировой империи и здесь, и в Анг­лии, и в Бразилии — везде, куда только простирается сфера нашего строя, наших порядков, нашей мировой империи. И, если провидение ниспошлет нам новую войну, мы бросим эту армию против врага. Вы не представляете себе, мисс Фанси, что такое фанатизм ренегатов! Это будет атомная бомба номер два!.. Ну, а теперь вам уже ясно, мисс Фанси?

Норма(кивнув головой.)Теперь мне уже ясно. Даже слишком ясно.

Петерсон.Вам только остается сделать из этого выводы.

Норма.Я их сделала.

Петерсон.Очень хорошо. Вы отправили в свою ре­дакцию корреспонденцию о деле Макарова, написанную так, будто автором ее был сам Макаров. Я надеюсь, вы больше не будете так делать.

Норма.Вы правы. Я больше не буду делать таких глу­постей.

Петерсон.Еще одна такая корреспонденция, и редактор вам скажет: «С богом, мисс Фанси!»

Норма(вздыхая).Я так же думаю, мистер Петерсон.

Петерсон.Как вижу, наш оккупационный климат начинает склонять вас к благоразумию. Это очень хорошо. Вы сумеете здесь неплохо устроиться, тем более что ваш бу­дущий муж имеет все шансы вскоре занять мое место.

Норма.Эдвин... ваше место?!

Петерсон.Не вижу в этом ничего удивительного. Он так ловко вел тогда допрос по делу Макарова, что я был вы­нужден завидовать ему. После нового года меня переведут, кажется, во Франкфурт, и я с чистой совестью предложу вла­стям передать мои функции лейтенанту Бентли.

Норма.А Бентли согласен идти на это дело?

Петерсон.Почему бы нет? Правда, пока я только на­мекнул ему на это. Но я более чем уверен, что он не откажется от удобного случая сделать карьеру. Вы недооцениваете своего жениха, мисс Фанси.

Норма.О да! Я недооценивала Эдвина, как недооцени­вала и вас, майор.

Петерсон.Ваше раскаяние тронуло меня. Значит, мы с вами нашли наконец-то общий язык...

Но р м а. Вы ошибаетесь, майор. Только теперь я поняла, что мы с вами общего языка никогда не найдем.

Петерсон.Мисс Фанси! Ай-ай-ай-ай! Неужели вы все еще пребываете в плену ваших «принципов»?

Норма.Да, майор, и потому советую вам не рассчиты­вать на то, что увидите когда-нибудь мою фамилию в списке сфабрикованных вами ренегатов.

Телефонный звонок.

Петерсон. Ага!.. Так, так... Браво, лейтенант! (Кладет трубку). И что же вы думаете делать?

Норм a. Toже самое, что делала до сих пор.

Петерсон.Спасать Макарова? Вы не спасете его.

Норма.Я верю, что спасу. А если не удастся, тогда я... займу его место.

Петерсон.Ну, мисс! Тогда вас попросят оставить этот континент ближайшим теплоходом.

Норма.Из этого ничего не выйдет. Европейский урок я сумею использовать также и в Америке. Вы открыли мне глаза, и закрыть их сумеет только смерть.

Петерсон.Ну что ж! Поступайте, как хотите! Откро­венно говоря, меня не интересует, как вы будете себя вести за океаном. Там — не моя епархия. Но пока вы здесь, вам бу­дет разрешено делать только то, что не противоречит нашим интересам.

Норма.И это все?

Петерсон.Нет, не все. У меня к вам есть небольшая просьба.

Норма.Просьба? Из ваших уст, мистер Петерсон, даже просьба звучит как приказ.

Петерсон.Если вы восприняли ее как приказ, тем лучше. В вашем распоряжении, мисс, находятся бумаги, содержание которых очень интересует нас.

Норма.Бумаги?..

Петерсон.Я имею в виду составленный Макаровым список ди-пи, адресованный советской миссии в Мюнхене.

Норма(явно смущенная).Это кто вам сказал? Бентли?

Петерсон.Лейтенант Бентли, мисс, несколько минут тому назад передал мне эту приятную новость по телефону. Видите, какой переворот в душе человека может произвести брошенный вовремя намек...

Норма. О да! Вы просто волшебник, майор. В один миг вы сняли с моих глаз пелену, и я увидела, что мой принц — не принц...

Петерсон.Нет, этого желания у меня не было. Я хотел только лишний раз показать, что вам остается одно: поко­риться законам наших джунглей, как красноречиво сказал бы лейтенант Бентли...

Норма. ...иотдать вам списки, да?

Петерсон.Совершенно верно, мисс, это облегчило бы нам борьбу с элементами анархии и помогло ликвидировать очаг заразы, пока она не перекинулась в соседние лагеря.

Норма.Нет, майор, я не буду вашим союзников в этой грязной и — нечего греха таить — кровавой афере. Списки явам не отдам.

Петерсон.Что ж вы думаете делать с ними?

Норма.То, что на моем месте сделал бы с ними всякий порядочный человек. Я повезу их сама в Мюнхен.

Петерсон.Вы с ума сошли, девушка! Вы вооружите против себя все инстанции оккупационных властей, не гово­ря уже о том, что до Мюнхена вы... не доедете. Со вчераш­него дня за вами, мисс Фанси, установлено негласное наблю­дение.

Норма.Да? После того, что я здесь услышала, меня бы даже не удивило, если бы эту почетную роль взял на себя лейтенант Бентли. Но все же я готова померяться силами с вашими шпионами, мистер Петерсон.

Петерсон.Вы очень смелы, мисс Фанси, однако это вам не понадобится.

Норма.Хотите арестовать меня?

Петерсон.Нет. К сожалению, это не так легко сделать. Вы как-никак пока еще корреспондентка. Я просто прикажу обыскать вас, и тогда у вас будет чистая совесть, а у меня — списки.(Идет к дверям.)

Норма.Минуточку, майор! Я придумала другой выход из положения!(Достает из сумки конверт и бросает его в пы­лающую печку.)

Петерсон.Тысяча чертей!.. С вами нелегко воевать, но, уверяю, этим вы Макарова не спасли.

Норма.Но зато, может, спасла других. А что касается Макарова, то мы еще повоюем с вами, мистер Петерсон.(Идет к дверям.)

Петерсон.Постойте! Я вам, кажется, уже сказал: Ваши шансы равны нулю. Все, кроме одного. Макаров не ис­пользовал его. Надеюсь, вы будете более благоразумны.

Норма.Новая хитрость?

Петерсон.Нет, новая попытка спасти... Макарова от виселицы. На этот раз с моей стороны.

Норма.Неужели у вас защемило сердце?

Петерсон.Нет, мисс. Таких сердечных припадков у меня не бывает. Просто не хочется делать из Макарова му­ченика. Будет гораздо лучше, если он вернется к перемещенцам живым, невредимым и — обращенным.

Норма.Другими словами, вы предлагаете мне сотруд­ничать с вами по фабрикации ренегатов? Да?

Петерсон.Мисс Фанси! Я вам даю возможность спа­сти человека. Если вы не используете ее, я боюсь, что ваша душа до самой смерти не найдет себе покоя.

Норма.Что вы требуете от меня?..(Садится.)

Петерсон.Ваш голос задрожал,— это неплохой при­знак. Я предложил Макарову написать маленькое заявление о том, что он не собирается ехать в Россию, что он не подбивал к этому других и что он осуждает нынешний режим в России. Как видите, небольшая ложь, микроскопическая капля в океа­не лжи, в котором плавает спокон веков наш мир. Даю вам слово офицера, что я, как только Макаров подпишет эту бу­мажку, сверну шею всему делу и ваш протеже выйдет немед­ленно на волю. Вы должны переубедить его, это будет лучший выход не только для меня, но и для него, тем более что этот человек, откровенно говоря, заслужил лучшую долю, чем смерть на виселице. Макаров здесь, рядом; вы единствен­ный человек, который может повлиять на него.Я жду вашего согласия, мисс.

Норма.Это... было бы ниже моего достоинства, не говоря уже о том, что в ответ у него, наверно, не нашлось бы доброго слова.

Петерсон.Ах, вот что? Перед лицом смерти молодого, полного сил человека вас волнует одно: как бы не пострадало ваше достоинство. Уверяю вас, что утраченное достоинство легче вернуть, чем утраченную жизнь. А что касается ответов Макарова, то я не советую вам делать преждевременных вы­водов.

Норма.Вы думаете, что Макаров пошел бы на это?

Петерсон.В данном случае я ничего не думаю, мисс,— здесь мы имеем дело с индивидуальностью, перед которой, хочешь или не хочешь, а приходится склонить голову. Однако долголетняя полицейская практика научила меня, что един­ственный закон, которому без протеста подчиняются все люди без исключения, это биологический закон. Во имя спасения собственной жизни человек способен на все. Только надо, чтоб он каждым своим нервом почувствовал леденящее дыхание смерти. Вот тогда он откажется от любых принципов, дайте ему только возможность и время найти принципы, которые оправдали бы его капитуляцию. В данном случае перед нами совершенно нормальный человек, который, надо полагать, поймет, что все ошибки можно исправить, кроме одной — самоубийства.

Норма(движением глубокой усталости снимает пилотку). Я... согласна, майор.

Петерсон.Премного благодарен! Надеюсь, вам пове­зет. Иначе мне остается только одно: умыть руки.(Открывает (Звери.) Войдите, Макаров.

Входит Андрей.

Оставляю вас наедине. Желаю успеха, мисс Фанси.(Уходит).

Норма(показывает рукой на стул).Вы, очевидно, до­гадываетесь, почему майор Петерсон оставил нас вдвоем?

Андрей(после короткого колебания садится).Я о вас самого лучшего мнения, мисс.

Норма.Боюсь, что вы его измените. Я должна сделать то, что не удалось сделать майору.

Андрей.Неужели вас также интересует судьба этого списка? Я уже сказал...

Норма.Мистер Макаров, ваш список попал ко мне в руки.

Андрей.Что?!

Норма.Его нашла фрау Мильх и передала мне, а я по неосторожности похвалилась находкой перед... майором. Чтобы списки не попали в его руки, я была вынуждена бро­сить в печку... пустой конверт.

Андрей.Если это действительно так, то я благодарю вас, мисс.

Норма.У меня нет никаких причин говорить вам не­правду.(Показывает списки.)

Андрей.Я верю вам, мисс.

Норма.Речь идет о том, чтобы спасти вас. Вас лично, мистер Макаров.

Андрей.Как? Майор Петерсон хочет меня спасти?

Норма.Да! Он хотел бы приостановить дело. На каких условиях, вы сами знаете.

Андрей.Знаю.

Норма.Вам, наверно, не больше тридцати лет...

Андрей.Что вы хотите этим сказать?

Норма.Что вы недооцениваете опасности, мистер Ма­каров. Я делала, делаю и буду делать все, что в моих силах, для предотвращения этого очередного убийства. Постараюсь известить обо всем вашу миссию. Я отправила телеграммы редакциям некоторых влиятельных газет, наконец после огла­шения приговора я обращусь с ходатайством к губернато­ру, в его штабе у меня есть знакомые. Несколько дней моего пребывания здесь научили меня большему, чем долгие годы, прожитые мноювмаленьком американском городке. Тут во­очию я убедилась в том, о чем там могла только неясно до­гадываться. Наша справедливость носит на глазах вместо повязки очки мистера Вандербильда, а у ее служителей — манеры гангстеров. Не забывайте, что сегодня ваша судьба почти всецело в их руках. И судьба и жизнь.

Андрей.Я знаю.

Норма.Знаете и — не подпишете?

Андрей.Знаю и не подпишу!..

Норма. Мистер Макаров, может быть, роль,которую я взяла на себя, позорная роль, но я не могла поступить иначе. Я хочу предупредить это убийство.

Андрей(встал).Стало быть, вы хотите, чтоб Макаров перестал быть Макаровым? Чтобы он как щенок припал к но­гам вашего Петерсона и навеки опозорил нашего брата? Луч­ше оставьте эту роль!

Норма(встала и подошла вплотную к Андрею).Про­стите, мой друг, но мне стало страшно...

Андрей (горячо). А вы... вы думаете, мне не страшно? Вы думаете, я иду на смерть, как на свадьбу? С той проклятой ночи я ни на минуту не сомкнул глаз. Это ж, черт возьми, не в атаку идти. (Закрыл лицо руками). Хоть бы Анна была жива, а то и ее, бедняжку, не пожалели. Цивилизаторы!..

Норма.Анна Робчук уже не вернется к нам. Я боюсь за тех, кто еще жив.

Андрей.О ком это вы?

Норма.О вас, мой хороший друг.

Андрей.Поймите! Я ненавижу смерть, но я еще больше ненавижу жизнь, какой они хотят меня осчастливить. Если бы я испугался их, если бы я дал поймать себя на удочку вашим петерсонам, они бы не сказали: «Макаров — изменник», они бы сказали: «Советский моряк Макаров — изменник». А мне ни­кто не давал права покрывать позором мой народ.

Норма(восторженно).Какая мать воспитала вас, Ан­дрей Макаров?

Андрей.Родина. Я помню моих боевых друзей, и я знаю, ради нее они Жили, за нее умирали в боях, и я тоже до конца останусь моряком в боевом строю, моряком, который дал присягу служить Советскому Союзу! Поклялся раз и на­всегда!

Норма.Боже мой! Что ж я еще могу сделать для вас, Андрей Макаров?

Пауза.

Андрей.Много. Скажите моим товарищам из лагеря, что я умирал не как убийца, а как солдат страны социализма. Скажите это всем — и здесь и там, у вас за океаном. Пусть знают люди Америки, как расправились с советским моряком ваши банкиры за то, что он стоял за правду. И не забудьте передать нашим из лагеря, чтоб довели до конца дело, которое мы начали с Анной и товарищами.(Шепотом.)Список пере­дайте Дуде или Мальцеву, пусть немедленно едут в Мюнхен. Такова будет моя последняя воля.

Норма.Все скажу, все сделаю, что только будет в моих силах. Клянусь вам в этом, Андрей Макаров! В лагере большинство верит не петерсонам, а вам. Ваши устроили демон­страцию. Власти обеспокоены. Военная полиция третий день на ногах. Мой хороший друг, вы не один!

Андрей(впервые за все время улыбнулся).Это — хоро­шо! Видите, какой замечательный наш народ! Когда вспоми­наешь о нем на чужбине, петь хочется, а не думать о смерти. Хочется петь о Москве, о Кубани, обо всей земле, что была бы планетой радости, если бы не ваши золотые идолы! Петь! Хочется песен! В которых была бы любовь ко всему живому и пламенная вера в то, что правда во всем мире — от края его и до края — победит!

Норма крепко пожимает его руку.

Занавес

КАРТИНА ВТОРАЯ

«Под золотым орлом». Пасмурная погода. Фрау Мильх пишет за стойкой. Очки еле держатся на конце ее носа. За последним столом справа сидит Боб; он без пояса и оружия, на голове вместо каски помятая пилотка. Боб спит, закрыв голову руками. Перед ним пустой стакан. Входит бой из отеля.

Бой.Мисс Норма Фанси здесь?

Фрау Мильх.Нет, но скоро будет. Пошла на телеграф. Бой.В отель на ее имя пришла телеграмма. Передайте, пожалуйста.

Входит Норма.

Фрау Мильх. А вот и леди! Вам телеграмма.

Бой уходит. Норма читает телеграмму.

Это ответ, мисс?

Норма.Нет. Ответ на мою телеграмму еще не пришел. (Смотрит на часы).Осталось еще полтора часа. Говорят, те­леграммы здесь задерживаются в пути.

Фрау Мильх.Простите, мисс, мне показалось, что вы вдруг побледнели.

Норма.Нет, я только озябла... Сделайте мне, пожалуй­ста, горячий кофе.

Фрау Мильх.Сейчас приготовлю, мисс.(Хочет идти в кухню.)

Норма.Минуточку! Меня здесь никто не спрашивал? Фрау Мильх.Нет, мисс, никто.(Уходит.)

Норма(подходит к автомату, бросает монету и снимает трубку).Защитник Макарова? Капитан Майлд? Как?.. До сих пор нет еще ничего из канцелярии губернатора? Нет... Осталось так мало времени. Да, будем надеяться. Позвоните сами? О, благодарю, капитан. Двадцать семь — сорок девять. Благодарю!(Вешает трубку, еще раз перечитывает телеграм­му. Увидев в дверях Эдвина Бентли, она инстинктивно прячет телеграмму в сумочку.)

Бентли останавливается и молча подносит пальцы к пилотке. Норма, стараясь казаться спокойной, садится к столу с левой стороны.

Бентли.Норма... Бедная Норма!

Норма(вскочила).Неужели... свершилось?(Посмотрела на стенные часы.)

Бентли.Ты об этом русском? У него еще есть целых полтора часа. Возможно, что в последнюю минуту придет сообщение о помиловании. Кроме того, майор Петерсон дал ему понять, что свой последний шанс он может использовать даже на ступеньках эшафота. Но я не с этим пришел, Норма.

Норма садится.

Норма.Я слушаю.

Бентли.Ты вчера послала телеграмму советской мис­сии. Она не дошла до адресата, впрочем, этот факт не умаляет твоей вины.

Норма.Вины?!

Бентли(разводит руками).Не вижу ничего удивитель­ного в том, что клерк говорит языком клерка.

Норма.Дальше?

Бентли.Та же самая участь постигла твою корреспон­денцию, отправленную в редакцию «Дейли Уоркер». Очень жаль, что тебе не удалось передать ее по телефону. Петерсон вырвал бы у себя из головы последние волосы. Но это уже не твоя вина.

Норма.Дальше что?

Бентли.А дальше идет печальный эпилог.

Норма.Об увольнении меня с работы можешь не гово­рить. Я только что получила телеграмму из редакции.

Бентли.Что ж, этого надо было ожидать. Но это еще не самое страшное. Я вынужден предупредить тебя, моя до­рогая, комендантом подписан приказ о том, что ты должна в течение двадцати четырех часов оставить этот город. У меня нет никаких сомнений, что завтра тебе прикажут вообще оставить Европу.

Боб поднял на секунду голову, а потом опустил ее.

Норма.Как вижу, ваш аппарат работает безотказно.

Бентли.О да! Там, где без этого можно было бы обой­тись. В нашем городе нацисты уже четвертую ночь беспре­пятственно расклеивают листовки, в которых называют нас «при­дурковатыми янки» и обещают устроить нам кровавую баню.

Норма.Надеюсь, что под твоим руководством этот ап­парат будет работать значительно лучше.

Бентли. Ты уже знаешь?

Норм а. О чем?

Бентли.Ну... о том, что я в ближайшее время должен сесть на место...

Норма. ...охотника за скальпами Петерсона. Нет, не знаю, но ждала...

Бентли.Ждала? Это говорит о твоем уме. Я, видишь ли, согласился на предложение Петерсона не только потому, что я ни на что лучшее не способен, но и потому, что граница между добром и злом давно уже исчезла в природе, если вообще она когда-нибудь существовала.

Норма. «Граница между добром и злом...» Видишь ли, Эдвин, для тебя эта граница никогда не существовала. К сожалению, я только сейчас поняла это. Ты воспринимаешь жизнь, как дар судьбы,— дар, который ни к чему не обязы­вает. Когда же эта самая жизнь предъявила тебе счет, ты словно злостный неплательщик удрал в Европу, удрал за три месяца до конца войны и заблаговременно устроился там, где привыкли только брать, а не давать. Чтоб сохранить остатки своего достоинства, ты, как видно, с помощью своего шефа изобрел принцип для оправдания своей капитуляции перед злом. Этот «принцип» позволил тебе сыграть со мной по­зорную комедию. В азарте цинизма ты просил меня воскресить в тебе прежнего Эдвина, хотя знал, что единственная пере­мена, происшедшая с тобой за эти несколько лет, была та, что у хищника выросли когти. Во время допроса в пещере Петер­сона ты выступал в роли защитника истины, а на самом деле ты хотел только блеснуть перед шефом своими полицейскими талантами...

Бентли.Пусть будет так, Норма, однако учти, что твой приезд заставил меня, наконец, серьезно подумать о нашем будущем.

Норма(с сарказмом).Спасибо, Эдвин', за доброе сердце. Где ж было, однако, это твое сердце, когда ты тайком донес своему шефу о том, что бумаги Макарова можно найти в моей сумке.

Бентли.Ты должна сказать мне за это спасибо. Только таким образом я спас тебя от больших неприятностей.

Норма.И в то же время приобрел хорошую репутацию у Петерсона? Нет, не скажу я тебе, Эдвин, спасибо.

Бентли.Жаль. Какое же слово могу ждать сейчас от тебя?

Норма.Только одно: «Прощай!»(Посмотрела на часы.)

Бентли.Норма! Пока я тебе еще не сказал,— все еще можно исправить. Не позже, как завтра с вечерним поездом, ты будешь принуждена оставить этот город. Если мы сегодня поженимся, то приказ о выселении автоматически теряет силу.

Норма.Нет, мы не женимся, Эдвин. Ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра.

Бентли(встает).В таком случае мне остается только умыть руки.

Норма.О! Узнаю стиль майора Петерсона!.. Но оставь мечты, Эдвин. Никогда это тебе не удастся. Ни тебе, ни Петерсону, ни вашим всесильным сегодня повелителям. Слиш­ком пристала грязь к вашим рукам! К вашим рукам... К  вашим душам, и к душам, таким же ничтожным и мелким, как и ваша религия, религия обнаженного цинизма. Это уж даже не воспеваемая Петерсоном атомная бомба номер два. Это всего-навсего нацизм номер два: новый и — будем надеяться — последний вариант известной тебе аферы. К счастью че­ловечества, вы опоздали, джентльмены. Единственно, чего вы дождетесь за дела ваши,— это проклятья будущих поко­лений!

Бентли.О! Узнаю стиль Макарова!

Норма.Уйди! Уйди, Эдвин!.. Не твоей голове понять это и не твоей душе почувствовать!

Бентли.Нет, я понял тебя прекрасно. Самая высшая ступень экстравагантности! Бог Эрос в парике Робеспьера! Ты позавидовала успехам той... официантки, но, к сожалению, опоздала. Она любила по крайней мере живого Макарова, а тебе(взглянув на часы)...кто знает, придется ли...

Норма резко встала. Одновременно поднялся со стула не замеченный лейтенантом Боб.

Норма(сжала ладонями виски).Молчи! По крайней мере в эту великую для меня минуту молчи,— ничтожество!

Бентли.И от меня ты больше не услышишь ни слова. Теперь, леди, с вами будут разговаривать другие. Не пеняйте на меня, если они будут разговаривать с вами вразумительным для вас языком, языком охотников за скальпами, не знающих сантиментов. Что ж! Вы этого сами хотели, Жорж Данден... (Посмотрев на нее, круто поворачивается и уходит.)

Боб(подходит к Норме и кладет руку на ее плечо).Вы смелая девушка, и, может, поэтому нам суждена одинаковая доля.

Норма(ударяет его по руке).Не подходите ко мне... «Медвежья лапа»!

Боб(растирая ладонью руку).Больно вы ударили меня, мисс. А я думал, мы будем друзьями.

Норма.Друзьями! Вы, как и всегда, пьяны, сержант.

Боб.Нет, всего полбутылки джина уговорили...(До­стает из кармана бутылку и ставит на стол.)И не того с горя хлебнешь! Меня, мисс, два дня держали в тюрьме, а сегодня, вместо того чтоб домой, отправляют в Китай.

Норма.Дослужились!(Не отрывает глаз от часов.)

Боб.Как и вы, леди.(Берет со стойки стакан и наливает себе джина.)

Норма(посмотрела на него скорее удивленно, чем воз­мущенно).Любопытно!

Боб(опустив глаза).После разговора с вами я сразу пошел к майору Петерсону и сказал ему чистосердечно, как все было. Сказал про Белина, сказал о ключе и брошке, чтоб и ему наконец стало ясно, что Макаров тут ни при чем. Майор как будто не поверил, а когда я повторил ему второй раз и третий — моя песенка была спета. И вот(показывает на свою дорожную одежду)...как видите! Доигрался!(Выпил.)

Норма.Вы сказали Петерсону всю правду?

Боб.Клянусь памятью моей матери.

Норма.Поздним раскаянием правды не воротишь. Вы понимаете это, сержант!

Боб(садится возле нее).Понимаю. Взял по дурости грех на душу, не век же носить его с собой. Скажите, леди, неуже­ли этот русский так напрасно и погибнет?

Норма.Осталось час с небольшим.

Боб.Леди! Да ведь он мой... он наш боевой товарищ!.. Севастополь, легко сказать! Если бы не Севастополь и не Ста­линград, не пить бы нам джин у фрау Мильх, и, кто знает, может, пил бы его герр Мильх в Вашингтоне. И за это наши кровопийцы, провалиться бы им сквозь землю, платят Мака­рову виселицей!

Тихо открывается дверь с улицы, входит Белин с чемоданом в руках.

Норма не замечает его.

Ах!..

Увидев Боба, Белин подается назад.

Простите, леди. (Встает). У меня кое к кому небольшое дельце. Сейчас вернусь. (Быстро выходит за Белиным на улицу.)

Норма сидит неподвижно. Слышно, как тикают часы.

Входит фрау Мильх с кофе, стакан дрожит в ее руках.

Фрау Мильх.Вам пришлось долго ждать, леди. Пло­хо работает газ. Того и жди — совсем погаснет.

Норма(словно проснувшись).Что? Что вы сказали? Погаснет?

Фрау Мильх.Я говорю, плохо подают газ. Это не жизнь, а мученье. Бывает и так, что выключают на целую неделю, а то и на две. Тогда приходится топить углем, а вы знаете, какой это сегодня дефицитный товар. Один бог знает, когда все это кончится.(Вытирает платком глаза).И за что? Скажите, леди, за что?

Норма.Вы бы лучше подумали, фрау Мильх, за что в эту минуту, может быть, идет на смерть русский человек Ан­дрей Макаров.

Фрау Мильх.О леди! Моя совесть чиста, как слеза. (Крестится).Я вам все, всю истинную правду, как перед богом, сказала. Что ж еще может сделать несчастная одинокая жен­щина...

Норма.Довольно, ради бога, довольно...

Фрау Мильх.Хорошо, леди, я буду молчать. Это единственное, что мне разрешено.

Входит Дуда.

О!.. Вас уже искали...

Дуда (прижал палец к губам).

Фрау Мильх опустила голову. Дуда подходит к Норме и останавли­вается за ее спиной.

А вот и я, леди.

Норма(порывисто встала).Боже мой! Наконец-то...

Дуда.Что с Макаровым?

Норма.Остался час до казни. В двенадцать часов дня...

Дуда(снял пилотку и вытер лоб).Значит, успели. Как говорится, в последнюю минуту.

Норма.Что? Вручили?

Дуда.Офицеры нашей миссии уже здесь — приехал вместе с ними. Они пошли к Петерсону, но, видно, не застали его и поехали к коменданту города. Ну, Петерсон, смотри!..

Норма.Боже мой! Наконец-то сердце успокоится.

Дуда.Тяжело Макарову в эту минуту, но еще десять — двадцать минут, и сердце его успокоится. Теперь уж они не посмеют сказать нашим офицерам: «Макаров — убийца».

Норма.Сегодня утром на минутку выскользнул из ла­геря Мальцев и рассказал, что сброд Цуповича шныряет по лагерю, вчера двоих избили до крови. Шестнадцать человек из арестованных увезли неизвестно куда под конвоем неме­цких и... американских полицейских. Вчера вечером комендант лагеря ходил по баракам с револьвером в руке и угрожал но­выми арестами, а на рассвете прочел у себя под окном: «Будем как Макаров!»

Дуда.Когда я вернусь на Украину, на развалины род­ного Тернополя, и застану в живых свою мать, я скажу ей: хоть я и тяжко болен, мама, но душа моя здорова, как ни­когда раньше: хотя она и видела бездну подлости, но видела и вершины благородства, имя которому — советский человек. Встречай, мама, своего воскресшего сына.

Норма.Я завидую вам, вашим руинам и вашему сча­стью, мой мальчик.

Дуда. «Медвежья лапа»!

Норма.Спокойно. Он...

Боб(входит, слегка запыхавшись, и с отвращением вытирает ладони рук о перчатки).Да разрази меня гром, если он раньше чем через месяц соберет свои гнусные кости!(Заме­тив смущенного Дуду, он поднял руку).Сиди, малыш! Сегодня я уже не «Медвежья лапа», а такой же перемещенец, как и ты.(Налил стакан джина, поднес ко рту, но, подумав, вы­плеснул джин на пол.)Мистер Петерсон перемещает меня в Китай. Слыхал? Ему кажется, что там я перестану цара­паться. Как же!.. Да поглотит меня ад, если в мире есть сила, способная вырвать из моей груди обиду, нанесенную этому русскому!..(Норме.)Кстати, вы еще не узнали, леди?

Норма (после короткого колебания).Остался еще час... (Нервными глотками пьет кофе.)

Боб. Говорят, русская миссия приехала выручать своих. И, видно, правда: наши офицеришки так и забегали по городу, словно их блохи закусали. При одной мысли о красных у них поджилки трясутся. О-го! Хотел бы я видеть, если бы дошло до чего... Вот был бы спектакль, пропади они все пропадом! (Ходит по сцене, останавливается перед Дудой.)А ты, малыш, за кого? За Макарова?

Дуда.Я за справедливость.

Боб.Гм... Так вот что! Каюсь, горько каюсь, места себе не нахожу, но... если б кто-нибудь из вас знал тогда, что тво­рилось в моем сердце. Я, старый дурак, не туда целился, не туда! Ну, что ж! Теперь настало время расплатиться за свои грехи и расквитаться за свою слепоту. Так будьте же вы, небеса, и вы, леди, и ты, малыш, моими свидетелями: иду на край света, но и там расквитаюсь за вас, за себя и за севастопольца!(Упал на стул и, спрятав лицо в ладони, закачал головой в бессильном гневе и отчаянии.)

Дуда.Не убивайтесь, сержант. Куда бы судьба ни за­бросила вас теперь, я уверен, вы не будете одиноки. Ведь это только одному все непонятно, тяжело и страшно. Макаров — там, но в этот тяжелый час он знает, что нас — многомил­лионный легион, а он — его рядовой солдат. Он знает, что мы с ним, мы думаем о нем и мы за него, за нашего товарища и брата, отдали бы...(Оборвав, отвернулся к стене.)

Пауза. Захрипели часы, выскочила кукушка и прокуковала один­надцать раз.

Норма(прижимая руки к груди).Еще час...(Глаза ее сухи, губи сжаты болью, гневом и ненавистью.)

Резкий телефонный звонок.

(Норма бросилась к аппарату).Капитан Майлд? Я вас слушаю. Что?!(Смотрит на часы.)Что?! Что...(Повесила трубку. Шатаясь, как пьяная, подошла к стойке и обессилен- но оперлась на нее).Они... на час... ускорили казнь... Макаров умер мужественно...

Дуда(кричит).Убийцы!!

Пауза. Спина Боба затряслась от сдавленных рыданий.

Федь Пискор, Адам Ружинский, Анна Робчук, Андрей Ма­каров — дети великого народа. А он — ничего не забудет и никому не простит...

Пауза.

Норма. Благословенна жизнь, и во сто крат благословен­на страна, что простым сердцам открывает путь в бессмертие. Дуда (опускает монету в музыкальный ящик).

Зазвучала знакомая нам песня. Дуда снимает пилотку.

Жил советский моряк, один из многих, и его гордое сердце,

даже в неволе, тянулось к песням, в которых много любви

и веры в то, что правда и тут, в царстве петерсонов, должна

победить! И она победит, Андрей Макаров!

Свет постепенно гаснет. Песня, поддерживаемая аккордами орга­на, звучит все громче и шире и, как бы подтверждая слова Дуды, заполняет собой все.

Занавес

1947

 

ЛЮБОВЬ НА РАССВЕТЕ

 

Действующие лица

Петрич Штефан.

Баба Олена — его жена.

Петрич Варвара — учительница, дочь покойного брата Штефана — Петра.

Воркалюк Мыкола — районный агроном, зять Штефана.

Лука — его сын.

Негрич Иван — председатель колхоза.

Негрич Семен — его сын.

Параска — приемная дочь Варвары.

Отец Юлиан — сельский священник.

Федор Квитка — письмоносец.

Действие происходит в одном из небольших Прикарпатских сел, вблизи Гуцулыцины, весной 1949 года.

 

ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ

Просторная крестьянская хата. Посредине — настежь раскрытые одностворчатые двери, выходящие на крытую галерею. За ними — огороженный жердями двор, далее тропинка, пересекая старое клад­бище, проходит мимо полуразрушенной хаты и исчезает в ольшанике. На дальнем плане виднеются холмы с пятнами букового и елового леса; а совсем вдали — покрытые еще снегом карпатские вершины. Справа от  двери — большая крестьянская печь, налево — маленькое окошечко, за которым виден куст сирени с набухшими почками. Налево — стеклянные двери в комнату Варвары, направо — в ком­нату агронома Воркалюка. Стены беленые, балки на потолке почер­нели от времени и дыма. Над печью висят на жерди шерстяные разноцветные коврики и гуцульский полукафтан из грубой шерстяной ткани со стоячим воротником.

Над средней дверью — инкрустированная полка с декоративными тарелками. Деревянная кровать, мягкое венское кресло, покрытое потертым красным бархатом. Зеркало с причудливой старосветской резьбой. У окна — скамья и длинный некрашеный стол. У пра­вой стены — старенькая фисгармония. На левой стене густо разве­шаны пестрые ярмарочные олеографии, на которых можно увидеть Иисуса и Марию, с сердцами, проколотыми мечом, плотника Иосифа за работой, святого Николая, все периоды жизни праведника и греш­ника, распятого Иисуса и т. д. На правой стене висят портреты Ленина и Сталина, украшенные бумажными цветами, под ними — небольшой портрет Маркса в окружений семейных фотографий Воркалюков. Рядом — большая географическая карта с двумя полу­шариями.

Рассвет золотит окно и сиреневый куст. Старый Штефан под­тягивает гири дешевых стенных часов, висящих над этажеркой с кни­гами с левой стороны сцены. Штефан — высокий, худощавый, слегка сгорбленный старик восьмидесяти лет. Его узкие глаза спрятаны под густыми бровями. Волосы подстрижены по-старосветски — «под гривку». Под орлиным носом — небольшие выцветшие усы. На нем — замусоленная меховая безрукавка и сорочка из грубого полотна до колен; из того же полотна и штаны. Сорочка подпоясана широким гуцульским поясом, ее воротник затянут старой красной завязкой. Ноги — в сыромятных гуцульских постолах и толстых шерстяных онучах. Говорит большей частью медленно, взвешивая каждое слово, в минуту возбуждения закидывает назад голову и многозначительно кивает. При открытии занавеса Лука потихоньку играет на фис­гармонии. Он среднего роста, блондин тридцати лет. Пряди буйных волос спадают на высокий лоб. Синие, чуть выпуклые глаза делают его похожим на отца, нос Штефана, рисунок губ контрастируют с довольно суровыми чертами лица: эти губы по-женски малы и на них застыла гримаса капризного ребенка. Одет Лука в спортивную фланелевую ру­башку, в добротный свитер. Его черные брюки безупречно отглажены. На ногах — туфли на резиновой подошве. Они делают его походку не­слышной. Перед Лукой на фисгармонии лежит букетик фиалок. Внимательно посмотрев на Луку, Штефан уходит. В дверях своей комнаты появляется Варвара, стройная брюнетка двадцати восьми лет, с цыганским смуглым лицом. Одевается довольно оригиналь­но, с наклонностью к ярким контрастам, как и многие уроженки Гуцульщины. Плавные, но уверенные движения показывают, что эта женщина умеет владеть собой. Лишь в исключительных случаях она повышает голос.

На Варваре — короткий синий плащ с красной подкладкой и чер­ный спортивный костюм, начищенные до блеска сапожки. На шее — красная шелковая косынка. Она натягивает черные лайковые перчатки.

Лука(перестает играть и, словно испуганный чем-то, круто оборачивается. Увидев Варвару, встает).Я тебя разбудил?

Варвара. Я проснулась от звуков музыки. И очень удив­лена: мой Лука поднялся сегодня раньше всех.

Лука.Да, мне не спалось сегодня.

Варвара.Почему именно сегодня?

Лука.Ты сама знаешь, почему.

Варвара(подходя к фисгармонии и показывая глазами на фиалки).Это мне?

Лука наклоняет голову. Варвара прикасается к его волосам, но сразу же отдергивает руку. Она прикалывает цветы к груди и направляет­ся к выходу, на пороге останавливается, опираясь спиной о косяк двери.

От восходящего солнца ее лицо покрывается багрянцем.

Я сделала большую глупость, Лука. Прости меня, но вчерашний поцелуй не повторится. Он был первым и последним.

Лука(подойдя к ней).Не любишь?

Варвара.Люблю, но это пришло, как буря... Кроме того, у меня есть еще...

Лука.Семен?

Варвара. Ты обнаглел, мой дорогой.

Лука.Прости, но этот град треугольных писем, по два или по три в неделю, уже пятый год..,

Варвара.Ты живешь здесь всего пятую неделю и уже знаешь, от кого и сколько я получаю писем, хотя все эти письма до востребования. У тебя странные способности. Я трезвый чело­век и не люблю загадок, Лука.

Лука.А ты сама разве не загадка? Какой с малолетства была, такой и осталась: пылающий лед.

Варвара.Я всю жизнь мечтала об огне, который распла­вит этот лед.(Взяв Луку за руку.)Я так хотела, чтобы ты был этим огнем, а сейчас боюсь.

Лука.Меня?

Варвара.Нет, себя. Сегодня почти всю ночь просидела над тетрадями, читала и ничего не понимала. Еще недавно я зна­ла по имени всех моих школьников, а нынче, когда выхожу из школы, забываю даже, как они выглядят. Это унижает меня в собственных глазах. Не о такой любви я мечтала, Лука...

Лука.Это она и есть — испепеляющая, все истребляющая, как градовая туча.(Привлекая Варвару к себе.)Я вынашивал ее в сердце долгие годы, но ты не хотела этого видеть. Потом ты вышла замуж, а я остался наедине со своим отчаянием. Оно погнало меня по свету, когда пришли немцы, но и там...

Варвара(освобождаясь от объятий, перебивает).Я не знаю, что было там у тебя. Я знаю, что мой муж стал бороться с ними не от отчаяния, а от любви к своему народу, и из-за нее он сложил голову.

Лука.Варвара!.. Хочешь — возьми мою жизнь. Она... твоя...

Варвара.Ты не понимаешь меня, милый...

Доносится далекий глухой звериный рев.

(Инстинктивно прижимаясь к Луке.)Это что?

Лука.Голос джунглей... Из Стрыя ехал передвижной зве­ринец и застрял у нас на несколько дней. Мост на дороге ливнем размыло. А вернуться обратно горючего у них не хватает.

Варвара.И будут ждать окончания ремонта?

Лука.Да, он на исходе: еще настил — и все.

Варвара.А Негрич не может им дать бензина взаймы из колхозных фондов?

Лука.Ты наивна, Варвара. Сейчас же весенняя посевная. Каждая капля бензина у них на учете. Директор зверинца про­бовал и получил отказ.

Варвара.Но мне показалось, что заревело не в селе, а в лесу, за Русским полем.

Лука.Это было только эхо, Варвара.

Варвара.Тяжелый будет сегодня день для дядьки Штефана: колхоз сев начинает на Русском поле.

Лука.Дед Штефан целехонькую ночь просидел на ступень­ках. Самое печальное то, что он окончательно теряет веру...

Варвара.Веру? Во что?

Лука.В жизнь и в то, что...

Со двора вбегает запыхавшаяся Параска, четырнадцатилетняя девочка. Ее каштановые, коротко подстриженные волосы резко контра­стируют с бледным лицом. В быстрых, угловатых движениях есть что-то детское. Говорит большей частью скороговоркой и часто обрывает фразу на полуслове. Она одета в опрятную рубашку с воротником и красной завязочкой, кафтанчик-безрукавку и синюю в сборках юбку ниже колен. На ногах у нее — постолы с пряжками и короткие чулки из грубой темно- коричневой овечьей шерсти. На правой руке она все время носит черную кожаную рукавичку. Увидев Варвару в объятиях Лук и , Параска останавливается.

Параска(устремив глаза в землю.)Мама...

Варвара выскальзывает из объятий Луки.

Я привела коня. Отец Юлиан просит извинить за опоздание: он ездил исповедовать больного.

Варвара.Спасибо, Параска. Иди скажи священнику, что бабушка снова просила его зайти.

Параска.Иду, мама.(Не поднимая головы, уходит.)

Варвара.Лука, не сегодня-завтра должен вернуться молодой Негрич. Имей в виду, это уже не тот Семен, каким ты его помнишь. Его ранили в дни штурма Берлина, да и служба на Дальнем Востоке была нелегкой. Я помню, как вы враждовали до войны. Прошу тебя, не давай воли нервам.

Лука.Будь спокойна. Я умею скрывать даже ненависть.

Варвара.Ненависть? Это слишком сильно сказано. Ты должен заглушить неприязнь к нему, Лука. Пока ты скитался по Баварии, миллионы таких, как Семен, добивали фашистов. И если бы не они, ты не смог бы вернуться домой. Ну, мне пора.

Лука.Варвара!(Схватив ее за руку.)Ты опять хочешь проведать этого больного школяра на хуторе?..(Подчеркнуто.) Сегодня не надо ехать, прошу тебя!

Варвара.Почему?.. И почему именно сегодня?..

Лука.Мне так хотелось побыть с тобой...

Варвара.Я же через полчаса вернусь.

Лука.Останься, Варвара...

Варвара(выдернув руку).Опять загадка? Я не люблю загадок, Лука.(Поспешно уходит.)

Лука.Варвара, умоляю, подожди.(Метнулся было за ней, но на пороге задержался.)

Слышен затихающий цокот конских копыт. Вдали снова раздается зве­ риный рев. Лука нервным движением руки приглаживает волосы, потом быстро подходит к фисгармонии и громко играет. На печи что-то заше­велилось, и из-под вереты выглянула взъерошенная голова бабы Оле ны. Лука резко обрывает игру.

Баба Олена.Подай мне воды, Лука!

Лука(не торопясь, подавая бабе Олене кружку воды). Пейте, бабка, на здоровье.

Баба Олена.Что говоришь, хлопче?

Лука(громко).Пейте на здоровье, говорю.

Баба Олена.На здоровье, говоришь? А какое здоровье бывает на том свете, не скажешь? О моем здоровье болтает, а сам уже наигрывает мне на органчике поминальную... А еще внук, о господи, господи...

Лука.Отстань, бабка.

Баба Олена.Ась?

Лука.Я говорю — не приставай.(Берет с этажерки книжку и рассеянно ее перелистывает.)

Баба Олена.Леший тебя знает, что бормочешь себе под нос. Горько мне, глухой и немощной. Когда уже бог смило­стивится и заберет меня к себе?.. Да еще приходится на старости чужие углы вытирать.

Лука швырнул книжку и быстро зашагал по хате.

Ох, Штефан, нет на тебя кары! Мало тебе было, ненасытному, дедовской земли, так еще на соседскую польстился, с Негричами и с целым селом на ножи пошел. За земельку мою, говорит, уби­ваюсь. А какая тебе, спрашиваю, земелька еще надобна? Два аршина! Добрые люди не откажут, еще камень на могилу по­ложат, чтобы не встал ты больше. Боком тебе вылезет на том свете людская и моя кривда, аспид. А земелька и без тебя будет родить. Люди посеют, люди и пожнут.

Лука(остановившись, кричит).Довольно!

Баба Олена(крестится).Свят, свят, свят... Ага!.. Вот оно! Вот оно! Заиграла в тебе кровь Петричей. О господи, господи...

Лука, держа руки в карманах, постепенно приближается к печи.

(Испуганно.)Свят, свят, свят. Сгинь, сатана! Петрич! Вылитый Петрич! Не подходи ко мне. Прочь!!!

Лука останавливается. Его взгляд падает на ведро. Он набирает в чашку воды и протягивает ее бабе Олене.

Ох, не хочу. Не хочу. Иди себе прочь. Я боюсь твоей воды, я боюсь тебя, внук Петрича.(Прячет голову под верету.)

Резко выплеснув воду на пол, Лука подходит к дверям и окидывает взором окрестности. Утирая слезы, со двора вбегает Параска.

Лука.Что случилось? Чего ты плачешь, Параска?

Параска молчит.

Тебя спрашиваю!

Параска(сдерживая рыдания).Я рассказала... деду Штефану, как собрались возле его бывшей хаты люди на сев, как нарядились Негричи, а дед Штефан замахнулся на меня палкой и...

Лука.И что?

Параска....обругал меня! Сказал: «они воры и ты тоже. Залезла в чужую хату, под чужой фамилией да еще радуешься моему горю...»

Лука.Он зол сегодня, дед. А ты не обращай внимания. Параска.Да, не обращай. Он все время меня этим по­прекает.

Лука.Подойди ко мне, Параска.(Взяв в ладони ее голову.) Значит, тебе все еще тяжело вспоминать, что ты не Параска Петрич, а Наташа Максимова?

Параска кивает головой.

Ты знаешь: Варвара слишком молода, чтобы быть твоей матерью.

Параска кивает головой.

Не плачь. Ты все вспоминаешь тот день, когда пограничники вынесли с заставы твоего раненого отца и умирающую мать? Подожди, не плачь... А ты не забыла человека, который рисковал своей жизнью, чтобы всех вас спасти от смерти?

Параска снова кивает головой.

Назови этого человека.

Параска подняла на него глаза, с тихим рыданием и с благодарностью припала к его груди.

(Гладит ее по голове и продолжает все настойчивее.)Перед рассветом нас перехватили полицейские. Похоже, они поджидали нас. Они убили одного пограничника, потом второго. Тогда я схватил автомат и стал отстреливаться, но когда выпустил по­следнюю пулю, все вы лежали в лужах крови. Полицаи пере­свистывались, звали подмогу. Я подался один на венгерскую сторону, за Карпаты. Я же не мог вернуться в наше село. Через восемь лет я узнал, что ты уцелела. Только вот рука...

Параска. Кровь капала из моей руки, а я шла и плакала. Я хотела позвать людей из Ясныч на помощь папе и маме. Но вокруг стоял такой густой туман, что никто не слышал меня. Только в Лозах Семен Негрич окликнул меня, а потом на руках принес сюда.(Едва сдерживая рыдания, умолкает.)

Лука.И ты сразу осталась жить у Варвары?

Параска. Да. Меня мама Варвара три года прятала от полиции в дедовском амбаре. И фамилию мне переменили. Мама Варвара упросила отца Юлиана, чтобы новую метрику мне вы­писал. Если бы узнали, что я русская да дочь пограничника, то и маму Варвару и меня замучили бы гестаповцы. Знаете, те, что на шапках носили череп да кости?

Лука.Знаю... А твоих... нашли?

Параска. Семен Негрич нашел. В лесу возле Лоз. Нашел и похоронил. А сам потом бежал к партизанам.

Лука.Семен Негрич?.. Странно.

Параска. Почему... странно?

Лука.Ты плохо соображаешь, Параска. Ты еще маленькая.

Параска. Нет, я уже большая. Мне скоро пятнадцать. Я вот, например, понимаю, что вы... любите мою маму.

Лука(сжав ее больную руку).Молчи.

Параска.Ой, больно!

Лука.Больше мне об этом ни слова!

Параска.Я буду молчать.(Подняв руку для клятвы.) Клянусь!

Лука(опустив ее руку).Ты просто дурочка.

Параска(после паузы).Значит, вы думаете, что Семен...

Лука.Тебе виднее. Смотри.(Засучив рукав рубашки.) Это еще с той памятной ночи. След от полицейской пули.

Параска.Ах! Значит, и вы тоже шли тогда через горы раненый? Шли, и кровь капала из вашей руки? Это вас ранили за то, что вы хотели помочь нам? Да?

Со двора слышится старческий кашель.

Дед.(Поцеловав рукав сорочки Луки, выбегает из хаты, чуть- чуть не сбив с ног деда Штефана.)

Лука, скользнув взглядом по своей руке и тихо свистнув, смотрит вслед Параске. Входит Штефан.

Штефан(заметив Луку, взволнованно).Идут... Идут...

Лука(испуганно).Кто?

Штефан.Они. Сеятели. Колхозники. Послушай.

Слышны далекие, размеренные звуки барабана и тихое, как гудение пчелы, пиликанье скрипки.

На мою землю, на мое поле идут! С музыкой идут. С коломыйками.Как на свадьбу... Пшеницу сеять. Где это видано?(При­слушивается.)

Лука.Да, идут.(Положив руку на плечо Штефана.)Кре­питесь, дед!

Штефан.Уж не под силу мне все это, Лука! Давно выгоре­ло мое сердце.

Лука.Неправда. Теперь оно бьется еще сильнее.(Пауза.) Так же, как и мое.

Штефан(заглядывая Луке в глаза).Лука, ты столько лет учился во Львове, ты в свете бывал. Быть может, ты привез оттуда добрые вести? Скажи: чего мы дождемся с тобой, Лука?

Лука.Я не знаю, дед, чего мы еще дождемся. Я знаю толь­ко, чего я хочу дождаться...

Штефан.Они же... Они, нищие, тоже хотят добиться своего. Слышишь, как наигрывают?.. На скрипке... на цимбалах... да еще на бубне, как тот Грицько в песне «В гору иде, шумить, бубнить, що на великим щасти...»

Лука.Бывает, дед, и на похоронах играют.

Штефан.А я уже не знаю, Лука, кого это хоронят?

Лука(подходит к дверям, опирается о косяк и смотрит вдаль).Вы еще узнаете, дед, вы еще увидите. Большая игра только начинается. И не в одном нашем селе...

Оба прислушиваются.

Штефан.Должно быть, перешли уже мостик.

Прозвучал звериный рев, более громкий и близкий, чем раньше.

Лука.Боже! Там, возможно, Варвара... Дед...(Озираясь, тихо.)Тогда, в сорок первом, я запрятал под стреху вашего овина автомат, тот, с заставы. Он еще там?

Штефан.Ты что, сдурел? Стрелять в них хочешь?

Лука.В них? Теперь — нет, я не сошел с ума, дед... Хотя, может, и лишусь рассудка, если... Где автомат, дед?

Штефан(отойдя от него и глядя в противоположную сто­рону, тихо).Сегодня хата не моя и овин не мой. Все, что мог, зарыл в землю. Лишь она, единственная, умеет молчать.

Лука(подходя к нему).Дедушка, у меня есть кое-что смертоносное, но оно малого калибра. Мне автомат нужен, как воздух. Дай мне его, дедушка.

Штефан(мрачно).Вот смеркнется, тогда выкопаешь его себе... А раньше нельзя.

Лука.Ах, черт! Что же мне делать?

На крыльцо поднимается отец Юлиан, сорокалетний мужчина, выше среднего роста, с худым, бледным, старательно выбритым лицом, окаменелые черты которого не проявляют ни печали, ни радости. Лишь изборожденный морщинами лоб и задумчивые глаза говорят о том, что страсти не чужды этому человеку. Коротко подстриженные волосы по­крыты на висках сединой. Движения отца Юлиана спокойные и плавные. Волнуясь, он достает из кармана белоснежный носовой платок и вытирает лоб. Говорит тихо, но выразительно. Ходит почти неслышной походкой, и потому, быть может, кажется, что он появляется неожиданно и также внезапно исчезает, как бы сливаясь с фоном. На нем — старая, но доброт­ная сутана, плотно облегающая его фигуру, черная мягкая шляпа с гори­зонтальными полями. Из-под сутаны выглядывает глухой черный во­ротничок с твердым белым подворотничком.

Отец Юлиан.Слава Иисусу Христу!

Лука и Штефан, не ожидавшие появления отца Юлиана, резко по­ворачиваются к нему.

Штефан(нерешительно).Слава во веки!

Отец Юлиан.Я вам не помешал?

Лука.Нет.

Отец Юлиан(Луке).Параска передала мне просьбу вашей бабушки.

Штефан.И вас моя старая замучит, отче. Уже семнадцать раз за этот месяц вы исповедовали и причащали ее, а сегодня снова мир стал ей в тягость: «Умираю, говорит, приведи священ­ника». Одно горе, а не баба. Сосет мою кровь, как пиявка, при­вередничает.(Стиснув ладонями виски.)Что мне с ней делать?

Отец Юлиан. «Что мне делать?» С каждым днем мне все труднее отвечать людям на такие вопросы.

Лука.Странно. Я считал вас более уравновешенным чело­веком. А как ваши дела с колоколом?

Отец Юлиан(делая вид, что не слышит первых слов Луки).Я верю в то, что вскоре новый колокол, купленный на пожертвования прихожан нашей церкви, понесет благовест всем яснычанам.

Штефан(подходя к Луке и отцу Юлиану и, озираясь на печь, где лежит баба Олена).Хорошее дело сотворите, отче. Но не лучше ли обождать й повесить колокол лишь тогда, когда можно будет прозвонить им за упокой... тем, что играют? Слышите?

Пауза.

Отец Юлиан.Наш колокол, Штефан, будет возвещать людям радость, а не печаль, ибо для счастья сотворено племя человеческое, а не для горя и смерти.

Лука(удивленно).Что это, отче? Неужели текст для песни, которую они играют?

Музыка внезапно стихает.

Отец Юлиан(наклоняя голову).Что же это оборвало музыку?

Лука.Как-то очень внезапно... Посредине песни.(Вы­бежав на порог.)А вы, отче, довольно странно понимаете свои пастырские обязанности. Вы все еще не хотите в звуках этой му­зыки услышать свою собственную поминальную. Другой бы слу­житель церкви на вашем месте сейчас...

Отец Юлиан.Я понимаю свои обязанности так(при­ложив руку к груди),как их подсказывает мое сердце...

Лука.Ваше сердце? Еще недавно мне казалось, что в нем есть место лишь для Варвары Петрич. Вы способны выполнить любую ее просьбу. Даже... выдать фальшивую метрику... Прости­те!(Уходит:.)

Отец Юлиан(стоит минуту с нахмуренными бровями, потом подходит к Штефану и кладет руку на его плечо).Кто это посеял столько злобы в душе вашего внука, Штефан?

Штефан.Не я, не я, отче,— люди посеяли. Вы же видите, что делается! Брат восстал против брата, а сын — против отца. Меня, старого хозяина, выгнали из дедовской хаты и хорошо еще, что не затолкли цепами, как бешеного волка. Кто мог поду­мать, что все так обернется, что Советы придут снова, а Луке придется так долго мыкаться по свету? Хорошо, что еще пустили его обратно... Божье это дело, отче.(Пауза.)Лука был в детстве добрым ребенком, хоть к ране прикладывай, но господь наш, в троице единый, сотворил его зрячим, вот Лука и достиг разума, да так достиг, что пошла в нем кровь играть, кипеть. Чужая беда ему, видите ли, не игрушка.

Отец Юлиан.А чужая жизнь?

Штефан(со страхом отскочив, пристально заглядывает в глаза отцу Юлиану).Что... что вам померещилось, отче? Мой внук, моя кровь, моя... моя... единственная надежда.

Отец Юлиан.Успокойтесь, Штефан. Вы меня непра­вильно поняли. Ведь вы церковный староста, и я не могу не дове­рять вам.

Баба Олена(в поле зрения которой попал Штефан). Штефан! Аспид лукавый, чтоб у тебя глаза повылезли! Опять запрятался от меня? Не выйдет! Теперь и к богу не подскочишь и в землю не пробьешся. Хочешь — под черепицей зятя сиди, хочешь — под плетнем валяйся. Нет для тебя другого выхода, бродяга несчастный.

Штефан машет на нее руками.

Не махай, пугало, не махай! Тебя и курица теперь не боится, а я — тем паче. Кончились твои денечки. Мне, старой, что? Мне и у зятя хорошо. Почитай, каждый день мясное ем и никто на меня не орет. И ночи у меня спокойные, не то, что бывало раньше: од­ним глазом спишь, другим — в окно глядишь, не поджег ли слу­чайно кто твоей хаты. А теперь ты, злодей, горюй, и терпи, и кай­ся за век мой исковерканный, за неволю мою татарскую, за свои мерзкие грехи и за тот, самый тяжелый, что и мою душу сушит. Нет тебе за него наказания...

Охваченный гневом Штефан большими шагами подходит к Олене.

Иди прочь, лиходей! Вот святотатец! Не тронь меня, отсохли бы твои руки!

Отец Юлиан(быстро подходит к Штефану и хватает его за поднятую уже руку).Штефан!.. Оставьте меня с больной.

Штефан(сквозь зубы).Убила бы тебя нечистая сила!.. (Идет к выходу, но останавливается с явным намерением под­слушать.)

Баба Олена(хочет поцеловать руку отцу Юлиану, но тот ее отдергивает).Спасибо вам, отче, за ваше заступничество, за спасение. Загрыз бы меня аспид лукавый. О господи, господи...

Отец Юлиан(помогая себе жестами).Как сердце, бабка Олена?

Баба Олена.Сердце? Печет! Огнем горит. В злой час грех утаенный, грех святотатства гнездо себе свил возле моего сердца. Не под силу мне больше молчать, отче. Пусть истопчет меня Штефан ногами, пусть убьет, самые тяжкие муки приму, но перед престолом божьим грешницей не предстану. Во имя отца и сына.(Крестится.)

Штефан(приближаясь).Отче! Вы же видите сами, старая уже тронулась и несет бог знает что...

Баба Олена.Опять этот сатана, чтоб ты оплыл, как воск! Снова мне уста замуровываешь... О господи, господи...

Отец Юлиан(Штефану.)Я вам сказал — выйдите!

Штефан. Я пойду, но вы все равно не верьте ей.(Топчется на месте).А на колокол, преподобный отче, хотя я уже нищий, самый последний бедняк сегодня, тоже дам посильную лепту. Дам, пусть бог мне свидетелем будет, дам!

Отец Юлиан.Идите!

Со двора доносятся голоса.

Штефан(поспешно).Иду, отче.

С левой стороны поднимаются по ступенькам, держась за руки, Мыко ла Воркалюк и Параска. Мыколе уже под шестьдесят. Он боль­шого роста, крепок, немного мешковат. Над высоким выпуклым лбом — буйная серебряная шевелюра. В круглых серых глазах играют чертики. Смеется редко и беззвучно. Волнуясь, Мыкола Воркалюк напевает «свою песню» без слов, которая подтверждает, что он при безусловной любви к музыке совершенно лишен слуха. В минуту гнева его добрые глаза заволакивает непроницаемый туман, а дыхание становится коротким и обрывистым, как у человека с больным сердцем. В такие минуты его слег­ка суматошные движения становятся плавными и уравновешенными и весь он словно вырастает на глазах. На нем — старая небольшая поярковая шляпа с изогнутыми полями, длинная зеленая куртка с боль­шими кожаными пуговицами и выпуклыми карманами, из которых вы­глядывают газеты. Под расстегнутой курткой (какую обычно носят лес­ники) виднеется серый поношенный пиджак, под ним — свитер из грубо сплетенной белой овечьей шерсти. Штаны из черного в рубчик вельве­та, схвачены под коленями толстыми спортивными чулками с тироль­ским узором. На ногах — тяжелые солдатские ботинки с толстыми по­дошвами. Через плечо перекинута кожаная сумка, уздечка и вожжи.

Мыкола вешает их возле двери.

Параска(весело).А бублик, дядя Мыкола, привез?

Мыкола.Нет, не привез.

Параска.Врешь!

Мыкола(не заметив отца Юлиана).А, чтоб ты, скисла! Кто врет? Дядька Мыкола?

Параска (проворным движением достает из его кармана бублик).А то нет? Он самый!(Смеясь, отбегает.)

Мыкола.Отдай, стрекоза! Это мой бублик...(Пытается поймать Параску.)

Параска.Не выйдет, дядечка! Фигу с маслом поймаешь! Ишь, как буркалы выпучил. Будто тот лев, страшный такой. Гарррр!

Мыкола.Лев? Какой лев?

Параска.А такой. Глазастый, губастый, нос, как мака- гон, а голова — в три макитры.

Мыкола.Лев? В самом деле лев? А где же ты, милая, ухит­рилась увидеть льва?

Параска(подпрыгивая на месте).А вот и не скажу.(По­тянув носом.)Ой, молоко вскипело!(Метнулась к печи.)

Отец Юлиан(выходит из темного угла).В нашем селе вчера задержался передвижной зверинец, пане агроном.

Мыкола.Зверинец? Ясно! Чего же вы стоите? Садитесь, отче.

Отец Юлиан.Ваша теща просила меня зайти...

Мыкола. О, да! Последнее время с ней это часто бы­вает.(Смущенно.)Я имею в виду эти ее... сердечные при­падки.

Штефан(льстиво).Хорошо ей, вот и привередничает.

Мыкола. Ей бы снова доктора...

Отец Юлиан.Пани Варвара вчера привозила его из мес­течка.

Мыкола. Ну и что?

Отец Юлиан(разводя руками).Он бессилен!

Мыкола(снимая шляпу, куртку, пиджак, вешает их, а сум­ку относит в свою комнату).Если тут доктор бессилен, то вы тем более, отче.

Отец Юлиан.Как я должен это понимать, пане агроном?

Мыкола. Как хотите, так и понимайте. Ведь вы же не кол­дун и не чудотворец.

Параска. Будешь завтракать, дядя?

Мыкола. Я уже завтракал. А впрочем, дай кружку моло­ка. Ну, как там, засеяли уже? Не знаешь?

Параска(подавая ему молоко).Недавно вышли.

Мыкола. Только сегодня?(Пьет стоя.)Горячее!

Параска(прижимается к нему и медленно грызет буб­лик).А ты, дядя, подуй, тогда остынет

Штефан наливает себе молоко и пьет, отойдя в угол.

Мыкола. Скверно! Столько дней проворонено. В Матковцах, в колхозе еще вчера полностью закончили сев. А как озимь подживили! Восемь тонн удобрений на гектар. Красота! А у нас черт знает что делается. Семена пшеницы уже давно подготов­лены. Еще месяц назад обучил их, как пропитывать зерно формалином, а сев затянули. Неужели и сегодня старый Негрич не потянет?

Отец Юлиан.Простите, вы сказали: колхоз... Это как будто что-то китайское... Для нашего Покутья это название звучит слишком экзотично.

Мыкола. Экзотично? Неправда!(Ставит кружку на стол, вынимает из куртки пачку газет и бросает их на стол).Прочтите эти газеты.(Подойдя к карте).Вы узнаете: Китай, Бирма, Вьет­нам, Индонезия — это уже более не экзотика! Это огромный фронт протяжением двенадцать тысяч километров. Миллионы тружеников ведут на этом фронте борьбу со своими извечными угнетателями. Партизан, воюющий нынче в лесах Малайи, дела­ет то же доброе дело, что и мы, засевающие здесь впервые в исто­рии Карпат морозоустойчивую пшеницу. Народы Азии идут в великий освободительный бой за свое будущее под теми же зна­менами, под какими наши яснычане посеют сегодня семена свое­го счастья,— под знаменами коммунизма. А вы твердите — эк­зотика. Какая же, к бесу, это экзотика? От этой экзотики, небось, у вашего папы римского мурашки бегают теперь по спине...

Отец Юлиан.Я — православный священник. Вам же известно, что три года назад во время львовского собора я по­рвал с униатским обманом и возвратился к вере моих предков...

Мыкола (решительно).А вы лучше повернитесь лицом к вере ваших современников. И вместо того чтобы морочить людям головы этим вашим колоколом...

Отец Юлиан( с гримасой боли на лице).Это будет не мой собственный колокол. Это будет наш колокол, звонкий голос общего мира между людьми и божьей милости.

Мыкола. Общего мира, говорите? Немного поспешили. (Быстро подходит к стене и снимает свою шляпу.)Вчера вечером самый мирный под солнцем человек — участковый агроном Мыкола Воркалюк — ехал спокойно Завадовским лесом, когда вдруг кто-то пустил в него пулю из чащи. И — гляньте! — если бы она пролетела на пять миллиметров ниже... Параска не получила бы сегодня своего бублика.(Вешает шляпу.)

Отец Юлиан.Я хочу верить, что рука убийцы задрожала...

Вбегает запыхавшийся письмоносец Федор Квитка, смуглый брю­нет, сорока с лишним лет, невысокого роста. Его лицо — это сплошные заросли, из которых выглядывают карие, подвижные глаза и широкий курносый нос. На голове с всклокоченными волосами — шляпа, напо­минающая колокол с отпиленным дном. На нем — гуцульская безру­кавка, куцый кафтан нараспашку, зеленые ватные галифе, заплатанные от середины белым войлоком, и постолы. Под петеком у Федора — ог­ромная кожаная сумка, полная газет. При быстрой ходьбе он при­храмывает.

Федор.Слава Иисусу!.. Такого еще мир не видел!.. Христе боже!..(Захлопнув за собой дверь, подбегает к окну.)

Штефан. Ты что, Федор, уже совсем спятил?

Федор смотрит в окно. Параска идет к двери.

Федор(Параске).Упаси тебя матерь божья?(Подбегая к ней.)Не открывай!

Мыкола. Что там? Кто-нибудь гнался за вами?

Федор.Может, и гнался, не знаю! А телку Сидорчака он едва на моих глазах не растерзал...

Отец Юлиан.Неужели волк?

Федор.Хуже.

Штефан.Хоть бы моргнул, брехло!(Плюнул с возмуще­нием).

Федор(запетушился).Кто? Я брехло? Пусть я подохну, если не видел собственными глазами! Как выскочит из ольша­ника, как бросится на телку, а сеятели и музыканты врассыпную, кто куда! Сам видел! Сам слышал! Огромный, страшный, ел тел­ку Сидорчака и мяукал...

Мыкола(сердито).Кто, кот?

Федор(тихо).Лев!!! Сегодня на рассвете кто-то сломал замок на клетке и выпустил зверюгу. Директор зверинца принес ему завтрак, а клетка — пустая. Теперь директор бегает по селу, рвет на себе волосы и кричит председателю сельсовета: «Отдай мне льва! Это государственное имущество!» Он пробовал было поймать зверя, но тот лишь хвост ему показал и — будьте здо­ровы! А вот теперь выскочил внезапно из ольшаника, пожрал телку на славу и снова дал тягу в лес. Как же нам жить теперь, товарищ агроном, по соседству со львом?

Пауза.

Мы кола(Штефану).Где Варвара?

Штефан.Опять ни свет ни заря к больному сыну Тымчишина на хутор подалась. Мало ей своих забот дома...

Мыкола распахивает дверь и выскакивает на крыльцо. Доносится раз­меренный цокот копыт. Отец Юлиан зашатался и оперся рукой о печь.

Мыкола(подходит к фисгармонии, поднимает крышку, берет короткий тихий аккорд).А Лука?

Штефан.Недавно пошел куда-то. Наверное, встречать Варвару.

Мыкола, нахлобучив шляпу, идет к выходу. Параска вцепляется в его руку.

Мыкола.Пусти, Параска!

Параска(сквозь слезы).Дядя, не ходи, не ходи! Там лев, там страшно!..

Мыкола.Лев уже позавтракал, он теперь не страшен. Я должен узнать, кто это сделал, Параска!.. Кто это сделал?! Кто открыл клетку?

За спиной Мыколы появляются Варвара и Лука. Они идут, держась за руки. Увидев Мыколу, Варвара выдергивает руку.

Варвара.Что такое, дядя Мыкола?

Мыкола.Варварка, беда! Кто-то выпустил льва из клетки. Варвара.Как?!

Федор(подбегая к ней).Присягаю богом, учительница! Я сам видел, как он телку Сидорчака разодрал. Его выпустил кто-то, когда все спали...

Пауза.

Лука.Присягали слепцы, что своими глазами видели. Если Федор вообще не выдумал эту фантастическую историю, тогда надо полагать, что служащие зверинца попросту не заперли как следует клетку. Вряд ли в наших Яснычах найдется сумасшед­ший, которому пришло бы в голову выпустить из клетки...

Федор.Такое страшилище!

Мыкола(Луке).Так думаешь?

Отец Юлиан.В этом не может быть никакого сомнения. Я знаю хорошо своих прихожан.

Мыкола (отцу Юлиану).А не слишком ли много вы на себя берете?

Отец Юлиан.Моими устами глаголет чистая совесть.

Мыкола.Верю. Однако этого мало. Федор, не знаете, никто чужой не ночевал сегодня в селе?

Федор.По-моему, нет, товарищ агроном. Я бы заметил. Ведь до позднего вечера разносил по хатам газеты. Да и где бы таким приблудам нынче ночевать? Кулаков, вы знаете, уже нет. Одни за кордон метнулись, к американцам, а другие — на чужую печь, век коротать...

Штефан исподтишка плюет и выходит из хаты.

Мыкола(провожая Штефана рассеянным взглядом). А ты, Варвара, что думаешь об этом?

Варвара.Мне хочется верить, что Лука... имеет основа­ния.(Посмотрев на часы. Отцу Юлиану).Благодарю вас, отче. Коня я отвела в вашу конюшню.(Подходит к дверям своей ком­наты.)Если же выяснится, что Лука ошибся, то...(кусая губы) проклятие тому, кто скажет слово «милосердие»...(Быстро исче­зает в своей комнате, но сразу же вновь появляется.)Параска, иди, серденько, погляди — успели дети собраться в школу?

Параска.Бегу, мамуся!(Убегает).

Отец Юлиан(прижимает ладонь ко лбу).Боже мой, де­ти!..(Направляется к выходу.)

Мыкола.Успокойтесь, отче. Дети пойдут домой под охра­ной колхозной стражи.

Отец Юлиан.Мне кажется, что они должны бы сегодня сидеть по домам.

Мыкола(гневно).Нет! Они сегодня будут учиться! Жизнь в Яснычах и сегодня будет идти по обычному советскому рас­порядку.

Отец Юлиан.Воля ваша. Но мне кажется, что именно вы, так много выстрадавший, умеете дорожить человеческой жизнью.

Мыкола. Не волнуйтесь. Жизнь, заслуживающую этого названия, я всегда сумею оценить и отстоять.

Отец Юлиан.Я на это больше всего надеюсь, пане агро­ном.(Кланяется и с достоинством уходит.)

Мыкола. Лука! Будет спрашивать меня Иван Негрич — скажи, я пошел в правление колхоза... А... документы уже офор­мили тебе в районе?

Лука.Пока нет. Говорят: «Все еще проверяем»...

Мыкола. Любопытно! Чего они тянут? Я же им говорил: твои бумаги в порядке. Иначе бы тебя не пустили сюда к нам... Не кашляешь уже?

Лука.Нет, отец.

Мыкола. Ну, отдохни еще немного, а потом возьмешься за работу. Ведь ты мой сын.(Порывисто обнимает Луку, целует и крепко жмет его руку.)

Лука.Спасибо, дорогой...(Помедлив.)Отец, послушай. Я вижу, тебя не на шутку встревожила эта история со львом. Так знаешь что? Дай мне винчестер. Я пойду и убью льва...

Мыкола. Это самый легкий выход из положения. Убить-то его не шутка. Тот, кто его выпустил,— хитрая бестия. Знал, что делает. Да всего урожая, что мы соберем в колхозе, не хватит купить такого льва. За него же, небось, валютой, чистым золотом правительство платило. Его живьем поймать надо.

Мыкола выходит. Лука провожает его и остается на крыльце.

Федор кладет на стол пачку газет и тоже собирается уходить. Вдруг появляется Иван Негрич, и с ним — Мыкола. Иван Нег­рич, крестьянин около пятидесяти лет, с черными как смоль усами, кото­рые он медленно поглаживает, когда чем-либо озабочен. Под густыми бровями — большие умные глаза. Поведение Ивана свидетельствует о том, что он знает себе цену, но не подчеркивает этого. Он почти никогда не расстается с длинным чубуком. Сегодня Иван одет по-праздничному: в новый петек и кептарь, чистую рубашку с красной ленточкой, штаны из серого вельвета. Ноги в постолах и чистых онучах. Черная фетровая шляпа убрана фиалками.

Мыкола(взяв Негрича под руку).Иван, неужели это правда?

Иван(снимая на пороге шляпу).Правда!(Садится на лав­ку.)Люди позапирались в хатах, село будто вымерло.

Мыкола взволнованно ходит по хате. Лука сходит с крыльца и тихими шагами уходит через двор направо. Мыкола останавливается перед Федором. Федор чешет затылок.

Мыкола. А как будет сегодня с почтой, Федор?

Федор(встрепенувшись). С почтой? Бегу, лечу! Вы что, думаете, я боюсь? Чепуха! В австрийские времена, когда я в ту войну в Албании сражался, еще не таких львов там в горах ви­дел и — не убегал. Вот то были львы, пес бы им морды лизал! В два, да нет, точно в три раза больше, чем этот. Нет, куда там в три — в четыре раза больше этого, чтоб я так жив был!

Мыкола(сурово).Ну и что же дальше?

Федор.А что же должно быть? Бегу, лечу! Чтоб так жив был!(Выходит на крыльцо, останавливается, подумав. и попле­вав в ладони, стремительно заковылял направо.)

Мыкола(подходя к барометру).Еще день-два такой пого­ды — и земля рассохнется.(Гневно.)И как это все могло слу­читься? Какого черта этот зверинец принесло в наше село?!

Иван.Принесло на нашу, голову! Ясно лишь одно: пока этот проклятый лев будет шнырять вокруг села, в поле никто не выйдет.

Мыкола.Из-за паршивого льва, который, верно, от ста­рости еле ноги таскает, сорвется сев? И председатель колхоза спокойно смотрит на это?

Иван.Дело не во льве, а в том, что вокруг льва... Я давно хотел поговорить с тобой, Мыкола, да тебя разве поймаешь? В селе кто-то мутит воду. То о близкой войне появились разговоры, то о вечных снегах Сибири, куда пошлют нас всех гонять белых медведей, если пшеница не уродится. А вот когда все это не помогло, какая-то вражья сила напустила на людей льва. Сперва я подумал, что это те пришлые бандюги из поли­цаев да эсэсовцев, что Гитлеру раньше служили. Но потом при­кинул и решил: нет! У тех своя забота: как бы харчами подза­пастись да свою шкуру унести отсюда целой. Тут свой кто-то подливает зелье ежедневно, если не ежечасно. Свой, кому не надо в лесу прятаться и бежать отсюда.

Мыкола.Мой тесть Штефан?

Иван.Вряд ли. У него жало вырвано. Ему, старому Петричу, никто уже больше не доверится. Да и сам он теперь, небось, своей тени боится. Все это горе началось с месяц назад.

Пауза.

Мыкола.Месяц назад?..(Трет ладонью лицо.)Погоди-погоди! Кого же ты имеешь в виду?

Пауза.

Иван(встает).Скажу откровенно: пока никого. Нужны прямые улики. Из сельсовета мы уже позвонили в район.

Мыкола(быстро ходит по хате напевая).Правильно сде­лали! Только я считаю(останавливается)мы сами тоже справимся. Как и раньше справлялись. И не с таким зверьем. С тиграми, с королевскими! Нужно только человек семь охраны.

Иван.Я восьмой.

Мыкола.Я девятый. У кого еще есть оружие?

Иван.Кажется, у учительницы есть пистолет.

Мыкола.Учительницу трогать не будем. А те, из зверин­ца, черт их принес в наше село, делают что-либо?

Иван.Делают: много шуму. Говорят, попробуют заманить.

Мыкола.Пусть пробуют сами. А если у них ничего не выйдет, устроим вечером облаву. На приманку овцу пустим. (Пауза. Ходит по хате.)По правде говоря, я ехал сюда и думал, Что пшеница уже посеяна...(Останавливается.)Что случилось, Иван?

Пауза.

Иван.Трудно, Мыкола, ой как трудно убедить людей, что земля в Яснычах сможет родить пшеницу. Испокон веков деды и прадеды наши сажали здесь кукурузу. Она и кормила всех. А сей­час шептун какой-то слухи пускает: ни пшеницы не будет, ни кукурузы, с голоду подохнем все!

Мыкола.И это все?

Иван(швырнув шляпу на пол).Дернула меня нелегкая взяться за эту работу!

Мыкола:Одурел! Одурел!

Иван.Тебе легко сказать — одурел!.. Ты сегодня тут, завт­ра в Завадове, Пилиповцах, Матковцах, Варинках, скажешь там, что и как, тут сейте это, там — другое, и покатил себе даль­ше! А мне и одуреть есть от чего. Ведь все выльется на мою бед­ную голову.

Мыкола.Иван, Ивасик! Поверь, мне тоже нелегко! За эти три дня я и восьми часов не спал. В эту ночь с матковчанами до рассвета просидели — учил их, как протравливать заражен­ные семена. А потом — гляди...(Снимает со стены прострелен­ную шляпу, но, передумав, вешает ее назад.)Чепуха!(Садится на приступок, ударяя себя по коленям.) Ятоже уже не молод, Иван. Сегодня на коне заснул, проснулся лишь перед порогом конюшни, чуть-чуть голову не разбил о притолоку. Да и серд­це мне Освенцим подточил; и три с половиной года страшней­шего концлагеря в Брихенау — тоже не шутки! Рядом людей тысячами сжигают, а ты держись. Однако, Ивасик, если мое серд­це еще бьется, то только потому, что ему, старому, есть для чего биться! Помнишь, Ивасик, то утро в Дрогобычской тюрьме, когда мы впервые получили с воли брошюру «Что такое коллек­тивизация»? Ты помнишь Иван, что ты сказал тогда?

Мыкола. Когда я прочитал вслух эту брошюру, то ска­зал: «Теперь мне плевать на их приговор! Плевать на самого Пилсудского. Пусть дают мне уже не три, а тридцать лет тюрьмы, все равно колхоз в Яснычах будет!» Сказал?

Иван.Сказал!

Мыкола. То-то! А сегодня, по воле яснычан, ты председа­тель колхоза, я, твой бывший товарищ по камере,— участковый агроном да еще уполномоченный районного комитета партии по проведению первого колхозного сева в Яснычах... Я знаю, ты скажешь мне, что Лученяк тайком продал коня, ибо он будто бы принадлежит его жене, а жена не состоит в колхозе. Ты по­жалуешься, что Кудрич украл теленка. Что мы должны пока сеять вручную. Но все-таки, Иван, пойми: нашему колхозу всего шесть месяцев. Это — первая наша весна, это — наше детство, первые шаги.(Пошатнулся, но пересилив слабость, притворно бодрым шагом подходит к ведру и залпом выпивает чашку воды.)Пойми: нашим братьям на Востоке, на большой Украине, куда труднее было начинать коллективизацию. Опыта ведь никакого за плечами не было. У нас — другое дело. Хотя и отстали мы от них лет этак на двадцать пять...

Иван(степенно надевает шляпу и встает).Так я могу озлобиться на тебя, Мыкола.

Мыкола. Озлобиться? А, чтоб ты скис!

Иван.Ну, конечно, за то, что ты говоришь все это мне, как чужому...(Искоса взглянув на иконы и снова сняв шляпу, кру­тит ее в руках.)Как какому-то...(припоминает)охвостью.

Мыкола.Иван!.. А, чтоб тебя волки съели!(Быстрыми шагами подходит к Ивану и обнимает его.)

Баба Олена(из-под вереты).О господи, господи!

Иван.Слышал, Мыкола? Мой Семен приехал на рассвете из Порт-Артура.

Мыкола.Неужели? На побывку или совсем?

Иван.Конечно, совсем. Младшим лейтенантом запаса его отпустили. За Берлин два ордена имеет да за разгром Квантунской армии медаль «За отвагу»...

Мыкола.Добро! Значит, нашего полку прибыло. Скажи ему, чтобы поскорее вставал на партийный учет. А пока...(Пе­релистывая на столе газеты.)Ага! Снова!(Надевает очки.)

Иван.Пойду. А тебе отдохнуть надо часок-другой. Бувай, Мыкола.(Вздохнув, идет к выходу.) А с севом мы все-таки упра­вимся.

Мыкола. Погоди! (С газетой в руках садится в кресло.) Это нас с тобой, Иван, касается. Послушай. (Начинает читать.)

В галерейке у двери показывается отец Юлиан. Услышав голос Мыколы, он останавливается у порога.

«В конце января 1949 года выходящая в Верхней Австрии газета «Линцер фольксблатт» сообщила, что в Риме существует учебное заведение ордена иезуитов, именуемое «Русским колледжем», подготовляющее агентов для засылки в СССР. Выпускники шко­лы, по словам газеты, направляются под чужими именами в зоны, занятые Советами, и путешествуют не в монашеском платье, а в качестве обыкновенных туристов. Каждому отъезжающему папа римский дает особую аудиенцию...»

Иван. Не заехал ли такой турист в наши края? Не его ли дело вся эта история со львом да все эти слушки и пакости?

Мыкола. А ты послушай дальше.(Читает.)«Выходящая в Гааге газета «Ди Ваархейд» сообщает, что заместитель госу­дарственного секретаря Ватикана Монтини неоднократно вел беседы с руководителем террористической и шпионской органи­зации, называемой «Католическое действие», Луиджи Джедда. При этих встречах присутствовал также личный представитель Трумэна в Ватикане Тейлор. Указывается, что Ватикан принял решение о расширении деятельности организации «Католическое действие». В кругах Ватикана считают, что эта террористическая и шпионская организация должна усилить свои действия против коммунизма».

Иван.Мыкола, погоди... Так ведь это же то самое «Като­лическое действие», что против нас в панской Польше действо­вало? Помнишь, митрополит Шептицкий его на коммунистов натравливал?

Мыкола.То самое, Иван. Никогда не простят эти черные вороны нам с тобой монастырской земли, которую мы у них ото­брали.

Иван.Сейчас на американцев работают, а совсем недавно для Гитлера старались! Когда ты сидел в Освенциме, эти черноризники призывали народ и в праздники работать, чтобы поско­рее немцам налоги сдать. Не они ли сейчас народ против колхо­зов поднимают?

Мыкола.Может, и они... Воинствующие слуги бога и дол­лара... Война продолжается, Иване, хоть наш поп Юлиан и твер­дит про мир и благоволение на земле. Не пойму — не то он чуд­ной, не то... глаза ему святым писанием залепило.

Отец Юлиан на галерейке, отступив, бесшумно исчезает.

Устал я, Иван... крепко устал.(Последние слова он произносит угасающим голосом; голова его падает на грудь, глаза закры­ваются, газета валится из рук.)

Иван поднимает газету, кладет на колени Мыколе, берет с кровати по­душку-думочку и бережно подкладывает ему под голову. На галерейке появляется Параска.

Иван(приложив палец к губам).Тише! Пусть поспит не­много.(Уходит.)

Параска(на цыпочках проходит через хату и приоткры­вает дверь в комнату Варвары. Тихо).Мама! Почти все дети при­шли. Они еще ничего не знали.(Подходит к плите, наливает кружку молока, из хлебницы на столе берет кусок хлеба и все это подает бабе Олене.)

Вытягивая шею, входит Штефан.

Штефан(заметив, что Мыкола спит. Глядя вслед уходя­щему Негричу).Пошел себе голодранец, нет на него кары!

Входит Варвара в длинной темносерой пелерине с капюшоном, в чер­ном платье. В руке у нее — туго набитый клеенчатый портфель. Она подходит к постели, снимает шерстяное одеяло и с помощью Параски окутывает им колени Мыколы. До конца действия все говорят впол­голоса.

(Со страхом.)Боже мой, Семен! Поджигатель!(Прирастая спи­ной к печи.)Поджигатель Семен Негрич!

Варвара(быстрыми шагами идет к выходу).Семен!

По ступенькам поднимается Семен, среднего роста, шатен двадцати восьми лет. Под его высоким бледным лбом — густые брови, как у отца. На щеках — почти девичий румянец, молодящий его. В жестах и словах еще более сдержанный, чем Иван. Он одет в короткий гуцульский каф­танчик и военную форму без знаков различия. Небольшая шляпа такого же покроя, как у отца, лишь поля ее молодецки отогнуты. На ногах — ладно сшитые хромовые сапоги.

Штефан(дрожащими губами).Возвратился, сатана!.. А, чтобы вас, Негричей, земля не удержала за мое сено, за мои недосланные ночи...

Параска(в сердцах.)Цыц, дед!(Вытирает здоровую руку о юбку.)

Семен целует руку Варваре, здоровается с Параской, потом смотрит на Штефана жестким взглядом. Тот вытягивает голову, как бык перед атакой, пробурчав что-то, неуверенными шагами направляется во двор.

Семен(кивнув головой в сторону Штефана).Жаль, что оставили.

Варвара.Это я. Едва упросила Мыколу. Надо жалеть стареньких, Семен. И так они вдвоем уже на божьей дороге.

Баба Олена.О господи, господи!(Допив молоко, прячет голову под верету.)

Семен(широко усмехнувшись).Слышу, что на божьей! Варвара.За письма — низкий тебе поклон, Семен.(Кла­няется.)Они менямногому научили.

Семен(смущенно).Не может быть... Варвара(кивнув головой).Погоди, проснется Мыкола — и он тебе скажет: твой огонь зажег и меня. Может быть, тебе странно слышать это от меня,но, клянусь, я полюбила свою работу, как жизнь.

Семен отворачивается, потом, порывисто стиснув руку Варвары, быстро идет к выходу.

(С укором.)Семен!.. Уже?

Семен(остановившись, вертит в руках шляпу).Я хотел увидеться с агрономом, но отец сказал, он спит... Варвара.Зато мы с Параской не спим. Семен.Параска? Выросла-то как...

Параска, которая до этого суетилась возле печки, избегая взгляда Се­мена, хихикает в рукав.

Варвара(Параске).Тише, хохотушка! Собирайся в шко­лу.(Взяв Семена за руку.)Приходи к нам вечером. Поговорим, если только нынешний тревожный день позволит...

С правой стороны появляется Лука. Увидев его, Параска еще больше углубляется в свою работу.

Лука(не спуская глаз со сплетенных рук Семена и Вар­вары).Добрый день! Как будто Негрич?

Варвара(выпуская руку Семена).Не как будто, а в самом деле он! Подайте друг другу руки. Ведь вы родились под нашим яснычанским небом.

Пауза. Молодые люди протягивают друг другу руки. Далекий львиный рев.

Лука.На этом голубом яснычанском небе сегодня начи­нают собираться тучи.

Семен и Варвара смотрят вдаль.

Варвара.Они невидимы сегодня, эти твои тучи. Лука.Зато слышимы.

Семен.До завтрашнего дня мы льва либо поймаем, либо убьем.

Лука.А завтра? Семен.Завтра мы посеем.

Лука.Что же, это хорошо. Помогай бог!(Отходит.) Варвара(с притворным безразличием).Лука, куда ты? Лука.В лес хочу пройтись.

Параска бросается к двери.

Варвара. Сегодня? Зачем?

Лука.Может, лев искалечил какого-нибудь ребенка, и он блуждает по лесу, истекая слезами и кровью, и зовет: «Спаси­те!»(Уходит).

Семен(после короткой паузы).Чего он хочет? Варвара.Прости его, Семен! Он много вытерпел, скитался по миру, едва вырвался из Западной Германии... А сейчас его тяготит и унижает вынужденное безделье. Будь у него паспорт, он уехал бы в Станислав или во Львов. Он ведь так мечтает пре­подавать в музыкальной школе.

Семен(задумавшись).Это вторая встреча с ним сегод­ня... Чего он хочет?.. Варвара.Семен...

Семен поднимает на нее глаза. Школьный звонок.

Мне пора в школу. Проводи меня, Семен.(Спускается по сту­пенькам, внезапно останавливается и поднимает голову.)А небо- то над нами сегодня все же голубое-голубое.(Вместе с Семеном уходят.)

Параска не отрывает глаз от удаляющегося Луки, потом вытирает кулаком слезы и бежит за ним. Мыкола шевелится во сне; газета с шелестом падает на пол. Под доносящиеся звуки школьного звонка опускается занавес.

 

ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ

Та же обстановка, только солнце уже светит справа. Высоко над горами повисли золотые барашки. На кресле, где в первом действии спал Мы­кола Воркалюк, развалившись храпит Федор Квитка. Прозве­нел звонок. Открылись двери, и со двора степенно входит Штефан. Увидев Федора, он ускоряет шаги, подходит к спящему и тормошит его.

Штефан.Ты что, одурел, голодранец? Залез, как скотина, в чужую хату и на панском кресле ишь какого храповицкого за­дает! Нет на тебя божьей кары. А ну, вставай, лежебока!

Федор(растерянно моргая).Свят! Свят! Свят! А, это вы, Штефанчик, бог бы вас любил!..(Со страхом.)А двери открыты!.. Штефанчик, двери открыты, и он может войти. Штефан.Кто может войти? Федор.Лев!

Штефан.Врешь! Я ворота закрыл.

Федор.Ха-ха! Ворота! Он на пять, да где там на пять, счи­тай, на десять метров вверх прыгает, а вы — ворота! Ха-ха! О, он совсем не такой дурак, как мы с вами, Штефан! Да он...

Штефан(прерывая).Ну, хватит тебе голову морочить, лежебока!(Тоном команды.)Ауф!

Федор(мгновенно вскакивает).Тьфу! И не очнулся еще, как встал... Так вот эта проклятая австрийская команда въелась мне еще с тех времен в печенки. А вас, Штефан, господь бог на­кажет за то, что вы меня лентяем называете. Как же я пойду. До почты четыре километра. Быть может, там на дороге этот дьявольский лев на меня зубы точит? Вот я и жду попутной ма­шины.(Зевает и крестит рот.)

Штефан.За полмили от дороги машину ждешь? Подож­ди, голодранец, придет зять и такую тебе машину пропишет...

Федор.А вы лучше не называйте меня голодранцем. Ого! Кончились голодранцы! Это вы сами, Штефан, превратились в бог знает кого. Когда-то вы и Ивана Негрича голытьбой назы­вали, а теперь попробуйте-ка, будьте добры, попробуйте! Хотел бы я услышать и увидеть!..(Жалобно.)А глумиться надо мной невелика хитрость. Я что? Калека. Еще с той войны в живом теле ношу итальянскую пулю. Я что? Я бедный.(Всхлипывает.)

Штефан(издевательски).Иди в колхоз — будешь бога­тым!..

Федор.И пойду. Так и знайте, что пойду! Только жену обломаю. Как только плакать перестанет, пойду. Есть у меня полтора морга земли, а в колхозе куда больше будет. А у вас было сто, а осталась одна печь да и та зятева.(Смеется в кулак.)

Баба Олена(показываясь на печи).О господи, господи!

Федор.Так вот и моя все стонет.(Ковыляет к печке.)Баб­ка Олена, вы уже знаете?

Баба Олена.Что?

Федор.Лев убежал из зверинца!

Баба Олена.Кто?

Федор.Лев, говорю!

Баба Олена.Какой лев?

Федор.Лобастый и глазастый.

Баба Олена.А что ему нужно?

Штефан.Иди-иди! Не морочь голову дурной бабе!

Баба Олена(Федору).Что он говорит тебе?

Федор(показывает рукой).Рот!.. Мне Штефан рот за­крывает.

Баба Олена.Рот? Болячка бы его задавила, ирода! Не даст ко мне людям подойти, палач. Вот мучитель, вот вор!

Штефан(задыхаясь от оскорбления).Я, Штефан Петрич, хозяин над хозяевами,— вор?

Баба Олена.Вор! Вор! Вор! И вся твоя жизнь — одно сплошное воровство! Да-да! Так!

Штефан.Так, говоришь? Ну, теперь перекрестись, ведьма! (Вытягивает из-под кровати костыль.)

Федор(машинально крестится).Христе боже! Еще в сви­детели потащат...(Стрелой вылетает из хаты.)

Штефан(ничего не соображая от злобы).Убью!!

Баба Олена.Ой! Убьет злодей! Вор! Вор! Вор! Ой!

Штефан ударяет ее костылем в плечо.

(Кричит.)Ой, матерь божья! Убьет!..

Со двора вбегает Варвара, за ней — Отец Юлиан.

Варвара.Дядя Штефан!

Баба Олена.Ой, убил, ирод! Убил, поганец! Убил, злодей!

Варвара(подходя ближе).Что это такое? В нашей хате?

Штефан. В какой — вашей? За свои деньги, своим потом и кровью для покойной дочери построил, а ты, цыганское отродье, говоришь: «В нашей». Поздыхали бы вы все без меня, как рыжие мыши! А теперь...

Варвара(перебивая).А теперь замолчите и больше ни слова.

Штефан.Это ты мне говоришь, цыганское отродье?

Варвара.Вам, Штефан Петрич!

Штефан.Я приголубил тебя малым дитятком, когда брата моего Петра и ту его цыганскую приблуду в войну холерой по­било, а ты...

Варвара.Мою мать оставьте в покое! Вы уже достаточно поизмывались над ней при жизни.

Штефан.А я-то, дурень, кормил тебя, одевал, в школу посылал.

Варвара.Вы захватили землю моего отца.

Штефан.И стого вы теперь завладели всем, что я имел. (Поднимая кулаки.)О, будьте вы про...

Варвара(перебивая).Выйдите! Там вас немного остудит, тогда и вернетесь в хату. А теперь выйдите!

Штефан, постояв минуту, опускает кулаки, сгибается в три погибели и опрометью выбегает из хаты. Варвара подходит к бабе Олене.

Баба Олена.Варварочка, солнце мое... Спасибо. Едва не убил меня, вор проклятый. Подай, родная, воды.

Варвара(подает ей кружку с водой).Пейте на здоровье. (Отцу Юлиану.)Кстати, с той поры, как Штефан с теткой пере­селились к нам, такая вспышка у него впервые. Не знаю, чего он разбушевался? Словно силу вновь почуял! И еще одно меня тре­вожит: где Параска? В школе ее не было...(Подходит к печке, заглядывает в горшки.)И дома также. Обед готовил Штефан.

Отец Юлиан.Быть может, испугалась льва и отсиживается у соседей?

Варвара. Нет, это ла нее не похоже.

Отец Юлиан.День теперь для меня больше не день, а ночь перестала быть ночь».

Варвара.А вы как думаете: это хорошо или нет?

Отец Юлиан.Я... не знаю...

Варвара.Неужели... не знаете?

Отец Юлиан(наклонив голову).Три года я жил мыслью о новом колоколе. Его голос убаюкивал меня, он наяву звенел в моих ушах, он подбадривал меня в самые тяжкие минуты. Спер­ва казалось, что это поет во мне печальная душа старого коло- -кола, перелитого гитлеровцами на орудия, потом мое сердце по­верило, что голосом призрачного колокола говорит со мной бог. Но сегодня, когда я услышал этот страшный звериный рев, что- то в моей душе надломилось, утихло. Так утихает надтреснутый колокол.

Варвара.Вам хоть помогает в таких случаях молитва... (Садится на лавку, обхватывает руками колени, наклоняет го­лову.)

Отец Юлиан.Когда я впервые увидел обезображенную ладонь Параски, мне хотелось целовать эту детскую руку, ибо в моих глазах ее раны были ранами Иисуса, ранами, из которых слезится любовь. Эта любовь, и только она, была подругой моей в золотомтумане последних лет.

Варвара на мгновение поднимает голову.

Для гнева, для ненависти к тем, кто нанес ребенку эту рану, в моем сердце тогда места еще не нашлось. Но вот сегодня поутру я впервые почувствовал ее жгучий вкус. Я попробовал молиться, но даже молитва звучит сегодня в моих устах, как гимн нена­висти.

Варвара.И вы считаете, что это на самом деле так? Что это возможно?

Отец Юлиан.Что именно?

Варвара(с мнимым спокойствием).Ну, эта быстрая ме­таморфоза, или, как ее там, когда любовь, внезапная и сильная, как буря, так внезапно уступает место... ненависти?

Пауза.

Отец Юлиан(тихо).Я думаю, что ненависть, как любовь, рождается долго, в муках, но, родившись раз, она срывается, как буря. Но... почему вы спрашиваете меня об этом?

Варвара(быстро встает).Это весь ваш ответ?

Отец Юлиан.Прошу прощения, но я не знаю, что вы тре­буете от меня?

Варвара быстрыми шагами ходит по хате, похрустывая от волнения паль­цами. Потом хватает пелерину и портфель и направляется в свою комнату.

А то, что я чувствую сейчас, пересказать вам не могу. Я могу лишь сказать, что я думаю.

Варвара(останавливаясь).Говорите. Отец Юлиан(тихо, рисуя что-то палкой на полу).Я ду­маю, точнее сказать, я боюсь, что эта... буря может окончиться громом. Громом с ясного неба.

Варвара(овладев собой).Что же дает вам основание думать так?

Отец Юлиан(вздохнув).Сам не знаю. А может, именно то, от чего так дрожат сейчас ваши губы.

Варвара отворачивается.

Одни называют это логикой фактов, другие — интуицией, а тре­тьи...(Замолкает.)

Варвара(глухим голосом).А третьи?.. Отец Юлиан.Предчувствием.

Варвара(медленно направляется в свою комнату; пола зажатой в руке пелерины тянется за ней по полу. В дверях). Простите, минуточку, я переоденусь.(Уходит.)

Баба Олена(уже несколько минут наблюдавшая из-под вереты сцену между отцом Юлианом и Варварой).Отче... От­ченьку!

Отец Юлиан, задумчивый, подходит к печке.

(Вытащив из-под вереты небольшой узелок.)Отченьку! Спрячь­те для церкви. Может, иконостас сделаете новый или крест — наверно, он уже потемнел, давно не видела, совсем слепая стала. А если останется что-либо, то поставьте при дороге крест по­лучше и напишите: «Во славу божью пожертвовала Олена Петрич».

Отец Юлиан пробует развязать узелок.

Упаси, господи, отче, спрячьте, скорее спрячьте. Моего изверга нет?

Отец Юлиан(оглядываясь).Нет.

Баба Олена.Ради Христа — схороните. Увидит — убьет меня, истинно убьет! И вас, чего доброго, тоже.

Отец Юлиан нерешительно прячет узелок в карман сутаны.

Выслушайте, отченька, мою исповедь... Вот позавчера, еще не благословило на рассвет, как мой старый встал и потихонь­ку, словно тать ночной, на цыпочках вышел во двор.Жду,жду — нет. Думаю, занемог, аспид. Слезла с печи, иду, ищу — нет. Вдруг вижу — Штефан. Присела я за возом и все ясно вижу. Влез Но лестнице и что-то под черепицей прячет. А когда слез, я уже была на печи. До самого утра дрожала от страха. А вчера, когда он, подался на реку рыбу ловить, я кое-как подтянула лестницу, едва влезла и вот этот узелок нащупала. Развязала его и вижу; какие-то медали золотые. Вот душегуб проклятый! Зарезал, наверное, кого-нибудь. Ох, сердце мое немощное, сердце мое отозвалось снова. Сидит уже над моей душой смерть с косой. Отче! Еще одну тайну хочу вам поведать. Только гляньте, мой дорогой, нет ли за дверьми моего ворога...

Отец Юлиан подходит к двери, выглядывает и кивком головы успокаи­вает бабу Олену.

Уж заодно и его и свой грех расскажу. Вы собираете, отченька, с людей деньги на новый колокол, а старый под носом у вас ле­жит. Лежит и дожидается, когда придут люди с лопатами, вы­копают его и поднимут на высоту во славу божью и человечью.

Отец Юлиан(громко).Неправда! Этого не может быть!

Баба Олена(крестится).Крестом перед вами падаю ниц, на божий крест присягаю!. Когда вывозили наш колокол полицаи, мой старый остановил их за селом. Три кварты спирта и еще половину свиного окорока вынес для них из амбара. За все это они завезли колокол на наше поле, на Куцую леваду, и там сбросили в кормовую яму. А как смерклось, ткнул мне Штефан в руки лопату и потянул за собой на леваду закапывать колокол. «С этих пор, сказал, это мой, Петрича, колокол, и людям нет до него дела. За него могут большие деньги дать: это чистая медь». Закопали мы, отче, колокол, и закопала я с ним вместе свой по­кой. «Убью, сказал, если пикнешь кому слово!» И я, грешница, молчала. Но сегодня я уже не боюсь, сегодня я уже на божьей дороге и первая стану перед господним престолом. Так отпустите же рабе божьей Олене смертный грех, преподобный отче... Отец Юлиан(перекрестив ее).Ныне отпушаеши...

На пороге появляется Параска с охапкой весенних цветов. Ее лицо пылает от возбуждения.

Баба Олена.Между двумя пихтами найдете колокол. Под белым камнем...

Отец Юлиан.Как он мог это сделать? Ведь он же цер­ковный староста!(Заметив Параску, движением руки дает знать бабе Олене, чтобы та замолчала.)

Баба Олена прячет голову под верету.

Отец Юлиан.Параска!

Услышав голос отца Юлиана, Параска вздрагивает от неожиданности.

Иди покажись на глаза маме. Она беспокоится.                            '

Параска(стушевавшись, делает несколько шагов, но посреди хаты останавливается).Я была в лесу, собирала цветы. Отец Юлиан.Сегодня в лесу? И не боялась? Параска.Нет! Отец Юлиан.Странно.

Параска.В случае чего мы успели бы залезть на дерево. Отец Юлиан. «Мы»?Значит, ты не одна была в лесу?

Параска отворачивается. Отец Юлиан подходит к ней, гладит ее по голове и направляется к выходу. На пороге своей комнаты стоит Вар­вара. Она в клетчатом костюме и пестрой гуцульской безрукавке нараспашку. Отец Юлиан хочет ей что-то сказать, показывая рукой на Параску, однако, передумав, молча уходит.

Варвара.Я ничего не понимаю, мое дитя...(Подходя к Параске.)Почему тебя не было в школе?

Параска после короткой паузы бросается с рыданиями к ногам Варвары; цветы рассыпаются по полу.

Параска.Мама! Мамочка!

Варвара(поднимая ее). Встань!(Вытирает Параске платочком слезы.)А теперь...(отходя от нее)собери цветы! (Ее неспокойный взгляд останавливается на вазе, которая стоит на окне. Наливает в вазу воду и ставит ее на стол.)Собрала? Параска.Уже! Варвара.Вот ваза.

Параска ставит цветы в вазу.

Можешь поставить их где хочешь.

После короткого колебания Параска ставит вазу на фисгармонию.

(Закусив губу.)Так!(Пауза.)Я тебя слушаю. Где он?

Параска, подойдя к ней вплотную, поднимает на нее глаза и внезапно отворачивается. Варвара берет ее за кисть здоровой руки. В этой позе и проходит диалог.

Параска. Пошел в село, сказал: «Сейчас приду». (Пауза.)Сегодня утром, мама, когда я увидела, что он идет в лес, к мосту, я испугалась и побежала за ним. Я кричала, звала его, но он не остановился. Он шел лесом так быстро, что я чуть не задохнулась. За оврагом он исчез. Мне стало страшно. Я побежала. Стала кричать. Потом я увидела его. Он сидел на пне, недалеко от моста, закрыв руками глаза, и печально кивал головой. Я знала, он...(подняв глаза на Варвару)думал о тебе... Только о тебе...(Прижимаясь щекой к руке Варвары.)Я насоби­рала цветов и села возле него на земле. Лишь тогда он заметил меня. Мы долго молчали. Потом он поцеловал меня в голову и сказал: «Иди домой».

Варвара целует голову Параски.

Но я не ушла: мне казалось, что я не должна оставлять его одно­го. Но потом, когда Лука начал говорить, мне стало еще страш­нее...(Пауза.)

Варвара.Говори, я тебя внимательно слушаю, дочурка.

Параска. Мама... Это, наверное, ужасно — убить чело­века да еще тогда, когда он надеется на спасение?

Варвара(взволнованно).Я не понимаю тебя, Параска.

Параска.Ты лучше послушай...(Склонив голову на грудь.)Почему дрожит твоя рука, мама? Прости, это я тебя так встревожила?

Варвара.Нет, родная, не ты...

Параска(вздыхая).Мамочка, кому помешали мои родные? Ведь папа родину защищал! Он сражался на заставе честно, не позволял никому границу перейти. Мне дядя Иван рассказывал: если бы не приказ командования отходить в тыл, папа остался бы на заставе, в блиндаже. Их несли сюда послед­ние бойцы. Если бы они попали в Яснычи, здесь бы им сделали перевязки, потом отвезли бы на подводах в госпиталь. Они могли бы уцелеть. Правда? Но... Мамочка, ты же знаешь больше меня. Скажи, кто подослал на нас полицаев, кто? Клянусь тебе, я ни­кому не скажу. Ведь уже никакая сила не воскресит ни папу, ни маму. Я хочу лишь знать, могу ли я со спокойным сердцем смотреть ему в глаза?..

Варвара.Кому?

Параска(после паузы).Тому, кто принес меня сюда из леса.

Варвара(оттолкнув ее).Ты про Семена?

Параска(после паузы, не поднимая головы, говорит сквозь слезы).Я не могу, мама, не верить Луке.(Обняв Варвару, прижимается к ней.)

Варвара.Но ведь он... мне этого не говорил.

Параска.Мне он тоже не сказал бы этого, если бы... Семен не возвратился в село.

Варвара.Почему же он думает, что это сделал Негрич?

Параска.За полночь, когда Лука выводил нас из окруже­ния, на опушке повстречался какой-то человек. Лука узнал в нем Семена. Негрич возвращался с косовицы. Он один видел нас тогда на пути с заставы к Яснычам.

Варвара.Так! И Лука до сих пор молчал об этом?

Параска.Я же тебе, мама, сказала...

Варвара.Ты мне очень мало сказала, Параска. Будем надеяться; что больше скажет нам время...

Входит Лука.

и сам Лука...

Параска.Мама...

Варвара.Возьми себе обед и иди в мою комнату.

Лука молча стоит на пороге. Параска с тарелкой и куском хлеба уходит во двор.

Лука.Что это значит?

Варвара.Это значит, что я хочу поговорить с тобой с глазу на глаз.

Лука.Она... сказала тебе?

Варвара.Да, она... выручила тебя.

Лука.Ведь ты все равно бы не поверила мне.

Варвара.Почему?

Лука.Потому что не захотела бы поверить! За те долгие годы, когда меня здесь не было, ты научилась смотреть на мир глазами Негричей.

Варвара.Опять... ревность?

Лука.Нет. Что-то большее: ненависть.(Подходит к Вар­варе и берет ее за руку.)Не тебя я, конечно, имел в виду, а то, что густым лесом выросло между нами за последние годы, вы­росло непроходимой чащей, сквозь которую мне мерещится скорбная тень былой Варвары.

Варвара.Но эта же «тень» вышла тебе, Лука, навстречу с добрым словом и открытым сердцем.

Лука.Это было вчера.

Варвара.Это будет и завтра, в том случае...(Пауза.)

Лука.Если я начну служить твоим новым богам, не так ли?

Варвара.Не богам, а людям, Лука.

Лука.Ах, людям! Можно знать, каким?

Варвара.Твоему отцу...

Лука.Негричам, которые жгли сено деда и в темную ночь запугивали его выстрелами в окно?

Варвара.И Негричам, и Урбановичам, и всем тем, кто испокон веков любил эту землю и кто сегодня имеет право ска­зать о ней «моя».

Лука.И ты...

Варвара(перебивая).И я! В годы моей юности, о кото­рых ты говоришь с таким умилением, я тоже блуждала в тумане, как Параска в ту страшную для нее ночь. Данило подал мне руку и повел за собой. Не прошло и полгода, как гестаповцы увелиего, и он невернулся. Когда Мыкола рассказал мне о том, как умер мой Данило за колючей проволокой Освенцима, когда он рассказал о миллионах таких же смертей, когда я, наконец, увидела своими собственными глазами, что творили здесь ук­раинские националисты, я поняла, что фашизм — это смерть!.. А я люблю жизнь... Я пойду с теми, кто победил эту смерть, кто людям даровал жизньинаучил занеебороться... А ты...Милый, боже, кто ты?(Припадает к плечу Луки.)

Лука.В моих жилах течет кровь Петричей. Непокорная, гордая и — неповторимая.

Варвара.Почему же в таком случае ты ехал сюда? Зачем возвратился на мое горе?

Лука(после паузы). Ради родной земли и ради тебя.Но земля уже, вижу, не та, потому, должно быть, что не моя она и не наша, да и ты теперь не та, хотя я люблю тебя даже и такой.

Варвара(с устремленным в пространство взглядом). Если бы кто сказал: «Умри, и тогда твой Лука станет таким, каким хочешь ты его любить», я бы положа руку на сердце от­ветила: «Хорошо, я согласна!»

Лука порывисто обнимает и целует Варвару.

И я верю, что ты будешь таким.

Лука.А если эта вера окажется слепой? Что тогда?

Варвара.Я не знаю, что будет тогда. Я знаю, что есть вещи, которые я не умею прощать никому и никогда: это ложь и предательство.(Пауза.)Пока ты бродил по Европе, Лука, гит­леровцы подготовили себе здесь людей, которых можно назвать лишь одним словом: предатели! Ведь это они, а не кто другой, на несчастьях и крови нашего народа строили собственное бла­гополучие. Это они помогали фашистским палачам срывать с людей одежду, чтобы потом торговать ею на Краковском базаре, во Львове. Одни из них сидят пока тихо и молятся по ночам американскому доллару. А другие вредят уже сейчас. Кто-то из них стрелял вчера в Мыколу. Но как бы они ни распинались перед нами, мы видим, очень хорошо видим на их руках когти фашист­ских предателей. И мне кажется, что каждый честный человек, которому дорога судьба его детей, должен смело рубить эти ког­ти! Рубить, а не прощать!

Лука.Так...(Подходит к фисгармонии и тихо играет лейт­мотив оперы Д'Альбера «Долина».)

Варвара прислоняется спиной к дверному косяку и не спускает с Луки глаз.

(Не поднимая головы от фисгармонии.) АСемену Негричу тоже никогда не простишь?

Варвара.Если обнаружится, что все это правда, не прощу. Только почему ты не сказал всего этого своему отцу?

Лука.Очень просто.(С иронией.)Он, как человек исклю­чительно принципиальный, передал бы это дело в руки властей, а я этого не хочу.

Варвара.Почему?

Лука.У меня нет прямых доказательств, а кто же поверит слову человека, на которого даже родной отец глядит испод­лобья. Я не говорю уже о том, как глупо было бы сегодня идти на ножи с родом Негричей, с родом «застрельщиков колхоз­ного движения в селе Яснычи». Это все могло бы, пожалуй, кон­читься тем, что на скамью подсудимых посадили бы не его, а меня, «возвращенца».

Варвара.Ты убежден в этом?

Лука.Почти.

Пауза.

Варвара.Теперь мне ясно: один из вас, наверное, рас­квитается.

Лука(Срывается с места, подходит к Варваре, обнимает ее).Ты могла бы... могла бы когда-нибудь поверить, что это сделал я? Варвара...(Покрывает поцелуями ее лицо.)

Варвара(опускает руки, закрывает глаза, стиснув губы и сдерживая рыдания, отрицательно качает головой).Нет! Мне кажется, я не имела бы сил поверить в это, милый...

Они не услышали, как появился Мыкола с уздечкой в руках. Увидев их, он крякает; Лука и Варвара отскакивают друг от друга. Мурлыча свою песню, Мыкола вешает уздечку, шляпу и куртку, подходит к фис­гармонии и с грохотом опускает ее крышку.

Мыкола.Обедали?

Варвара.Нет.

Мыкола.Ну, давайте пообедаем.

Варвара ставит на стол тарелки, ложки и два горшка, потом кладет каждому в тарелку жидкой каши, наливает молока.

Варвара.Льва еще не поймали?

Мыкола.Нет. Он подался за Кичеру, в Черный бор. Се­годня вечером делаем облаву. Над Медвежьим плесом. Директор зверинца говорит, что лев как будто бы привык хлебать воду в сумерки.(Подсаживается к столу.)

Варвара.Садись, Лука.(Подает тарелку с едой бабе Олене.)

Мыкола.Это давно у вас?

Лука.Отец...

Мыкола(перебивая) Яне тебя спрашиваю!

Варвара(после паузы).Нет, недавно. Лука приехал всего пять недель назад.

Мыкола(напевая).Роман?

Варвара молчит.

Лука.Нет. Больше!

Мыкола(подумав).Ну что ж, ладно. Только она... ра­ботает.

Лука(опустив глаза в тарелку). Ятоже не привык долго сидеть сложа руки.

Мыкола(ест).Я думал уже о музыкальной школе. В кон­це концов, можешь учительствовать и тут. Детей ведь некому учить пению. Что ты скажешь, Варвара?

Варвара.Я не думала об этом, дядя.(Зовет с порога.) Параска! Позови деда: обедать пора.(Садится за стол.)

Мыкола.Еще три дня такой погоды — и земля будет не земля, а камень. Хотел бы я знать: кто выкинул этот номер со львом?

Варвара.Подозрение есть?

Мыкола.Есть. У Семена Негрича.

Варвара.Как? На Семена?

Мыкола.Я сказал: у Семена.

Лука.Самоуверенный парень!

Мыкола.Не хочет только назвать имя. Говорит, рано. Как будто разумный хлопец, а такой загадочный.(Варваре.) Кстати, он знает о вашей... э-э-э...... дружбе?

Варвара.Должно быть, еще не успел узнать.

Мыкола.Будет свет ему не мил, бедняге. Кто знает, не ради ли тебя спешил он так сюда из армии...

Варвара перестает есть. Входит Параска.

Параска.Дед не хочет есть, мама.(Возится около печи.)

Пауза.

Лука.Значит, отныне Семен — мой беспощадный враг?

Мыкола.Не думаю. Семен — коммунист. Он сумеет по­давить в себе личную неприязнь...

Лука.А как ты думаешь, Варвара?

Варвара(встает из-за стола. Собирая посуду).Я хотела бы пока об этом не говорить.

Мыкола.Странный ответ.

Варвара.Странный. Немало странных вещей происходит у нас, дядя.

Мыкола.Ты об этой истории со львом?

Варвара.Не только.(Параске.)Параска, выйди на минутку!

Параска уходит.

Как ты думаешь, Мыкола, кто повинен в том, что семью Мак­симовых не донесли до нашего села? Кто виновен в том, что полицаи зверски добили тогда их в лесу? Кто навел полицаев на эту цель?

Мыкола(встал, заходил по хате).Почему ты подумала об этом?

Варвара.Ты не ответил мне на вопрос, дядя.

Пауза.

Мыкола.Меня тогда не было здесь. Ты знаешь. А Лука все это пояснил. Полицейские перехватили Максимовых на пути в Яснычи...

Варвара.А если они перехватили их не случайно? Мыкола.Ты думаешь, что их подослал кто-то? Лука(вставая).Я убежден в этом, отец. Чего бы искали полицаи из Дороева на таком отдаленном от их села участке?

Пауза.

Мыкола.Гм! Жаль, что ни одного из них не удалось нашим поймать. Все подались к американцам. А без них вряд ли удаст­ся раскусить этот орех...

Варвара.Твердый орех.

Лука.А может, тебе только так кажется? Ты, отец, сказал как-то: «А вдруг кто-то хотел поживиться вещами Максимовых, хотя бы его сапогами...»

На пороге останавливается вошедший Семен Негрич. Из-под его распахнутого кафтана выглядывает дуло автомата.

(Не заметив Семена.)Может, следует вспомнить, кто в нашем селе еще перед войной, еще перед первым приходом Красной Армии прославился как рыцарь темной ночи? Кто...(По глазам Варвары угадывает, что кто-то стоит на пороге.) Семен.Говори дальше, Лука.

Пауза.

Лука.Кто косил соседскую молодую кукурузу, кто под­жигал чужое сено, кто воровал...

Семен.Лжешь, штефаново отродье!

Пауза.

Мыкола(взволнованно).Что это?

Л у к а. Ударь по столу — ножницы отзовутся.

Семен.Я сказал: лжешь, штефаново отродье! Я никогда ни у кого не воровал. Да, я дважды сжигал сено Штефана. Да, я косил у него молодую курурузу. Но, это делали и другие, потому что и другим еще с австрийских времен переедал горло твой дед. Ты сам немало знаешь. Когда мой дядя Василь ехал на зара­ботки в Америку, Штефан одолжил ему сто долларов, а вексель дал ему подписать на двести. Прошел всего год, и Штефан купил с торгов всю землю Василя. Василиха прокляла твоего деда и сошла от горя в могилу, но ведь от этого земля Василя не пере­стала родить, не для Василя уже и не для нас, Негричей, а для Штефана. Мне было тогда всего семнадцать лет, и моя грудь не могла вместить такую обиду. А воровать я ничего не воровал, потому что не было воров в роду Негричей. Крали, воровали, но другие — приспешники Штефана, те, что вышли из его ку­лацкой школы!..

Лука(с трудом сдерживаясь).Ты... о ком это?

Варвара. Хватит!

Пауза.

Мыкола.Начинается...

Семен.Простите, но моя кровь—не вода. И так уже иссушил меня сегодня лихой час, а тут еще этот прибавил...

Мыкола.Снова что-либо произошло?

Семен.Достаточно и того, что случилось утром. Кто-то хочет сорвать сев. Тот, кому ненавистна жизнь людей.

Лука.Лев?

Семен. Нет, хуже. Льва придется пристрелить, лишь сжав сердце.

Лука.А человека — с легким сердцем?.. Кого-кого, а тебя я понимаю, Семен...

Варвара.Лука, хватит!

Мыкола.Как петухи! В самом деле, как петухи.

Варвара.Одному из вас придется выйти. Лука, Семен — наш гость.

Лука.Ты права, Варвара.(Быстро выходит во двор.)

Мыкола.Вот горе!(Смотрит на стенные часы.)Скоро тронемся в путь. Еще до захода солнца должны быть над Мед­вежьим плесом. Сети для западни уже, наверно, готовы. Где отец?

Семен.Он сказал, что придет за вами.

Мыкола.А я тем временем малость отдохну. С Лукой же ты зря схватился. Сам видишь — он приехал оттуда с больной душой. Его скорее жалеть нужно. Он просто болен сейчас. Найти ему себя надо, снова на ноги встать, зажить по-новому...

Семен.Боюсь, что мы с вами, товарищ агроном, не вы­лечим его болезни.

Варвара сжимает руку Семена.

Мыкола. Гм...(Уходит в свою комнату.)

Пауза.

Варвара.Как тебе не стыдно! Ты забываешь, что Лука — его единственный сын.

Семен.Я хотел бы об этом забыть.

Варвара.И что? Не в силах?

Пауза.

Семен.Пока я об этом ничего не могу сказать.

Варвара.В своих письмах, Семен, ты был более откро­венным.

Семен.Пока я от вас ничего не утаивал.

Варвара.Ничего? Как перед богом, Семен?

Пауза.

Семен.В бога я не верю. В одном и том же сердце нет места для бога и для людей.

Варвара.Да, ты писал мне об этом. Об одном лишь ты не сказал в своих письмах — смог бы ты поднять руку на че­ловека, который... не сделал тебе ничего плохого...

Семен.Лука мне не сделал ничего плохого, учительница.

Варвара.Я не его имела в виду, Семен.

Семен.А кого же?

Варвара(опустив глаза, мнет платок).Я просто так спросила.

Семен(тихо).Нет, это не просто так. Между нами, учи­тельница, пробежала черная кошка. Боюсь, что ее выпустила та самая рука, которая выпустила льва из клетки.

Варвара(встрепенувшись).Неужели ты думаешь, что это он?

Семен.Кто — он?(Пауза.)Вы побледнели, учительница.

Варвара.Он... дорог мне, Семен.

Пауза.

Семен.О!..

Варвара(низко наклонив голову).Да.(Протягивает руку Семену,но ее рука повисает в воздухе и опускается.)Слу­чилось! Трудно.(Беспомощно разведя руками.)И вот я, Варвара Петрич, бледнею перед лицом этой любви.

Семен(медленными шагами идет к двери).А не кажется ли вам, что сейчас я тоже... побледнел?

Варвара(взглянув на него и снова опустив голову). Что же, тем легче сейчас тебе будет свести с ним счеты.

Семен.Нет, тем тяжелее мне будет сейчас... Но когда все, о чем я думаю, окажется правдой, тогда простите меня, учитель­ница, ибо я простить не могу.

Варвара(в глазах ее вспыхивают огоньки).Тогда и я не буду знать пощады.

Семен(грозно поворачивается к ней лицом и глядит так, будто впервые в жизни ее видит).Кажется, это сказала Варвара Петрич...

Варвара.Да. И слову ее можешь верить.

С е м е н. Я верю.

Варвара.Спасибо. И запомни, можно вернуть утраченное здоровье, можно даже возвратить молодость; только двух ве­щей никакая сила человеку вернуть не может: жизни и чести. С мыслью о неминуемой смерти человек сживается с детства, но горе тому, кто не знает цены своей чести...

Семен(перебивая).Правильно, Варвара! И даже если через пятнадцать лет плуг старости избороздит ваше лицо — ваша жизнь, жизнь сельской учительницы, станет еще богаче. А знаете, почему? Да потому, что рядом будет шагать в буду­щее ваша человеческая гордость! Вы будете гордиться тем, что подготовили поколение образованных людей. Они сделают нашу землю еще радостнее и прекраснее. Когда же пробьет ваш по­следний час, то вам даже умирать будет легко с мыслью, что жизнь прожита честно и недаром...

Варвара.Ты не обижайся .на меня, Семен. Я рада, что наша юношеская дружба не переросла в нечто большее. Это помешало бы нам сейчас сказать друг другу в глаза всю правду... Я знаю, Семен, что такое любовь, я знаю и чувствую это особенно сильно сегодня, но, клянусь тебе нашей дружбой, если даже мое сердце ослепнет, глаза мои останутся зрячими. Даже в самую темную ночь они найдут верную мишень.

Семен(подходя к ней).Я не совсем понял. Вы хотите сказать...

Варвара(перебивая).Я хочу сказать лишь то, что ска­зала. Будущее моих детей, а их в школе более ста душ, мне дороже всего на свете, и я их не променяю на... моего избранника, как не променяю своего достоинства на то, что люди долгое время называли личным счастьем. Ты понял?

Семен.Такие слова пишут своей кровью.

Варвара(взволнованная окончательно).А ты как ду­мал?

На пороге появляется отец Юлиан. Он без шляпы и без палки. Увидев его, Варвара отворачивается, стремясь скрыть слезы, потом быстро уходит в свою комнату.

Отец Юлиан(Семену).Я, кажется, не Вовремя.

Пауза.

Семен(неуважительно).Вы...

Отец Юлиан.Хотите сказать, Семен, что я всегда не во-время. Ходячий анахронизм, не так ли?

Пауза.

Семен.Как вы поседели за это время...

Отец Юлиан.Неужели вы когда-нибудь видели меня молодым, Семен?

Семен.Кажется, да.

Отец Юлиан.Это Вaм лишь кажется. У меня не было молодости. Я понял это слишком поздно, и, может быть, толь­ко оттого появилась эта преждевременная седина.

Семен.Я думаю, вы сказали правдивое слово.

Отец Юлиан(с горькой усмешкой).Впервые в жизни Негрич согласился со мной.

Пауза.

Семен.Я не узнаю вас, преподобный!

На пороге своей комнаты появляется Варвара. Отец Юлиан и Семен не замечают ее.

Отец Юлиан.Я сам себя не узнаю. Раньше я верил, что бессмертная душа моя в свое время станет белее снега на божьих лугах, если земной путь ее будет дорогой всепрощения и милосердия. Как это ни странно, но этой веры не убили во мне даже годы гитлеровской оккупации. Я понимаю теперь, почему глаза мои были все еще ослеплены блеском церковных свечей, а уши залеплены их воском. Но пришло время — и померкли огни свечей, зато пробудилась совесть. Вот я и подумал: какая же цена бессмертию твоей души, если за ней надсмотрщиком будет ходить голос мятежной и неутешной совести: «Ты предаешь братьев и сестер своих за ничтожный миг твоего вечного бла­женства»... А сегодня... точнее говоря — полчаса назад, этот вопрос возник передо мной со страшной силой.

Варвара.Что произошло с вами, отче?

Отец Юлиан.Со мной — ничего, кроме того, о чем я сказал.

Варвара.И это все?

Семен(с уважением посмотрев на отца Юлиана).По- моему, это еще не все...(Выходит из хаты.)

Варвара(подойдя к отцу Юлиану).Ваши руки дрожат.

Отец Юлиан(вынув из кармана узелок и положив его на стол).Посмотрите!

Варвара развязывает узелок.

Мне кажется, что такие ордена были у...

Варвара.У кого?

Пауза.

Отец Юлиан.У покойного... отца Параски, Максимова.

Варвара.Боже, откуда это у вас?

Пауза.

Отец Юлиан.Баба Олена нашла в тайнике у Штефана.

Варвара.Откуда же это, мой боже, у него? Нет, по­дождите. Это, наверное, что-нибудь другое. Я не верю, я не хочу поверить, чтобы он мог...

Отец Юлиан.Кто — он?

Варвара(с ужасом).А?

Отец Юлиан.Я также не хочу верить, что он мог при­ложить руку к этому кровавому делу. А впрочем, может, я оши­баюсь. Возможно, эти вещи принадлежали какому-нибудь дру­гому советскому военному? Но вместе с тем... Ведь вы знаете, часовня моего прихода стояла в ту весну вблизи венгерской границы. Несколько раз я ходил на заставу к Максимову за разрешением посетить часовню и видел у него на гимнастерке именно такие ордена. Однажды мы разговорились, и Максимов сказал, что вот именно такой орден Монгольской республики он получил за бои в Монголии против японцев... А может, все это — простое совпадение?..

Варвара(берет в руки орден, внимательно его рассмат­ривает).Подождите минуточку, Параска!(Отцу Юлиану).Как же это так? И когда бы он мог?..

Входит Параска.

Параска! Где бумажник с документами твоего отца, который нашли там в траве? Принеси его на минутку сюда.

Параска.Зачем, мамуся?

Варвара.Не спрашивай, мое сердце, зачем.

Параска.Сейчас принесу.(Выходит.)

Варвара осторожно перебирает содержимое узелка. Входит Парас­ка и дает Варваре бумажник. Варвара выкладывает его содержимое на стол, перебирает документы, потом отделяет от них орденские книжки.

Варвара(Параске).Спасибо, можешь идти.

Удивленно озираясь, Параска уходит.

Ах, как было бы хорошо, если бы это оказалось только страш­ным, неподтвердившимся совпадением...(Сравнивает номера на орденах с номерами, записанными в документах, и бессильно опускает руки).Больше надежды нет... Номера те же... Это ордена Максимова.

Отец Юлиан(наклонив голову).Простите меня, дорогой друг..-

Bapв а р а(сжав его руку).Благодарю вас.(Пауза. Резко поворачиваясь к отцу Юлиану).Помолитесь, отче, за меня и помолитесь за того, кого поразит моя ненависть. Я еще не убеждена, я еще не верю, я не хочу в это верить, но когда по­следняя искорка моей надежды погаснет, помолитесь, отче, за него...(Подходит к дверям и становится против заката, который багровым отблеском вспыхивает на ее лице. Сквозь стиснутые зубы.)Помолитесь, отче!

Отец Юлиан.Не смогу, моя дорогая. Эта молитва была бы мертва, как... и моя вера сегодня...

Варвара.Отче! Это правда?

Отец Юлиан(со скрещенными на груди руками под­ходит к Варваре).Не удивляйтесь, дорогая! Со мной произошло то, что с вами было давно. На ваших губах дрожит еще иной раз молитва, но она уже тиха, как шепот умирающего бога. На смену ему уже восходят светила великого дня, и сеятель выходит сеять уже не с молитвой, не с гимном рабству и смерти на устах, а с песней всепобеждающей жизни, с песней, которая рано или поздно заглушит наши последние колокола.

Варвара.Вы плачете, мой друг?

Отец Юлиан.Нет, это вам показалось. Если я и за­плачу когда-нибудь, то только потому, что мои руки, руки сеятеля, сеяли не семена истины, а... зубы дракона, из которых выросли убийцы родителей Параски.

Варвара.Убийцы? А может быть, там был лишь один душегуб? Один убийца, который добил тяжело раненных за­щитников родины, а затем судорожно, как гиена, рылся в их карманах, отвинчивал их ордена, снимал сапоги? Как вы ду­маете?

Отец Юлиан.Родителям Параски все равно.

Варвара.А мне не все равно! Я хочу знать всю, реши­тельно всю правду. И о той памятной ночи и о сегодняшнем рас­свете...

Занавес.

 

ДЕЙСТВИЕ ТРЕТЬЕ

Стемнело. Та же обстановка. Из своей комнаты быстро выходит Варвара и направляется к выходу. На крыльце она сталкивается с Иваном и Семеном Негричами. Иван — с винтовкой.

Семен — с автоматом.

Иван.Агроном?..

Варвара.Кажется, спит. Разбудить?

Иван(посмотрев на часы).Не нужно. Пусть еще несколь­ко минут поспит. Замаялся, сердечный! Пятьдесят восемь лет и четыре тюрьмы — не шутка.

Баба Олена(приподнимаясь на печи).О господи, гос­поди!

Входит Мыкола.

Мыкола.Ты соврал, Иван. Всего пятьдесят семь. Да, я вижу, вы готовы!

Иван.Яворский с людьми вас ждет у сельсовета.

Мыкола.Иду-иду!(Возвращается в свою комнату.)

Варвара.Садитесь, прошу вас.

Семен.Спасибо, учительница.

Оба садятся. Иван набивает чубук табаком и закуривает. Входит Параска и берет с припечка подойник. Увидев в дверях Мыколу с оружием в руках, она испуганно отшатывается, вскрикивает, потом выбегает из хаты.

Мыкола(глядя ей вслед).Это она всегда так, лишь уви­дит оружие. Бедный ребенок.

Иван.Ничего, вырастет и забудет.

В а р в ара.Вряд ли!

Мыкола(заряжая карабин).По-моему, она и не должна это забывать... Кажется, снова прорычал этот проклятый лев. А может, это мне только снилось?

Иван.Нет, вам не снилось, Мыкола. Совсем недавно лев снова появился в селе. Пробежал по огородам, зарычал, позагонял людей в хаты и снова под землю провалился... Говорят, видели, как он на луг Савюка побежал. Значит, он и в самом деле воды держится. Там его н надо искать.Сетиуже готовы.

Мыкола(Варваре).Что с тобой, Варварушка? Стоишь, будто скорбная мать?

Варвара(как бы очнувшись).Возьмите меня с собой, добрые люди.

Мыкола.Куда? На облаву? Женщину?

Варвара.Из крупнокалиберного револьвера я стреляю неплохо. А этого, кажется, достаточно.

Семен.Нет, этого еще мало.

Варвара.Отваги у меня также хватит.

Семен.Раненый зверь может броситься на вас, и тогда...

Варвара(перебивая).Тогда моя рука не задрожит.

Мыкола.Да?..

Варвара.Я пользуюсь такими же правами, как и вы. Кто поднимает руки на наше село, на наших детей, на наш колхоз, тот поднимает руки и на меня. Думаю, что я убедила вас, това­рищи?

Иван.Что же, она права, Мыкола.

Мыкола.Ладно, пойдешь с нами!

Варвара.Мне еще надо переодеться. Я поеду верхом и нагоню вас.

Мыкола.Не забудь только взять с собой лишнюю горсть патронов.

Варвара(с порога своей комнаты).Я ничего не забуду, Мыкола!(Уходит.)

Мыкола одевается. Быстро темнеет.

Мыкола.Странная она какая-то стала в последнее время...

Семен встает и спокойным шагом подходит к двери, выходящей во двор.

Иван.Работы у нее, должно быть, как и у нас всех, по са­мые уши!

Мыкола.А все-таки черт знает что делается! Один зверь задержал сев.

Семен(до сих пор смотревший вдаль, поворачивается к Мыколе.)Вы убеждены, что только один?

Иван намеренно закашлял.

Мыкола.Гм... Пожалуй, ты прав...

Иван быстро поднимается.

Его надо тоже выследить!

Семен.И я так думаю. Надо только прежде всего при­стрелить льва, а до волка доберемся позже...

Мыкола.Если бы знать, кто он, то можно было бы одно­временно ликвидировать обоих. Да что же... Кто может знать, что у кума пить дадут?.. Пока доберемся мы, пока доберутся в районе...(Гневно.)Черт знает сколько еще бед он сумеет на­творить!..

Семен пытается что-то сказать.

Иван(останавливая Семена движением руки).Товарищ агроном, ведь мы-то с тобой знаем, что для нас наш колхоз. Мы говорим: «путь к изобилию», и это в самом деле так, иначе й быть не может! Но, убей меня нечистая сила, чтобы я только из-за хлеба с маслом недосыпал в будни ночей и подставлял голову под фашистскую пулю. Колхоз для нас большее. Это — Советская власть, а она и нам, Негричам, и тебе, и учительнице, и всему людскому роду дала такое, чего не променяешь на все сокровища мира!(Ударяя себя кулаком в грудь.)Она дала воз­можность почувствовать нашу силу и сняла с нее оковы: «На, сила, иди в свет, верши чудеса!» Вот так я все понимаю.

Мыкола. Ага! Справедливо! Ну!

Иван(замявшись).За эту власть даже смерть с охотой примешь.(Опуская глаза.)Для нее, для Советской власти, и о родном сыне забудешь, если он сбился с панталыку и каиновы дела творит.(Умолкает.)

Мы кола. Иван! Иван! Ты о ком это?

Семен.Поспешили вы, отец. Пока что доказательств мало.

Иван.Нет, не поспешил. Это сказал коммунист комму­нисту.

Мы кола. Что такое? Доказательства? Против кого?

Пауза. Семен и Иван стоят, наклонив головы.

Вы о Луке? О Луке Воркалюке, моем единственном сыне?

Семен.О внуке Штефана Петрича.

Мы кола(растерянно).Я же смотрел его бумаги—они проверены еще в Германии. Он получил разрешение вернуться из Мюнхена домой, работать. Он...(Взглянув на фисгармонию.) Разве мог бы он играть так, имея замаранную совесть? А впро­чем... Лука, мой Лука!.. За что вы его так, товарищи, за что?

Иван.Ты что думаешь, мы забыли, что Лука одиннадцать лет жил без присмотра, без отцовского глаза? Меня с тобой, Мыкола, полиция в тридцать восьмом бросила в тюрьму. За­хватил Гитлер Польшу, а нас, коммунистов, из польской тюрьмы бросили в немецкую. Лука тем временем спокойненько учился во Львове, жил в этой бурсе митрополита Шептицкого, где кишмя кишели националисты. Быть может, уже тогда они ему в душу свою начинку вложили!

Семен(тихо).Я пришел сегодня в село, едва только на­чинала заниматься заря. Пришел и увидел Луку. Он украдкой бежал от старой корчмы, где остановился зверинец. Я окликнул его, но он исчез в лозняке. И как раз в это самое время опустела клетка льва.

Иван.До тех пор, пока Луки здесь не было, не блуждала тревога по нашим хатам.

Мыкола(метнувшись к дверям, кричит).Лука! Лука!..

Семен(подбегая и хватая его за руку).Слишком рано! Так можно лишь испугать... зверя, и он... убежит.

Входит Параска с полным подойником.

Параска.Луки нет возле хаты, дядечка.(Ставит по­дойник на припек.)

Иван взглядом показывает Мыколе на Параску.

Мыкола(тихо отходит от дверей. Насилу переводя ды­хание).Хорошо, я буду молчать.

Параска(подойдя к Мыколе).Что с тобой, дядя? Дя­дечка?

Мыкола(садясь в кресло).Тяжело мне, Параска!

Параска(став возле Мыколы на колени).Мне тоже очень тяжело сегодня, дядечка...

Мыкола(гладит ее волосы).А ты ляг и засни. Я возвра­щусь утром — разбужу тебя. Будет снова легко на сердце, мое дитя.(Закрыв глаза.)Разбужу тебя, как, бывало, давным- давно егобудил: «Порубаю калиночку, бо вмiю, скориняю Парасочку, бо смiю...»

Пауза.

Параска.Дядечка! Ради всего святого! Скажи мне. (Взглянув на Семена.)Кто убил моих родителей?

Мыкола(резко встает. Скользнув взглядом по Негричам, снова смотрит на Параску, которая низко опускает голову). Встань, Параска...

Параска.Прости, дядя, но я... не могу забыть!

Семен.Этого нельзя,забыть, Параска.

Параска, встрепенувшись, впивается глазами в Семена.

(Подойдя к Параске.)Параска, девочка...

Параска(отшатываясь от него).Нет!(Забивается в угол.)

Иван.Что это?

Пауза.

Мыкола.Я... не знаю. Я знаю лишь, что нам пора.(Под­ходит к дверям Варвары и стучит в стекло.)Варвара! Поторо­пись. Мы идем.(Поворачивается к Негричам.)Пойдем, това­рищи: там люди ждут нас.

Иван.Дорога далекая! Езжайте верхом, Мыкола.

Семен(снимая с крюка уздечку и вожжи).Я пойду вам коня оседлаю.

Иван.Седло, кажется, в конюшне.

Варвара(появляется на пороге свой комнаты. Одета, как и в начале первого действия, с той лишь разницей, что стан ее теперь стягивает желтый кожаный пояс с кобурой. Надевая перчатки).Скоро взойдет месяц. Ночь будет ясная.

Семен(вздохнув).Не для всех она будет ясная сегодня... (Уходит.)

За Семеном уходит и Иван.

Мыкола(возвращаясь с порога, подходит к Параске и целует ее в лоб).Доброй ночи, дитя мое!(Перекинув карабин через плечо, уходит.)

Варвара.Повтори уроки, потом поужинаешь и — спать. Выглядишь сегодня, будто тебя с креста сняли.

Параска(оглянувшись, припадает к Варваре и говорит полушепотом).Мама! Неужели это правда?.. Семен сделал?

Варвара(твердо).Нет!

Параска.А кто?.. Кто?..

Варвара(после паузы).Если бы я знала, наверное знала, кто, его бы уже не было среди нас. Кстати, где дед?

Параска.Кажется, пошел в церковь, к вечерне.

Варвара.Так! Этот не боится. Луку тоже не видела?

Параска.Ох, нет, мамуся. Он, словно тень от тучи, по­явится и снова пропадает. И мне так тоскливо без него. А тебе, мама?

Пауза.

Варвара.Мне пора в дорогу.(Движением головы пока­зывая на дверь своей комнаты.)Иди, детка. У тебя с арифмети­кой нелады.

Параска.Мама, и тебе не страшно?

Варвара.Мне страшно. Именно потому я и иду туда.

Открывает дверь своей комнаты, пропускает Параску. Параска обни­мает ее и громко целует в щеку. Варвара прикрывает за ней дверь и на­правляется к выходу. На пороге ее встречает Лука.

Лука.Куда это бог ведет?

Варвара(спокойно).Пусти.

Лука(давая дорогу).На облаву? С Семеном?

Варвара.На облаву!(Быстро уходит.)

Лука.Варвара!

Лука трет ладонью лоб, потом спокойным, усталым шагом приближа­ется к фисгармонии, усаживается на вертящийся стульчик и берет не­сколько аккордов, из которых снова возникает лейтмотив из оперы «До­лина». В музыку д'Альбера вплетается немецкая маршевая мелодия. Лука не замечает появления Штефана и, только когда тот зажигает лампу, обрывает игру, резко поворачивается к Штефану и следит за его движениями. Штефан закрывает двери, оглядывается и подходит к Луке.

Штефан(приглушенным голосом).Нехорошо.

Лука.Почему?

Штефан.Убьют льва и засеют. И тогда мне повеситься разве... Не переживу я этого.

Лука(встает).Ну, так переживут другие!

Штефан.А ты думаешь, мне легче будет от этого?

Лука(внезапно).Дед, а... солдаты, которые мост охраня­ют, часто бывают в селе?

Штефан(недоуменно).Да ходят по праздникам. С дев­чатами танцуют возле школы.

Лука.Ты с ними не пробовал разговаривать?

Штефан.До холеры ясной мне нужны эти антихристы.

Лука.Как раз они-то могут пригодиться. Вот слушай: будут проходить мимо — сюда зазови, самогоном угости.

Штефан(возмущенно).Что-о-о-о?! Да буду я еще само­гон на них переводить!

Лука. Слушай дальше. Заманить их надо в эту хату. Пусть как домой сюда заходят. На огонек. Понял? Расскажи им, чья дочь Параска, они на такое клюнут сразу. Понял? Мне это очень нужно. Слышишь?

Штефан(пристально глядя в глаза Луки).Угу!

Лука.Что они говорили здесь, дед? Мыкола с Негричами.

Штефан.Не знаю. С тех пор как появился Семенко Негрич, я убегаю от них, как от огня.

Лука.Напрасно.(Пауза.)Варвара — и та стала какой-то другой.

Штефан.Ты считаешь, что все это проклятый Семен де­лает?  

Лука.А кто же иначе? И надо свернуть ему шею за это...

Тихо открывается дверь комнаты Варвары, откуда выглядывает Парас­ка. Штефан и Лука не замечают ее.

Штефан.Смерть?

Параска подается назад и слушает сквозь приоткрытые двери.

Лука.Автомат я уже выкопал.

Штефан.Брось эту затею, хлопче. Из-за тебя и я на­терплюсь горя!

Лука.Не могу бросить. Если не я его, он меня.

Штефан.При Гитлере такое легче было сотворить, а те­перь все село на дыбы встанет.

Лука. Не успеют. Пока размотают это дело, уж и след мой простынет.

Штефан.Ты что, покинуть меня хочешь? Один как перст останусь...

Лука.Я — перелетная птица, вы сами знаете, дед. А вас отсюда можно вырвать  лишь с корнем. Будете делать, дед, до конца, что я начал, а мне надобно идти дальше. Все равно тут я долго места не согрею. Когда-то я любил здешних людей. А сейчас могу их только проклинать.

Штефан.Любил? Тебе так казалось, что ты их любил. А за что же их любить? Чепуху несешь, парень! Какие они были, такие и есть. Либо волы, либо волки. Одних погоняй, других берегись. Вот тебе и весь род людской, вот тебе и вся житейская мудрость.

Лука.А я кто же, по-вашему?

Штефан.Ты...(Пауза.)Хе-хе! Ты — волк.

Лука.Правда твоя, дед. Правда и то, что этот волк, и не только он один, хочет загнать волов в лес. А тут, в Яснычах, трудненько действовать стало. Разве что со временем, когда вой­на начнется.

Штефан(перекрестившись).Крестом в церкви пред пре­столом припадаю, бью себя в грудь, умоляю бога милосердного: поскорей бы уж загрохотали пушки... Высыхает, хлопче, моя сила, а так хочется мне, хотя бы перед самой смертью выйти на Русское поле, на Верховину, на Княжий участок, на Сидоровку, припасть к земле и сказать ей сердечно, молитвенно: «Моя!» А там — пусть и скончаюсь, потому что скончается не кто-нибудь, а сам Штефан Петрич, хозяин над хозяевами... Лука, а скажи, парень, что говорят о войне те, что тебя сюда послали?

Лука(грозно).Кто послал?

Штефан(сжав рукой локоть Луки).Ну как же? Ведь без этого нельзя... Ну, те... американцы.

Лука.Вы слышали: мои бумаги в порядке. Больше об этом ни слова.

Штефан(поспешно).Понимаю, голубчик...(Увидев, что Лука натягивает желтую замшевую курточку и снимает с вереты гуцульский кафтан.)Куда это ты? Кафтан мой...

Лука.Он и останется вашим, старый скряга...

В дверях опять появляется Параска.

Лука.Тише! Придет время — возвращу тебе с процента­ми.(Надев кафтан нараспашку.)Ну, прощевайте, дед!

Штефан.Ты что, одурел, Лука? Так внезапно?

Лука(понизив голос).Да. Завтра может быть поздно. Они охотятся на льва, а я пришью Семена. Он замолкнет навеки.

Параска исчезает за дверью.

Штефан.Из-за чего... замолкнет?

Лука.Он видел меня на рассвете... Но это уже вас не ка­сается, дед.(Прикрутив фитиль лампы.)Я возвращусь раньше других и трижды постучу в дверь. Я лягу, а они пусть ищут ветра в поле. Скажут, случайная пуля... А будут обо мне спрашивать — помните: я сегодня лег рано спать...

Штефан.Я боюсь, Лука...

Лука(деду сквозь зубы).Пускай лучше боятся они. И слушайте, дед! Никому ни слова, иначе пропала и ваша голова. (Гасит лампу.)

Штефан.Зачем ты это?

Лука.Так никто, даже баба Олена, не увидит, что я вышел. Потом зажгите: пусть знают, что здесь не спят и поджидают охотников. Параска там?

Дверь комнаты Варвары тихо закрывается.

Штефан.Должно быть, спит. Видишь, не светится.

Лука(натягивая шляпу).Ну, иду, дед! А если промажу и не вернусь в нужный час, подбросьте Варваре это письмо. В нем несколько слов: «Настанет время — и я приду за тобой».(Дает Штефану письмо, тот прячет его за иконой.)Если же вы мне понадобитесь, дед, я пришлю сюда верного человека. Он придет к вам с чемоданом и скажет: «Привез хорошие свечи из Львова. Не возьмете ли для церкви?» Тогда вы должны сказать: «У свя­того Юра продают по рублю, а я с вас возьму по полтиннику». Значит, это мой друг. Что бы он ни попросил у вас, делайте, как для меня.

Штефан(послушно кивает головой).А... отцу? Ничего сейчас не напишешь?

Лука.Отцу? Перед ним я предстану тогда, как судья. (Подойдя к двери, останавливается.) Акафтан возьмите. Про­падет еще, чего доброго, и тогда из-за слез, дед, не увидите све­та...(Швыряет кафтан.)

Штефан(хватая кафтан).Спасибо, спасибо тебе, добрый хлопчик!

Лука пролезает за дверь.

Спасибо, внук...(Прижимая кафтан к груди).В добрый час! С Не выпуская кафтана из рук, зажигает лампу. Она колеблется, отчего тени пляшут по стенам. Подходит к двери комнаты Вар­вары, тихо открывает ее и зажигает спичку).Параска.(Кричит.) Параска!

Баба Олена(с печи).Чего орешь? Штефан(возвращаясь).Нет Параски. Исчезла куда-то кацапское отродье, а окно открыто. Обокрасть хату свободно могли.(Закрывает входную дверь на засов и ложится на при- печке, подложив кафтан под голову.) Баба Олена.О господи, господи!

Лампа колеблется в такт тиканья часов.

Занавес

 

ДЕЙСТВИЕ ЧЕТВЕРТОЕ

Декорация та же. Тускло горит лампа. В окно заглядывает ущербный месяц. Раздается трехкратный удар в дверь. Штефан поднимается с припечки, протирает рукавом глаза. Кто-то вторично три раза, но уже с большей силой стучит в дверь. Штефан прикручивает фитиль — и лун­ный свет заливает хату.

Штефан(подойдя к двери, тихо.)Лука?

В ответ трижды загремело. Штефан, перекрестившись, открыл дверь и с тихим возгласом отпрянул. Перед ним на пороге стоит Мыкола.

Мыкола(резко).Свет!

Штефан, вывернув фитиль, прирастает глазами к Мыколе, на руках у которого, завернутая в куртку, лежит Параска. Ее голова и иска­леченная рука бессильно свисают. Мыкола направляется в свою комнату, но перед дверями останавливается. Штефан предупредительно откры­вает их и, пропустив М ы к о л у, бросается к выходу, однако тут натыка­ется на Семена, пристально наблюдавшего за ним.

Штефан (отступая назад, шепчет). Святый боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас! (Отворачивается от Семена и видит Мыколу, выходящего из комнаты.) Мыкола. Свечи есть?

Семен. Штефан Петрич, встань!

Штефан испуганно оглядывается и поспешно встает.

Ее убил твой внук!

Штефан.Лука?!. Боже!..

Семен.Его пуля должна была попасть в меня. Параска знала об этом, как знали и вы.

Штефан.Пусть у меня отсохнет правая рука, если я знал

что!

Семен.Когда среди кустов показался лев, Параска при­бежала едва дыша, припала ко мне, но не успела сказать и слова, как Лука выстрелил. Она вскрикнула, и из ее рта струйкой по­текла кровь. Но перед смертью она успела сказать нам всю прав­ду, Штефан Петрич!

Штефан.Какую правду? Не верьте! Пусть Лука... Лука пусть скажет...

Семен.Лука, наверное, уже ничего больше не скажет... Штефан.Как?.. Лука...

Семен.Мыкола, увидев вспышку выстрела, кинулся туда, узнал своего сына и... послал ему вдогонку пулю.

Входит со шляпой в руке Мыкола. Пошатнувшись, обессиленный, опускается на пол. Семен подбегает к Мыколе, подхватывает его и сажает в кресло. Штефан, не отрывая глаз от них обоих, пятится к выходу. На пороге он поднимает кулаки, потрясает ими, потом, схва­тившись за голову, исчезает в предрассветном тумане.

Дать воды? А может, капель?

Мыкола(махнув отрицательно кистью руки). Я одного опасаюсь: чтоб не убежал. Я мог не попасть, Семен... А тогда он снова стал бы стрелять в детей, в мирных людей. Тогда он снова стал бы напускать на нас хищников, жечь наш хлеб и от­равлять колодцы...(Озираясь'.)Штефан... Где Штефан?

Семен(бежит к выходу. Останавливается).Ну, этот дале­ко не убежит, разве что повесится в овраге.

Мыкола(едва поднявшись, подходит к дверям своей ком­наты, опирается рукой о косяк и не сводит глаз с мерцающего света свечек).«Порубаю калиночку, бо вмiю, скориняю Парасочку, бо смiю...»(Прячет лицо в ладони.)

Неслышными шагами входит отец Юлиан. Встревоженным взгля­дом бегает по присутствующим, потом подходит к дверям комнаты Мыколы. Увидев труп Параски, он резко оборачивается лицом к Семену.

Отец Юлиан(содрогнувшись от гнева, громко).Кто?..

Семен движением головы показывает на фисгармонию. Отец Юлиан за­крывает лицо руками и тихо-тихо направляется к выходу. На пороге он останавливается и поднимает руку для крестного знамения, но на полпути его рука опускается. Отец Юлиан уходит. Пауза.

Семен(подойдя к Мыколе и положив руку на его плечо). Там светает...

Мыкола и Семен, обнявшись, медленно идут к выходу. Перед порогом останавливаются. Край неба занимается розовой зарей.

Мыкола.Семенко, от сегодняшнего дня — ты бригадир. Сеятели должны во что бы то ни стало выйти на работу. Пусть человек пять охраняют их от льва. Надо успокоить их, убедить, что этого достаточно. Вечером мы устроим большую облаву. Рай­он пришлет стрелков. Иди, Семен. Я тоже приду и помогу вам. Пусть только боль успокоится в моем старом сердце. Пройдет месяц, другой — ив Яснычах впервые за все их существование заколосится пшеница. Это будет подарок яснычанам от Совет­ской власти. Здесь люди будут печь белый хлеб из собственной пшеницы. Иди, Семенко, и скажи людям: старый Воркалюк сегодня первым выходит сеять.

Семен.Иду, товарищ агроном. А вы ложитесь: так сердце скорее успокоится.

Мыкола.Нет, сегодня я не лягу. Сегодня я должен крепко стоять на ногах. Погоди, идет кто-то... Иван?

На крыльцо поднимается Иван с зажженной лампой «Деви» в руках.

Что там? Люди уже поднимаются?

Иван.Люди встали.(Пауза.)Но ваш Лука, Мыкола, ни­когда уже не встанет. Мыкола.Понимаю. Семен.Нашли?

Иван.Далеко нашли. На участке Озорчука, под Ротундулом. Не знаю, как это у него хватило силы добежать туда: пуля попала чуть выше левого глаза.

Мыкола.Значит, я стрелял хорошо. Иван.Да, вы стреляли хорошо, Мыкола!(Гасит свою лампу.)

Семен(после короткой паузы).Вы не видели учитель­ницу?

Иван.Нет. Разве еще не возвратилась?

Пауза. Семен тихими шагами уходит.

Мыкола.Прости меня, Иван!

Иван.Все мы тут не безгрешны. А Вас судьба и так пока­рала.

Мыкола.На селе уже знают?

Иван.Все знают и кипят. Хотели всем обществом идти к вам, утешать в печали. Я сказал: «Не нужно. Лучше выходите все как один на колхозное поле, сейте пшеницу себе на славу, врагам на погибель».

Слышится цокот конских копыт.

Должно быть, возвращается Варвара.

Мыкола. Она! (Поспешно идет навстречу.)

Входит Варвара. Ее волосы рассыпаны по плечам, глаза расширены. Тревожным, непонимающим взглядом она окидывает всех присутствую­щих. Наконец, ее взор останавливается на дверях комнаты Мыколы. Варвара идет туда и спустя мгновение возвращается.

Варвара.Где дед Штефан? Мыкола.Пошел и пропал невесть где. Варвара.Жаль. Я хотела теперь спросить его, откуда он взял... эти ордена.(Кладет на стол узелок.)

Иван, кашлянув, встает.

Мыкола(развязывает узелок. Варваре).Погоди. В самом деле ордена. Где ты их нашла?

Варвара.Их нашла баба Олена и передала священнику. Мыкола.Иван... как это могло случиться?

Пауза.

Иван.Лука продал их Штефану, прежде чем пойти в ди­визию «СС» «Галиция». Таковы были последние слова Параски. Это ордена ее покойного отца, офицера Максимова!

Варвара, закрывая лицо руками, садится на скамейку.

Мыкола.Значит, я с ним и за это расквитался! Варвара.Нет, дядя. Луку застрелила я.

Иван хотел было закурить чубук, но зажженная спичка падает из его рук.

После того как вы, Мыкола, выстрелили, я села на коня и по­мчалась за ним. Он исчез, как призрак, и я уже думала — не най­ду, когда вдруг что-то зашуршало между пихтами. Лука хотел выстрелить в моего коня, но автомат заело. Он бросился сквозь кустарник и выхватил из кармана револьвер. Но тут я его... Голо­ва после этого у меня закружилась, и, должно быть, оттого я до самого рассвета проблуждала в лесу.

Входит Семен. За ним — несколько пионеров с цветами. Сель­ский хлопчик в безрукавке несет пионерское знамя. Семен показывает им, где лежит Параска, и дети проходят через сцену в комнату Воркалюка.

Семен.Отец! Люди сейчас выйдут сеять. Все до одного. Хотят с музыкой. Говорят, если еще с цимбалами и бубнами, то нам сегодня не только лев, но и сам сатана не будет страшен.

Мыкола.Что ж, пусть идут с музыкой. С музыкой мне... будет легче...

Варвара.Мыкола, не забудь про охрану для детей: им уже скоро идти в школу.(Быстро уходит в свою комнату.)

Мыкола.Не забуду, дорогая.

Иван и Семен Негричи и Мыкола уходят. Некоторое время сцена остается пустой.

Баба Олена (с печи).Параска!.. Парасочка!.. Для чего это свечи кто-то зажег? Для чего, Параска?

Тишина. Едва-едва доносятся из комнаты Мыколы детские голоса. Баба Олена в черном платке, сбившемся на шею, в рубашке и в черной заплатанной юбке, с высокой шапкой седых всклокоченных волос слезает с печи и идет в комнату Мыколы и тут же возвращается с тря­сущейся от волнения головой.

Где он? Своими руками задушу, своими ногтями закопаю и ка­мень на него положу, чтобы не встал больше, душегуб! За люд­ское горе, за мое горе и за смерть Параски.(Поворачивается к двери комнаты Мыколы).Лежишь теперь, сирота Парасонька, сама себе душой, и дума смертная залегла на твоем белом челе. Узнала ты лихо, много лиха... Лежи спокойно, моя душечка, моя голубонька. Я за тебя корову подою, хату подмету, обед сготовлю и цветов нарву на твою постельку, а потом...(Переливая молоко из подойника в горшок).Сяду рядом — тебя сторожить...

Варвара в черном платье, с полотенцем в руках из своей комнаты проходит в комнату Мыколы.

И будем мы тогда вдвоем, а третьей будет с нами наша сиротская женская доля.(С подойником в руках, с трясущейся головой заковыляла из хаты.)

Слышно мерное тиканье часов и далекая музыка. На крыльцо медленно поднимается отец Юлиан. Он уже не в сутане, а в черном жилете, в легком темносером сюртуке до колен со стоячим воротником. Его шею плотно облегает вышитый воротничок льняной рубашки. На спине у не­го — легкий рюкзак, а в руках — палка. Как и все действующие лица пьесы, отец Юлиан по существующему обычаю снимает на пороге шляпу. Окинув взглядом хату, он направляется в комнату Мыколы. Навстречу ему выходит Варвара.

Варвара.Отче! Вы в дорогу? Простите, что до сих пор не привела коня. Он пасется за хатой.

Отец Юлиан.Примите его как дар от меня... Мне он больше не нужен. Если же он вам не понадобится, отдайте в кол­хоз. Я пойду искать свою новую долю.

Варвара.Новую долю?..(Пауза.)Неужели вы ее с нами не сможете найти?

Отец Юлиан.Нет! Здесь, в Яснычах, люди всегда будут видеть на моих руках кровь несчастной Параски. Они никогда не забудут, что под покровом бессердечного, лживого и мсти­тельного идола, которому я долго служил, вырос ее убийца. Здесь я не смогу забыть о своем прошлом, потому что буду чи­тать укор за него в глазах каждого ребенка. Я хорошо помню слова агронома: «Повернитесь-ка лучше лицом к вере ваших современников». Эти прямые слова, которые были мне сказаны, история говорит сейчас каждому из нас. Народу нужны друзья, а не утешители. Мне надо уйти отсюда. Мне стыдно оставаться здесь. Лучше поздно, чем никогда.(Пауза.)Пойду по селам, а когда утихнет в душе моей буря, я подойду к людям и скажу им: «Моя жизнь начинается сегодня! Примите меня в большую семью сеятелей. Руки мои еще сильны, а кровь горяча. Я в прошлом тоже крестьянский сын, хотя почти вся жизнь моя — сплошная ошибка. Пусть же и я узнаю радость общего труда, а когда по­вечереет, пусть же и мне будет дозволено разделить с вами слад­кий хлеб урожая».(Направляется к выходу.)

Варвара(быстро идет за ним, но останавливается). Пожалуй, вы по-своему правы, хотя... мне очень жаль расставать­ся с вами, мой добрый друг!

Отец Юлиан(удивленно).Жаль?.. А мне... мне тоже не легко...(Опустив голову.)Да, чуть не забыл.(Вынимая из кармана кошелек.)Это деньги моих бывших прихожан. Они собирали их на колокол. Тут же и список. Скажите им: их коло­кол отдыхает на Куцей леваде. Баба Олена скажет, в каком месте. Штефан закопал его, а они пусть добудут и повесят над школой. Это хороший колокол и достоин такой чести. А теперь... (протягивая ей руку)прощайте, радость моя...

Варвара.Счастливой вам доли, мой хороший друг!

Отец Юлиан на мгновение задерживается, кланяется комнате, в которой лежит Параска, и медленно уходит. Варвара махнула ему на прощанье платочком. На фоне приближающейся музыки, ковыляя, воз­вращается баба Олена. В руках у нее — цветы. Она несет их перед собой и заходит в комнату Мыколы. За ней туда же проходит Вар­вара. Вбегает Федор Квитка.

Федор.Лев!.. Побей меня нечистая сила, лев... в западню попался... В ту яму, возле реки, где люди глину копали. На овцу набросился, терзать ее стал, а охотники его сеткой сверху — хлоп! А сетка из таких канатов, что и слону не порвать... Верное слово! Я едва-едва собственными глазами не увидел! Вот только как его в клетку перетащат?.. Ну, побегу дальше, нужно, чтобы все люди на селе знали, что и как...(Заковылял к выходу.)

На фоне музыки слышны голоса возвращающихся Мы колы и Ивана.

(Входящим Мыколе и Ивану.)Просить хочу вас ласково: прими­те нас с бабой до колхозу... Стыдно нам в такой день дома сидеть, когда все на работу вышли.

Иван.Добре, Федор, забирай свою старую — и на поле сеять... А заявление подашь позже...

Федор, довольный, убегает.

Мыкола.А сирень, гляди, как набухает почками, Иван! Какая же она хорошая и буйная, наша карпатская весна!

Иван.А рожь какая! И февральские ветры ей нипочем, и озимки не выморозили так же само, как и нас с вами, Мыкола.

Мыкола.И не выморозят, мой дорогой. Я вчера был у секретаря райкома. Завтра получаем еще семена кукурузы. Зо­лотой! Нашей ферме отводят половину участка в Чивченских горах. Уже не в аренду, а в собственность колхозу. В Святичах строят электростанцию и новую школу. После уборки урожая по­думаем и мы об электричестве. Идут в гору Яснычи! Не поедешь ты больше, Иван, рубить лес ни в Канаду, ни в Трансильванию. Не станешь больше продавать свою силу за американские дол­лары. В наших горах и в наших долинах поселилось твое молодое счастье. Твое и мое, Иван.(Припадает к его плечу.)Вот только Параска...

Иван.Дай бог и мне такую смерть, как Параске: что и говорить — мужественная смерть. Солдатская! Всем селом про­щаться с ней будем, а на гроб красное знамя положим, чтобы знали все, какую девушку хоронят яснычане!

Из комнаты Мыколы доносятся сперва нестройные и робкие, а затем все более громкие слова пионерской песни-клятвы о Павлике Морозове. Детские голоса сливаются с мелодией приближающейся к дому песни, которую поют идущие сеять колхозники. Входит Семен Негрич. Быстрыми шагами идет навстречу Варваре, вышедшей из своей комнаты.

Варвара.Посмотри там, на поле, за моим дядей, Семен. Он за эту ночь почернел, как земля.

Мыкола.Не беспокойся, Варваронька. Прежде чем земля меня одолеет, я ее сам к порядку призову!(С виноватой усмеш­кой.)Надо суметь даже больному сердцу приказать: «А ну-ка, пошевеливайся живее, старина! Наша с тобой песня еще не про­пета. Она сейчас лишь начинается».(Подходит вместе с Иваном Негричем к дверям, останавливаются.)

Музыка громче.

Варвара.Почитаю мужество твое, дядя Мыкола.

Восходит солнце. Совсем близко запиликала скрипка, заиграли цимбалы, отозвался барабан.

Слушайте!

Пауза.

Семен(двумя руками сжимает ладонь Варвары. Лицо его спокойно и сурово).В добрый час, учительница!

Варвара(вскинув глаза).В добрый час нам, Семен!

Семен на мгновение задерживает ее руку, словно хочет сказать еще что- то, но, раздумав, идет к выходу, где остановились Мыкола и Иван Нег­рич. Подходит к раскрытому окну и Варвара. Музыка звучит сильнее. На фоне нарастающей песни и музыки — возбужденные голоса кол­хозников. Кто-то: «С нами вместе, учительница!.. На поле!»

Варвара.Занятия кончу — приду!

Звуки музыки, пение коломыек становятся все громче, но сильнее всего слышится мерный голос барабана. Варвара идет на середину хаты, ее взгляд останавливается на часах. Она подходит к ним и энергичным движением поднимает гири.

Занавес быстро опускается.

 

ОЧЕРКИ

 

ДЕНЬ НАРОДНОГО ГНЕВА

(К четвертой годовщине апрельских событий во Львове)

Высоко поднялась в Польше революционная волна в памятную весну 1936 года. Тяжелый экономический кризис углублялся с каждым днем, и с каждым днем росли новые ряды безработных.

В марте произошли кровавые события в Кракове, после них в Ченстохове и Хшанове. В столице шляхетской колонии — Львове политический барометр предсказывал бурю, какой пан­ское государство еще не видывало.

Четырнадцатого апреля перед Львовской биржей труда со­брались безработные. Долго ожидала молчаливая толпа бедня­ков, пока появился служащий и заявил, что работу в этом году могут получить только двести человек. Возмущенные безработ­ные пошли к дому фонда труда, но здесь директор сказал им, что это дело зависит от магистрата. Тогда процессия двинулась к рынку. Но бургомистр Островский не только не принял делега­цию безработных, но позвонил в полицию, чтобы она силой разогнала демонстрантов.

После этого группа безработных остановилась на Академи­ческой площади. Один рабочий выступил с речью. Послышались крики: «Работы! Хлеба!»

Появился отряд конной полиции. Комендант Войцеховский приказал безработным разойтись. Когда они не подчинились, полицейский Фольта засыпал демонстрантов выстрелами. Пер­вым упал убитый Владислав Козак.

Во Львове, как известно, есть два кладбища: Лычаковское было для богачей, Яновское — для бедноты. Когда же рабочие захотели похоронить своего товарища, погибшего от рук палачей народа, на Яновском кладбище, власти не разрешили этого делать.

Был солнечный, весенний полдень, когда Пекарскую улицу запрудила двадцатитысячная демонстрация рабочих с оркестра­ми, знаменами и венками. В ответ на известие о запрете нести тело убитого рабочего Козака на Яновское кладбище рабочие взяли гроб и двинулись в направлении Бернардинской площа­ди — через город.

На улице Сакраменток и Жулинского рабочим преградили дорогу полицейские. Озверевшие палачи как хищные звери бро­сились на демонстрантов, били мужчин, женщин, детей, топтали венки, вырывали знамена. Когда же, несмотря на все это, процес­сия продолжала двигаться вперед, прозвучал первый ружейный выстрел, а за ним второй.

Пули попадали прежде всего в гроб и в делегатов, которые несли венки. Упали четверо убитых, среди них беременная жен­щина и несколько десятков раненых.

На Бернардинской площади траурную процессию встречает другой полицейский отряд. Новые убитые и раненые.

Около тюрьмы, что на Казимировской улице, спрятанная там полиция обстреливает демонстрантов изо всех окон. Улич­ная мостовая окрасилась кровью.

В то время когда одни рабочие опускали в могилу растерзан­ный и окровавленный гроб с телом своего товарища, другие строили на улицах баррикады из опрокинутых трамваев, подвод и голыми руками боролись со взбешенным врагом.

Но силы были не равны. На другой день полиция овладела городом. Начались массовые аресты.

Так шляхта праздновала свою «победу».

Рабочие демонстрации, которые превратились в массовое революционное выступление 16 апреля 1936 года во Львове, на­смерть перепугали правительство польской шляхты и ее верных лакеев — руководителей ППС. Паника буржуазии была так ве­лика, что с пяти часов дня 16 апреля и вплоть до следующего дня не показался на улицах города ни один «стшелец», ни один «оброньца Львова», даже вооруженные до зубов полицейские попрятались в воротах домов. На уличных баррикадах до позд­ней ночи продолжались бои рабочих с полицией, горели во тьме неосвещенного города склады досок и дерева, а по улицам города проезжали военные грузовики с солдатами и пулеметами.

Особенно дикий, животный ужас перед революционными выступлениями рабочих и крестьянских масс в Польше, и в част­ности в Западной Украине, охватил украинскую буржуазию. Это ведь были «медовые месяцы» безоговорочного соглашения украинской буржуазии с правительством польской шляхты. Ре­волюционные выступления рабочих в Кракове, Ченстохове, Хшанове и Львове, а главным образом крестьянское восстание в селах Волыни, против которого варшавские правители должны были выслать танки и военные отряды, вызвали у украинской буржуазии серьезные опасения за своего союзника и покровителя.

Семнадцатого апреля украинская буржуазия опубликовала от имени «организации украинцев города Львова» воззвание, в котором клеймила революционные массы, клеветала на них и поучала рабочих, что, дескать, «уничтожение чужого имущест­ва никогда и нигде не приводило к улучшению судьбы рабо­чих».

В ответ на расстрелы полицией львовских рабочих 16 апреля трудящиеся всех заводов и фабрик бывшей Польши единодушно требовали объявления всеобщей забастовки и свержения нена­вистной власти помещиков и капиталистов. Но господа «социа­листы» недзялковские испугались рабочих выступлений не мень­ше господ мосцицких и складковских — и центральный коми­тет ППС немедленно издал приказ своим партийным орга­низациям с решительным запрещением всеобщей забастовки.

Так украинская буржуазия и «социалисты» из ППС спасали каждый раз власть польской шляхты от революционного гнева трудящихся рабочих и крестьян. Однако революционный четверг 16 апреля 1936 года во Львове наглядно показал угнетенным трудящимся Западной Украины всю внутреннюю гнилость и дряхлость спесивого государства польской шляхты, которая удерживала власть только благодаря террору и полицейской палке. Революционные выступления весной 1936 года в целом ряде городов бывшей Польши, закончившиеся баррикадами на улицах Львова, показали трудящимся массам, что прогнившее государство польской шляхты держится на глиняных ногах и что оно при первом толчке рассыплется в прах. И это полностью подтвердилось в сентябре 1939 года.

1940

 

ТВОРЧЕСКИЙ ПОРЫВ

— Не горюй, Фрима, все еще будет хорошо!

Но Фрима не могла не горевать: такова уж была ее натура. От горестей она даже забыла посуду вымыть, и весь день у нее невыносимо болела голова.

Когда Герцель Шехтер возвращался вечером домой, его жена и сынишка уже спали. Увидев плотно закрытые окна, он еще раз тщательно проверял в передней замок своей собственной кон­струкции. Хоть он ступал на цыпочках, но шаги его будили Фриму. В ее полных слез глазах стоял немой вопрос.

— Не горюй, Фрима,— повторял он свою песенку.— Не на­шел сегодня — ну, ничего — найду завтра. Сегодняшним днем история моей жизни не кончается.

А потом спрашивал:

—    Опять кто-нибудь в кухне ночует?

—   У-гу. Возьми там хлеб и огурцы, только смотри не раз­буди его! Три ночи не спал бедняга.

Герцель выходил на кухню, шарил по горшкам, и, когда со­бралсябыло уже уходить, из-под перины вынырнула голова под­польщика вся в перьях.

—    Хотите поесть, неизвестный товарищ? Чем хата богата...

—    Спасибо, я поужинал,— ответил, зевая во весь рот, под­польщик.

Тогда хозяин квартиры усаживался на краю кровати, жевал огурец и спрашивал гостя — тридцать пятого из тех, что он скрывал у себя,— скоро ли будет революция? На это получал ответ, что все зависит от объективных условий. Потом Герцель возвращался в комнату, доставал из-за шкафа большой рулон бумаги, высыпал из кармана на стол остатки табака и принимал­ся за работу.

Только теперь, когда все кругом спало, душа мечтателя расправляла паруса. Из линий, которые осторожно и вдумчиво выводила на бумаге рука Герцеля, постепенно вырастали самые новейшие дирижабли, самолеты, танки конструкции Герцеля. Ему резало глаза, голову клонило ко сну, но Герцель не сдавался. С упорством фанатика он воплощал в форму идеи, рожденные в его неутомимом мозгу бессонными ночами... Когда начинало све­тать, Герцель рисовал на готовом проекте маленькую пятиуголь­ную звезду, старательно обвязывал рулон шнурком, прятал его за шкаф, а потом засыпал коротким и тревожным сном.

У Герцеля была еще одна слабость — сын. Получив, наконец, место помощника бухгалтера на каком-то маленьком предприя­тии, он прежде всего подумал о своем сыне, которого неизвестно почему все называли Иеронимом. Иерониму было одиннадцать лет, и наступило время отдавать его в гимназию. Кроме того, он очень любил музыку.

—     Завтра куплю тебе скрипку, а через неделю запишу в гимназию,— сказал Герцель сыну.— Дешевенькая это будет скрипка, и я не знаю, не рассыплется ли она совсем через месяц- два, как не знаю, не выгонят ли и тебя к тому времени из гим­назии за невзнос платы за правоучение. Да чего нам горевать о том, что будет через два месяца?

На другой день вечером Иероним уже водил смычком по стру­нам. А когда на городском валу покрылись золотом каштаны, Герцель, прогуливаясь с сыном по рынку, остановился перед одним старым домом и, указывая пальцем на венецианского льва, который застыл с книгой в лапе над воротами, сказал:

—    Прочти, Иероним, что в этой львиной книге написано!

—    Паке тиби, Марце, евангелиста меус. Диксит тысяча шестьсот [12]Мир тебе, святой Марк, евангелист. Сооружено в 1600 году.
,— прочитал бойко мальчик.

Но Герцелю хотелось, чтобы и прохожие знали, как прекрасно читает его сын по-латыни.

—    Я не слышу, повтори еще раз погромче!

Иероним повторил второй раз и третий.

—    Прекрасно, так прекрасно, что не может быть лучше,— воскликнул с удовольствием Герцель.— Куплю тебе за это шо­коладку.

Но в дверях магазина он вспомнил, что карманы его пусты.

—    Нет, не куплю тебе шоколадки,— сказал флегматично.— Шоколад засоряет детям желудок.

Проходили недели, месяцы и с каждым днем в жизни Герцеля было все меньше и меньше таких картин семейного счастья. Фрима все больше горевала, а когда предприятие, где работал Герцель, обанкротилось и Иероним перестал учиться в гимназии, она расхворалась не на шутку.

—    Я умираю...— шептала она.— Кто теперь вам, несчаст­ным, будет варить пищу?

Иероним захлипал, а Герцель твердо сказал:

—    Ты не умрешь, Фрима, не стоит еще умирать, чует мое сердце, что скоро будет большая перемена.

—    Ой, Герцелик, если бы сердце твое было здоровым! Ты уже не раз был плохим пророком...

Однако теперь Герцель оказался хорошим пророком... 22 сен­тября 1939 года он пришел в подвал, где пряталась от бомб его жена, не совсем еще окрепшая после болезни, и торжественно сказал:

—    Поднимайся, жена, и иди за мной!

До позднего вечера стояла чета Шехтеров на улице, и Гер­цель глазом знатока осматривал мощные танки, бронемашины, орудия.

Как только газеты сообщили, что почта снова приступила к работе, Герцель запаковал свои проекты и послал прямо в Мос­кву. Ответ пришел, когда Герцель уже работал в «Химпроме».

«Мы обстоятельно изучили ваши интересные, глубоко про­думанные проекты. Сообщаем, что предложенные вами усовер­шенствования уже ранее применены в нашей промышленности. Советуем вам работать и дальше и вместе с тем повышать свою квалификацию, это даст вам возможность достичь больших успехов на благо нашей социалистической Родины».

Когда это письмо прочитала Фрима, она коротко сказала:

—    Я хочу, Герцель, чтобы ты был инженером. Запишу тебя в институт.

И записала Герцеля в институт. Ежедневно она дает своим «мальчикам» по большому куску хлеба с маслом и ведет их в школу. Сына — ближе, а мужа — немного подальше. Правда, Герцель чувствует, что от работы на предприятии и в инсти­туте у него иногда голова идет кругом, но это ему нисколько не мешает сидеть по ночам над проектами.

В одну из таких ночей он разбудил Фриму.

—    Ты знаешь, что такое анилиновые краски?— спросил.

—    Знаю, Герцель, как знаю и то, что от твоего вопроса у меня завтра весь день будет болеть голова.

—    А вот и не будет! Отныне, Фрима, анилиновая краска не будет больше вредна человеческому здоровью.

Фрима быстро захлопала ресницами. Она начинала пони­мать.

—    Изобретение, Герцель?— всплеснула руками.

—     Изобретение, Фрима!..

В эту ночь Герцель не сидел больше над бумагами, а утром у него был продолжительный разговор с директором «Химпрома».

—    Это идея!— бормотал себе под нос директор Рабей.— До сих пор от этой работы люди кашляли, понимаешь ты, сохли, и черт знает что творилось в их легких. А теперь, понимаешь ты, сделаем один бункер по проекту Шехтера, а затем второй, пятый, шестой, седьмой, и воздух, понимаешь ты, будет у нас чистый, как в лесу, и один человек за смену вместо тысячи пятисот паке­тов краски будет упаковывать их тысяч десять, а то и двадцать. Вот молодец Шехтер, понимаешь ты!..

Через несколько дней первый бункер был готов. Пришла комиссия, и началось испытание. С каждым разом все быстрей и быстрей аппарат выбрасывал упакованную краску. Чтоб она не прилипала к стенкам бункера, Герцель придумал железные когти. Одно движение работницы, и когти снимают остатки крас­ки. Надивиться не могли инженеры на ловкость Шехтера и, зайдя после испытания в кабинет директора, постановили напи­сать о Шехтере в правительство.

—    Правильно!— подтвердил горячо директор.— Изобрете­ние имеет всесоюзное значение. Ай да молодец Шехтер, пони­маешь ты!..

Как ни медленно ползут по почте письма, но сообщение не сегодня-завтра дойдет до Москвы и Киева, а там также умные люди скажут:

—    Ай да молодец Шехтер!

Но у Герцеля теперь нет времени об этом думать. Поужинав, он достает из-за шкафа рулон, развертывает его и весь углубля­ется в свои творческие мысли, которые в скором времени родят новое изобретение. Какое — об этом не знает даже Фрима. Она, чтоб не мешать мужу, притворяется, что спит, а Иероним стоит перед пюпитром и разучивает гаммы Шрадика.

— Сыграй еще раз гамму ре-минор! — просит Герцель, ко­торый не меньше сына любит музыку.— Эта гамма очень ме­лодична, и мне, слушая ее, так легко работать...

1940

 

НА ВАРШАВУ!

Висла для поляков то же самое, что для украинцев Днепр, что для русских Волга. Владеть Вислой — значит, владеть Польшей; потерять ее — значит, потерять Польшу.

Польская танковая часть имени «Героев Вестерплятте» бьется сейчас на берегу Вислы. Перед ней отборные немецкие части и, между прочим, танковая дивизия «Герман Геринг».

Солдаты Геринга знают, что такое Вестерплятте. В сентябре 1939 года они восемь дней штурмовали этот кусочек Гданьского (Данцигского) порта, и только адский огонь орудий линкора «Шлезвиг-Гольштейн» отдал в руки Гитлера этот небольшой кусок польской территории.

Теперь польские солдаты возвратились на Вислу. Они плечом к плечу с Красной Армией бьются за ключ к ней и ко всей Поль­ше — за Варшаву.

Отсюда они пойдут дальше, на северо-запад, туда, где не­мецкая рука еще несколько столетий тому назад повесила тя­желый замок на устье польской Вислы. Туда, где вечным сном покоятся герои Вестерплятте, на Гданьск, это старое польское окно в мир морей и океанов.

Против наших танков гитлеровцы подтянули свои «фердинанды». Бои не затихают ни днем, ни ночью. Эскадрильи не­мецких бомбардировщиков (откуда только они не стянули их!) беспрерывно налетают на передний край; черные столбы земли и дыма взлетают вверх, напоминая своим видом привислянские тополя.

Польские солдаты стреляют спокойно и радуются, как дети, когда от их снарядов и пуль вспыхивают «фердинанды» и от­правляются на тот свет фашисты.

Первая рота уничтожила три немецких танка и два «фердинанда», захватила два знамени, убила несколько десятков немцев. Немцы пытались вывести один из поврежденных танков. Под прикрытием огня советской пехоты польские танкисты подошли к танку и огнем из пушки уничтожили несколько де­сятков гитлеровцев.

Хорошо воюют танкисты. Танк хорунжего Вайзенберга под бил две самоходные пушки. Но вот в танк попал немецкий снаряд. Машина вспыхнула. Вайзенберг, хотя сам был ранен, выносит на руках полубесчувственных товарищей. Кровь заливает ему глаза. Последним усилием он спасает сержанта.

Командир советской гвардейской части, которая поддержива­ла действия польских частей, сказал:

—    Я восхищен борьбой польских танкистов.

Днем и ночью стонет земля от бомб. Из ночной тьмы вы­нырнул «виллис». На нем раненый офицер. Его везет в госпиталь адъютант командира части имени «Героев Вестерплятте». Адъ­ютант рассказывает о последних боях.

—    Генерал сказал нам: «Мы не можем отдать и не отдадим ни одной пяди этой земли. Клянусь честью офицера». И эту клятву мы выполним на деле...

Это не первый боевой подвиг части. В июле она форсировала Буг. И в первом освобожденном польском селе население вручило генералу, кроме цветов и хлеба-соли, знамя. Бело-красное шел­ковое знамя с орлом, тайком вышитое польскими женщинами в хате, где за стеной жил начальник гестапо.

Захваченные поляками в плен гитлеровцы глубоко разочаро­ваны. Им обещали, что, когда они разобьют советско-польские войска на берегу Вислы, закончится война и все они вернутся домой. Правда, надо быть дураком, чтобы этому поверить, однако гитлеровцы верили и... лезли. С выкриками «хох», «форвертс» и «хайль Гитлер» пошли они, пьяные, под советские и польские пули и падали, чтобы больше не подняться.

Генерал шутит:

—    Целую неделю лежит такой эсэсовский труп, и ничего — не гниет, только спиртным воняет...

Вот что говорит о работе польских танкистов офицер Шугаев:

—     В тесном взаимодействии с советскими подразделениями пехоты танкисты Н-ской танковой части войска Польского отбили свыше десяти контратак немцев, нанося им большие потери в людях и технике. В этих боях окрепла боевая дружба солдат иофицеров Красной Армии с офицерами и солдатами войска Польского. В нашем общем деле — разгроме гитлеровских ок­купантов — танкисты войска Польского проявили умение и стойкость в выполнении боевых заданий...

Несколько цифр.

На протяжении нескольких дней польские танкисты уничто­жили семь «тигров», одну «пантеру», четырнадцать «фердинандов», семнадцать танков «Т-4», один танк «Т-3», девять броне­транспортеров, две самоходные пушки типа «юнгштурм», сем­надцать пушек, девять минометов, сорок четыре пулемета, шест­надцать противотанковых винтовок, пятнадцать огнеметов, семь автомашин. Кроме того, полки уничтожили свыше тысячи восьмисот гитлеровских солдат и офицеров.

Уже много дней продолжаются жестокие бои. Подпоручик Владислав Светана ждет со своим танком в засаде.

—    Огонь!— командует подпоручик.

Снаряд попадает в бронь «пантеры», не причинив ей особого вреда.

—    Бронебойным!— приказывает Светана.

Выстрел — и из живота распоротой «пантеры» выпрыгивают немцы. Польский танк шлет им вслед пулеметные очереди. Немцы падают.

Из лесу выползают «тигры». Через минуту один из них горит, второй, подбитый, застывает на месте, третий улепетывает изо всех сил назад, в лес. Светана крошит своей машиной вражеский танк, вытаскивает из «пантеры» раненого офицера, берет в плен еще двух немцев и передает их в руки пехотинцев. Советский подполковник обнимает его, сердечно пожимает ему руку. На другой день подпоручик погиб. Солдаты похоронили его там, где воевал он за Варшаву — на берегу Вислы. Сельские девушки осыпали его могилу цветами, а на кресте написали:

Сьпий, жолнежу, в цемним гробе,

Hexсен Польска пшисьни тобе [13]Спи, солдат, в могиле темной, Да приснится тебе Польша. (Подстрочный перевод.)
.

Гремят пушки над Вислой все громче — все ближе Варшава. Идет кровавый бой. Пал на поле боя подпоручик Светана, смер­тью храбрых погиб его друг хорунжий Лежух, многих других скосила смерть. Но победа, рожденная в неугасимом, как жизнь, пламени Сталинграда, дойдет до Варшавы, пойдет дальше, как месть, как расплата.

1944

 

В ОБЩЕЙ БОРЬБЕ

В последние дни июля, когда я после трех лет отсутствия снова оказался во Львове, я был удивлен: памятник Мицкевичу уцелел. Конечно, я не считал и не мог считать это доказательством куль­турности гитлеровцев. Нет, эти «джентльмены» с мертвой головой на фуражках не проявляли ни малейшего уважения к польской культуре. Я никогда не забуду фотоснимков, показывающих символическую казнь Мицкевича на Краковском рынке — удаление его памятника при помощи петли. Кто из нас вычеркнул из памяти бронзовую голову Шопена в Варшавском парке, которую немцы погрузили на железнодорожную платформу и вывезли как металлический лом на один из своих литейных за­водов... Почему же именно во Львове, где гитлеровцы сумели в те­чение трех лет замучить полмиллиона людей, уцелел тот, кого фа­шистские звери ненавидели всеми фибрами своих мерзостных душ?

Мелкая, но обдуманная уступка. Этой уступкой, которая им, кстати, ничего не стоила, гитлеровцы хотели обмануть некоторых наивных поляков, чтобы тем самым можно было легко использо­вать их в своих целях, а потом, использовав, выбросить, как изжеванную резинку.

Речь шла о том, чтобы сделать из этих поляков щит, о который должны были разбиться все попытки возмущенного притесне­ниями украинского населения оказывать сопротивление оккупантам.

Речь шла о том, чтобы для обеих национальностей создать видимость гитлеровской «объективности» в их долголетнем споре и таким образом втравить их во взаимную резню. Памятник Мицкевичу на Марийской площади должен был символизировать фиговый листок, который прикрывал бы бесстыдство политики гитлеровских душегубов.

Казалось, что гитлеровцы до некоторой степени достигли своей цели. Об этом говорили факты. Факты тяжелые, потря­сающие, о которых нельзя говорить без чувства ужаса. Еще не было в истории западноукраинских земель чего-либо подобного.

Началось с истязания украинского населения под Грубешовым, а закончилось поголовным истреблением целых польских сел на Волыни и в Галиции.

Может показаться, что немецкая политика, политика мастеров в натравливании одного славянского народа на другой, дала оп­ределенные результаты. К счастью, дело выглядело совсем иначе.

Посмотрим, чьими же руками все это делалось, кто являлся действительным исполнителем кровавой гитлеровской политики.

Украинских крестьян на Холмщине убивали те, кто накануне сентября 1939 года носил на груди черносотенные мечики Бо­леслава Храброго, а за голенищами — обыкновенные ножи мясников. Именно те, кто безнаказанно вспарывал животы ев­рейским студентам и, очарованный Гитлером, видел его двойника в лице шляхетского громилы Добошинского.

Польских же крестьян под Луцком и Тернополем резали те, кто до сентября 1939 года носил на груди петлюровские тре­зубцы, а в карманах — револьверы немецкой марки. Именно те, кто по ночам убивал своих инакомыслящих соотечественников, а в свободное время был по поручению польской дефензивы... исполнителем внутренних расчетов клики Пилсудского.

Это они, эти фашистские камелоты [14]Предатели.
, стали послушным ору­дием осатаневших гитлеровских бурбонят.

Это они, эти кровавые, заплеванные собственной слюной карлики гитлеровского цирка, провокацией и террором пытались сделать то, чего не сумели сделать миллионы закованных в сталь гитлеровских солдафонов.

Неподалеку от памятника Мицкевичу во Львове находится скромная могила великого сына галицийской земли. Если этот человек и испытал когда-нибудь в жизни радость, то только одну радость — радость борьбы: борьбы с теми самыми живыми призраками прошлого, с которыми мы сегодня ведем борьбу, бес­пощадную и окончательную.

Именно он, Иван Франко, наилучшие свои годы отдал делу дружбы польского и украинского народов. Именно он, Иван Франко, арестованный австрийцами, оплеванный украинскими мракобесами, травимый польскими обывателями, был человеком, который значительно больше сделал для польского народа, не­жели те, кто теперь ни с того, ни с сего декламирует о... «поль­ском санитарном кордоне».

Вспомните апрель 1936 года, дни славы рабочих Львова. От пули польского полицейского погиб тогда польский рабочий Владислав Козак. Скажем, положа руку на сердце: разве только польские руки несли тогда этот щедро политый кровью сынов нашего города гроб, ставший сегодня уже историческим? Разве величественное единение народа, зарожденное на» апрельских баррикадах, было плодом какой-то политической конъюнктуры, разве это братство крови и братство общей борьбы за наивысшее благо, за свободу человека не было наиболее убедительной демонстрацией политической дружбы обоих народов?

И, наконец, разве красный боец — сын украинских степей, который рядом с польскими солдатами проливает свою кровь в стенах польской Праги, не является солдатом общего дела, имя которому по-польски — Вольна Польска, а по-украински — Вiльна Україна...

Правда, есть одна вещь, о которой разные поляки по-разному думают. Я имею в виду так называемую «проблему» Львова, проблему, которая уже давно, еще с осени 1939 года, перестала существовать как таковая.

Мы живем сегодня в стране, где солнце сияет для всех оди­наково. Кому особенно дорог воздух Львова, пусть дышит им полной грудью до конца своих дней. Однако надо раз и навсегда уяснить, что в этом украинском советском городе Львове не будет больше места ни для кровавых махинаций графов Бадени, ни для расстрелов похоронных процессий и что историческая справедливость, рожденная благодаря тому, что так обильно была пролита кровь советских людей под Москвой, в степях Сталин­града и над Днепром, именно здесь, в советском Львове, найдет свое наиболее величественное проявление.

Мы знаем, кого это тревожит... Господа рачкевичи и квапинские попросту заболели Львовом. Они заболели настолько безнадежно, что охотно продали б за этот Львов Варшаву, Катовицы и польское море.

И они продают: к счастью, безуспешно. Варшавская затея генерала Бора [15]Бор — Бур-Комаровский. Когда войска Советской Армии, раз­бивая гитлеровские орды, вступили на польскую землю, эмигрантское польское правительство в Лондоне, по указаниям американско-английских империалистов, решило поднять восстание в Варшаве, захватить в столице Польши власть и этим самым помешать продвижению со­ветских войск на Берлин и поднять гражданскую войну в стране. I сен­тября 1944 года польской фашистской клике во главе с Бур-Комаровским удалось поднять в Варшаве восстание против гитлеровцев, втянув в эту кровавую провокацию обманутые массы трудящихся. Ор­ганизаторы восстания ввели варшавян в заблуждение, заявив, что эти действия якобы согласованы с планами командования Советской Армии. Спровоцированное польскими фашистами восстание было жестоко подавлено гитлеровскими войсками.
, увенчанная добровольной капитуляцией, свиде­тельствует об этом даже слишком убедительно.

А впрочем, откуда взялась эта их запоздалая «любовь»?

Не из любви к отечеству, ибо ее, как известно, могут испы­тывать только честные души, а из любви к самим себе.

Ведь только из любви к самим себе хотели бы господа магна­ты и их клевреты сделать из Польши нечто наподобие бывших Балкан, где Потоцкие и радзивиллы чувствовали бы себя действи­тельно как у себя дома, где бы они чувствовали себя такими же беззаботными и счастливыми, как их позорной памяти прадеды из Торговицы, продавшие Польшу за украинскую пшеницу...

Они еще и сегодня бормочут зловеще: «От моря до моря». О двух морях бормочут люди, которые одного, польского, не суме­ли защитить.

Мы дадим им достойный ответ: ведь мы построим от моря до моря не смехотворный «санитарный кордон», а нерушимую стену вечной дружбы народа польского и народов советских.

Польскому народу есть чем гордиться. История его борьбы за свободу и независимость — это не только история его страда­ний, но и его славы. Поэтому мы склоняем головы перед тенью Костюшко, поэтому мы снимаем шапки перед знаменами солдат его дивизии.

Если сегодня, в дни, которые решают, может быть, судьбу столетий, вместе с нами идут и поляки, идут за правду, за это неопровержимое свидетельство того, что будущее — славное и гордое — будет действительно нашим и их будущим, как наша свобода становится их свободой; значит, судьба их грядущих поколений не будет судьбой их отцов, судьбой — говоря словами польского поэта — «знамен, разрываемых бурей», а будет тем, что мы называем простым и великим человеческим счастьем.

1945

 

В ВЕНЕ

Если вы помните Вену времен республики, вы будете подавлены, увидев этот «второй Париж». Дело не в разрушениях. Семь лет немецкой оккупации превратили этот роскошный город, куда съезжались туристы со всего света, в глухую, заброшенную про­винцию. Бывший торговый богатый район Вены — Леопольдгарт — напоминает город мертвецов из оперы Корнгольда. До­ма на центральных улицах почернели от пыли и дыма. Исчезла сверкающая чистота, характерная когда-то для каждого уголка столицы Австрии. Скверы и парки запущены, захламлены. Венцы забыли уже, как выглядят розы на клумбах перед ратушей.

За все время своего хозяйничанья в Вене гитлеровцы не смог­ли построить ни одного жилого дома. Нет, простите, они воздвигли кое-что. Это «кое-что»... бараки. Венцы не помнят, чтобы когда-нибудь в истории Австрии окраины Вены были так густо усеяны бараками, как это было во время немецкой оккупации.

А впрочем, не только венцы. Почти вся Европа от Майданека до Бухенвальда усеяна сегодня отвратительными бараками, этим единственным плодом гитлеровского строительного и архитектур­ного «творчества».

Правда, Бальдур фон-Ширах восстановил не так давно по­золоту на шлеме Афины, которая стоит перед зданием австрий­ского парламента. Однако эта фамильярность по отношению к богине государственной мудрости не просветила разума гитле­ровского наместника, и он до конца остался верным фюреру. Тем­пераментные венцы отблагодарили его за это пятью пулями в живот.

Молодых людей призывного возраста вы немного увидите в Вене. Они либо в земле, либо в плену. Те, которых вы встречаете на улицах,— в большинстве инвалиды, безрукие, безногие.

Наконец, голод. Худший, нежели был в 1917—1920 годах. Ни­когда туберкулез и дистрофия не косили венцев так, как в послед­ние два-три года. Несмотря на то, что Австрия стала составной частью райха, гитлеровский министр продовольствия кормил австрийцев так, как злая мачеха кормит пасынка.

Еще три месяца тому назад хлеб, обыкновенный хлеб, был для венцев недосягаемой мечтой. Сегодня этим продуктом обеспечено все население двух с половиной миллионного города. Это заслуга тех, кто принес Австрии свободу, а ее народу право на националь­ное достоинство.

ВЕНА, КОТОРОЙ УЖЕ НЕТ

Было бы преувеличением сказать, что немецкие фашисты не­навидели австрийцев. Нет, они их просто презирали. «Австрий­ская неаккуратность», «австрийские недотепы», «лодыри»— вот эпитеты, которыми забросал типичный пруссак типичного ав­стрийца. Это очевидный поклеп, который возникал потому, что — кроме языка — между австрийцем и пруссаком нет ничего обще­го. Каждый австриец помнит неисчислимые войны с Пруссией за Силезию. Для него дух прусской казармы — чужой и постылый, он не переносит прусскую военщину и прусскую дисциплину.

В то время как пруссаки строили все новые и новые казармы, венцы увлекались новым прекрасным дворцом. В то время как пруссаки сочиняли все новые и новые военные марши, венцы объявляли конкурс на лучшую песню о придунайских девушках и венском вине.

Венец любит свой город, но еще больше, чем нынешний город, венский обыватель любил «старую Вену», зажиточную, беззабот­ную, веселую, в которую плыли все богатства монархии: подоль­ская пшеница, мадьярское сало и вино, чешский сахар и пиво, польские сладости, боснийский виноград. Венгерские, польские, румынские помещики приезжали сюда проматывать свои имения, реками лилось вино, лучшие мастера музыки и танца развлекали феодалов. Постепенно Вена становилась Меккой не только для рабовладельцев, но и для всех, кто поклонялся музам, их слу­жителям и деньгам.

Такой стиль жизни не мог настроить венского обывателя во­инственно. Он охотно смотрел на военные парады и смену карау­ла во дворе Бурга, но сам неохотно брался за оружие, считая, что это опасное ремесло больше подходит украинским, польским, чешским и венгерским подданным его величества. Он с удоволь­ствием пел песни о храбрости венских «дойчмайстеров» и в то же время гордился тем, что офицеры этого полка напоминают скорее всего опереточных героев из Карлового театра, нежели защитни­ков империи.

Это отсутствие воинственного духа в австрийцах стало в годы первой мировой войны причиной тяжких забот немецкого гене­рального штаба. Вильгельм II никогда не переоценивал боеспо­собности армии Франца-Иосифа. Однако он никогда не ожидал, что господствующая нация двуединой монархии [16]Имеется в виду Австро-Венгерская монархия.
будет ее отстаивать так же лениво, как и угнетенные ею народы.

Адольф Гитлер учел, наверное, эту особенность своих земля­ков, посылая австрийские полки на сравнительно тихие фронты.

НЕМНОГО ИСТОРИИ

Да и за что должны были австрийцы воевать? Хотя в боль­шинстве своем они малосведущи в политике, но они раньше нем­цев поняли, что Гитлер их одурачил. Ведь с приходом гит­леровских войск и переименованием Австрии в «Остмарк» в их стране все изменилось, и к худшему.

Вместо обещанного хлеба с маслом австрийцы получили хлебные карточки, хоть войны еще не было. Вместо работы ав­стрийские безработные получили стальные каски и винтовки. Вместо широко разрекламированной «народной автомашины» обывателю вручили бумажонку с требованием отдать для нужд фатерлянда велосипед. Даже горничные, которым Гитлер разре­шил безнаказанно родить детей на глазах у хозяев, и те раскуси­ли нечестивые намерения фюрера, поняв, что он руководствовал­ся не будуарными сентиментальностями, а желанием собрать как можно больше пушечного мяса.

А потом началась эта ужасающая война, финал которой нам известен. За время оккупации в Вене было казнено, о чем офици­ально объявлено в газетах, свыше шести тысяч активных против­ников гитлеровского режима. Несколько десятков тысяч страда­ли в немецких концентрационных лагерях и застенках гестапо.

Так было в Вене. На периферии, особенно в Тироле, где дей­ствовал антифашистский отряд имени Гофера, гестапо работало с не меньшей энергией.

Эти мужественные люди, которые стали в ряды антифаши­стских отрядов, в большинстве своем дети рабочего класса.

Немало навредили им в свое время социал-демократические иллюзии. Старые парламентские волки вообразили себя строи­телями нового мира. Когда им удалось впоследствии построить в Вене ряд больших жилищных блоков для рабочих и служащих, гордости и зазнайству их не было границ. «Мирным путем врас­таем в социализм»,— говорили они и писали, и старик Каутский решил, что может уже спокойно умереть.

Горьким было пробуждение. Когда республика оказалась в фашистских тисках — с запада и юга, австрийская реакция также подняла голову. Наступили времена карманных меттернихов —

Дольфуса, Штаремберга, Фея, Шушнига. Шантажируя массы призраком гитлеровской оккупации, эти мастаки под шумок ли­шили рабочих всех прав.

Это должно было привести к взрыву. Во второй половине фев­раля 1934 года вопреки воле большинства социал-демократи­ческих руководителей в Вене, Линце и Бруке вспыхнуло рабочее восстание. После нескольких дней ожесточенных боев правитель­ственные войска и реакционный «хеймвер» победили. Демократи­ческая республика была ликвидирована.

Заскрипели виселицы. Маленький Дольфус начал уже во­ображать себя великим. Ненадолго. В соревновании на большую реакционность он не мог превзойти гитлеровцев. Через некоторое время он погиб от рук венских агентов Гитлера.

Дверь к аннексии Австрии была открыта. Когда Гитлер вы­звал Шушнига в Берхтесгаден, чтобы там продиктовать ему ультиматум, рабочий класс Австрии, разгромленный вооруженными хеймверовцами, не мог уже оказывать серьезного сопротивления немецкой саранче.

РОЖДАЕТСЯ НОВАЯ АВСТРИЯ

В воскресенье 17 июня 1945 года Вена была свидетелем оригинальной и трогательной демонстрации. Во главе длиннейшей колонны демонстрантов шли люди с транспарантом «Мы обвиня­ем». Некоторые из них были одеты в полосатые куртки заключен­ных. Это австрийцы, которым посчастливилось выйти живыми из ада гитлеровских лагерей смерти.

Впервые за двенадцать лет в демонстрации солидарности демократических сил приняли участие тысячи австрийских рабочих и служащих. Прошли четким шагом «батальоны сво­боды». Под звуки своих оркестров со знаменами продефилиро­вала свободная австрийская молодежь. На транспарантах лозунги: «Мы требуем предоставления свободных квартир жертвам нацистского террора», «Долой фашистов из учреждений и предприятий», «Мы требуем железной метлы», «Осудите военных преступников», «Мы требуем народного суда».

Все эти люди — движущая сила освобожденной Австрии. Быв­шие шуцбундовцы, социалисты, участники апрельского восстания, коммунисты и члены народной партии (ранее христианско-социальной) и широчайшие массы беспартийных впервые за всю исто­рию своей страны несут на себе полную ответственность за ее судьбу.

Они в рекордно короткий срок дали городу воду и свет, пусти­ли трамвай, наладили движение по железной дороге, помогли нашим военным властям организовать выпечку и распределение хлеба среди населения.    

Работы еще видимо-невидимо. Нужно открыть в городе огромную сеть столовых, разместить по квартирам тридцать пять тысяч лишенных крова, организовать торговлю, повести реши­тельную борьбу со спекуляцией и, наконец, удалить из государ­ственного и коммунального аппарата все фашистские и про­фашистские элементы.

Последнее задание требует особенного внимания. Есть случаи саботажа, диверсионных актов. О засоренности учреждений сви­детельствует тот факт, что из пятисот сорока восьми служащих венского жилищного бюро пришлось уволить двести девяносто восемь.

Состоялось торжественное открытие республиканского крае­вого суда, на котором государственный подсекретарь доктор Шеффенеггер сообщил о восстановлении после семилетнего пере­рыва учреждения присяжных судей.

В тот же день в присутствии советского коменданта седьмого района города Вены были открыты перед покупателями двери ог­ромного универмага «Гернгросс», который через пять лет будет отмечать столетие своего существования. Удирая из Вены, немцы пытались взорвать его. Персонал универмага, во время боев не оставлявший предприятия ни на минуту, оказал сопротивление гитлеровцам. «Гернгросс» был спасен смелыми венскими девуш­ками.

Работают уже около десятка театров, в том числе Дворцовый театр, Академический театр и Государственная опера. В камер­ном театре идет сентиментальная «Ингеборг» Келлермана, городской театр играет беспрерывно популярную оперетту «Фридерике». Кроме драматических театров, нынешняя Вена имеет еще восемь театров типа кабаре, как «Симплициссимус» и «Дер либе Аугустин».

Уже открыто пятьдесят кинотеатров. В некоторых из них сеансы начинаются с восьми часов утра. Но демонстрируется все­го лишь один советский кинофильм — «Первомайский парад в Москве». А жаль, так как интерес ко всему советскому в Австрии огромный.

Недавно посетила Вену группа украинских мастеров пения, музыки и танца: Борисенко, Станиславова, Костенко, Гришко и другие. Их выступление в большом зале концертгауза прошло со значительным успехом.

НА ПОРОГЕ ВЕЛИЧИЯ

В одно июньское утро в костеле на Шоттенринге совершалась панихида. Священник утопал в облаках кадильного дыма, хор пел «Реквием» Моцарта. Сквозь обломки покалеченных витражей во тьму храма пробивалось солнце. Перед балюстрадой стояло око­ло сотни мужчин в полувоенной форме, товарищей по оружию ра­ба божьего Карла, по фамилии Бидерман, майора, члена австрий­ского движения сопротивления, погибшего от рук эсэсовцев по Флоридсдорфе 5 апреля 1945 года.

Несколько дней тому назад в этом же костеле служили па­нихиду за упокой обер-лейтенанта Рашке и капитана Гута. Они погибли смертью храбрых в том же бою, что и их командир Бидер­ман, в том же Флоридсдорфе — во Флоридсдорфе, который в фев­рале 1934 года продержался еще несколько дней после того, как войска Дольфуса овладели Веной и всей Австрией. Тогда храбре­цы гибли без веры в победу. В апреле 1945 года Бидерману легче было умирать. Когда командный пункт восставших окружили эсэ­совцы, Бидерман видел в глазах нацистов не только бешенство, но и страх. Сокрушительный смерч огня советской артиллерии приближался к последней линии немецких укреплений под Веной, и на правом берегу Дуная, где начинается центральная часть го­рода, уже реяли знамена республики.

Освобожденная Красной Армией Вена — этот второй по кра­соте город Европы,— залечивая с помощью советского народа свои раны, снова встанет на ноги. И не будет она больше анекдо­тической «головой без туловища». Трудолюбивый, пылкий, энер­гичный народ живописной и богатой полезными ископаемыми Ав­стрии, избавившись от опеки преступных финансовых баронов вроде Бозеля и Кастильоне, сможет стать достойным памяти сво­их великих сограждан: Моцарта, Бетховена, Шуберта, Йоганна Штрауса, Грильпарцера. Тогда даже вдвое большая, нежели се­годня, столица не будет для нее слишком велика. Ибо кто же ве­личие меряет метром? 1945

 

НЕ ИГРАТЬ ОГНЕМ!

У входа в единственный уцелевший зал нюрнбергского вок­зала вы можете увидеть большую и, надо сказать, оригинальную надпись: «Вход польским солдатам воспрещен». Авторов этой надписи вы найдете в нескольких шагах отсюда, в американской комендатуре. Там вам покажут хронику происшествий на вокзале за несколько минувших недель, хронику дебошей, краж, грабе­жей и назовут вам «героев» этих происшествий. Большинство их люди с польскими фамилиями, в польской военной форме и — как вынуждены признать сами американцы — с американ­ским оружием в руках...

Кто хоть немного разбирается в военно-политической карте современной Европы, тот наверное, удивленно спросит: где Рим, а где Крым, и откуда взялись в довольно отдаленной от Варшавы Баварии польские войска?

Это очень запутанная и не менее... скандальная история. Аме­риканская армия застала в Баварии, как и в других немецких провинциях, десятки тысяч польских рабочих и военнопленных. И те и другие мечтали только об одном: как можно скорее возвра­титься домой после нескольких лет неволи. Но «путь далек до Типерери», как поют английские солдаты, и на этом пути сразу же возникло столько препятствий, что только наиболее смелые из по­ляков решились на свой страх и риск возвратиться под родной кров. Большинство же из них терпеливо ожидало обещанных эшелонов. Они ждали месяц, другой, третий — и изнывали от тос­ки. Тем временем появились между ними люди с воинственным видом, с рукавами, обшитыми кабалистическими знаками: коль­цами, зигзагами, мечами и орлами. Это были посланцы извест­ного генерала Андерса, точнее говоря — агенты так называемой «двойки», то есть второго разведывательного отдела бывшего польского генерального штаба, одного из тех анекдотических штабов, которые желают жить дольше, чем это нужно истории.

Андерсовцы не сидели сложа руки. В арсенале этих провока­торов нашлась тысяча аргументов по поводу того, что полякам, мол, не следует возвращаться в Польшу, так как по возвращении их ждет в лучшем случае Сибирь. «Методы» этой пропаганды бы­ли заимствованы у нацистов, которые цинично «поучали», что да­же самый неправдоподобный вздор, повторяемый десять тысяч раз, начинает звучать в ушах некритически настроенных людей как истина. Когда посеянное андерсовцами зерно местами взо­шло, на сцену вышли жнецы. Они говорили по-английски с амери­канским акцентом, и на этот раз андерсовцы играли лишь роль переводчиков. На головы несчастных изгнанников полилась те­перь патока слов о ста восьми долларах в месяц, о веселой, без­заботной и сытой жизни.

Удочка была заброшена в благоприятное время, когда рыбке нечего было есть. И неудивительно, что рыбка попалась. Как гри­бы после дождя, начали расти так называемые польские карауль­ные роты, роты с солдатами в польской форме и польскими орла­ми на конфедератках. Командные должности, как и следовало ожидать, заняли андерсовские комбинаторы в воинственно за­ломленных беретах.

Правда, задание, поставленное перед этими ротами их хозя­евами, оказалось довольно скромным, если не унизительным: они несут караульную и всякую службу там, где американцы не хотят ее нести. Короче говоря: американское издание французского иностранного легиона. Не приходится в данном случае задавать­ся вопросом, насколько такая политика соответствует нормам и обычаям международного права и насколько она допустима в от­ношении польского правительства, с которым Вашингтон, как из­вестно, поддерживает нормальные дипломатические отношения.

Нас в данном случае интересует кое-что другое: пыл, с кото­рым андерсовцы принялись за организацию этих и им подобных польских батальонов, пополненных еще вдобавок... польской по­лицией.

О том, что этот пыл был искренен и что андерсовцы солидно поработали на этой ниве, свидетельствует моральное лицо упомя­нутых частей. Люди, отрекающиеся от своего отечества, отрека­ются тем самым и от своей совести. Ландскнехта отделяет всего один шаг от разбойника; эту границу польские ландскнехты в Баварии перешагнули уже в первые дни своей службы. В газетах больших и малых городов все чаще начали появляться сигналы тревоги: бандитизм рос со скоростью лавины.

«Техника» набегов была всегда одинакова. Ночью перед до­мом останавливалась машина с вооруженными солдатами поль­ских «караульных рот», жильцы дома загонялись в подвал, их квартиры основательно «очищались», и через полчаса машина на полной скорости исчезала в ночной тьме. Со временем к бандитам польского происхождения присоединились бандиты из СС и «Гитлерюгенда».

Такова сугубо криминальная сторона этого дела. Но андерсовская медаль имеет и другую, криминально-политическую сто­рону. Если от ландскнехта до разбойника только один шаг, то от разбойника до фашиста нет и полушага. Подчиненные Бур-Комаровского и Андерса делают все возможное, чтобы превратить обманутых и опутанных ими поляков в штурмо­виков пятой колонны. Достаточно просмотреть хотя бы один толь­ко номер издаваемой в баварском местечке Лянгвассер газеты «Писмо жолнежа». Каждая статья, каждая информация этой газеты дышит зоологической ненавистью к Советскому Союзу и к Польской демократической республике. Когда читаешь ее, вспо­минаются времена наиболее свирепой польской реакции, времена пилсудских и костеков-бернацких, времена Березы Картузской и брестских погромов. И все это ни в коей мере не мешает редакто­рам помещать на первой странице каждого номера заявление о том, что «Писмо жолнежа» издается для польских и... союзных, то есть американских и английских, войск!..

Таково же морально-политическое лицо и издаваемого поль­скими усташами иллюстрированного журнала «Слово польске». Его редакция помещается во Фреймане близ Мюнхена, в помеще­нии американской комендатуры «Дисплейсед персонс».

Недавно я вспоминал в корреспонденции об идиллических от­ношениях между здешними украинскими и польскими нацистами.

Такая же обоюдная любовь связывает сегодня усташей Бур-Комаровского с последователями гитлеровского агента Сметоны и его воспитанника Климатиса, а литовская фашистская газета «Мусу вилтис» переполнена комплиментами по адресу польских сподвижников. Согласие в этом разбойничьем семействе безу­словно облегчает тот факт, что и одни, и другие, и третьи живут здесь на тех же щедрых хлебах, на тех самых хлебах, которых ни­как не могут дождаться голодающие дети Франции.

Люди говорят: хорошо все то, что хорошо кончается. Но эта история не может хорошо кончиться. Фашистская чума будет угрожать человечеству так долго, как долго не будут ликвидиро­ваны очаги фашизма — все до последнего. Пока это не произой­дет, бациллы фашистской чумы будут размножаться в геометри­ческой прогрессии. Не случайно именно в американской зоне не­сколько дней тому назад мы были свидетелями первой со дня раз­грома «третьего райха» демонстрации немецких нацистов.

В данном случае демонстрация состоялась в церкви универси­тетского города Эрлянген, завтра она сможет повториться в Мюнхене, а послезавтра ободренные безнаказанностью гитлеров­ские демонстранты начнут стрелять из-за угла.

Советский народ дорогой, очень дорогой ценой завоевал побе­ду над фашизмом. Есть и в Америке матери, которые оплакивают своих сыновей, павших в борьбе с нацистской ордой. Эти солдаты знали, за что они отдают свою молодую жизнь, однако они не знали, что придет после победы день, когда некоторые их началь­ники будут вскармливать и вооружать последних могикан про­клятого фашизма.

Нет, этого ничем, ничем оправдать нельзя, даже аргументами такого практического характера, как недостаточное количество войск для гарнизонов в... Японии. Где бы ни существовали фа­шистские банды, где бы они ни действовали — под Мюнхеном или под Нагасаки, они остаются фашистскими бандами.

Лучший и единственный способ предотвратить пожар — во­время обезвредить его поджигателей. И больших и малых. Ма­ленькая спичка опасна не менее факела. Огнем играть нельзя, нельзя даже взрослым джентльменам...

1945

 

О ЧЕМ НЕЛЬЗЯ ЗАБЫВАТЬ

Город Москва празднует восьмисотлетие. Это, наверно, един­ственный город, к которому никто не относится равнодушно. Тридцать лет назад человечество раскололось на два лагеря: на тех, кто любит Москву, и тех, кто ее ненавидит. Нейтральных нет: линия раздела проходит через каждый континент, она затрагива­ет каждое человеческое сердце.

Иначе не может быть. Любить Москву — это значит любить человечество, верить в него, верить в его завтрашний день, и ради этого дня работать, бороться, а если надо — и погибнуть в бою. Ненавидеть Москву — значит быть врагом человечества, врагом его наилучших стремлений, врагом грядущих поколений.

Те, кто ненавидит, противопоставили Москве «Запад». Нико­гда еще, даже в годы Клемансо, Остина Чемберлена и Гувера, не было пролито столько чернил во славу Запада, его культуры, сколько проливают их сегодня привычные писари вершителей су­деб Альбиона и «Нового света». Фактам эти эпигоны Геббельса и Розенберга провозгласили беспощадную войну. Если факты на стороне Москвы, тем хуже для фактов: их с успехом заменит ложь.

Эта ложь уже имеет за собой богатую историю. Немалое мес­то в этой истории занимает также ее украинский раздел.

Началось с Михаила Грушевского, по профессии — историка, по духу — врага истории. В его руках благородная муза Клио превратилась в ничто и была вынуждена служить грязным богам со Шпрее и Дуная. Легкомысленность, с которой Грушевский относился к историческим документам, могла удивить только наивных. Эти наивные не знали, что для Грушевского все сред­ства были хороши, если они вели к цели. А цель у Грушевского была одна: оторвать Украину от Москвы, присоединить ее к Бер­лину, присоединить в переносном, а если надо будет, то и в бук­вальном понимании этого слова.

Ради этой цели делалось все, что только можно было делать. Прежде всего Грушевский меняет свое местопребывание: климат австрийского Львова больше содействовал его творческим пла­нам. В ста шагах от резиденции цесарско-королевского намест­ника Грушевский садится за работу, и вот из-под его пера выхо­дят все новые и новые листы «Истории Украины», в которой чем дальше, тем меньше истории, и все больше фальсификации. Общее происхождение украинского, русского и белорусского народов? Оно для Грушевского не существует. Еще при Владимире Вели­ком была Украина самостийной, ни от кого не зависимой, и баста. Читая повествование этого темпераментного историка о древних временах, удивляешься, почему при Ярославе Мудром не было «Просвiт» и почему летописец Нестор не ездил также за вдох­новением в Виндобону... Русские? Тут уже историк превращается в демонолога. Москва у Грушевского — это демоническая сила финских болот, которая появляется на сцене только тогда, когда Украине надо причинить какую-нибудь очередную обиду. Гру­шевского нисколько не беспокоит то, что факты говорят иное; его нисколько не смущает то, что иначе, совсем иначе думали о Москве наши предки — трудовой люд Украины.

Невыгодные факты этот «историк по заказу» обходит молча­нием, а отсутствие выгодных компенсирует догадками, а то и обычными сплетнями.

Рассказывая о Богдане Хмельницком, этот «историк» пре­вращается в беллетриста. Не имея каких-либо доказательств того, что Хмельницкий разочаровался в Переяславле, Грушевский не сдается и применяет метод, позаимствованный у авторов истори­ческих романов. Он пишет уже не о делах Богдана, а о его... мыс­лях, причем эти мысли оказываются тождественными мыслям бу­дущего председателя Центральной Рады.

Желая показать нам, что Хмельницкий ненавидел Москву не меньше, чем Грушевский, автор «Истории Украины» ищет помо­щи у Выговского, который якобы рассказывал московским боя­рам, будто Хмельницкий на совете старейшин в 1656 году «вскричал, как безумный, что нет иного выхода, как отступиться от Москвы и искать себе другой помощи». Повторив за Выговским эту сплетню, автор одновременно отмечает, что Выговский сказал это боярам, «заискивая перед ними и добиваясь их расположе­ния», и таким образом рисует Выговского как интригана и подха­лима. Но достаточно было, чтобы Выговский оказался человеком «западной ориентации», изменил Москве и вместе со шляхтой по­шел на нее войной,— и Грушевский вдруг становится энтузиас­том интригана и подхалима, величая его чуть ли не националь­ным героем.

К большому огорчению Грушевского украинский народ не разделял западной ориентации ни с Грушевским, ни с Выговским, ни с Мазепой, напротив, в русском человеке он видел не демона, а родного брата. Доказательств этого в истории Украины так мно­го, что не вспомнить этого Грушевский не мог. Волей-неволей он вынужден был признать, что под Германовкой «с Выговским было только наемное войско и поляки», так как все украинцы оставили его и перешли к Юрию Хмельницкому. Беспомощен Грушевский и перед лицом Полтавы. Но надо же это явление как-то объяснить, и Грушевский объясняет: народ, мол, был, темный, верил ложным слухам. Кроме того, этот народ, видите ли, очень не любил поля­ков и шведов. А Грушевский любил, особенно шведов. Однако в практической жизни, за непригодностью шведов, он перенес эту любовь на немцев и как председатель Центральной Рады пригла­сил их на Украину. Историк, апологет, панегирист Мазепы высту­пает в роли Мазепы номер два. Но судьба — в лице немецкого лейтенантика — спасает Мазепу номер два от второй Полтавы, и все кончается тщательным обыском карманов ученого «запад­ника».

Грушевский сходит с арены, но последователи его остаются. В Харькове откровенно низкопоклонствует перед Западом Микола Хвылевый, во Львове — Дмитро Донцов. Оба они делают это с размахом, которому мог бы позавидовать Михайло Грушевский. Тот иногда сохранял по крайней мере элементарные правила приличия. Хвылевый и Донцов в лакейском экстазе утрачивают всякую меру, всякое человеческое подобие, фанатическая нена­висть к красной, революционной Москве — вот весь идейный ба­гаж этих апологетов «западной культуры». Ненависть к Москве порождала в них ненависть к собственному украинскому народу, который свою судьбу, свое настоящее и будущее связал с судьбой и будущим знаменосной северной столицы. Среди нэпмановской буржуазии и кулачества Хвылевому было уютно: но он знал, что эта публика уже неспособна играть самостоятельную роль, и Хвылевый обращает свой взор на Запад, за Збруч, в кабинет сво­его вдохновителя Донцова, и еще дальше, туда, где детердинги, чемберлены, брианы куют оружие интервенции.

Романтика революции не пленяет творческого воображения Хвылевого. Ее место занимает иная «романтика». Хвылевый ста­новится перед читательской массой в позе мученика, с терновым венцом на голове, и устами своего героя Карка вопрошает: «Неужели я лишний человек потому, что безумно люблю Укра­ину?» Любопытным он готов даже показать виновника своих страданий. Это, мол, «московская сила, великая, исполинская, фатальная». И тут же он предлагает панацею от этой своей беды: «Ухожу от психологической Москвы и ориентируюсь на психо­логическую Европу».

Читатели разводят руками: на какую это психологическую Европу советует им ориентироваться Хвылевый? На Европу Маркса? Зачем же тогда убегать от марксистской, революцион­ной Москвы? Певец «голубой Савойи» недвусмысленно подми­гивает и в «Вальдшнепах», подсовывает читателям ответ. Этот ответ они услышат из уст молодой адептки Муссолини и Дон­цова ...

«Безумная любовь» вылилась теперь в безумную ненависть к Украине. Плененный психологической Европой Муссолини и Гитлера, Хвылевый применяет методы, рекомендованные несколько столетий назад флорентийским учителем фашистского диктатора Муссолини. Когда над головой Хвылевого нависает буря, он кается, он бьет себя в грудь, он «осуждает свои ошиб­ки». Хвылевый рассчитывает на то, что один такой шаг впе­ред даст ему возможность сделать очередных десять шагов назад.

Харьковский Макиавелли, который до сих пор считал нужным называть нэп корнем всяческого зла и трагедией революции, переживает теперь трагедию вместе с нэпманами. С их исчез­новением иссякает источник его творчества, узкая социальная база хвылевизма еще больше сужается, к тому же всадники интервенционного апокалипсиса безнадежно застряли где-то на подступах к санитарному кордону.

Идейному отцу Хвылевого — Дмитру Донцову — повезло больше, нежели его харьковскому воспитаннику. Деятельность Донцова не только не вызывала возражений со стороны прави­тельства Пилсудского, но, напротив, она шла по линии интересов и стремлений руководящих сил тогдашней Речи Посполитой. Донцов умел использовать благоприятную конъюнктуру. При­брав к рукам львовский журнал «Литературно-научный вестник» («Лiтературно-науковий вiсник»), он делает из него трибуну воинственного национализма. То, что у Хвылевого звучало, как намек, в «Вестнике» гремит, как иерихонская труба. Тут вы уже не найдете завуалированных призывов образца «ориента­ции на психологическую Европу» и «бегства от психологической Москвы». Вместо «ориентации» на Европу Донцов провозгла­шает службу Европе, а «бегству от Москвы» он противопостав­ляет недвусмысленное наступление на Москву.

Надо сказать, что донцовской слабости к Западу было почти столько же лет, сколько и слабости Грушевского. Донцов в 1914 году подвизался в «Союзе освобождения Украины» и показал себя очень оперативным исполнителем поручений неме­цкой разведки. В 1918 году он дослужился до того, что из рук генерала Эйхгорна получил ответственный пост в правительстве Скоропадского. Постигнув таким образом все технические детали службы Западу, он, недобровольно впрочем, приехал во Львов и тут посвятил свои силы «теории».

Прежде всего Донцов открывает «жаждущую душу» фаус­товского человека, которая, по его мнению, «могла родиться лишь в цивилизации, созданной историей Европы». Характер­ными чертами этого созданного Донцовым «человека Запада» являются, по его словам, «полнота самоотречения и абстракт­ного, чисто спортивного наслаждения действием, дух экспансии и творческого энтузиазма...».

Обрисовав всеми красками радуги портрет «человека За­пада», Донцов берет черную краску и рисует... Москву.

Не рисует, а чернит. Русских он относит к «расе квёлых, народу плебею». Приблизительно такой же диагноз дает Донцов и русской литературе. Чтобы чего доброго у Альфреда Розенберга не возникло сомнений относительно лояльности его львовского подголоска, подголосок этот чернит грязью не только Москву, не только русских, но и весь славянский мир, для кото­рого этот ученик фашистского дьявола находит только одно определение — «бесхребетный». Не щадит Донцов и Украины, ее он издевательски называет «Провансом», а народ ее «бесхарактерным и безвольным рабом».

Донцов забрасывает Украину грязью в прозе, Евгений Маланюк — в стихах. Уже не только слово «Москва» вызывает у этих «тож-европейцев» пароксизм бешенства; такой же эффект дает слово «Украина», «украинский народ». Если история их чему-нибудь и научила, так только этой ненависти. Переполнен­ные ею, они в своем больном воображении рисуют уже картину мести, картину, сделанную по западным, разумеется, образцам. Европеизированный Донцов придумывает более утонченные методы расправы со «взбунтовавшейся чернью», нежели мог их придумать недостаточно еще европеизированный Грушевский. Донцов вызывает дух Торквемады, перед его восхищенным взором горят уже огни «святой инквизиции», он слышит уже железные шаги так тепло воспетых им завоевателей-конкиста­доров. Он нетерпеливо ждет, когда эти конкистадоры принесут на мечах народам России и Украины- судьбу ацтеков. Для тех, кто уцелеет, он готов восстановить крепостничество и печатает в своем журнале статью, которая должна обосновать введение в будущей фашистской Украине «права первой ночи».

Наконец, день Донцова наступает. Западные конкистадоры во главе с Адольфом Шикльгрубером идут войной на Восток. Идут, если верить Донцову, «для абстрактного, чисто спортив­ного наслаждения действием». Но прошло немного времени, и даже некоторые ученики Грушевского, последователи Хвылевого и воспитанники Донцова раскусили «абстрактное, чисто спортивное наслаждение деяний» Гитлера.

И произошло еще одно, чего восхвалители жаждущей души «фаустовского человека» и враги Москвы никак не ожи­дали. Многомиллионная армия западных конкистадоров потер­пела позорное поражение, а обреченная Донцовым «раса квелых плебеев» разнесла в пух и прах империю, перед которой встала на колени едва не вся донцовская Европа... Безапел­ляционно осужденная Донцовым «бесхребетная душа» пока­зала свою настоящую силу на полях Подмосковья, Курска, Корсуня...

Кое-кому могло казаться, что события последних лет окон­чательно положили конец низкопоклонству перед Западом. Но нет. Это низкопоклонство будет существовать так долго, как долго за сконструированным Черчиллем железным занавесом будут жить, плодиться золотые идолы донцовых. Тут дело не во вкусах. Маршалу Чан Кайши наверняка не импонируют традиции Великой французской революции, и он, наверное, не дал бы и одного китайского доллара за реликвии, оставшиеся от генерала Вашингтона, однако это не мешает ему смотреть с величайшим преклонением на город Вашингтон, и все свои надежды возлагать на англосаксонских сверхчеловеков, которые у него же под носом насилуют китайских студенток...

Мы не делим мир на Восток и Запад, мы знаем, что линия раздела проходит сегодня через все континенты, все страны, что она затрагивает каждое человеческое сердце. Мы знаем, что есть двеАмерики, что есть две Европы. Мы на стороне Европы Джордано Бруно, Галилея, Мюнцера, Ньютона, Марата, Гари­бальди, Гюго, Маркса, Энгельса, Либкнехта, Пастера, Роллана, но мынепримиримые враги Европы инквизиции Карла V, Борджиев, Екатерины Медичи, Наполеона III, генерала Галифе, Бисмар­ка, Вильгельма II, Муссолини, Гитлера, Франко и Цалдариса. Мы знаем, почему те, кто сегодня низкопоклонствует перед За­падом, низкопоклонствует именно перед той, другой Европой, как знаем и то, почему люди доброй воли в Европе и за ее гра­ницами почитают и любят Москву.

Празднуя восьмисотлетие Москвы, мы не идеализируем ее прошлое, но мы не забываем и о том, что в самые черные дни цар­ского и боярского произвола никто ни в Москве, ни под Москвой не устраивал процессов ведьм и что никому здесь и в голову бы не пришло делать из десятков тысяч ни в чем не повинных людей жи­вые факелы во славу Иисуса. За восемьсот лет существования этой столицы не было в ней также ничего такого, что хотя бы слег­ка напоминало резню гугенотов...

Одновременно мы помним о том, что в этом городе люди умели ценить свободу и отдавать за нее жизнь. 1612 и 1812 годы никто не вычеркнет со страниц истории.

На московских баррикадах 1905 года запылала заря новой эпохи, на баррикадах Октября родилась новая Москва, столица первого в истории человечества социалистического государст­ва — надежда, гордость и любовь всех людей с честью, с со­вестью.

История, особенно история последних тридцати лет научила нас, в частности, тому, что любовь к Москве есть любовь к Украи­не, что ненавидеть Москву — значит ненавидеть Украину. Дли­нен путь от Грушевского до бандеровских бандитов, но он все тот же. Грушевский и его Центральная Рада опирались на штыки Вильгельма II, бандеры и мельники — на штыки Гитлера. Сего­дня националистический сброд вспарывает животы галицийским детям во славу очередных своих хозяев с Запада. У них меняется только тактика, а методы остаются те же: методы предательства, провокации.

На страже свободы и независимости Украины крепко стоит могучая советская Москва — столица и символ нашего великого социалистического отечества — СССР. В этом — источник на­шей любви к ней.

1947

 

ИСТОРИЯ ШАГАЕТ ВПЕРЕД

Недавно над рекой Темзой произошло странное событие. Лей­бористское правительство запретило рабочим Великобритании праздновать Первое мая.

Причина этого дикого запрещения ясна — капиталисти­ческий мир смертельно напуган развитием событий, и исте­рическая выходка мистера Эттли лишь одно из многочисленных проявлений тревоги и замешательства, которые охватили буржу­азию.

Со дня нападения гитлеровской Германии на Советский Союз история сделала огромный шаг вперед. Под руинами Берлина по­хоронена не только мечта гугенбергов о мировом господстве Гер­мании, но и вера морганов в непоколебимость устоев капитализма.

Когда обстоятельства в свое время заставили Черчилля от имени английского народа заключить с нашей родиной боевой союз, расчет британского премьер-министра был прост и несло­жен: затяжная война должна была обескровить наш народ и по­том поставить его на колени перед англосаксонскими торговцами человеческой кровью. Но расчет оказался в результате просче­том. Под истребительными ударами советского молота рухнуло здание гитлеровского «нового порядка» в Европе, и над рейхста­гом гордо заалело знамя нашей победоносной армии...

Торгашеская калькуляция Черчилля и приспешников не оправ­дала себя. Открытый с умышленным опозданием второй фронт действительно опоздал. Пока англо-американские войска дополз­ли до Эльбы, фашистская Германия приказала долго жить, а страны освобожденной Юго-Восточной Европы смело и реши­тельно вступили на путь истинной демократии. Оккупация англи­чанами Греции не изменила положения. Целый ряд европейских стран выпал навсегда из «сферы влияния» монополистов, а их на­роды перестали быть для них объектом эксплуатации. В братском содружестве с великим Советским Союзом эти народы обрели подлинную независимость и то невиданное могущество, которое может дать лишь народно-демократический строй.

Поднимается из руин и пепла новая Варшава, взлелеянная в мечтах Жеромского, Варшава «стеклянных домов», величествен­ных проспектов и площадей, Варшава монументальных памятни­ков и чудесных станций метро. Чехословацкая промышленность давно уже превысила довоенный уровень производства, и заводы «Шкода», которые стали достоянием народа, работают уже не на смерть, как раньше, а на жизнь, снабжая земледельческие коопе­ративы первоклассными тракторами. Розы Болгарии пахнут как и раньше, но, кроме роз, в этой стране расцветает сейчас и про­мышленность. Албания, маленькая Албания, еще недавно страна опереточных королей и неудержимого произвола непрошеных опекунов, своими достижениями заставила даже врагов говорить о ней с уважением. Не для графов Эстергази, а для себя собирают урожай крестьяне Венгрии, и не для американо-немецких дельцов бьет источником теперь нефть Румынии. В народно-демократи­ческих странах жизнь вступает в права во всем своем величии.

Начало новой жизни положил советский народ и его победо­носная армия. Советские войска вели еще бои за чешскую Прагу, а на улицах Варшавы появились первые советские троллей­бусы — первые вестники возрождения разрушенной дотла сто­лицы. Когда засуха истощила поля Моравии и Богемии, совет­ский хлеб спас республику чехов и словаков от голода.

В первые послевоенные годы дельцов Уолл-стрита и Сити со­гревала надежда на то, что советский народ не скоро справится с разрушительными последствиями гитлеровского нашествия. Но и этой их надежде не суждено было сбыться. Нынче, на четвертом году послевоенной пятилетки, наша страна стала богаче и силь­нее, чем была когда-либо раньше. Постепенно, но неуклонно повышается жизненный уровень советских трудящихся, возни­кают новые заводы, новые школы, новые города, пафосом мирного творческого труда охвачена вся великая страна.

Иную, совсем иную картину представляет часть мира, опека­емая жрецами золотого тельца. Все воображаемое благополучие США основывается на искусственно поддерживаемой дельцами Уолл-стрита военной конъюнктуре, конъюнктуре неслыханных по масштабам и невиданных по безрассудству вооружений. Великобритания, такая гордая когда-то «королева морей», пере­живает позорнейший час в своей истории, превратившись в по­местье ростовщиков Вашингтона и Нью-Йорка, а подданные его величества жуют посланный уоллстритовскими идолами горький хлеб нужды и унижения. Правители других стран мар- шаллизованной Европы идут по следам Эттли и Бевина, усердно подражая в своей политике приемам Квислинга и Дегрелля.

А между тем неумолимый кризис приближается с возраста­ющей быстротой, вселяя в заправил капиталистического мира ди­кую тревогу. Они знают: это будет похуже 1929 года... Мир уже не тот, и соотношение сил изменилось коренным образом.

Двадцать лет тому назад на страже интересов европейских капиталистов стоял подкормленный ими немецкий жандарм, а в Азии охранял их жандарм японский. В результате побед Совет­ской Армии от этих жандармов осталось мокрое место. В Европе границы победившей демократии, границы торжествующего со­циализма продвинулись до Эльбы, и исстрадавшиеся народы под­властных Вашингтону стран исполнены сегодня решимости сбро­сить ярмо и стать на путь свободы, независимости и демократии.

Вступили в последний и решительный бой народы многостра­дальной Азии. На берегах Тихого океана возник грозный анти­империалистический фронт длиною в двенадцать тысяч километ­ров. Важный участок этого фронта занимает китайская народно- освободительная армия, которая вбивает сегодня последний гвоздь в гроб гоминьдановского режима.

Жизнетворная буря над Азией рвет и уничтожает путы веко­вого колониального рабства, и нет силы, которая могла бы за­держать освободительный поход многомиллионных масс Китая, Вьетнама, Индонезии, Индии. Военные корабли некоторых импе­риалистических стран иногда еще открывают огонь, но времена подавления боксеров прошли бесповоротно, и в ответ на каждый пушечный выстрел обанкротившихся усмирителей звучит истре­бительный залп армии народа, который встал к жизни, залп, опо­вещающий конец эпохи колониального рабства.

Чтобы отомстить, капиталистические банкроты потрясают атомной бомбой, и, теряя голову от страха, толкают мир в безд­ну новой войны. Не желая расставаться с властью и награблен­ными богатствами, они в новой бойне ищут выхода из созданного ими же тупика. Квакер Трумэн превратился в апостола антисо­ветской войны, а лейбористский пуританин Бевин в усердного певца политики огня и меча. Барабанным огнем лжи и клеветы пытаются защитники интересов капитала взорвать в воздух мир и под его руинами похоронить мечту человечества о счастье.

Но на этот раз они катастрофически опоздали. Силы их ис­черпываются, шансы их утеряны. Последняя война хорошо запом­нилась человечеством, и волной глубокого возмущения отвечают народы на каждую провокационную выходку подрывников мира. Всемирный конгресс сторонников мира, который сейчас закончил свою работу, стал серьезным предупреждением для воинствую­щих провокаторов. Он с убедительной силой показал непреклон­ную решимость народов помешать какой-либо попытке провока­торов отыграться на их крови. Он точно так же ясно и недву­смысленно показал, что если обезумевшим от страха и ненависти двуногим хищникам действительно взбредет в голову начать войну, то народный гнев сумеет превратить эту войну в расправу над зарвавшимися могильщиками человечества.

Трумэн отклонил предложение о заключении Пакта Мира, но этот подленький жест морганов и рокфеллеров не испугал советских людей, и машины советских заводов ни на минуту не прекратили работать на мир и благо народа... В то время как американские генералы возились над устройством новых воен­ных баз, в нашей столице Москве работал X съезд профессиональ­ных союзов Союза ССР, и кузнец-стахановец Уралмашзавода Г. М. Коваленко под бурные аплодисменты делегатов говорил о том, что коллектив завода сдержал свое слово, завершив за три года и три месяца пятилетний план по уровню производства, а знатный проходчик — криворожец С. Голубар мог сказать о том, что его бригада ко дню открытия X съезда профсоюзов выполнила свыше семи годовых норм. Нет, этих людей не испугать мистеру Трумэну и его суетливым генералам!..

Шаг истории тверд, ее стремления вперед непреклонны, как непреклонно стремление человечества к мирному творческому труду. Капитализм давно отжил свой век, теперь он доживает свои последние годы. Пора «санитарных кордонов» закончилась бесповоротно, ныне неумолимая логика событий создает вокруг самих хищников кордон, в котором они задыхаются, как в коноп­ляной петле.

А Эттли, Бевин и Моррисон запрещают первомайскую демон­страцию... С помощью своих полицейских они хотят сделать то, чего не удалось осуществить Гитлеру с его бесчисленными диви­зиями и чего никак не может добиться Трумэн с его атомной бомбой.

Жалкие потуги жалких ревнителей издыхающего бога тьмы и крови!

1949

 

ВЕЛИЧИЕ ОСВОБОЖДЕННОГО ЧЕЛОВЕКА [17]

Кто-то назвал крупнейший западноукраинский город городом каменных задумчивых львов. Эти львы стоят на страже перед входом в помещение горсовета, они охраняют чистоту старых львовских колодцев, они смотрят на вас с гербов самого города. Один из них, изуродованный и одинокий, белеет на лужайке Высо­кого замка, как немой свидетель давным-давно прошумевших времен и событий, как немой упрек всем тем, кто на протяжении столетий нес солнечному городу одну лишь смерть и разрушение.

Ходит среди жителей Львова легенда, что в грозное время, в час, когда сердце народа переполняется обидой и гневом, каменные львы оживают. Они стряхивают тогда седину со своих грив, сходят с постаментов и бегут по сонным улицам, напол­няя их потрясающим ревом. Этот рев не доходит до человеческого слуха, его можно услышать только сердцем. Тогда побледневшие люди просыпаются, зажигают огни и выходят на улицы. В этот час опережаемая стаей серебристых голубей парит в небесной выси невидимая боевая слава.

За последние десятилетия она неоднократно появлялась над Львовом. В весеннее утро 1902 года бастующие строительные рабочие обагрили своей кровью камни Стрелецкой площади. Однако нелегко досталась победа гусарам его императорско- королевского величества Франца-Иосифа I. Неравный бой во­оруженных с безоружными продолжался больше часа, и только залпы подоспевшей пехоты решили исход кровавой битвы.

А два дня спустя рабочий Львов хоронил погибших товари­щей. Хоронил под теми же непобедимыми знаменами, под какими сражались павшие с песней:

Красен цвет наших знамен, Ибо на них рабочая кровь...

На этой земле менялись вывески и шлагбаумы, на смену одним мундирам появлялись другие, но кандалы оставались одни и те же, и освободиться от них не под силу было народу, знавшему свободу только по дедовским преданиям, понаслышке. Да и не могло слово «свобода» стать плотью там, где каждое живое сло­во было «запрещенной песней» и где на страже рабства стояла мощь трех империй.

Великий Октябрь прошел здесь стороной, но его могучее ды­хание всколыхнуло народное море и перед глазами извечных ра­бов предстал уже не мираж, а реальная картина человеческого счастья. Теперь отвага храбрых перестала быть мужеством обре­ченных, так как в неравной борьбе перед ними сияли огни социа­листической Москвы, так как в ее возрастающем могуществе и славе они видели предвестника и своей победы. Ленин показывал им путь. Народ подъяремных земель Украины вступил на путь борьбы за воссоединение.

Нелегким был этот путь, его преграждали не только тюрьмы, концлагеря и виселицы. За спиной врага стояли националисти­ческие отщепенцы, и это порождение немецкого сатаны и шляхет­ской волчицы не брезговало ничем, когда решался вопрос: быть или не быть.

В кровавый четверг 1936 года пролетариат Львова еще раз вышел на баррикады. Это случилось после того, как мирная похо­ронная процессия с телом убитого безработного Козака была предательски расстреляна полицейскими пулеметчиками. Взрыв народного негодования смел убийц с улиц города, и только с прибытием подкреплений они могли возобновить расправу.

А месяцем позже во Львове состоялся антифашистский кон­гресс работников культуры, превратившийся в импозантную де­монстрацию единства прогрессивных сил Западной Украины и Польши. В глубокой тишине, охватившей вдруг битком набитый зал оперного театра, поднялась на сцену старая работница, участница июньских событий 1902 года. От имени бастующих строительных рабочих она вручила председателю торжествен­ного заседания конгресса Ванде Василевской огромный букет красных роз со словами:

— Примите эти розы, они цвета наших знамен. Скоро при­дет время, когда эти знамена перестанут напоминать нам про­литую кровь наших братьев и сыновей, и под их сенью расцветет совершенно иная, молодая, чудесная жизнь...

Эта жизнь пришла к нам три года спустя, ее величественная поступь слышалась в трепете кумачей, в переливах песен, в гро­мыхании танков. История западноукраинских земель двинулась вперед. Волей великого советского народа завоевания Октября за одну ночь стали приобретением народа Западной Украины. Борьба за свободу, за землю, за школу на родном языке, за право на жизнь и труд потеряла вдруг свой смысл; лозунгом и программой дня в освобожденных городах и селах стало строительство социализма.

Жуткие годы фашистской оккупации были еще одним, на этот раз последним испытанием. После этого еще ярче засияло солнце свободы. Ярче и шире: Закарпатская Украина вошла в состав Ук­раинской Советской Социалистической Республики. Полное вос­соединение украинских земель свершилось.

Прошло всего четыре с лишним года со дня полного изгнания оккупантов, но как поразительно изменилась за это время вче­рашняя «земля в ярме». Львов, прозванный в свое время городом замирающих мастерских, ныне выпускает сельскохозяйственные машины, велосипеды, автопогрузчики, а львовские электролампы дарят свет отдаленнейшим уголкам Советской страны. Экскава­торы-великаны очищают место для будущего «львовского моря»; его волны утолят жажду города, лишенного реки.

На бывших помещичьих, сегодня колхозных полях перева­ливаются трактора, деловито рокочут комбайны. Ошалевшие от нищеты герои произведений Василя Стефаника канули безвоз­вратно в мрак прошлого, а их дети и внуки входят на страницы истории своего народа в ореоле славы Героев Социалистического Труда. «Маленький Мирон» Ивана Франко не различал тюрьмы от школы; маленький Мирон наших дней — отличник универси­тета имени Ивана Франко. Смехом веселья смеется нынешний Борислав, и над нефтяными вышками властно раздаются голоса бывших «рыпников». В западноукраинских областях вступил в свои права социализм, по обеим сторонам Карпат восходят ясные звезды коммунизма.

По-новому определились человеческие судьбы.

В 1930 году в луцкой тюремной больнице лежал человек, дни которого, казалось, были сочтены. Ему пришлось пережить все ужасы полицейских пыток, самых изощренных и самых омерзи­тельных. Палачей отнюдь не смущало то обстоятельство, что жертвой их издевательств был известный львовский литератор и публицист Кузьма Пелехатый. Избиваемый принадлежал к наро­ду, объявленному вне закона, а популярность этого человека и мужество его только усиливали бешенство мучителей. Арестован­ный не поддавался угрозам, пытки не сломили его воли, поэтому арестованный должен был умереть.

Но могучая натура победила, Кузьма Пелехатый остался тогда в живых. Страдания только закалили его, и он ни на один день не переставал быть собой — до последнего удара своего пламенного сердца оставался честным, отважным борцом за освобождение своего народа.

Тринадцать лет тому назад работница Мария Ких вместе с другими членами союза швейников вышла провожать в последний путь Владислава Козака. Когда фашистские пули начали сеять смерть в рядах участников похоронной процессии, Ких не дрогну­ла. Теснее сомкнув ряды, демонстранты двинулись вперед, бес­страшно глядя в глаза вооруженной до зубов подлости. Из этих рядов Марию Ких вырвала только пуля, раздробившая ей челюсть.

Во время Отечественной войны Мария Ких продолжала свой доблестный путь в рядах партизан Героя Советского Союза Мед­ведева. Сегодня она — заместитель председателя Верховного Совета УССР.

Колхозница Надбужанского села Скоморохи Ульяна Баш- тык два года тому назад стала отличным мастером урожаев, о ней с уважением говорили в области. Ныне о ней с гордостью говорит вся великая страна: Ульяна Баштык удостоена звания Героя Социалистического Труда.

...Исход битвы в западноукраинских областях решен, но битва продолжается. На этот раз — битва за урожай, за досрочное выполнение производственных планов, за дальнейший подъем культуры и науки. Трудности есть, иногда большие: много всякой швали путается еще под ногами. Однако жизнь, чудесная совет­ская жизнь, победоносно шагает вперед и рождает новые песни, новые легенды, в которых и львы и боевая слава будут символизи­ровать отныне только одно: величие освобожденного человека.

 

ПАМФЛЕТЫ

 

ЛЮДИ БЕЗ РОДИНЫ

Летом 1933 года в дверь виллы, в которой помещалось со­ветское консульство во Львове, позвонил молодой человек. Вой­дя, он выразил желание поговорить с консулом. Когда посети­телю ответили, что консул его принять не может, он быстро вы­хватил из кармана револьвер немецкой марки «парабеллум» и не­сколькими выстрелами убил первого попавшегося ему на глаза человека. Жертвой убийства был работник консульства Майлов.

Едва прозвучал последний выстрел, как бандит стремглав бросился к двери. Однако дверь в доме открывалась и закрыва­лась автоматически. Напрасно убийца искал на стене спаситель­ную кнопку, напрасно бегал, бледный и перепуганный, от окна к окну; решетка, которой он раньше не заметил, преграждала ему путь к бегству. Преступник, минуту тому назад со спокойным сердцем убивший ни в чем, не повинного человека, теперь обезу­мел от страха... Холодный пот выступил у него на лбу: обессилен­ный, он забился в самый темный угол.

Это был Лемик, один из членов так называемой «Организации украинских националистов», руководимой формально полковни­ком Коновальцем, а фактически — разведывательным отделом немецкого генерального штаба. Лемик был только орудием. Вдох­новители подлого убийства преспокойно сидели в Берлине и «ря­дились» с адъютантами Тренера и Гиммлера, а в свободное время фабриковали «идеологию» для своих темных дел, для грязных махинаций, перед которыми бледнеют подвиги «генерала Бо» — сверхпровокатора русской контрреволюции Азефа. Но Азефу не нужна была идеологическая надстройка, — его вполне удовлет­ворял звон золотых монет в кармане. Амбиция сверхпровокато­ров из клики Коновальца шла значительно дальше. Выброшен­ные со сцены истории, они пытались попасть хотя бы на ее эстра­ду. Одетые в желтоблакитные мантии, они упрямо карабкались на нее, грозно потрясая щербатым трезубцем. Слова «Украина» и «украинский» не сходили при этом с языка этих самозваных жрецов «сверхпатриотизма».

«Сладко умирать за родину...» — шептали они на ухо своим лемикам, посылая их на «мокрое дело». Но когда перед глазами лемиков вставала смерть, то в большинстве случаев «националис­тическая надстройка» вмиг выветривалась из их сознания, ни­сколько не затрагивая их сердец.

И тогда кандидаты в желтоблакитные мученики сбрасывали с себя терновые венки и, наплакавшись вдоволь на груди поли­цейского, услужливо надевали шапку-невидимку агента-про­вокатора на службе львовской или варшавской «дефензивы».

«Родина» лемиков оказывалась мифом, и при столкновении с суровой действительностью этот миф рассеивался, словно отрав­ляющий газ от сильного порыва ветра.

В ТЕНИ ПРУССКОГО ОРЛА

Родословная лемиков начинается с того времени, когда Ко- новалец, которого ныне нет в живых, носил еще на воротнике звезду австрийского лейтенанта. В начале первой империалис­тической войны Берлин стал Меккой, куда съезжались, словно ведьмы на Лысую гору, политические коммивояжеры желтобла- китной породы.

Конъюнктура для них была тогда благоприятна. Украина с ее богатствами всегда играла большую роль в империалистических планах Германии. Наспех организованный немецким генштабом так называемый «Союз освобождения Украины» должен был под­готовить «кадры» для будущего марионеточного «правитель­ства». А пока что одни кандидаты в министры с благословения кайзера организовывали шпионаж и диверсии в тылу царской ар­мии, другие переводили на украинский язык немецкие пропа­гандистские листовки, а потом совали их в руки пленным укра­инцам.

Наиболее энергичные среди них образовывали так называе­мые «стрелецкие сечевые части», задачей которых быйо вплетать новые лавры в сомнительный венок «славы» австро-венгерской армии и помогать Вене осуществить ее давнюю мечту: посадить на украинский престол одного из габсбургских эрцгерцогов.

Понятно, что вся эта политика не могла найти отклика среди широких украинских масс, несмотря на то, что желтоблакитные агенты центральных держав [18]Речь идет о Германии и Австро-Венгрии.
охотно пользовались в своей работе антицарскими лозунгами. Полтавского крестьянина так же трудно было одурачить, как и харьковского рабочего — и тот и другой прекрасно знали, что кандалы немецкого производства нисколько не легче царских наручников. Наоборот, знакомство с немецкими помещиками и фабрикантами на Украине научило их, что в деле эксплуатации и угнетения пруссаки были и оста­нутся непревзойденными мастерами.

В 1917 году желтоблакитным агентам немецкого империа­лизма — Зализняку и Назаруку — казалось, что настало их время. В Берлине внимательно читали их отчеты о выступлении Михновского на армейском съезде в Киеве. Читали и строили свои планы.

Эти планы встали перед миром во всей наготе на Брестской мирной конференции. С легкой руки генерала Гофмана за столом этой конференции оказались и украинские севрюки. Выпущен­ные из берлинской клетки желтоблакитные попугаи послушно по­вторяли то, чему их учили долгие годы немецкие хозяева, и услуж­ливо кивали, слыша требования немецкой делегации, предъяв­ленные Советскому правительству. Когда же немецкий генераль­ский кулак стукнул по столу и советским делегатам был предъяв­лен ультиматум в отношении Украины и перед украинским наро­дом во весь рост встала опасность австро-германской оккупа­ции,— националистические статисты на радостях запели Виль­гельму. Наконец, как им казалось, настало их время, а с ним и воз­можность сменить лакейскую ливрею на министерский фрак.

Но жестокая судьба и на сей раз разочаровала лакеев, лиш­ний раз показав им, что значительно легче надеть ливрею, неже­ли сбросить ее. В то время как украинский народ делами своих воинов начинал новую книгу своей славы, когда вся Украина поднялась на борьбу с немецкими оккупантами, подражатели Мазепы из Центральной Рады не осмеливались выйти на улицу из приемных немецких столоначальников. Огни восстаний, вспы­хивавших то в одном, то в другом конце нашей страны, тревожили и волновали испытанных в боях прусских генералов, а киевских «министров» приводили в ужас. Люди без родины теперь почув­ствовали, что значит ненависть великого народа, ненависть, которую нельзя было погасить никакими репрессивными ме­рами, потому что каждая пуля, выпущенная оккупантом или его гайдуком в опереточном жупане, была только лишней искрой, приближавшей минуту взрыва великого всенародного восстания.

Когда на смену политиканам из Центральной Рады пришел новый немецкий фаворит — Павел Скоропадский, положение от этого нисколько не изменилось. Украина клокотала, Украина хотела жить по-своему. Она с одинаковым ожесточением уничто­жала карательные экспедиции генерала Эйхгорна и синежупан- ников Скоропадского.

Всю силу народного ожесточения почувствовал Скоропад­ский осенью 1918 года, когда ему пришлось бежать в немецком санитарном поезде, бежать по тем же дорогам, по которым вско­ре после этого улепетывали и его наследники из петлюровской школы.

Напрасно желтоблакитники пытались потом вырвать из исто­рии эти черные, позорные для них страницы, напрасно национа­листические фальсификаторы слагали потом за границей легенды про свои «Фермопилы» под станцией Круты — ничто не изменит факта, что в те грозные годы их влияние никогда не выходило за круг, очерченный штыком интервента.

ВАРШАВСКИЕ МЕЛОДИИ

Еще одну попытку сесть на шею украинскому народу они пред­приняли в 1919 году. На этот раз вследствие временного бесси­лия берлинского протектора они заключили союз с Пилсудским, который тогда как раз готовил свой поход на Киев. Симон Пет- люра, тот самый Петлюра, который зимой того же года патети­чески заявил, что его спор с поляками о Западной Украине мож­но решить только мечом, через несколько месяцев после того не только спрятал этот меч в ножны, не только поспешно признал претензии Пилсудского на Западную Украину, но и тайным до­говором отдал ему всю территорию по правому берегу Днепра, оставляя за собой лишь скромное право руководить Левобереж­ной Украиной, да еще и под строгим контролем Варшавы...

Между тем Пилсудскому счастье сопутствовало еще меньше, чем Вильгельму II. Через несколько недель после начала своего наступления он думал уже не о Киеве, а о том, как бы удержать, в своих руках Варшаву. «Правительство» Петлюры успело и на сей раз спастись бегством, перенеся свою столицу на колесах в Западную Польшу. Салон-вагоны с трезубцем навсегда застряли в глухом тупике станции Тарнов, а их пассажирам оставалось лишь одно: стареть на чужих хлебах и, старея, ожидать очеред­ной конъюнктуры, искать новых меценатов политической прости­туции, достаточно сильных, чтобы наполнить разочарованные сердца «ботокудов» [19]Бразильские индейцы.
новой надеждой на выполнение бредовых мечтаний.

АНТРАКТ

Ждать пришлось довольно долго. Но в этом антракте между двумя действиями — первой и второй мировой войнами — люди без родины не били баклуши. С одной стороны, они вновь сучили разорванную событиями нить, связывающую их с Берлином, с другой — они продолжали спекулировать на ягеллоновской великодержавной мании Пилсудского. Чтобы не потерять формы, они подвизались одновременно во всех возможных контрразвед­ках. Ольга Басараб самоотверженно работала для немецкой, Петро Певный — для польской, Онацкий и Островерха — для итальянской. Одни кандидаты в желтоблакитные мандарины, как Скоропадский и Коновалец, ждали лучшей поры под черными крыльями немецкой псевдореспублики, другие, как Андрей Ле­вицкий и Дмитро Левицкий,— под белыми крыльями орла из-за Вислы.

Через своих агентов, которые были также агентами их хозяев, они и дальше пытались «стучать в сердца» украинского народа. Стучали обрезами и револьверами, стучали шпионством, сабота­жем и диверсионными актами, стучали лживой пропагандой. Когда в ответ на это народ стукнул их под Базаром, стукнул их на процессе нового варианта «Союза освобождения Украины», так называемой «Сшлки визволення УкраТни», ударил, наконец, по их националистической агентуре в 1933 году, они подняли бешеный вопль о «красном терроре на Украине». Карлики с запле­ванными от бессильной злобы бородами разбежались по Европе и карабкались на трибуны, с которых они призывали к «кресто­вому походу» против Страны Советов, в частности против Укра­инской Советской Социалистической Республики.

В ОБЪЯТИЯХ СВАСТИКИ

Этот ералаш не случайно совпадает во времени с приходом Гитлера к власти. Не случайно Милена Рудницкая облюбовала для своих антисоветских «крестоносных» выступлений трибуну женевского «Конгресса национальных меньшинств», руководи­мого матерым гитлеровцем. Пенсионеров из желтоблакитной малины Гитлер благословил на свою службу.

Нужно заметить, что в то время желтоблакитники показы­вали пример «дисциплинированности». Как известно, так назьь ваемая «Организация украинских националистов», пытаясь ввести в заблуждение народ Западной Украины своей суррогат­ной «революционностью», с самого начала своего существования применяла тактику индивидуального террора против отдельных представителей польской администрации. Но достаточно было Гитлеру договориться с Беком, чтобы вожаки этой организа­ции внезапно прекратили свой «террор». Больше того, когда не­которые дезорганизованные этой неожиданной переменой так­тики члены организации отважились протестовать, они распла­чивались за свой протест жизнью. Трупы юноши и девушки, до­чери попа, найденные с простреленными головами на берегу одного из львовских прудов, весьма убедительно свидетельство­вали о том, что для верховодов ОУН («Организация украинских националистов») интересы фашистской Германии были дороже, чем кровь и жизнь их товарищей по организации.

ДЕНЬ РАСПЛАТЫ БЛИЗОК

Но не только в июне 1941 года люди без родины показывали, на что способна каналья, превратившая политический бандитизм и предательство в свою профессию.

Еще танки гитлеровских псоглавцев не успели взять разгон, как желтоблакитники Западной Украины уже повытаскивали ножи из-за голенищ.

Едва оккупанты успели войти во Львов, как вся шайка повы­лезла из нор и бросилась убивать советских людей, соперничая в зверствах с фашистской солдатней. Почему? Прежде всего потому, что таков был приказ гестапо...

Польский писатель Жеромский, мечтая о будущей Польше, написал когда-то «Сон о шпаге». Желтоблакитники оказались значительно скромнее. Им снилась не рыцарская шпага, а обык­новенный шпицрутен немецкого полицмейстера.

Однако даже и этот их сон продолжался недолго, его прер­вала та самая рука, что вложила в их руки бандитский нож. Два вооруженных отряда, которые в первые дни войны немцы разре­шили организовать галицким «ботокудам», были разогнаны немецкими офицерами — и раньше, чем солдаты этих отрядов успели освоить прусский парадный шаг. Только изрядно постаревшим и беззубым ренегатам Гиммлер разрешил еще играть в политику, которая заключалась главным образом в пере­печатывании материала из «Фелькишер беобахтер» на страницах «Краковских вестей»...

Двадцать пять лет Советской власти — 25 лет украинской государственности. Фашисты не считают нас за народ, они за­клятые, неутомимые враги Украины, враги ее государственности. С ними мы ведем борьбу не на жизнь, а на смерть. За их смерть, за нашу жизнь.

В жестокой борьбе объединился весь наш народ. В героизме боевых будней он строит себе памятник бессмертной славы. И чем ближе подходит день нашей победы, тем сильнее бьются простые и великие в своей простоте сердца советских людей.

И потому, чем ближе становится день расплаты, тем больший страх и отчаяние охватывают гитлеровских палачей Украины... Палачей и их подручных — людей без родины, это человеческое отребье, которое оказалось теперь за воротами истории, там, от­куда есть только одна дорога — дорога позора и вечного забвения.

1942

 

ОНИ СПЕШАТ

Немецкое радио как-то сообщило о новом «благодеянии» гит­леровских властей в отношении населения оккупированного фа­шистами города Львова. Оказывается, что там открыта... ремес­ленная школа с обучением на украинском языке. В этом же объявлении говорится о торжественном открытии во Львове... кафешантана, причем вход в это только что основанное гитле­ровское «культурное заведение» будет бесплатный.

При Советской власти Львов насчитывал более сотни школ с обучением на украинском языке. Немецкие же бестии цинич­но похваляются, что они открыли какую-то несчастную «украин­скую ремесленную школу». Открыли одновременно с еще одним кафешантаном...

Это было вскоре после захвата нацистской ордой западных областей Украинской Советской Социалистической Республики, в те черные дни, когда по галицийской земле катилась еще первая волна кровавого фашистского террора. Однажды утром жители Львовской, Тернопольской, Станиславской и Дрогобычской об­ластей прочитали в газетах, что их земли Гитлер присоединил к тюрьме польского народа, так называемого генерал-губерна­торства с центром в Кракове. Сразу же после этого началось онемечивание бывшей Восточной Галиции. На улицах галицийских городов вслед за гитлеровскими солдафонами явились тупо­рылые физиономии немецких чиновников и купцов, а за ними потянулись их семьи, наполняя улицы нашего города картавой прусской речью.

Вскоре стали исчезать украинские вывески; вместо украин­ских улиц и площадей введены немецкие «штрассен» и «плаце».

Все меньше становилось украинских и польских школ, все больше немецких. Значительную часть украинских и польских книг из библиотек гитлеровские «культуртрегеры» превратили в пепел, а их место на библиотечных полках заняла писанина на­цистских горе-борзописцев во главе с Гитлером, Розенбергом и Йостом.

Весь этот разбой проводился и проводится под лозунгом «Восточная Галиция — Остгалиция — должна стать немецкой». Миссию онемечивания этой испокон века украинской земли запо­лучил от самого фюрера специальный губернатор Галиции какой- то Ляш, и он ее проводит в жизнь так, как это привыкли делать немецкие чиновники: с прусской жестокой последовательностью и прусским тупоумием.

Гитлер и его банда любят ссылаться на... историю. Онемечи­вание Галиции они объясняют тем, что эта страна до 1918 года была провинцией Австро-Венгерской монархии, восприемниками которой они себя считают, да и тем, что Львов является, дескать, памятником старой немецкой культуры.

Было бы совершенно излишним переубеждать ненасытную саранчу, что это совсем не так и что с этой «немецкой культурой» во Львове не так ладно, как это себе представляют гансы и фанни с берегов мутной речки Шпрее. Во Львове нет ни одного хоть мало-мальски стоящего памятника архитектуры, который носил бы на себе клеймо «мед ин Джермани». Даже военные казармы, которых так много оставила Австрия, это по большей части быв­шие монастыри с яркими следами итальянского барокко. Нет ничего немецкого ни в Волошской церкви, ни в Юре, ни, нако­нец, в здании театра оперы и балета. И сердца жителей Львова полны глубокой ненависти к немецким оккупантам.

Герр губернатор вспоминает времена господства в Галиции своих австрийских предшественников меттерниховской породы, в частности герра Стадиона, который силился превратить Гали­цию в одну огромную казарму, где бы «цугсфюрер» толстеннейшим солдатским дрючком наводил архинемецкие порядки: с не­мецкой аристократией вверху, с немецкой бюрократией в сере­дине и славянским рабочим скотом на самом что ни на есть низу. На место «цугсфюрера» пришел «рейхсфюрер», но остался запах той плесени, что и был — вонючий, противный запах немецкой казармы и немецкого публичного дома.

Изменились, а лучше сказать, усовершенствовались только методы. Полицию Меттерниха заменило гестапо, палку австрий­ского унтер-офицера — наиновейшей конструкции автомат «СС». Вместо картечи из маломощных пушек — «модель 1848»; когда понадобилось несколько часов на то, чтобы уничтожить здание университета, где засели бунтовщики, на головы мирных жите­лей Львова посыпались полутонные гитлеровские бомбы.

Изменились также темпы. Нынешние правители Галиции спешат, у них нет, видите ли, времени. Поэтому они на скорую руку перекрасили уличные таблички и вывески, поэтому они после семи месяцев своего господства успели посадить на украинской земле свыше пятисот немецких живоглотов-помещиков. Им не­когда, они мечутся от нетерпения, они трясутся от страха. Эта шайка знает, она своим волчьим инстинктом чувствует, что завт­рашний день не будет ее, что завтрашний день несет ей только одно — гибель.

Прошло восемнадцать месяцев гитлеровской оккупации западных областей Украины. Восемнадцать месяцев дикого изде­вательства над всем, что есть в человеке чистого и благородного, восемнадцать месяцев жестокого террора, грабежа, бесправия. Но за это время немецкие оккупанты навлекли на себя на захва­ченных землях столько гнева, столько ненависти, что, когда наступит время, народ бросит их под ноги, втопчет в землю, как раздавленного глиста!

Борьба продолжается. Безостановочная, ни на минуту не затихающая борьба с оккупантами. Ее уже теперь чувствуют гитлеровские палачи, но надо, чтоб они почувствовали ее еще сильнее. Надо, чтоб немец-оккупант, немец-пришелец, немец- грабитель и бандит не имел ни спокойного дня, ни спокойной ночи. Надо убивать их, как бешеных собак, надо травить, как чумных крыс.

Лучшие люди Львова, Подола, Бойковщины, Покутья своими делами приближают великий час освобождения, час возвраще­ния Красной Армии, час смерти немецких оккупантов. В этой упорной и тяжелой борьбе они не были и не будут одинокими. С ними великий советский народ, с ними все порабощенные нацистским сбродом народы.

1943

 

ПОГОНЯ ЗА СМЕРТЬЮ

Последний немецкий кронпринц, сын Вильгельма II, вспоминая о штурме крепости Верден немецкими войсками, называет этот штурм фатальной ошибкой генерала Людендорфа. Ошибкой, которая не только измотала силы и обескровила немецкую импе­раторскую армию, но и посеяла в душах солдат Вильгельма пер­вые зерна неверия и бунта, что так пышно взошли в октябрьские дни 1918 года.

О штурме немецкими войсками Сталинграда генералы Гит­лера еще не написали воспоминаний, и все говорит о том, что они уже не будут иметь возможности написать их. А пока что неме­цкие генералы спешат, как люди, которые боятся опоздать на последний поезд.

Этот их сталинградский поезд, поезд к долгожданной «по­беде», должен был, по гитлеровскому расписанию, отправиться еще в конце августа. Еще 23 августа берлинское радио оповес­тило, что наступила последняя фаза боев за Сталинград. То же самое повторило берлинское радио и 28 августа. Но прошел и весь август, а красный глаз сталинградского семафора все еще горел над степью, наполняя суеверным страхом сердца солдат Гитлера.

Немецкие генералы спешили. Сначала они бросили на остав­шиеся участки сталинградского фронта батальоны, потом пол­ки, за полками — дивизии, а теперь по горам гниющих немецких трупов спешат на смерть целые немецкие корпуса. Сначала посы­лали в этот поход прочно законсервированные прошлой зимой излишки гитлеровской молодежи. Потом по ее следам пошли усатые резервисты из Баварии и Бранденбурга, прячась за спи­нами румынских солдат. Когда ж и эти ряды основательно поре­дели, Гитлер бросил на кровавые сталинградские жернова сапер­ные и санитарные подразделения...

Битва за Сталинград достигла наибольшего напряжения. 5 сентября только одну улицу штурмовали три немецкие дивизии. И это они делали через тридцать один день после того, как гит­леровское радио объявило дальнейшую оборону города «безу­мием», и через две недели после официального немецкого уве­домления о том, что Сталинград будто бы «уже отрезан и лишен возможности получить какую бы то ни было помощь».

Немецкие генералы спешат. Уже шестьдесят восемь дней длится величайший бой — бой за наш город Сталинград. Каж­дый из этих шестидесяти восьми дней имеет свое место в гитле­ровском расписании, каждый из них, по плану Гитлера, должен был приблизить день его «окончательной победы». Но защит­ники Сталинграда смешали гитлеровские планы. И не только планы,— они ломают также хребет гитлеровской армии. Шесть­десят восемь дней штурма советского Вердена уже обошлись Германии не менее, чем в триста шестьдесят тысяч убитыми и ранеными, то есть в четыре раза больше, чем потеряли кай­зеровские войска во время наиболее отчаянных атак на фран­цузский Верден.

Немецкие генералы спешат. По ночам уже веет холодом в приволжских степях. Того и гляди размокнет степная земля, завязнут в ней немецкие машины с боеприпасами, напрасно будут месить черную липкую грязь гитлеровские танки. Не зря спешат немецкие генералы...

Они стягивают к Сталинграду все новые и новые пополнения, несмотря на то, что и с Северного Кавказа, и с донских степей, и из-под Воронежа несется в гитлеровскую штаб-квартиру отча­янный вопль: «Шлите быстрее помощь!» Вопил о помощи генерал Клейст, пока милосердная смерть не освободила его от земных забот. Вопили о ней перед смертью командующий венгерской дивизией полковник Норд и кавалер «рыцарского креста» гене­рал Лангман. Но Гитлеру во что бы то ни стало нужен Сталин­град. Сталинград для него сегодня не только вопрос стратегии, не только вопрос престижа, нет, это куда больше, это вопрос жиз­ни и смерти фашистской Германии.

Слово «Сталинград» — великое слово. В нем слышен сегодня могучий взмах крыльев боевой славы нашей армии. Защитники Сталинграда показывают грядущим поколениям, на какие герои­ческие подвиги способен великий, свободный народ. Незатихающая канонада на подступах к Сталинграду — это звон, эхо кото­рого летит далеко на запад, в хмурую европейскую ночь, и про­буждает к жизни миллионы сердец. Чем дальше, тем сильнее зо­вет сталинградский набат, чем дальше, тем яснее восходят зори свободы над Европой.

Немецкие генералы спешат на единственный поезд, который еще остался в их распоряжении, на поезд смерти. Этот поезд мчится приволжскими степями — в черную ночь, в мир небытия и смерти.

Те, что пришли из мрака, во мрак и уйдут.

1943

 

КАСТОРКА И ИСТОРИЯ

Как известно, есть лекарства для внутреннего употребления и для наружного. Касторку пьют, а йодоформом присыпают раны.

Так было до тех пор, пока на мировой арене не появились Гитлер и Геббельс. С того времени ложь стала для немцев про­дуктом первой необходимости, так же как и медикаменты. И не одна ложь, а две: для внутреннего и для наружного употреб­ления.

К нам попал еще один документ гитлеровской лжи в виде брошюры. На обложке этого произведения так и написано: «Исключительно для внутреннего употребления немецкой армии».

Речь идет о кратном курсе истории Украины для гитлеров­ских солдат и офицеров.

В самом начале брошюры гитлеровский историк сокрушается над судьбой Украины во времена татарского нашествия, которое, по его словам, «превратило цветущую богатую Украину в пус­тыню». О том, что в такую же точно пустыню превратило Украину немецкое нашествие, автор ни гугу. Наверное, из чрезмерной скромности...

Дальше следует открытие, которое должно вызвать настоя­щий переворот в историографии. Как пишет доктор Ступперих (таково имя автора брошюры), татары подчинили бы себе тогда всю Европу, если бы не... немцы.

Но это только первые шаги великого гитлеровского историка.

Обратимся, например, к эпохе Богдана Хмельницкого. Автор брошюры любезно признает, что Хмельницкий был выдающейся личностью. Однако и тут не обошлось без вмешательства... нем­цев. Доктор Ступперих уверяет своих читателей, что Хмельни­цкий только потому стал прославленным полководцем и полити­ком, что он «имел связи с немецким великим курфюрстом...» Оказывается, не Хмельницкий с украинским казачеством разгро­мили шляхту под Корсунем и Желтыми водами, а таинственный немецкий курфюрст со своими ландскнехтами. Нет сомнения, что если бы у Ступпериха было больше места, он написал бы, что Хмельнитчина была лишь маскарадом, а в действительности казаков вел на бой переодетый в Хмельницкого курфюрст. И не казаков, а эсэсовцев в казацких костюмах, взятых напрокат в гардеробе берлинской оперы...

А теперь несколько слов о XX столетии. Несколько слов, ибо автор брошюры неохотно вспоминает об этом периоде. Он лако­нично заявляет:

«В Брестском мирном договоре Германия признала независи­мое украинское государство и взяла его под свою охрану».

Но, как мы увидим дальше, эта «независимость» и эта «охра­на» немногого стоили, ибо, как пишет сам Ступперих:

«Большие перспективы были сведены на нет в ноябре 1918 го­да. Немецкие войска, помогавшие украинскому народу основы­вать государство, были вынуждены в начале 1919 года оставить страну».

Кем были вынуждены, нетрудно вспомнить: гитлеровскому доктору не к лицу об этом рассказывать. Немецкие солдаты и без помощи своего доктора знают, кто вынудил их отцов бежать с Украины. Тот самый, кто заставляет и солдат Гитлера искать себе кратчайший путь до фатерлянда.— Советский народ!

Кое-кто может спросить: зачем Геббельс поит фрицев такой жидкой касторкой? Но, видите ли, эта брошюра вышла из печати еще в 1941 году. В 1943 году она лишняя. Фрицев лечат теперь не касторкой, а пулями и гранатами, а лечит уже не Геббельс, а Красная Армия. Лечит так радикально, что через некоторое время лекарства для фрицев станут совсем лишними.

Зачем же лекарства там, идеже несть ни болезни, ни печали...

1943

 

МУКИ МОРАЛЛЕРА

Есть на свете страна Эльзас, в этой стране есть город Страсбург, в этом городе есть редакция гитлеровской газеты «Штрасбургер цайтунг», а в этой редакции сидит себе редактор, фамилия кото­рого Мораллер,— первый гитлеровец среди эльзасских гитлеров­цев и, как мы увидим, первый болтун среди нацистских бол­тунов.

Когда жители Эльзаса начали излагать свои мысли на бу­маге и посылать их Мораллеру в виде анонимных писем, нацист­ский редактор совсем очумел.

Наконец, редактор не выдержал и написал на эту тему пере­довую, в которой угрожал авторам писем всеми адскими муками, какие только может придумать гестапо.

Но напрасно: анонимные письма градом сыпались на его письменный стол.

Тогда герр Мораллер разразился еще одной передовой, от которой весь Страсбург и весь Эльзас и до сей поры держатся за животы.

В этой передовой Мораллер приводит одно письмо, содер­жание которого до того любопытно и — откровенно говоря — убедительно, что мы не можем отказать себе в удовольствии процитировать его.

«Мы, эльзасцы, приветствуем поражение никчемной и гряз­ной своры немецких солдат под Сталинградом. По собственной глупости эта свора пролила свою вонючую кровь за Гитлера, этого мерзавца и мошенника. Если бы можно было воскресить мертвых, как когда-то во времена Христа, то мы охотно сделали бы это, а потом набили бы им морды и тут же на месте пристре­лили бы их вместе с Мораллером, если он не перестанет писать свои лживые статьи. Час расплаты близится. Мы знаем, с кем нам придется рассчитываться в городе и на селе. Вот тогда только мы и поведем против вас, идиотов, молниеносную войну. Эту молние­носную войну вы, как пить дать, проиграете, а мы, эльзасцы, будем победителями...»

Процитировав письмо, гитлеровский редактор так закончил свою бесподобную передовую:

«Каждый, кто при чтении этих строк сохранит спокойствие духа, смело может считать себя большевиком...»

Тревоги Мораллера оказались напрасными. Эльзасцы после прочтения этого письма в гитлеровском органе сразу же утра­тили спокойствие духа и в течение одного часа (впервые за все время существования газеты) раскупили все ее экземпляры.

В тот же день статья Мораллера появилась в витринах страсбургских магазинов, причем все эпитеты по адресу «никчемной и грязной своры немецких солдат» и «мерзавца и мошенника Гитлера» были подчеркнуты.

Узнав об этом, гитлеровский редактор спохватился, но было уже поздно. Ведь не мог же Мораллер самого себя посадить в тюрьму иповесить...

1943

 

АВАНС

Наместник и палач Чехии и Моравии Гейдрих был срочно вызван в Берлин. Мимо машины Гендриха пролетали села и города, на опустевшей дороге лишь изредка встречались прохожие. Угрю­мым взглядом встречали они черного провозвестника смерти./

Внезапно послышалась короткая, резкая очередь автоматов. Втот же миг всесильный повелитель и палач чехов, истекая кровью, как мешок повалился на колени своего спутника.

А через полчаса на улицах Праги засуетились побледневшие, напуганные эсэсовцы. «Наместник тяжело ранен,— за поимку виновных немецкое правительство назначает награду в десять миллионов крон»,— кричали крупным шрифтом объявления. «В протекторате объявляется осадное положение; кто из чехов появится на улице после шести часов вечера, будет расстре­лян!» — вещали еще более крупным шрифтом другие. Наспех мобилизованное гестапо приступило к работе. Через сутки после покушения было опубликовано сообщение о первых казнях: была расстреляна чешская семья из шести человек, среди них — две женщины и шестнадцатилетний юноша. С часу на час ожида­ли очередного списка расстрелянных.

Гейдрих был когда-то офицером. Уличенный в краже денег, он вынужден был оставить армию. Благодаря этому нацистская партия обрела еще одного члена и пламенного сторонника Гит­лера. В 1940 году имя Гейдриха становится известным. За корот­кое время он истребляет восемьдесят тысяч поляков. Впоследст­вии Гитлер посылает своего способного ученика в Югославию; здесь Гейдрих отмечает свое пребывание пятьюдесятью тысячами повешенных и расстрелянных сербов. То же самое кровавое дело он совершает потом в Норвегии. Осенью 1941 года он получает задание расправиться с чехами. В своей пражской усадьбе Гейдрих неутомимо подписывает смертные приговоры.

Когда ему уже казалось, что он окончательно справился с гордым, непокорным народом, ему присылают из Берлина пору­чение немедленно выехать во Францию, Бельгию и Голландию, чтобы и там потопить в крови освободительные стремления на­родов. Он проводит в этих странах реорганизацию гестапо и при этом удобном случае издает приказы о массовых арестах и казнях.

Теперь работу палача Гейдриха взял на себя его преемник генерал Курт Далюге. Над Чехией нависла кровавая мгла на­цистского террора. Но чешский народ не оставляет борьбу ни на час. У каждого чеха только одна мысль: пробил час расплаты с врагом. Эта мысль порождает не только отдельных героев, она охватила весь народ и весь народ поднялся на войну против оккупантов. Эта война вошла в фазу, когда никакое осадное положение, никакие расстрелы не остановят ее, не задушат. Чем больше чешской крови прольют гитлеровские садисты, тем ожесточеннее будет сопротивление потомков Гуса и Жижки. «Белая Гора не повторится больше!» — эта клятва стала для чехов законом и боевым лозунгом в героической освободительной эпопее, разгорающейся сегодня по всей Европе, везде, где сви­репствует волчья свора Гитлера, везде, где слово «свобода» звучит как набат.

Этот набат, зовущий к свободе, зазвучал теперь во всех стра­нах от Средиземного моря до Нордкапа. Почти одновременно с покушением на Гейдриха неизвестный норвежский патриот убил выстрелом из револьвера шефа гестапо Западной Норвегии и его помощника. Через несколько часов после этого село, в ко­тором были убиты гестаповцы, сжег дотла карательный отряд, все мужчины были арестованы, а их семьи вывезены в неизвест­ном направлении. Несколько дней тому назад литовские патриоты убили двух нацистских служащих. Оккупанты ответили на это расстрелом четырехсот заложников. На действия польских партизан гитлеровцы отвечают привычной исступленной жесто­костью. Они расстреливают, они вешают, они гноят в концла­герях лучших представителей польского народа. Пришло извес­тие о мученической смерти в одном из нацистских лагерей гор­дости польской литературы и науки, известного всему миру переводчика французских классиков, члена Союза советских писателей Украины, профессора Тадеуша Бой-Желенского. Но ни его смерть, хоть как она для нас всех ни тяжела, ни смерть неисчислимых безымянных героев порабощенной Европы не спасут нацистских изуверов от расплаты, не отведут карающую руку, уже сегодня сжимающую их горло.

Народы Европы проснулись. Три пули в хребте палача Гейд­риха — это только аванс. Приближается час окончательной расплаты.

Это будет суд, какого еще не знала история...

1943

 

КАННИБАЛЫ

В 1939 году, после того как немцы заняли город Краков, Гитлер приказал поставить «почетный» военный караул у гроба маршала Пилсудского, похороненного в Вавельском замке. Тогда гитле­ровская пресса объясняла этот театральный жест благодар­ностью Гитлера Пилсудскому за его политику флирта с фашист­ской Германией. Однако речь шла о другом. Этой комедией он хотел усыпить бдительность других народов, которых Германия, по его плану, должна была проглотить только через некоторое время.

Что касается Польши, польского народа, то в сентябре 1939 года у Гитлера еще были иллюзии, что ему удастся с такой же быстротой превратить поляков в рабов-хлебопашцев, с какой ему посчастливилось разгромить армию Ридз-Смиглы. Но уже мужественная оборона Варшавы ее жителями показала, что ил­люзии иллюзиями, а на поляках гитлеровцы могут поломать себе зубы. Тогда Гитлер принялся за осуществление своего давнишне­го плана: голодом и террором принудить польских рабочих и крестьян к тому, чтобы они в конце концов забыли, кто они такие и какого они рода-племени.

Прошло какое-то время, и действительность вторично уже развеяла маниакальные мечты Гитлера. Правда, сотни тысяч польских людей погибли за это время на виселицах и в конц­лагерях, сотни тысяч поляков с позорным клеймом на рукавах были вывезены на каторгу в Германию: однако те, что остались, не только не склонили головы перед немецкими разбойниками, но и бьют их где могут и как могут...

В связи со все ухудшающейся ситуацией Германии Гитлер решил в мае 1942 года сделать еще одну попытку обмануть по­ляков. Он предложил им выделить из своей среды наиболее паршивую овцу, которая согласилась бы играть роль польского квислинга, причем обещал открыть некоторые польские школы и несколько ограничить грабительский вывоз из Польши про­довольствия. За все эти «блага» Гитлер требовал от поляков «немногого»: лишь полного подчинения фашистской Германии и их участия в войне против Советского Союза...

Ждал Гитлер ответа от поляков да не дождался. Паршивой овцы не нашлось, никто не проявил желания разговаривать с генерал-губернатором Франком. Эту пощечину Гитлер не мог переварить спокойно. Он ответил на нее усилением террора. На головы поляков посыпались новые сотни и тысячи смертных при­говоров, был открыт ряд новых концлагерей.

А потом случилось то, чего в конце концов и можно было ожидать от Адольфа Гитлера, автора кровожадной книжки «Майн кампф». Однажды в июньское утро нацистские чиновники в Польше получили от него приказ, на основании которого они в течение ближайших восьми лет, то есть не позднее 1950 года, должны были физически уничтожить всех поляков...

И чиновники немедленно принялись за работу. Гитлеров­ский наместник в Западной Польше Грайзер начал новый этап своей работы такими словами: «Пока на этой земле живет хоть одна польская женщина или ребенок, мы не можем считать ее нашей. Отныне право на эту землю будут иметь исключительно люди немецкой крови».

На безумный приказ Гитлера откликнулась и его печать. Журнал «Цейтшрифт фюр политик» в июньском номере пы­тался даже дать теоретическое обоснование для этого очередного акта гитлеровского каннибальства. Вот что можно было там •прочесть:

«Уничтожение другой нации не противоречит законам жизни при одном лишь условии,— если это уничтожение является аб­солютным».

Теперь понятно, в чем суть дела: массовое убийство, убийство целых народов лишь тогда не будет противоречить законам жиз­ни современных каннибалов, если эти народы будут истреблены до последней женщины, до последнего ребенка. Теперь даже наиболее наивные люди будут знать, как нужно понимать мас­совые расстрелы поляков, чехов, югославов, французов, как нужно понимать уничтожение гитлеровцами жителей сел и го­родов в оккупированных районах нашей страны...

Когда настанет долгожданный час разгрома немецко-фашистской армии, обреченные Гитлером на истребление народы вспомнят фашистские «законы жизни» и сделают с авторами этих законов и с их исполнителями то, чего они давно уже за­служили. Тогда построенные гитлеровцами для порабощенных народов виселицы сыграют свою историческую роль. Очутившись на них, фашистские готтентоты познают иной закон — закон беспощадной расплаты.

1943

 

ЛИКВИДАЦИЯ

Разглядываем фотокарточку: гладко выбритая физиономия типичного бандита. На голове у него шапка-мазепка — един­ственная уступка гитлеровцев галицийским желтоблакитникам. На шапке — круглая кокарда полицейского, напоминающая пломбу, которой в панской Польше клеймили уши назначенных на экспорт свиней. Туловище затянуто ремешками, обвешано какими-то жестяными побрякушками, на груди большой бинокль, на одном боку вместительная полевая сумка, на другом — огром­ных размеров револьвер. Можно подумать, что перед нами герой из мексиканской оперетты, если бы не глаза, точнее говоря, не глаза, а две узенькие щелки, через которые глядит на вас двуногий зверь.

Кто такой Федь Коваль? Кулак из села Лопушная, но из тех кулаков, которые предпочитают не сеять, не пахать, а собирать. Долго ждал Коваль своего часа. Он пробил, когда в Бибрке по­явились немцы. Федь один из первых записался в полицию. Это был единственный возможный для него путь к карьере и... наживе.

Начались «действия».

Федь Коваль не рыл ям для трупов. Это делали сами обре­ченные. Он только следил за ними: украдкой из-под опущенных ресниц следил за движениями тех, кто раздевался. Когда на руке девушки блеснет, бывало, золотое кольцо, Федь незамет­но подходил к ней и движением опытного вора снимал коль­цо с пальца. Серьги вырывал с мясом: церемониться некогда — за спиной Федя стояли в очереди сотни людей, дожидаясь его пули.

Стрелял Федь отлично. Немецкий комендант Бибрки не мог им нахвалиться: не бывало случая, чтобы Федь промахнулся. Когда по приказу гестаповцев человек бежал изо всех сил на «доску смерти», Федь попадал ему в затылок на расстоянии два­дцати и даже тридцати шагов. Больше всего возни было с малень­кими детьми. Они ни за что не хотели приближаться к страшной яме, в которой шевелились в предсмертных судорогах сотни залитых кровью тел. Федь то угрожал, то показывал им кон­феты. Когда это не помогало, он хватал ребенка за ножки и под­брасывал его высоко вверх. Маленькое тельце, перевернувшись несколько раз в воздухе, падало в яму.

Спустя некоторое время Федь завел себе невесту. В воскре­сенье он брал ее под ручку и, весело поскрипывая сапогами соб­ственного производства (всесторонний Федь владел и этим ре­меслом), медленным шагом провожал ее через город в лесок. Федь не знал тогда, что скоро придет время, и лес перестанет быть для него местом развлечения.

Приближался фронт. Федь понимал, что блаженству насту­пает конец и придется сматывать удочки. Когда комендант города сидел уже на чемоданах, Федя вызвали в гестапо. Разговор был коротким. На следующий день Федь Коваль исчез.

Он напомнил о себе людям только после прихода Красной Армии. Но это был уже не Федь Коваль, а «Мороз». Точнее говоря, Мороз — комендант «куреня» так называемой УПА и, по его словам, воевал он уже не за Гитлера, а за «собор­ную».

Воевал этот украинско-немецкий националист методами, проверенными им в украинско-немецкой полиции. Он подходил к крестьянской хате и стучал в окно. Когда ему открывали, он рубил топором хозяев и их детей. Если же никто не выходил, Федь поджигал хату и не возвращался в лес до тех пор, пока не утихали крики заживо сгорающих людей.

По ночам, в условленное время, «юнкерсы» сбрасывали шайке Федя вооружение и боеприпасы. Как-то спустили ему даже пара­шютиста-офицера. Федь не был доволен, он не любил делиться властью, но что ж, служба есть служба. И «Мороз» подчинялся.

Немец разрабатывал планы набегов, Федь исполнял их. Немец ругался, Федь перед ним вытягивался. Общие дела в прошлом связали Федя с немцами раз и навсегда.

Но дела Федя ухудшались: его банде не хватало бандитов. Инструкция его «руководства» предлагала провести «мобили­зацию». И Федь проводил ее, и прежде всего среди кулацких сынков. «Добровольца» приводили в лес в большинстве случаев под дулом автомата. Там его поджидали Федь и немец.

—    Выбирай!— орал Федь, показывая на автомат.— Это или...

—    Капут!..— заканчивал фразу немец.

И часто после такой убедительной беседы «доброволец» клялся быть верным...

Перед нами один из таких Федевых горе-вояк. Его только вчера вытащили из ямы. Водянистые глаза трусливо бегают по комнате.

—    Зачем пошел в лес?

—    Федь Коваль приказал.

—    И больше никто?

—     И... и немец-офицер...

—    А ты любишь гитлеровцев?

Водянистые глаза на одно мгновение вспыхивают:

—    Я от них, проклятых, три недели бежал. В Германию было вывезли!

—    Значит, гитлеровец — враг...

—    Враг!

—    А Федь, который служит ему, не враг?

—    Враг...

—    Так чего ж ты служил врагам?

В этой растрепанной голове просыпается что-то похожее на мысль. Обросшее рыжеватой щетиной лицо плаксиво кривит­ся, из глаз горохом катятся слезы.

—    Разве я знаю!..— кричит он вдруг не своим голосом.

Обращение правительства Советской Украины возвратило его к жизни. Окончилось, наконец, волчье прозябание в звери­ных норах, перестал сжимать сердце страх за себя и за своих близких, есть возможность вернуться к труду.

Приходит конец бандеровским «морозам». Скоро уже они будут в одиночестве выть волками в лесу. Не согреет их тепло домашних очагов, не укроет от ненастья крестьянская крыша, и из-под каждой такой крыши будут плевать в них пулями. И прежде всего это будут делать те, в душу которых так долго и безнаказанно плевали националистические феди.

1944

 

ЧЕМУ НЕТ НАЗВАНИЯ

Четырнадцатилетняя девочка не может спокойно смотреть на мясо. Когда в ее присутствии собираются жарить котлеты, она бледнеет и дрожит, как осиновый лист.

Несколько месяцев назад в воробьиную ночь к крестьянской хате, недалеко от города Сарны, пришли вооруженные люди и закололи ножами хозяев. Девочка расширенными от ужаса глазами смотрела на агонию своих родителей.

Один из бандитов приложил острие ножа к горлу ребенка, но в последнюю минуту в его мозгу родилась новая «идея».

— Живи во славу Степана Бандеры! А чтобы чего доброго не умерла с голоду, мы оставим тебе продукты. А ну, хлопцы, нарубите ей свинины!..

«Хлопцам» это предложение понравилось. Они постаскивали с полок тарелки и миски, и через несколько минут перед оцепе­невшей от отчаяния девочкой выросла гора мяса из истекающих кровью тел ее отца и матери...

Вот до чего дошли выродки-бандиты, именующие себя «ук­раинскими националистами» — бандеровцами, бульбовцами, мельниковцами. Их деятельность за последние годы — это бес­прерывная цепь диких зверств, чудовищной разнузданности и непревзойденных провокаций.

В январе 1940 года в ОУН произошел «раскол»: Бандера откололся от Мельника, гестаповские близнецы разошлись. Этого требовали интересы близнецов, этого требовали интересы их матери — гитлеровской Германии.

Роли были распределены так: Мельник должен был остаться явным безоговорочным лакеем Берлина, Бандера — чем-то напо­добие Азефа. Горланя о «самостийной» и «соборной», этот де­магог-провокатор пытался сплотить вокруг себя как можно боль­ше янычар-головорезов, готовых уже в первый день нападения Германии на Советский Союз стать шпионско-диверсионным отрядом гитлеровской орды.

Тридцатого июня 1941 года, на второй день после вторжения немцев во Львов, Бандера создал свое «правительство» для Украины. Через двадцать четыре часа после этой комедии про­изошла и другая: гестапо арестовывает Бандеру и его «премьер- министра» Стецька. «Арестовывает» и... предоставляет ему при этом полную возможность и дальше руководить своей шайкой...

С осени 1941 года бандеровская ОУН постепенно уходит в «подполье»: а подполье, кстати сказать, довольно мастерски устроено гестаповскими режиссерами. Захватчикам надо было любой ценой разбить единство украинского народа, парализо­вать растущее партизанское движение. И оккупанты сделали ставку на бандеровскую группу ОУН. Ей было дано задание направить по другому руслу антинемецкие настроения масс, не допустить до того, чтобы лютая ненависть украинского народа к немецким захватчикам вылилась в вооруженную борьбу за освобождение Украины.

И бандеровцы начинают действовать. В немецкой типографии в Луцке они печатают... антинемецкие листовки; новейшими немецкими автоматами вооружают свою так называемую УПА. Но ни их листовки, ни их автоматы не причиняют немцам особого вреда. От самой листовки еще никто не погиб, а пули бандеровцев получают ту особенность, что они летят не в сторону немецких карательных отрядов, а в грудь украинских и польских крестьян, их жен, матерей и детей, и в спины партизан-мстителей за обиды украинского и польского народов.

Вся эта каинова работа не могла, конечно, изменить и не изменила естественного развития событий. Украинский народ раскусил провокацию, с его помощью Красная Армия победно продвигалась на запад, освобождая от врага все новые и новые украинские земли. А гитлеровцы и их националистические прихлебатели оказались у разбитого корыта.

Могло бы казаться, что это уже конец, что это уже дно, ниже которого немецко-украинская националистическая нечисть опуститься не может. Но нет! Даже тогда, когда окончательное поражение Германии стало вопросом ближайшего времени, украинская агентура Берлина осталась верной себе, показала себя наиболее преданной лакейской сворой среди всех клевретов Гитлера в Европе.

Правда, эти профессиональные предатели еще и сегодня между одним и другим своим злодеянием декларируют о «само­стийной» и «соборной», называя себя при этом «независимым политическим фактором». Но об этой «независимости» оуновских бандитов говорят факты. Факты неопровержимые, поддержанные показаниями действительных и единственных вдохновителей украинских националистов — господ из гестапо.

Предоставим слово документам. Пусть они войдут осиновым колом в могилу того, что долгие годы называлось смрадным тер­мином; «украинский национализм».

Весной 1944 года Красная Армия в своем освободител ьно м походе перешла реку Збруч. Примерно в то же время в немецкую охранную полицию и «СД» дистрикта [20]Округ административный, судебный, избирательный в некоторых странах.
Галиция явились бандеровские «делегаты» с заявлением о том, что представитель так называемого «Центрального руководства ОУН — бандеровцев» Герасимовский желает «от имени политического и военного сектора ОУН» обсудить с гестапо возможности тесного сотруд­ничества против «большевизма» в новых условиях.

Гестапо не заставило себя просить: 5 марта состоялась в Тернополе встреча Герасимовского с представителем охранной по­лиции «СД» криминаль-комиссаром Паппе. Как видно, гестапо сумело надлежащим образом оценить своих бандеровских контр­агентов, посылая для разговора с Герасимовским специалиста по уголовным делам...

Во время этой встречи Герасимовский сделал заявление, в котором, между прочим, сказал (по стенограмме секретаря гос­подина Паппе):

«...Украинский народ и бандеровские группы ясно поняли, что они могут достичь своей независимости только при помощи самой великой нации Европы» (читай: немцев.—Я. Г.).

Слова «украинский народ» в устах матерого ренегата — это, конечно, только стилистическое украшение. Герасимовский хотел подчеркнуть, что судьба бандеровской братии, как и всех украин­ских националистов, и дальше остается в руках немцев.

«Осознавая это, украинский народ (читай: украинские на­ционалисты.—Я. Г.)стоял уже на стороне немцев в первой ми­ровой войне, позднее искал и нашел себе поддержку в Германии, учился для немецких целей и, наконец, как в польско-немецкой, так и в немецко-советской войне внес свой вклад для Германии».

Тут Герасимовский безусловно прав. Украинские национа­листы были верными прислужниками немецкого империализма во время первой мировой войны, они и потом искали и нашли себе поддержку в Берлине, они настойчиво учились быть квалифици­рованными шпионами в пользу Германии, они имеют полное право называть себя ветеранами немецкой разведки. Надо по­лагать, что и сам господин Паппе не имел в этом ни малейшего сомнения, и если он терпеливо слушал искренние исповеди бандеровского «самостийника», то это только потому, что так под­сказывала ему долголетняя практика чиновника уголовной по­лиции.

Герасимовский продолжал:

«Надо покончить с той ошибкой, будто бы бандеровские группы считают Германию своим противником. Бандеровская группа говорит, что украинцы (читай: украинские национали­сты.—Я. Г.)удовлетворились бы государственной формой по образцу протектората, но этот шаг к самостоятельности украин­цев не был осуществлен Германией: поэтому-то и бандеровская группа, связанная идеей (слышите: «идеей»! —Я. Г.),вынужде­на для своей политической цели работать нелегально. Но все же в нелегальной работе строго предусмотрено не действовать против Германии, а подготовиться к решительной борьбе против рус­ских. Это было убедительно доказано тем фактом, что бандеровская группа приступила к созданию, вооружению и обучению своих боевых отрядов только в феврале 1943 года, то есть в то время, когда в результате событий на Восточном фронте при­шлось констатировать, что немцы не смогут победить Россию, как это казалось в начале войны».

Как видим, бандеровский цепной пес, всячески виляя, со все большей силой бьет хвостом по икрам господина криминаль-комиссара Паппе. В подхалимском раже Герасимовский не ко­леблется назвать своих подчиненных... криминальным эле­ментом:

«Если же в отдельных местах и происходили акты анти­немецкого саботажа, то это никогда не было по приказу бандеровской группы, а делалось самовольно украинцами из пре­ступных побуждений...»

В конце своего выступления Герасимовский внес такие предложения:

«а) бандеровская группа полностью и безоговорочно укреп­ляет... солидарность со всеми немецкими интересами, как подвоз, немецкое строительство на Востоке и необходимые требования в тыловых военных районах;

б) ОУН — бандеровская группа отдает в распоряжение не­мецкой договорной стороны собранный своей разведкой агентур­ный материал против поляков, коммунистов и большевиков с тем, чтобы использовать его для проведения карательных опе­раций».

Националистическим помощникам немецких карателей не­долго пришлось ждать ответа гестапо. Уже через несколько дней представитель охранной полиции и «СД» дистрикта Галиция обратился к обер-фюреру и полковнику полиции генерал-губер­наторства Биркампфа с отношением, исполненным неприкрытой иронии по адресу бандеровской «договорной стороны»:

«Я прошу срочно сообщить о решении РЦГА, так как надо учесть, что представитель ОУН, предполагаемый будущий ми­нистр иностранных дел украинского государства, скоро придет ко мне».

Вторая встреча гестапо с Герасимовским состоялась 23 мар­та. В своем новом заявлении представитель ОУН был не менее щедрым, чем и в прошлый раз:

«...ОУН будет передавать немцам сообщения военного ха­рактера из районов за линией советского фронта.

ОУН будет держать свои боевые части за линией советского фронта и будет вредить советскому подвозу, базам подвоза, центрам вооружения, складам — активным саботажем...».

Готовясь к этой подлой работе, оуновские вожаки тщательно заботились о том, чтобы обманутые ими их сообщники не знали правды. Поэтому-то Герасимовский умоляет гестаповцев дер­жать язык за зубами:

«Транспорты с вооружением и материалами для саботажа должны быть доставлены со стороны немцев через линию фронта частям ОУПА по всем правилам конспирации для того, чтобы не дать большевистскому режимув руки тот козырь, что украинцы (читай: украинские националисты.— #.Г.),которые остались за линией фронта, являются немецкими союзниками и агентами».

Двадцать восьмого марта тот же Герасимовский имел встречу с командиром охранной полиции и «СД»дистрикта Галиция, СС-оберштурмбаннфюрером доктором Витиска. На вопрос Витиска, каким будет отношение бандеровцев к мобилизации нем­цами украинского населения, националистический мерзавец ци­нично ответил:

«ОУН не будет чинить препятствий; к тому же в украинском народе столько живой силы (!), что немецкие оккупационные влас­ти могут проводить мобилизацию, и еще достаточно сил останется для вербовки в УПА, и оба партнера не помешают друг другу».

И действительно, оба партнера не мешали друг другу. Инем­цы и их бандеровские наемники соревновались за первенство в истреблении украинского народа. Если же им не удавалось вы­полнить это безумное задание, то лишь только потому, что их руки были слишком коротки...

Девятнадцатого апреля 1944 года состоялось совещание руководителей немецких «абверкомманд» 101, 202, 305 военной группы «Юг». Подполковник Линдгарт («абверкомманда» 101) в своем выступлении высказал по адресу оуновцев значительный комплимент. Вы только послушайте:

«Вне связи с ОУН моя агентурная деятельность вообще невозможна».

Еще более многоречивым был на этом совещании подпол­ковник Зелигер («абверкомманда» 202):

«...Я должен практически охватить членов УПА на террито­рии Галиции и после обучения и вооружения перебросить их самолетами на советскую сторону или же пропустить большую группу через фронтовые прорывы. Я с давних времен поддержи­ваю связь с УПА через посредника Шухевича и уже получил несколько человек для обучения».

Но пока гестаповцы советовались, Красная Армия с боями продвигалась вперед, приближаясь к западным границам Украи­ны. Немецкие оккупанты предчувствовали, что им недолго уже ходить по украинской земле. И националистические кукушкины яйца снова им пригодились.

Пятнадцатого июня представитель охранной полиции в офи­циальном письме, адресованном главному правлению НИУ СС — штурмбаннфюреру и советнику Поммерингу писал следующее:

...5.VI.44 года Н-ский референт имел очередную встречу с Герасимовским, на которой был обсужден вопрос о переброске через линию фронта на советскую сторону С- и Ф-агентов, а также об оставлении Ф-агентов на случай эвакуации немцами части Галиции в связи с военными действиями.

Эти переговоры служат также в интересах расквартирован­ной здесь зондеркомманды «Цеппелин».

Что касается оставления Ф- и С-агентов для отправки их за линию фронта, Герасимовский заявил, что УПА поддержи­вает такую же связь с армией, какую охранная полиция под­держивает с ОУН-бандеровской группой.

Между немецкой армией и УПА уже давно существует договоренность о том, что УПА из своих рядов отдает в распо­ряжение армии Ф- и С-агентов.

Поэтому остается лишь познакомить охранную полицию с этими членами УПА».

Этого достаточно. Круг позора замкнулся, презренные на­ционалистические твари дошли до точки, с которой начали было свое блудливое путешествие. Отошли в безвозвратное прошлое надежды этих пройдох на «крупный выигрыш», испарились из их опьяневших от братской крови голов честолюбивые мечты о власти над Украиной. Бешеная, исступленная ненависть к украинскому народу; воспеваемая свыше двадцати лет в стихах их пиита Маланюка, толкнула их в ту же помойную яму, в кото­рую скатились немецкие властители их душ и тел. В ту самую яму, в которой они родились и выросли и в которой их обучили ремеслу убийства, измены и провокации.

Кто-то мог бы спросить: как могут люди пасть так низко? Этот вопрос надо направить в фашистский Берлин, в эту гигант­скую «малину» отбросов Общества и народа, людей без чести, без родины.

И даже не людей, а чего-то такого, чему на человеческом языке нет названия...

1945

 

МАМЕЛЮКИ

Если у вас была когда-нибудь возможность познакомиться по­ближе с желтоблакитной литераторской братией, вы ничему уже не будете удивляться.

Василь Софронов-Левицкий был некогда одним из драбан­тов [21]Телохранителей: в широком смысле слова драбант — раб, слуга.
Донцова и вместе с этим провинциальным бомбастом [22]Краснобаем.
про­поведовал нового фашистского гомункулуса — человека с харак­тером, мечтами и безграничными желаниями... степного волка. В 1939 году волк Софронов появился одним из первых в клубе советских писателей, но уже в овечьей шкуре.

Носил ее недолго, точнее сказать: до 29 июня 1941 года. С этого дня волк снова стал волком и завыл на старый мотив.

Юра Шкрумеляк был также ярким экземпляром галицийского «куда пошлешь» ботокуда. До 1939 года он был одним из наиболее активных оплевывателей всего советского. С приходом во Львов Красной Армии Шкрумеляк моментально «перестроил­ся», и теперь на толстеннейших конвертах с его стихами поя­вились уже новые адреса: «Киев», «Харьков», «Москва». Художественный уровень этих стихов был точно такой же, как и во время польского владычества, такое же точно и со­держание; новой была зато — советская на этот раз — терми­нология.

Но достаточно было появиться во Львове гитлеровцам, чтобы Шкрумеляк снова сменил шкуру. Теперь он благодарил за свое «освобождение» людоедов и их фюреров и призывал по радио украинских крестьян сдавать немцам контингент и идти в «ди­визию СС-Галиция».

Правда, были среди львовских желтоблакитных литераторов и такие, что не взяли в советских издательствах ни одного рубля. Это те, кто уже в первые недели становления Советской власти на Западной Украине сочли за лучшее ходить без маски и подались в Краков на такие сладостные для них хлеба гестапо.

Поведение всей той компании во время немецкой оккупа­ции — это особая и наиболее яркая страница книги бесчестья желтоблакитников.

В то время когда истерзанная, разграбленная, раненная в самое сердце гитлеровцами Украина стонала стоном, эта свора строчила поначалу рифмованные и нерифмованные дифирамбы в честь ее палача Гитлера...

В дни, когда во Львове не смолкали душераздирающие крики сжигаемых живьем людей, а в яневском лагере скрежетала ма­шина для размола человеческих костей, желтоблакитные ма­мелюки Гитлера со спокойным сердцем писали и печатали:

Зеленеет дуб-дубочек,

Погодушка греет ниву,

Радуется мой сыночек,

Его долюшка счастлива...

(70.Шкрумеляк)

Приказы немецких губернаторов были для них наивысшим законом. Нужно было генерал-губернатору Франку навалиться на украинских крестьян, чтобы они сдавали ему хлеб? Одно слово, и борзописцы в тот же миг брались за перья.

Понадобилось Гитлеру украинское пушечное мясо,— купчинские и бабии и тут приходили ему на помощь, отдавая свой рифмотворческий запал комиссиям, которые вербовали банды янычар.

Все это делалось с угодливой улыбочкой Смердякова. В по­добострастном усердии львовские «тирольцы востока» доходили до того, что печатали переводы «сочинений» немецких писак из национал-социалистской партии, любовно выбирая при этом стихи, которые проповедовали «дранг нах остен» и создание «храма великой Германии» на костях славянских народов, в том числе и украинского (стихотворение Т. Кернера «Призыв» в пере­воде С. Городинского).

Не остался позади городинских другой энтузиаст «третьего рейха» — Б. Державин. Этот нашел объект для своих псалмов в особе известного когда-то немецкого лирика Стефана Георге, который на склоне своих дней решил променять перо на... собачий хвост. Б. Державин с умилением ревностного лакея поглядывает, как Георге виляет хвостом перед этим своим фюрером и, услуж­ливо переведя образчик горе-лирики, называет ее «пафосом и культом совершенства»...

Б. Державин — это один из небольшой группки профессио­нальных изменников типа А. Любченко. Над этими отростками неопетлюровщины судьба жестоко поиздевалась: они прошли тот же самый путь, как и их предшественники в 1920 году. Если они и не свили себе нигде гнездышка и должны были бежать вместе с гестаповцами все дальше и дальше на запад, в темный немецкий тупик, то это уже не их вина... Но, пребывая во Львове, они делали все возможное, чтобы поддержать на Украине гитле­ровский «новый порядок», и в этой каиновой работе Державины, любченки, осмачки и гай-головки ни капли не уступали своим львовским побратимам.

Беспринципность? Ни в коей мере! У всех у них есть свой принцип: он был, есть и будет до самой их смерти. Этот прин­цип — измена, перманентная измена, измена своему народу.

Шкрумеляки и городинские не вылупились из яиц случай­ной курицы. Нет, они — продукт старого, солидного немецкого инкубатора.

В 1848 году они помогали Меттерниху душить революцию; в 1914 году эти «тирольцы востока» плевками и каменьями встре­чали украинских крестьян, тысячи украинских крестьян, которых гнали австрийцы на виселицу. Верноподданническим чувствам шкрумеляков и городинских не было тогда ни границ, ни конца. Эти периферийные трубадуры немецкого империализма в лакей­ском экстазе создали даже нечто по образцу легионов и, соеди­нив австрийский мундир с шапкой-мазепкой, претендовали на роль конквистадоров, которые должны были добывать для скипетра Габсбургов всю Украину — от Одессы до Харькова.

Наука императорско-королевских губернаторов и министров не пошла в лес. Наиболее верные из верных остались ими даже тогда, когда... не было уже кому быть верным, потому что и Вена и Берлин были выведены из строя. Попросив у наместника не­существующей уже монархии позволения на переворот, они пере­красили черно-желтые вывески на сине-желтые и под этими вы­весками силились сделать из Галиции резерв бывшей Австрий­ской империи с теми самыми законами, которые существовали и при Франце Иосифе, с теми же офицерами-немцами, с теми же жандармами, с теми же польскими помещиками и с теми же ук­раинскими Иванами без роду и без земли.

Подобрав себе генералов и полковников с благозвучными «украинскими» фамилиями, как например, Цириц, они решили продолжать политику вильгельмовского генерала Гофмана и на смену гарнизонам разгромленной Австро-Германии послали на Украину свои войска. Те самые войска, которые должны были оборонять от армии Пилсудского Львов, Станислав и бориславскую нефть.

Когда же из этого ничего не вышло и генерал Цириц на белом коне ни в Москву, ни в Киев не въехал, галицийские мамелюки немецких кандидатов в наполеоны — в связи с непри­годностью в то время берлинского хозяина — обратили свои взоры на Варшаву и с песней «Довольно, лях проклятый...» открыли этому же ляху путь на Киев.

После карантина в польских концлагерях мамелюки возвра­тились в насиженные гнезда и, устроившись удобно на старых перинах, замурлыкали традиционные песни: «Мир вам, братья, всем приносим...» Всем, за исключением украинского и русского народов, которым мамелюки объявили войну не на живот, а на смерть.

Не следует думать, что любовь мамелюков к Варшаве была сердечной. Их тактика была такой же, что и немецкого мень­шинства в Польше: тактика спокойного выжидания, пока прусский ястреб снова обрастет перьями, навострит свой клюв и бросится на Восток через труп Польши на Киев, Харьков, Донбасс.

Это выжидание не было слишком неприятным. «Оппозиция его величеству» была весьма рентабельным занятием, а кон­цессии на фабрики и экспорт масла давали материальную воз­можность приятно проводить время между одной и другой по­литическими конъюнктурами. Правда, за концессии мамелюки расплачивались концессиями, но это ничего им не стоило, потому что обиженными, как правило, оказывались не они, а украинские рабочие и крестьяне.

Сентябрь 1939 года был для мамелюков месяцем больших надежд и большого разочарования. Вместо свастики они уви­дели на львовской ратуше такое ненавистное им красное знамя, знамя свободы и возрождения человечества.

Мамелюки вынуждены были решить: или — или. И они решили: или ехать под крыло гестапо в генерал-губернаторство, или оставаться дома. Впрочем, и одни и другие, и тут и там, делали то же самое. Краковские готовили антисоветские дивер­сии, львовские исполняли их. Краковские печатали анти­советские листовки, львовские распространяли их.

Нечего греха таить, положение львовских мамелюков Гит­лера было довольно сложным. Дело заключалось в том, чтобы и капитал приобрести, и в то же время — собственную голову сберечь.

Выход был найден. Одни мамелюки кричали на всех пере­крестках: «да здравствует», другие — те, с литературным амплуа,— кричали то же самое на бумаге.

Эта вакханалия лицемерия и приспособленчества существо­вала ровно столько времени, сколько надобно было мамелюкам. 30 июня 1941 года они получили, наконец, возможность сбросить маску и вдохнуть полной грудью знакомый им любимый и род­ной воздух немецкой конюшни.

Теперь они почувствовали себя на седьмом небе. Галицийский кулак, в течение ста пятидесяти лет дрессированный немецкими офицерами в австрийской казарме, ограниченный и тупой, коварный и лицемерный, трусливый и в то же время бесцеремонный, жадный и ненасытный, как все живоглоты во всем мире, сказал себе, что пробил его час. Спущенный с цепи немецким бароном, он впереди всех кинулся на сограждан другой национальности. Гитлеровцы грабили бриллианты, он доволь­ствовался мебелью, гитлеровцы тащили меха, он рад был лата­ным штанам.

Как вши, размножались «украинские» предприятия, мага­зины, лавки и лавочки, где можно было купить детские руба­шонки с едва приметными следами крови, сережки, только вчера вырванные из девичьих ушей вместе с мясом, костюмы, которые не успели проветриться от трупного запаха.

На улицах галицийских городов и городков появились в фор­ме украинско-немецких полицаев верные сыны австрийских кап­ралов и цугсфюреров. Достаточно было такому обмундирован­ному живодеру поработать две недели во славу Гитлера, чтобы на его пальцах засверкали краденые перстни, а карманы отдулись от краденых денег. Эти подкулачники с таким же хладно­кровием шантажировали свои жертвы, с каким на другой день они распарывали им штыками животы.

Они преспокойно открывали лавочки и кабаки, и их ни капли не волновало то, что карьера их построена на костях сотен тысяч ни в чем не повинных людей.

* * *

Националистический «Парнас» приобрел, наконец, своего кормильца. Правда, кормилец этот был, скупым, а если у него и открывалась калитка, то только ради таких конкретных благ, как горилка и девчата. За замысловатые стихи Городинского никто из них не дал бы и одного оккупационного злотого. Им нужно было утешение.

И мамелюки пера лезли из шкуры, чтобы удовлетворить требования этой сволочи. Для нее они создали так называемый «театр малых форм» — Керницкие потели над скетчами, а диле­танты-актеры кривлялись до седьмого пота, чтобы только рас­смешить мелких выскочек.

Лужницкий, некогда агент польской дифензивы, потом гес­тапо и по совместительству голова львовского союза мамелюков пера, придумывал для этой публики литературные цирки, ради пристойности названные «литературными судами», во время ко­торых пассажиры фашистского пегаса с вывертами глупых клоу­нов взаимно потчевали себя оплеухами.

А делалось все это странно, «по-европейски». Наодеколонен­ное, обмотанное наимоднейшими галстуками, напоминало сие бывших мелкоместечковых парикмахеров в день приезда столич­ного театра с знаменитыми актрисами. В этом случае театром был гитлеровский «Гран гиньоль», а его светилами обер- и унтер- штурмфюреры, которые никогда не переставали и никогда не перестанут быть для мамелюков совершенством культуры и ци­вилизации. «Культуры и цивилизации» в интерпретации смердяковых, которые привыкли видеть свет в вычищенных до блеска сапогах немецкого владельца их душ.

С момента захвата Украины немцами лексикон желтоблакитных литераторов обеднел вдруг на одно слово, которым они раньше жонглировали с ловкостью старых ярмарочных плутов. Имею в виду слово «Украина». Немецкий запрет? Разумеется, и это нас ничуть не удивляет, как не удивляет нас и то, что они с такой готовностью подчинились этому запрету. Украина — это ведь не только Днепр «седобородый» и поэтические хатки с подсолнухами перед окнами и добродушный, премудрый па­сечник со столетним стажем.Этопрежде всего люди — настоя­щие живые люди Украины.

Украинские рабочие? Их мамелюки ненавидели всей душой, и если приходилось когда-нибудь мамелюкам вспоминать о них, то с их перьев вместо чернил стекала только желчь.

Украинские крестьяне? Мамелюки видели только кулака и его воспевали, как могли. Крестьяне извечно думали, мечтали о земле, мамелюки же не посвятили этим думам ни строчки, даже тогда, когда за это никто бы их не посадил за решетку. Напротив, каждая смелая мысль о земле для крестьян вызывала у мамелю­ков пароксизм гнева, неважно, что земля была большей частью в руках феодалов польской национальности...

Украинская интеллигенция? И подавно, однако, в особенном, усеченном представлении. Героями их книжек были либо бывшие офицеры УСС, точнее говоря, те из них, которые на своей «славе» сумели сколотить потом звонкий капитал, либо оруженосцы этих рыцарей коммерции и политической проституции — буневские сопляки, эти долголетние тренеры нынешних бандеровских голо­ворезов.

Конечно, мамелюки пера «не признавали» общественных проблем. Классовая борьба. По мысли этих интеллектуальных парвеню она просто не существовала, это была, дескать, выдумка коммунистов, масонов и евреев. И тут разногласий у них не было, они расходились только по одному вопросу: в то время, как одни констатировали безбуржуазность украинской нации, другие — из донцовского инкубатора — голосовали за... всебуржуазность ук­раинской нации. Все это нисколько не мешало ни одним, ни дру­гим служить не за страх, а за совесть буржуазии, и бороться не на жизнь, а на смерть е.... украинской нацией.

Они ненавидели и ненавидят русский народ, русскую куль­туру. За что? За прогрессивность русского народа и его культуры.

Одичавший от долголетнего культурного поста обыватель с душой взбешенного от бессильной злобы живоглота понял, что при неминуемом столкновении двух миров: молодого прогрес­сивного с темными, наиболее темными силами реакции, последние найдут свою опору в солдафонской, по-волчьему захватнической Германии, и потому он навсегда связал свою судьбу с судьбой разбойничьего Берлина.

Он не виноват, что в этой игре поставил на дохлого коня: он так же, как и его берлинский хозяин, верил в чудеса и в их симметрию.

Спорить о том, кто из этих партнеров глупее, было бы на­прасной тратой времени. Что ехало, то и встретилось.

* * *

Пришло время, и окончились «счастливые деньки»,— вот уже проходит год, как мамелюки потянулись в хвосте битой гит­леровской армии. Это уже не эмиграция. Кто же в освобожден­ной Европе даст пристанище этим верным слугам-друзьям немецкого разбойника! Нет, это что-то несравненно более горь­кое: беспрерывное шаганье из угла в угол, из-под окна одного до­ма под окно другого, и так — до смерти под чьим-то порогом.

Морально они давно уже умерли. Еще год тому назад маме­люки сновали по Львову, посюсюкивали, похихикивали, болтали, декларировали и писали — писали без конца и меры, а сегодня никто, буквально никто не вспомнит о них теплым словом. Забыли их, забыли их писанину. Из бандеровского живодера не выйдет героя, из вилки лиры не сделаешь.

Нет, не писателями были курпиты, цуровские и мельники, и не литературой их книжонки. Это только мамелюки пера, добровольные штабные писаря одного из прусских полков,— полков, которым уже раз и навсегда пришел конец и вместе с их живым инвентарем, желтоблакитными мамелюками.

Три года ужасов немецкой оккупации оставили глубокие следы в человеческой памяти. В воробьиную ночь, в болезненном видении, когда на сердце ложится тяжелый, как скала, камень, людям мерещатся горящие города, всплывающие в крови дети, они одновременно видят самодовольные эсэсовские морды и людей — гиен, которые шарят среди трупов и пожарищ. Среди них они опознают мамелюков пера — по каиновой печати на их лбах. И тогда люди шепчут слова проклятья.

Наитягчайшего из наитягчайших.

1945

 

КАРЬЕРА НА ЭКРАНЕ

Надо сказать, что Геббельс и его приспешники изрядно потру­дились, чтобы доставить Международному Военному трибуналу достаточное количество доказательного материала против на­цизма и нацистов. Один из таких документов невольного само­обвинения мы рассматривали сегодня в течение целых четырех часов. Это был монтаж из отрывков гитлеровской кинохроники, которая рисует зарождение, годы «расцвета» и месяцы гибели немецкого фашизма. Конечно, авторы фильма, среди которых была одна из любовниц Гитлера Ленни Рифенсталь, не думали и не гадали, что их детище будет со временем свидетельствовать против своих родителей, как не подозревал и Розенберг, что ре­дактировавшийся им «Фелькишер беобахтер» станет одним из главных свидетелей обвинения на Нюрнбергском процессе.

Первые шаги Гитлера — мюнхенский путч. Люди в панике бегут по улицам, падают на мостовую, убитые или раненные фа­шистскими пулями. Это первые из будущих миллионов жертв самой кровавой реакции в истории человечества.

После водевильного заключения в тюрьме крикливый Адольф Гитлер с усиками шотландского терьера снова на свободе. Крупп фон Болен не дает и не даст ему пропасть: мы снова видим Гит­лера на трибуне, снова слышим его истерический лай. Перед нами с каждым разом все чаще мелькают фигуры его прислужников. Их с каждым разом все больше сравнительно с крохотной мюн­хенской шайкой.

Мечты фашистских авантюристов перестают быть мечтами. Гитлер выходит из дворца президента Гинденбурга с назначе­нием на пост рейхсканцлера в кармане. Геринг развалился в кресле председателя рейхстага. Мюнхенское сборище бандитов пришло в Германии к власти.

По улицам Берлина снуют автомашины со штурмовиками. С утра до вечера не утихает вой распоясавшихся погромщиков. В центре Берлина горят книги, горит разум и совесть Германии.

На экране передвигаются длинные колонны нацистских головорезов. В каждом кадре фильма назойливо лезет в глаза фашистская свастика. Бесконечные марши и демонстрации фа­шистских бандитов по разным поводам, в тысячах вариантов. Ос­новным местом этих театрализованных зрелищ становится Нюрн­берг, стены которого, покрытые средневековой плесенью, каза­лись гитлеровцам наилучшим инкубатором «нового порядка» в Европе. На огромнейшем стадионе Гитлер ежегодно принимает парад своей орды. Постепенно штурмовики и лопатники из «орга­низации Тодта» преобразуются в прусских гренадеров, а первое место, рядом с трибуной фюрера, занимают генералы. Оратор­ские судороги Гитлера с каждым разом больше и больше напо­минают военный танец краснокожих. Теперь уже ни у кого не мо­жет быть сомнения, что этот шут готовит мировую войну.

Начинается игра с открытыми картами. Немецкие войска входят в Рейнскую область. Их гусиным шагом любуются нагитлеризованные жители Дюссельдорфа. На последующих кадрах усатые фельдфебели ломают шлагбаум на австрийской границе. Гитлеровские самолеты гудят над кружевом венской ратуши.

Мюнхен. Гитлер решительным движением перекраивает кар­ту Чехословакии, а Геринг радостно потирает руки. Март 1938 года. Подлый фашистский наймит Гаха проходит вдоль выстроенного Гитлером почетного караула. Через несколько часов после этого немецкие танки мчатся по улицам онемевшей от неожиданности Праги. Теперь очередь за Клайпедой. Еще один пограничный шлагбаум трещит под руками обмундиро­ванных колбасников.

На очереди — Польша. Теперь уже получили слово немецкие пушки. Эскадрильи бомбардировщиков Геринга собирают бога­тую жатву смерти и развалин.

Адольф Гитлер принимает парад немецких «добровольцев», возвратившихся из Испании,— вот яркий документ гитлеров­ского «нейтралитета» в испанском вопросе. Эти основатели фран­кистской Испании вскоре ему понадобятся.

Весна 1940 года. Войска Гитлера неожиданно врываются в Норвегию и Данию. Через два месяца после этого от града бомб горит Роттердам. Капитуляция петеновской Франции в Компьенском лесу. Гитлер на радостях чуть ли не танцует.

Дальше развертывается безумная программа «завоевания мира». Немецкие войска ворвались в Югославию и Грецию. В антрактах между одной и другой победой Берлин до хрипоты кричит: «Хайль!»

Наконец, последняя фаза кровавой забавы. «Народ господ» марширует на Восток. К микрофону берлинской радиостанции подходит Геббельс. В одну минуту его крикливый голос подни­мает немцев с постелей. «Фюрер еще раз вручил судьбу Гер­мании в руки немецкого солдата»,— кричит Геббельс. В эту минуту немецкий солдат поджигал первые советские села, а воздушные пираты Геринга уже возвращались на свои базы после первых налетов на наши города.

Новые кадры. Гиммлер в искалеченной, разоренной столице Советской Белоруссии. Он самодовольно, с садистской усмешкой проходит вдоль колючей проволоки, за которой умирают от го­лода и жажды советские военнопленные.

Быстрыми шагами приближается последний час гитлеров­ской Германии. Стихли крики «Хайль!». Позабыты крикливые нацистские съезды в Нюрнберге. Гитлер еще корчит перед объективом веселые гримасы, но причин для хорошего настрое­ния у него с каждым разом все меньше. Миновало время, когда он музыкой и парадами встречал своего итальянского союзника Бенито Муссолини. Теперь мы видим совсем иную картину встре­чи этих друзей по разбою: освобожденный эсэсовцами из-за решетки Муссолини скромно, словно побитая собака, кла­няется на берлинском аэродроме своему освободителю, который на сей раз не собрался даже выставить в честь «дуче» почетный караул...

Шайка гангстеров, сйДйщих сейчас на скамье подсудимых перед трибуналом народов, вместе со всеми присутствующими в зале смотрела фильм, который так пространно рас­сказывает об их преступной «карьере». Впрочем, сомневаемся, что от этого улучшилось настроение подсудимых. Кто же из них еще верит сегодня, что он будет иметь физическую возмож­ность видеть на экране конец своей карьеры? Вероятно никто.

1945

 

В НЮРНБЕРГЕ ИДЕТ ДОЖДЬ...

Трудно завидовать жителям города, где осень, зиму и весну можно измерять только продолжительностью дня. С октября по сегодняшний день над Нюрнбергом висит, кажется, все одна и та же туча, мутная смесь пепла и сажи. Иногда утром северный ветер внезапно будит ее от летаргического сна. Тогда туча лениво колеблется над городом и только под вечер отползает к франконским горам, чтобы к рассвету снова осесть на искалеченных башнях собора святого Лоренца.

Новый день, как и вчера, рождается в тех самых потоках воды, что напрасно пытаются найти выход из лабиринта завален­ных руинами улиц.

Автомашина с трудом пробивается сквозь море застывшей мглы, и только мрачные тени сосен вдоль дороги говорят о том, что город остался позади нас. Асфальт становится ровнее, с него постепенно исчезают мутные лужи. Один за другим мелькают мимо нас франконские поселки.

В одном из таких поселков машина сворачивает в боковую улицу. Шофер выключает мотор перед зданием редакции немец­кой газеты.

Поднимаюсь на второй этаж. В коридоре могильная тишина, словно тут не редакция, а картинная галерея в час, когда нет посетителей. Открываю первую дверь. Молодой человек в ро­говых очках встает из-за стола и, услышав слово «редактору ведет меня в другой конец коридора.

Мои ноги тонут в пушистом ковре. Я в кабинете шефа ре­дакции. Худощавый человек с морщинистым желтым лицом высоко поднимает брови, и в его глазах искра удивления и тень страха. Редактор нерешительно подает мне руку. Увидев совет­ский паспорт, он протягивает ее вторично. Тень в его глазах исчезла. Он предлагает мне сесть.

    Я прошу его дать мне просмотреть несколько последних номеров газеты, так как из-за малого тиража их нельзя было достать в городе.

Редактор торопливо кивает головой.

—    Фрейлейн Эдда!..

В дверях соседней комнаты появляется белокурая девушка, лет двадцати. На ней темно-синее платье, на груди кокетливо поблескивает миниатюрное золотое распятие. Едва слышными шагами она направляется к шкафу и через минуту кладет на стол подшивки газет. Не поднимая головы, девушка уходит в свою комнату.

...Пора бы и попрощаться, однако редактор просит меня по­быть еще немного. Я благодарен ему за это. Мне неудобно ска­зать этому человеку, что меня не так интересует его газета, как ее читатели.

Он рассказывает о долгих годах, проведенных им в Дахау. Говорит больше о других, чем о себе. Потом сразу замолкает и, словно вспомнив о чем-то, подходит к окну. Его подвижные и беспокойные глаза ищут кого-то на улице.

—     Вы кого-то ждете? — решаюсь спросить его.

Редактор быстрым шагом возвращается на свое место. На его щеках красные пятна, он явно взволнован. Дрожащей рукой он зажигает спичку, и лицо его прячется на миг в облаке папи­росного дыма.

—     Нет, я никого не жду. Несколько первых недель ждал, а потом махнул рукой — что я им могу сказать: кроме нескольких туманных фраз о туманной демократии.

—    Они...

—     Они, как все живые люди, хотят знать, каким будет их завтрашний день, и хотят лепить этот день собственными ру­ками.

Редактор вытирает платком вспотевший лоб.

В мои руки иногда попадают газеты вашей зоны. Жители Дрездена с утра до ночи восстанавливают свой город, и я знаю своих земляков: через несколько лет Дрезден опять станет Дрез­деном. Мне рассказывали о дыме над заводами Восточной Гер­мании. А что вы увидите у нас, кроме деревянных пуговиц да грошовых самоучителей английского языка? Библию? Ее популя­ризировал покойный Мартин Лютер. С каким эффектом — сами знаете. Сегодня — история повторяется. Фрейлен Эдда!

Стук машинки стихает, я услышал деловитые шаги секре­тарши.

—    Дайте нам, пожалуйста, синюю папку.

Не прошло и полминуты, как маленькие, услужливые руки в кружевных манжетах положили перед нами синюю папку.

Я заметил, что она была такого же цвета, как и платье фрейлен Эдды.

Редактор встал.

— Читайте, я вам не буду мешать.

Я перелистал несколько страниц. Это была коллекция ано­нимных писем. Читаем в первом из них:

«Почему сегодня каждый немец,— горько жалуется автор анонимного письма,— не имеет права сказать правду?»

Через несколько строк мы узнаем, о какой «правде» пишет автор письма.

«Почему сегодня никто не имеет права рассказать миру обо всех благодеяниях, которые принесли немецкие солдаты жите­лям оккупированных областей?»

Все это написано совершенно серьезно и даже с пафосом.

Еще одно письмо, под ним подпись: «Студенты Эрлангенского университета».

«Господин редактор! Вам не нравится наша демонстрация против вашего единомышленника Нимеллера? Ну что ж, про­должайте писать так. Скоро вы убедитесь, что ваши деревья не растут до небес. Вы уже однажды сидели, но вам, видно, при­дется еще раз сесть, если не перестанете писать возмутительные сказки о концентрационных лагерях, если не перестанете опле­вывать наших великих патриотов, которых враги судят теперь, как «военных преступников». Предупреждаем вас!»

А вот передо мной целое послание — девять печатных стра­ниц без интервалов. Автор его, как можно догадаться по стилю, является представителем нынешнего поколения немецких «ин­теллектуалистов». В самом начале он предупреждает, что с наци­стами не имел и не имеет ничего общего. Между тем это нисколь­ко не мешает ему писать такое:

«Нюрнбергский процесс — это затея, подобная рабочим забастовкам до прихода Гитлера к власти. Вы посадили немец­кого медведя в клетку. Но этот медведь еще покажет свои когти и тогда трепещите, враги!»

Из аккуратно сложенных и приколотых заботливыми ру­ками фрейлен Эдды писем я вынимаю зеленый конверт, который очутился здесь, наверное, на правах гостя для пополнения кол­лекции. На нем адрес редакции «Люнебургер пост» и штамп города Куксгафен (английская зона оккупации Германии), Автор отважился поставить в начале письма инициалы, желая, наверное, подчеркнуть таким образом свою непричастность к «вервольфу». Он, кажется, довольно искренно озабочен ростом нацистских влияний:

«...Несколько дней тому назад я ехал поездом Лангведель- Бремен. В вагоне завязалась беседа, в которой скоро приняли участие все пассажиры. Речь шла о снижении продовольствен­ных норм, о безработице, о том, что никто не знает, к чему все клонится. Кто-то из присутствующих заявил, что если бы Гитлер срубил вдвое больше голов,небыло бы этого горя. Он не успел сделать это. Я не выдержал и напомнил людям о миллионах замученных нацистами людей, назвав при этом наши концлагери позором двадцатого века. Мои слова вызвали среди присутст­вующих такое возмущение, что я мог ожидать самого худшего. Какой-то прилично одетый человек сказал мне: «Еще одно ваше слово, и мы вышвырнем вас из вагона».

Растерянный автор письма заканчивает его такими словами: «Я не вижу выхода из этого тупика. Все это прежде всего являет­ся результатом двусмысленных и лицемерных методов английских властей, которые карают тюрьмой крестьянина за то, что он самовольно продал свинью... в феврале 1945 года, когда нами еще правил Гитлер, а между тем кормят целые дивизии матерых гитлеровцев. Вот почему в английской зоне немцы ругают томми. Этот факт не опровергается тем, что те или иные проститутки ходят сейчас с томми под ручку».

Я поднял голову. Мимо меня прошелестело прорезиненное пальто фрейлен Эдды:

—    Грюс ди готт [23]С богом (нем).
,— бросила она, закрывая за собой дверь.

—    Интересный материал? — любезно спросил меня редактор и, не ожидая ответа, добавил: — У меня есть еще один документ, который не в меньшей мере вас заинтересует...

Он достает из кармана листок бумаги, но, прежде чем по­казать его мне, подошел к двери и заглянул в коридор.

—    Прочитайте.

Это было одно из анонимных писем такого содержания: «Осужденных на бельзенском процессе лучших немецких людей повесили. Но немецкая молодежь отомстит за это. Жаль только, что перед приходом англичан не задушили газом всех этих за­ключенных. Мы проиграли войну из-за предателей. Теперь эти преступники ходят по белу свету и пишут в газетах. Но дрожи­те — вервольф не спит!»

Я был немного удивлен таинственным поведением редактора, потому что это письмо ничем не отличалось от предыдущих.

—    Обратите внимание на букву «К». Она слегка наклонена вправо. Видите? Еще одна деталь: под восклицательным знаком только полточки. А теперь попрошу вас пройти за мной в ту ком­нату.

Редактор заложил в машинку лист чистой бумаги и выбил на нем букву «К», потом восклицательный знак. Точка под воск­лицательным знаком была сломана под таким же углом, что и в анонимном письме.

—    Теперь вы понимаете, почему мои нервы не всегда в по­рядке?

Я смотрел на клавиши машинки, по которым несколько минут назад бегали пальчики фрейлен Эдды.

—    Я думаю, что вы сами усложняете дело...

Редактор вытащил из машинки лист и разорвал его на мелкие части.

—    А кто даст мне гарантию, что вместо нее не придет худ­шая? Эта хоть старательно выполняет свои обязанности...

...Мы попрощались.

В нескольких километрах от города в моторе что-то подо­зрительно зашуршало. Шофер остановил машину. Возле нас пла­кучая верба роняла обильные слезы. Я взглянул вверх: на ее ветвях, покрытых едва заметным в этой проклятой мгле кружевом зелени, я впервые в этом году увидел весну.

И меня с невиданной силой потянуло домой, на Родину.

1946

 

ГЕРИНГ

Герман Геринг на первый взгляд — не Геринг, а баба, толстая, пятидесятилетняя баба-торговка.

И эта баба, баба с подстриженными волосами, сидит перед вами; ноги ее укутаны в одеяло, а держится она так, словно и впрямь на базаре. От ее внимания не ускользает ни одно слово. Во время перерыва она развешивает уши то влево, то вправо, злыми, заплывшими салом глазами водит по всему залу и с любопытст­вом пристально присматривается к каждому новому лицу. Когда в руках защитника появляется газета, баба вытягивает шею из складок красного платка и бегает глазами по сторонам, ища сво­ей фамилии. А когда фамилия находится, улыбка удовлетворен­ного честолюбия растягивает ее тонкие губы до ушей.

Так непринужденно продолжает Геринг вести себя и во вре­мя заседания суда. Он живо, чересчур живо реагирует на все, о чем говорят вокруг: водит головой то сверху вниз, то слева направо. Улыбается — если в сторону трибунала, то льстиво, если в сторону обвинителей, то с провоцирующим сарказмом.

Особенно недоброжелательно относится Геринг к свидетелям обвинения. Сначала смотрит на такого свидетеля взглядом раз­жиревшей гадюки, словно желая его загипнотизировать, а когда это не помогает, торговка начинает жевать проклятья, сжимает руки в кулаки и кладет их перед собой, как две ручные гранаты.

Чрезвычайно раздражают бабу-Геринга свидетели обвинения из прежних ее подчиненных. Тут уж темперамент этой ведьмы не знает удержу. Когда палач Украины и Польши, генерал СС Бах-Целевский сказал и о Геринге несколько слов правды, тот не выдержал и зашипел по адресу генерала: «Шелудивый пес...»

...Но вот баба вынырнула из шалей и платков и взгромоз­дилась на свое место за пультом для свидетелей.

Уже первое впечатление от ее слов подтверждает общепри­нятое мнение о ней: эта баба честолюбива до крайности, до безумия.

Так и слышишь все время: «Моя авиация», «моя промышлен­ность», «моя политика». «Такой риск, как гнев Гитлера, мог только я взять на себя». «Только я, как пламенный патриот...»

Когда свидетель защиты Мильх, желая спасти Геринга, говорит об его отсутствии на одном из совещаний, тот с возмуще­нием восклицает:

—    Не может быть, чтобы таких-то господ фюрер пригласил, а меня нет...

Пьяный от самовлюбленности Геринг порой сам лезет на рожон. Вот его слова на одном из заседаний: слова, тщательно застенографированные и старательно записанные на пленку, как и все сказанное на процессе:

—    Я приказал работать над самолетами, которые могли бы достигать США и возвращаться на свои базы... Я приказал также работать над улучшением типа снарядов «Фау-I» против Англии и очень сожалею, что у меня таких «Фау» было так мало...

Геринг не лишен также и чувства юмора:

—    По примеру США, мы с фюрером порешили объединить власть премьера и власть президента...

На вопрос обвинителя, остается ли он сторонником теории «народа господ», Геринг с усмешкой отвечает:

—     Нет, я ее никогда не признавал. Если кто-нибудь и в самом деле является господином, то ему никогда не следует это под­черкивать...

В своих показаниях Геринг очень охотно рассказывает о черных делах Гитлера. Когда речь идет о самых тяжких преступ­лениях, он, как правило, перекладывает ответственность за них на Гитлера (или Гиммлера). При этом Геринг дискредитирует своего фюрера утонченно, по-своему, словно мимоходом, неча­янно истины ради.

Геринг — правда, скупыми красками — рисует портрет Адольфа Гитлера: кровавого комедианта-параноика и обык­новенного мазурика с шарлатанским амплуа. Он со злопыха­тельским скрежетом в зубах рассказывает о том, как нахально «фюрер Великогермании» крал украденные им, Герингом, кар­тины. Он, чуть ли не причмокивая от удовольствия, рассказы­вает нам истории,— срывает один за другим лавровые листики, которыми так добросердечно венчали голову Гитлера Геббельс и геббельсята.

В 1943 году, в день разгрома немцев на Кавказе, Гитлер укорял Йодля в том, что тот повел войска через Эльбрус. Йодль вспылил:

—    Мой фюрер! Ведь вы сами приказали мне это сделать...

Услыхав об этом, Гитлер отвернулся и вышел, не простившись

со своим фельдмаршалом. «Он даже имел намерение сместить Йодля, а на его место поставить окруженного тогда в Сталин­граде фон Паулюса, фон Паулюса,— добавил Геринг, смакуя,— к которому Гитлер имел особенно большое доверие...»

Говоря об украинских (и не только украинских) национа­листических телохранителях нацизма, Геринг с подчеркнутым презрением кривит губы:

—    Я их глубоко презираю, но ведь во время войны берут то, что есть под рукой.

И Геринг действительно брал все, что у него было «под ру­кой». А «под рукой» у него было в то время немало всякой вся­чины, не только квислингов и квислинжат. Одних лишь худо­жественных ценностей он «собрал» у себя на сумму пятьдесят миллионов марок золотом. Набрал он со всех концов Европы, не забыл и об эскизах Альбрехта Дюрера из львовских музеев.

Герман Геринг начал свои показания с краткой, удивительно краткой автобиографии. Он не без гордости информировал своих судей о том, что его отец был в свое время губернатором немецких колоний в Восточной Африке. К сожалению, он не добавил при этом, что его высокочтимый папаша поголовно уничтожил много­тысячное туземное племя гереро. Причина — пассивное сопро­тивление колонизаторам. Методы его убийства были, наверное, источником вдохновения для Германа в его будущих делах. Все племя, вместе с грудными детьми, было изгнано Герингом-отцом из своих жилищ в пустыню, где за несколько недель погибло от жажды и голода.

Один из свидетелей рассказывает о концлагере в Маутхаузене. Геринг слушает внимательно, но, как всегда в таких случаях, лицо его неподвижно и застыло в напряженном ожидании. У вас создается впечатление, что перед вами не Герман Геринг — изобретатель и организатор Маутхаузенов, а беспристрастный эксперт, которого лишь на несколько дней пригласили в суд.

«Комендант Маутхаузенского концлагеря обратил внима­ние на исключительно красивые зубы двух молодых евреев, при­везенных сюда из Голландии. Несчастным вырезали желудки и по одной почке, потом впрыснули им в сердце бензин, головы отрубили, а после соответствующего препарирования этих голов комендант лагеря поставил их у себя на письменном столе».

Геринг слушает и глазом не моргнет. У него за пазухой готов уже «контраргумент»: рассказ о еврейской семье Баллин из Мюн­хена. Этот рассказ немного погодя вытащит из-за пазухи за­щитник Штаммер, который вложит его в уста свидетеля генерала Баденщаца. О том, как Геринг спас эту семью от своих же рук, своевременно выслав ее как будто за границу.

Почему именно семью Баллин и почему только ее? Потому что семья Баллин во время мюнхенского путча спасла Герингу жизнь. За эту свою фатальную ошибку семья Баллина двадцать лет спустя удостоилась награды: она стала единственной из миллионов еврейских семей, которой Геринг любезно разрешил жить. Разрешил этой семье жить для того, чтобы она сегодня его вторично спасла, на сей раз от виселицы. Так выглядит двой­ная бухгалтерия арийской морали, осуществленная рукой при­мерного арийца.

Свидетель, статс-секретарь Пауль Кернер, одна из живых карикатур Гросса, ближайший клеврет и наушник «рейхсмаршала», типичный гомункул из реторты Адольфа Гитлера, во время допроса назвал Геринга «человеком Возрождения». Что или, точнее говоря, кого подразумевает Пауль Кернер под сло­вом «Возрождение», не трудно догадаться. Возрождение — это для него не Петрарка, не Леонардо да Винчи и не Микеланджело; это прежде всего и исключительно кровавый тиран Людо­вик Сфорца, безгранично распутный Цезарь Борджиа и до­стойный своего сына папа римский Александр VI, прозванный своими современниками воплощением антихриста.

— В 1922 году я получил в СА наивысший командный пост, какой только можно было получить,— хвалится на процессе Герман Геринг. О том, почему именно он, Герман Геринг, получил этот «пост», говорит нам история первых лет нацистской партии: не было тогда почти ни одного «мокрого дела», следы которого не вели бы к кабинету Геринга.

Опыт создает мастера. Когда в голове Геббельса зародилась идея поджога рейхстага, он знал, что ее лучше всех может выпол­нить Геринг. Сегодня «человек Возрождения» удивленно по­жимает плечами, когда ему напоминают об этой истории. Он как будто забыл даже фамилию главного участника поджога СА — фюрера Эрнста, который, предчувствуя смерть от руки Геринга, оставил нам письменное свидетельство, в котором описывает не только роль Геринга в поджоге, но и технические подробности этого предприятия. Эрнст? Живот Геринга трясется от смеха. Да, хорошая идея была с этим Эрнстом! Под шумок 30 июля не трудно было перенести своего пособника в лоно Авраама. Иначе за этим проклятым пультом появился бы еще один лишний сви­детель и была бы еще одна лишняя неприятность...

Ему читают показания генерала Гальдера.

«Как-то в небольшом кругу завязался разговор о рейхстаге. Геринг сказал тогда: «Единственный человек, который знает как следует рейхстаг, это я. Потому что я его поджег».

В ответ Геринг легкомысленно машет рукой. Глупости, мол, обыкновенные сплетни. Да неужто рейхстаг стоил того, чтобы его поджигать? Другое дело, если бы речь шла, например, об оперном театре. И тут же этот бессменный глава нацистского рейхстага добавляет:

—    Опера всегда была для меня чем-то более важным, чем рейхстаг...

Есть ситуации, когда даже на скамье подсудимых Геринг возвращается к роли первого шефа гестапо, несмотря на то, что в этом случае весь аппарат Геринга состоит лишь из одного человека: его адвоката. Да, как выясняется, для шатнажа и этого аппарата достаточно. Не лучше ли всего продемонстриро­вал это случай со свидетелем Шахта, известным уже сегодня Гизевиусом, человеком 2 июня... и американской разведки и автором неприятной для Геринга книги о «третьем рейхе». Накануне выступления свидетеля к нему пришел адвокат Штаммер и, не церемонясь, сказал:

—    Мой клиент предупреждает вас, чтобы вы были осторожны в своих показаниях, иначе... гм!..

Но, на беду Геринга, случилось так, что Гизевиус не испугал­ся этого «гм» и рассказал столько новых подробностей из биогра­фии рейхсмаршала, что даже доктор Штаммер схватился за голову...

Однако еще «более яркий» материал дают фрагменты стено­графического отчета совещания Геринга с рейхскомиссарами ок­купированных областей и представителями военного командо­вания о продовольственном положении. Совещание происхо­дило в четверг 6 сентября 1942 года в «зале Германа Геринга» в министерстве авиации.

Геринг: «... Я вижу, что люди в любой оккупированной об­ласти жрут до отвала... Боже мой, ведь вы посланы туда не для того, чтобы работать для благополучия порученных вам народов, а для того, чтобы выкачать оттуда все возможное, для того, чтобы мог жить немецкий народ. Этого я жду от вас. Нужно на­конец прекратить эту вечную заботу об иностранцах...»

«Неподалеку от границ Рурской области находится богатая Голландия. Она могла бы послать сейчас в эту изнуренную об­ласть значительно больше овощей, нежели это делалось раньше.

Что об этом думают господа голландцы, мне совершенно без­различно. Вообще в оккупированных областях меня интересуют лишь те люди, которые работают на вооружение и обеспечение продовольствием. Они должны получать столько, чтобы как раз могли выполнять свою работу. Являются ли господа голландцы германцами, или нет, мне совершенно безразлично, потому что если они действительно германцы, то тем более они дураки, а что надо делать с глупыми немцами, уже показали в прошлом выдающиеся личности...»

Теперь Геринг продемонстрирует нам свои чувства к другим странам.

«...Я забыл об одной стране, потому что оттуда ничего не возьмешь, кроме рыбы. Это Норвегия. Что касается Франции, то я считаю, что земля там обрабатывается недостаточно. Франция может обрабатывать землю совершенно иначе, если крестьян там немного иначе принуждать к работе. Кроме того, в этой Франции население обжирается так, что просто стыд и срам...»

«Я ничего не скажу, наоборот, я обиделся бы на вас, если бы мы не имели в Париже чудесного ресторанчика, где бы могли как следует поесть. Но мне мало удовольствия доставляет, что французы лезут туда. Для нас «Максим» должен содержать самую лучшую кухню. Для немецких офицеров и немцев, и ни в коем случае не для французов, должны существовать три- четыре первоклассных ресторана. Французам такая пища не нужна...»

«Однако речь идет не только о продуктах питания. Я часто заявлял, что смотрю на Францию как на завоеванную область, хотя пока что мы ее только оккупировали. Когда-то все это вы­глядело значительно проще. Тогда все это называли разбоем. И это соответствовало формуле: забирать то, что завоевали. Теперь формы стали более гуманными. Несмотря на это, я имею намерения грабить и грабить эффективно».

«Дальше: вы должны быть как легавые собаки там, где есть еще что-нибудь такое, что можно взять. Это нужно молниеносно вытащить со складов и доставить сюда».

Мы увидим, что этот «государственный муж» не имел теплых чувств даже к такому сокровищу французов, как Пьер Лаваль. Обжора Геринг и в этом случае остается верен себе: он явно переживает, опасаясь, чтобы Лаваль, чего доброго, не съел в ресторане «Максим» всех шницелей. Вот его слова:

«Теперь вы мне скажете: внешняя политика Лаваля. Госпо­дин Лаваль успокаивает господина Абеца, и господин Лаваль, выходя от меня, может пойти в закрытый ресторан «Максим»... Какие французы нахальные, этого вы и представить себе не можете. Когда эти друзья чувствуют, что дело касается немца, они начинают лихоимствовать, поднимают цены втрое, а если хочет что-нибудь купить рейхсмаршал (то есть Геринг.—Я.Г.), то и в пять раз...»

Легко себе представить, как широко раскрылась пасть Ге­ринга, когда он перешел к дальнейшей теме своего доклада — о советских оккупированных областях:

«А теперь о России. В том, что почва там плодородная, не может быть никаких сомнений. Я должен высказать большую признательность за то, что в южных районах — я пока что видел лишь южные районы — удалось, несмотря на огромные труд­ности, провести с помощью армии сев... Эта страна со сметаной, яблоками и белым хлебом сможет прокормить нас. Пастбища Дона сделают остальное. Но, дорогой генерал, никогда больше не рассказывайте фюреру, что вы маршируете по степи, когда вы лезете в сметану...»

Чем дольше говорит Геринг о богатствах советской земли, тем больше растет его аппетит. Тут выясняется, что он великий любитель икры.

«Я надеюсь, что скоро у нас будут коптильни, или, в худшем случае, мы их откроем и сможем пропустить через них в большом количестве неслыханное рыбное богатство Азовского и Каспийского морей. Генерал Вагнер, икру мы поделим пополам: половина армии, а половина фатерлянду, конечно, как только мы туда придем».

Конечно, не пришли. И никто за это не может иметь претен­зий к Герингу...

Еще короткая цитата, которая показывает дискуссионные приемы «человека Возрождения». На этом же совете попросил слова один из его подчиненных, комиссар «Остланда», Лозе. Он жалуется на рост партизанского движения и требует у Ге­ринга военных подкреплений.

Г е р и н г.— Вы же получаете батальоны?

Лозе.— Несколько батальонов для территории величиной с Германию.

Г е р и н г.— Я подарю вам Буцефала. И тогда вы будете напевать хорошенькую песню: «Мы помчимся в Остланд...»

Комиссар жалуется также и на отсутствие рабочей силы, которую из-под носа забирает у него «рейхсминистр» Заукель.

Лозе.— Я не могу спасти урожай и содержать в порядке хозяйство. Мне нужны люди для работы. В Эстонии так сложи­лись обстоятельства, что много тысяч дворов не имеют уже мужской рабочей силы.

Г е р и н г.— Дорогой Лозе, мы знакомы уже давно, вы — большой лгун...

Под конец совещания Геринг ставит точку над «и».

Г е р и н г.—...Господа, я должен заявить следующее. У меня чрезвычайно много работы, и я несу большую ответственность. У меня нет времени читать письма и записки, в которых вы сооб­щаете, что не можете выполнить того, чего я от вас требую. У ме­ня хватает времени только на то, чтобы на основании кратких сообщений Бекке изредка узнавать, выполняются ли мои тре­бования. Если они не будут выполняться, в таком случае мы должны будем встретиться с вами в другом месте...

И встретились. Только не так, как хотелось Герингу, и не там.

1946

 

ИОАХИМ ФОН...

Иоахим фон Риббентроп. В роли подсудимого он чувствует себя скверно, за несколько месяцев постарел на десять лет. Гораздо лучше он чувствовал себя в роли министра, хотя об этом пе­риоде своей жизни Риббентроп говорит теперь совсем неохотно.

На процессе выплыли пикантные подробности этого периода.

Когда Риббентроп впервые сел в министерское кресло на Вильгельмштрассе, он был для нацистского деятеля человеком очень «жалким»: винное предприятие и скромный домик — вот все, чем мог в то время похвалиться Иоахим фон.

На протяжении двух (буквально двух) лет он сумел догнать остальных своих коллег по кабинету. За это время у него появилось шесть имений. Первое из них насчитывало «лишь» тысячу семьсот пятнадцать гектаров пахотной земли и леса (Риббентроп — страстный охотник). Второе — не меньше — возле Аахена, два других — в Словакии.

Очень «романтична» история приобретения Риббентропом последнего из шести его имений, живописного замка в Тироле. Рейхсминистр влюбился в этот замок до такой степени, что не давал покоя хозяину усадьбы графу фон Ритену. Но тот не про­являл ни малейшего желания расставаться с родовым имением. Неосторожный фон Ритен, он не знал, что этим подписывает себе смертный приговор.

Вскоре терпению Риббентропа пришел конец. При первом удобном случае он рассказал Гитлеру об упрямом австрийском аристократе, который так откровенно демонстрирует свое презре­ние к министру «третьей империи». Да, это было возмутительно. Гитлер почувствовал себя оскорбленным не меньше, чем Риб­бентроп. Мотивы, которыми руководствовался в этом деле Риббентроп, нисколько не волновали фюрера. Земные блага существовали прежде всего для его клевретов. Он знал цену этим благам: они самых отъявленных жуликов делают неподкупными, на их золотой цепи даже тигры становятся дворняжками.

Гитлер снимает трубку и вызывает Геринга.

—    Будет сделано! Будет сделано, мой фюрер...— тихо, спокойно отвечает Геринг.

—    Он тоже успел разжиреть на моих хлебах...

...Геринг умел в таких случаях сдерживать свое слово. На

следующий день к графу явились гестаповцы и показали ему приказ об аресте. Он начинался словами: «По приказу фюрера...» Теми же самыми словами ответил также родственникам графа Геринг, когда они пытались спасти узника.

Иоахим фон Риббентроп стал полновластным хозяином конфискованного замка. Возражений юридического характера не было и не могло быть: за несколько месяцев своего пребывания в концентрационном лагере фон Ритен превратился в тень. И однажды эту тень рассеяла милостивая пуля эсэсовца.

Сегодня об этих деталях из житья-бытья Риббентропа-ми­нистра Риббентроп-подсудимый не только говорит неохотно. Он их просто... «не помнит»... Не помнит он ни случая с Ритеном, ни о такой же, точно такой же истории с работником его ми­нистерства, Лютером, который имел неосторожность поссорить­ся со своим шефом.

—    Меня не было при этом, и я не помню...— Вот стерео­типный ответ Риббентропа-подсудимого, когда его спрашивают о не совсем приятных для него вещах. Он называет даже причину этой исключительной в истории медицины слабости памяти — бром. В последние годы карьеры Риббентропа нервы его были так напряжены, так напряжены, что он вынужден был принимать бром. В таких больших, неимоверно больших дозах...

На этом не заканчиваются жалобы фон Риббентропа. Ока­зывается, на службе у Гитлера он потерял не только память, но и собственную индивидуальность. Об этом заявляет на суде предусмотрительный свидетель Риббентропа, его личный секре­тарь, Маргарита Бланк: «Господин фон Риббентроп подчинял свои мысли мыслям фюрера. Мысли Гитлера были его мыслями...»

Короче говоря, не министр, а автомат. Забыл только Риббен­троп, да и забыли его свидетели, что, если автомат делает ка­кую-нибудь пакость, его тоже... ломают.

Риббентроп и в своей камере и в зале заседаний с большим увлечением читает рассказы Гофмана. Может быть, поэтому он так свободно чувствует себя в роли игрушки-автомата. Он так глубоко вошел в эту роль, что, когда вспоминает о Гитлере, его бас становится еще более бархатным, ав глазах появляются слезы, выдающие его растроганность. Он и сам способен по­верить в сверхъестественную силу фюрера, если бы это могло хоть немного уменьшить тяжесть его ответственности за все со­деянное. Но эти тонны, тонны обвинительного материала! Они ломают, уничтожают, сметают так старательно продуманное, взвешенное и выученное на память построение защиты.

Пока Риббентроп отвечает на вопросы своего адвоката, все, кажется, идет у них как полагается. Совсем неожиданный у тщедушного Риббентропа бас гудит равномерно и плавно, пере­ливаясь лирическими полутонами. Плывут, словно заученная декламация, фразы, гладенькие, подстриженные, начищенные до блеска; даже не зная как следует правил пунктуации, вы чув­ствуете, где точка, где запятая и где тире. У вас порою впечат­ление, что это не суд, а конференц-зал на Вильгельмштрассе, и что герр рейхсминистр проводит как раз пресс-конференцию и эластичная речь породистого дипломата заверяет слушателей в исключительном миролюбии нацистского правительства.

Картина меняется — и очень меняется,— когда место за­щитника занимает обвинитель. Тогда рейхсминистр на наших глазах превращается в хитроумного школьника, у которого учитель во время экзамена забрал из-под носа шпаргалку. Сна­чала школьник смущается, цедит слова скупо, аптечными дозами, ссылается на болезнь, а потом с горя стремглав бросается в бо­лото словоблудия.

—    В дипломатии говорится много, но не каждое слово дипло­мата является истиной,— сказал на процессе Риббентроп.

Обвинитель, к которому были адресованы эти слова, укориз­ненно покачал головой:

—     Разве в дипломатических переговорах нельзя сказать хотя бы долю правды?

Иоахим фон Риббентроп сидит насупившись. Его мозг лихо­радочно работает, ища в закоулках памяти случая, когда бы он, Риббентроп-дипломат, сказал правду. Тщетно — такого случая не было. Риббентроп нервным движением поправляет галстук, возводит глаза кверху и рисует ими в воздухе большой элипсовый круг.

—    Возможно, что иногда возникала такая ситуация, когда я был вынужден говорить...

Тут необычное для Риббентропа слово «правда» застревает у него в горле. Он мысленно перелистывает свой путаный сло­варь дипломата и в конце находит:

—    Резким языком.

Представитель обвинения продолжает наступление:

—    Как вы это понимаете?

Подсудимый явно шокирован таким бестактным, по его мне­нию,вопросом. Словно примирившись с этим, он жестом мученика скрещивает руки на груди и со всепрощающей, отцовской усмеш­кой отвечает:

—     Когда мы хотели создать ситуацию силы, нам прихо­дилось говорить резким языком...

Обвинитель одобрительно кивает головой. Риббентроп осоз­нает свой промах, но — поздно. Инстинктивно отстраняет от себя микрофон и жмурит глаза, хотя в зале горит столько же ламп, сколько горело их минуту тому назад. Теперь он будет более осторожным. Проходят часы, дни. Риббентроп выкручи­вается изо всех сил, напрасно пытаясь утопить смысл своих ответов в воде многословия.

На вопрос представителя советского обвинения генерал-лей­тенанта Руденко, почему Риббентроп произносит речи там, где для ответа достаточно одного слова: «да» или «нет», тот, не заикнувшись, отвечает:

—    То, что я говорю так много, объясняется состоянием моего здоровья...

Но вопрос дает результаты. Понятно, лишь на короткое время — через полчаса, через час — с Риббентропом опять про­исходит спасительный «припадок» многословия. Но пока что он ограничивает себя до минимума, до минимума такого же путаного и изворотливого как и все предыдущие ответы Риббентропа.

—    Значит, вы не считаете захват Чехословацкой республики агрессией? — спрашивает генерал-лейтенант Руденко.

—     Нет, это была необходимость, вызванная географическим положением Германии.

—    А нападение на Польшу?

—     Нападение на Польшу было вызвано позицией других стран...

—    А нападение на СССР?

—     В буквальном смысле слова, это была не агрессия. Агрес­сия, это... очень сложное понятие...

Разделавшись так с определением агрессии, Иоахим фон Риббентроп искоса посматривает на стену, где позолоченные стрелки часов по-прежнему показывают двенадцать часов. Еще целый час остается до спасительного перерыва. Риббентроп вытирает пот с носа, хотя из-за решеток бесчисленных вентиля­торов веет почти могильным холодом.

Иоахиму фон Риббентропу становится душно и — тесно. Тесно, как в гробу. Губы Риббентропа жадно ловят воздух, у него теперь вид человека, который вдруг заглянул в глаза безжалостной смерти. Палач народов в эту минуту не думает о тех людях, которых, по его категорическому требованию, Хорти предавал кремационнным печам Освенцима. А этих людей было шестьсот тысяч...

Не о них думает в эту черную годину Иоахим фон Риббен­троп. Из его опухших от сдержанного плача глаз вот-вот поль­ются слезы и «рейхсминистр» заплачет о собственной судьбе. К другому плачу он не способен. Чересчур мала для этого у него душа и — чересчур подла.

1946

 

НА ДНЕВНОЙ СВЕТ

Первая фаза Нюрнбергского процесса окончилась на последнем документе, зачитанном представителем обвинения. Страшна тя­жесть всех этих документов. Под ними подсудимые согнулись в три погибели, и коль скоро сегодня на их постаревших ли­цах и промелькнет иногда циничная улыбка, то это уже только проявление того, что у немцев называется «юмором висель­ника».

Нет причин для непринужденного юмора и у адвокатов подсудимых. Хотя им, наконец, и предоставлено слово. Что бы они ни делали, до каких бы трюков ни доходили, какие бы образцы красноречия ни показывали, уничтожающая для подсудимых нацистов правда не перестанет от того быть правдой, и она за­говорит в конце концов словами сурового приговора.

А пока что она говорит на языке все новых и новых фактов.

Всем памятна история с пожаром рейхстага, которая про­изошла тринадцать лет тому назад. Эта первая гитлеровская провокация должна была открыть «тысячелетнюю эру» фа­шистского господства над миром. С той памятной для народов Европы ночи начался страшнейший период в их жизни. Кровавое зарево над Берлином было только провозвестником того пожара, который со временем охватил несколько континентов, а вопль первых жертв нацистского террора оповестил мир о приходе кратковременной, к счастью человечества, «эпохи» майданеков и освенцимов.

Тайна поджога рейхстага не была тайной. Подлинные под­жигатели были известны с первой минуты, не было только всей суммы изобличающего материала. Не так давно его нашли в од­ном из архивов гестапо.

Речь идет о письме группенфюрера СА Карла Эрнста, адре­сованном на имя его друга Гайнеса. Оба нациста были привер­женцами Рема, и этим самым объясняется появление этого письма. Эрнст знал, что Геринг иГеббельс готовятся к расправе над своими вчерашними сообщниками. Он выяснил, что силы будут не равны. Эрнст не сомневался в том, что он станет первой жертвой господствующей клики, которая хочет воспользоваться любым предлогом, чтобы ликвидировать опасных свидетелей.

И вот Эрнст поспешно пишет письмо Гайнесу и отсылает его с просьбой вывезти документы за границу. Эрнст рассчитыва­ет, что в случае ареста он сможет этим письмом шантажировать своих палачей и таким образом спасет себе жизнь.

Однако день расправы наступил значительно раньше, чем ждал его группенфюрер СА. Документ попадает в руки гестапо. Эрнст и Гайнес гибнут, и только через двенадцать лет американская полиция находит письмо в одном из гестаповских сейфов.

Этот документ заслуживает того, чтобы познакомиться с ним поближе. Вот он:

«Я, нижеподписавшийся, Карл-Эрнст, СА-группенфюрер Берлин — Бранденбург, прусский государственный советник, ро­дившийся 1 сентября 1904 года в Берлине — Вильмерсдорф, настоящим описываю пожар рейхстага, к которому я был причастен. Я делаю это по совету моих друзей, потому что есть осно­вания считать, что Геринг и Геббельс преступно покончат со мной.

В случае моего ареста необходимо дать понять Герингу и Геббельсу о том, что этот документ хранится за границей. Я за­являю, что 27 февраля 1933 года, я вместе с названными унтер- фюрерами поджег немецкий рейхстаг. Мы сделали это по тому убеждению, что таким образом послужим фюреру и движению. Мы сделали это, чтобы дать фюреру возможность сокрушить марксизм. Я не раскаиваюсь в этом. По разработанному нами плану, Гайнес, Гельдорф и я должны были произвести поджог 25 февраля, за восемь дней до выборов. Геринг заявил, что он предоставит нам чрезвычайно сильный горючий материал, кото­рый займет к тому же немного места.

Мы с Гельдорфом трижды обошли подземный коридор, чтобы обстоятельно сориентироваться в нем. Кроме того, Геринг вручил нам план служебных помещений и пояснил нам, когда и по каким коридорам ходит проверяющий караулы. Как-то во время таких посещений подземного хода нас чуть не накрыли. Караульный, который услышал, вероятно, наши шаги, изменил свой обычный маршрут. Мы спрятались в тупике.

За два дня перед поджогом мы спрятали в этом тупике горючий материал, который дал нам Геринг. Это была небольшая бутыль с самовозгорающимся фосфором и несколькими литрами керосина. Геринг должен был быть в назначенное для поджога время не дома, а в министерстве внутренних дел».

Далее провокатор Эрнст разоблачает роль оказывавшего помощь провокатора ван дер Люббе:

«За несколько дней перед упомянутым событием Гельдорф рассказал нам, что в Берлине появился парень, которого, веро­ятно, удастся привлечь к участию в поджоге. Мы условились о том, что ван дер Люббе влезет в окно ресторана, имеющегося при рейхстаге, потому что этим путем туда легче всего попасть. Если его при этом поймают и даже если на несколько минут запоздаем, то нам не будет грозить никакая опасность. Ван дер Люббе должен до последней минуты верить в то, что он пришел один».

Далее Эрнст подробно описывает свой «подвиг». Нацистский провокатор причмокивает, рассказывая о деталях своего преступ­ления. И надо признать, что это была работа профессионального поджигателя. Наука «толстого Германа» не пропала даром...

«Я начал работу с зала кайзера Вильгельма. Мы создали большое количество очагов пожара между залом кайзера Виль­гельма и залом пленарных заседаний тем, что намазали стулья и столы фосфорным составом. В то же время мы вылили керосин на гардины и ковры. Когда мы снова очутились в зале пленар­ных заседаний, не было еще девяти часов.

Точно в 9 час. 05 мин. все было готово. Мы пошли назад. В 9 час. 12 мин. мы были в машинном помещении. В 9 час. 15 мин. мы перелезли через стену».

Карл-Эрнст окончил свою работу. Ван дер Люббе сделал остальное, и уже через час Гитлер имел возможность объявить «крестовый поход» против коммунистов. А несколько дней спустя верховоды финансового капитала посадили нацистскую свору в министерские кресла и ее руками начали приготовления к под­жогу мира.

Как видим, огромны были заслуги Карла-Эрнста и ван дер Люббе перед «третьим рейхом». И именно в связи с этими за­слугами оба провокатора вынуждены были распрощаться с жизнью. Язык ван дер Люббе одеревенел от удара секиры па­лача, язык Эрнста уничтожила 30 июня 1934 года кучка подруч­ных прислужников Геринга. Признательность Адольфа Гитлера тоже ходила крутыми и кровавыми тропами.

Коль скоро предоставляем слово документам, пусть скажет свое слово бывший директор «немецко-советского общества воздушного сообщения» Георг Зоммер.

Двадцать седьмого июля 1934 года, то есть ровно через год после поджога рейхстага, Зоммера вызвали по телефону в глав­ное управление гестапо. Там советник Шульц дал ему секретное поручение: подготовить самолет для трех болгарских коммуни­стов, обвиненных в поджоге рейхстага, которые после скандаль­ного провала обвинения были оправданы судом. Шульц тут же уведомил Зоммера о маршруте самолета: Москва, с пересадкой вКенигсберге.

На другой день узники были привезены на Темпельгофский аэродром. «Во время заправки самолета,— рассказывает сегодня Георг Зоммер,— подошел ко мне неизвестный мне прежде поли­цейский агент, показал свой документ и заявил мне тоном при­каза, что этих трех обвиняемых нельзя было осудить из-за не­достатка доказательств, и все же они должны быть на всякий случай ликвидированы, и именно следующим образом: самолет разобьется на советской территории. Коричневый пакет, который агент имел при себе и в котором как будто были личные вещи трех арестованных, должен был находиться при пассажирах и по­служить причиной катастрофы... Агент старался успокоить меня и заявил, что я должен рассматривать это поручение, как приказ «высшего начальства».

Однако агенту не удалось успокоить перепуганного этим оригинальным поручением Зоммера. Побаиваясь судьбы ван дер Люббе, он выбрал меньший риск:

«Самолет поднялся в воздух около 8 часов утра. Во время смены самолета в Кенигсберге удалось предупрежденному мной директору Фетте выбросить пакет с адской машиной».

Легко себе представить настроение Геринга, когда он услы­шал по московскому радио голос Димитрова. И в этих обсто­ятельствах Геринг был беспомощен: наказание трусливого Зоммера только бы наделало много лишнего шума. В конце концов неизвестно было, где следовало искать виновных — в Берлине или в Кенигсберге.

Сегодня Геринг, как и другие его сообщники, обезврежен. Рука его больше не будет убивать и не будет поджигать. Три­буналу осталось только поставить точку над «и».

 

ПОСЛЕДНИЕ ДНИ ОДНОЙ АФЕРЫ

Нет более жалкого зрелища, чем конец карьеры нацистских вершителей судеб Германии. В роде человеческом было немало узурпаторов, более или менее жестоких, более или менее подлых, но ни один из них не дал миру картины такого позорного распада, как это сделали творцы «третьего рейха» в час, когда история указала им на дверь.

Каждый новый день приносит нам новые документы, новых свидетелей. В хаосе противоречивых известий, слухов и обычных сплетен-небылиц вырисовывается постепенно картина последних дней гитлеровских Содома и Гоморры.

Вот какой представляется эта картина.

Двадцать четвертое апреля 1945 года. Гитлер не выходит даже на пять минут из надежного бомбоубежища рейхсканце­лярии. Полубезумный от отчаяния и животного страха он напо­минает зверя, неожиданно оказавшегося в клетке. С ним Ева Браун, Мартин Борман, шурин Евы эсэсовский офицер Фегеляйн и Геббельс с женой, единственные люди, которых Гитлеру удалось заставить остаться в Берлине. Зачем? Этот вопрос он мог прочесть и в заплаканных глазах Евы и на дрожащих губах Геб­бельса. Он до сих пор еще декламировал им о верности, о чести, он и теперь еще повторял им плакатные лозунги вроде того, что не повторится больше 1918 год, но они чувствовали, что его само­го загнал в этот подвал только страх и сознание того, что нигде и ни у кого не найдет он спасения.

Были минуты, когда Гитлера согревала надежда. Он, говорят, называл тогда имена Гиммлера и Геринга. Он ждал какой-то фантастической помощи, какой-то фантастической армии, кото­рая сотворит чудо и прорвет железное кольцо советских войск, с часу на час сужающееся вокруг центра Берлина.

Рапорты командующих, изредка получаемые Гитлером по радио, говорили уже не об отдельных поражениях, а о полном разгроме, но он все еще не мог выйти из роли: писал никому не нужные приказы и часами лежал животом на карте, передвигая с места на место булавки с флажками.

На следующий день Гитлер дождался, наконец, известия от Геринга. Оно было недвусмысленным: с утопающего пира­тского корабля удирала еще одна крыса, старая, жирнейшая из жирных.

Гитлер неистовствовал. Размахивая приказами об аресте Геринга, бегал он от стены к стене, бросая базарные проклятия. Гитлер вызвал к радиотелеграфу генерала авиации фон Грайма, и через несколько часов получил сообщение, что фон Грайм вылетел в Берлин в сопровождении сорока истребителей. Однако нервы Гитлера от этого не успокаиваются. Стены бомбоубежища дрожат от детонации, советские снаряды рвутся уже во дворе рейхсканцелярии.

Гитлер дает присутствующим в руки ампулы с цианистым калием. Фюреру не хочется умирать в одиночку, ему страшно одному отойти туда, куда он с таким легким сердцем отправлял миллионы человеческих существ. Нет, мастер убийств не пере­станет быть убийцей до последней минуты своей жизни!

Двадцать шестого апреля он принимает генерала фон Грайма и его пилота Анну Райч. Уже первый рапорт генерала звучал угрожающе: почти все крылатые конвоиры фон Грайма были сби­ты по дороге в Берлин советскими истребителями. Сам фон Грайм почти чудом избежал смерти, его рука была залита кровью.

«Геринг — изменник, я издал приказ об его аресте. Главно­командующим немецкой авиацией я назначаю вас, генерал. А те­перь вы возвращайтесь и бросьте мне на помощь все наличные силы немецкой авиации».

После этого Гитлер тянет полуживого генерала к карте и разъясняет ему ситуацию. Она, по его мнению, не окончательно безнадежна, ведь на помощь Берлину спешит армия генерала Венкса.

Генерал молча склоняет голову, он терпеливо слушает бред фюрера, хоть и знает, что все это выдумка, что никакой Венке и никакая сила не смогут уже спасти нацистскую Германию и ее фюрера.

На следующий день Гитлеру становится известно, что шурин Евы Фегеляйн достал где-то штатский костюм. Доказательство измены — налицо: Фегеляйн хочет жить. Фегеляйн не хочет умирать вместе со своим фюрером. Гитлер тут же оглашает приговор. Через пять минут, невзирая на мольбы Евы, Фегеляйна расстреливают во дворе канцелярии.

Теперь Гитлер подходит к Анне Райч: «Вы принадлежите к тем, которые умрут со мной». Он вручает ампулы с ядомАнне и... генералу фон Грайму, после чего цинично добавляет: «Вы­бирайте себе сами дорогу на тот свет».

Двадцать девятого апреля пришло известие от Гиммлера. Самый близкий сотрудник Гитлера сообщал о том, что он решил - взять на себя обязанности фюрера и обратился к союзникам с просьбой о перемирии. В лице Гиммлера с корабля убегала последняя крыса.

Убежище канцелярии напоминало теперь дом для умали­шенных. Посиневший от бессильного гнева Гитлер что-то кричал, кому-то грозил кулаками. Очевидица этой исступленной сцены Анна Райч рассказывает: «Мужчины и женщины кричали от возмущения, отчаяния и страха. Гитлер был полубезумным от бе­шенства. Черты его побагровевшего лица нельзя было узнать, в убежище царили только безумие, отчаяние и ужас».

Кто-то вышел из подвала и тотчас вернулся: треск советских пулеметов докатился уже до двора рейхсканцелярии. Гитлер, полуживой от страха, созывает присутствующих на... военный совет. Он длится недолго, генерал фон Грайм был единственным, кроме Бормана, лицом, которому можно было еще отдавать приказы. «Наша последняя надежда,— стонал постаревший внезапно фюрер,— это Венке. Летите и поддержите авиацию Венкса. А Гиммлера разыщите под землей и под арест, под суд!»

Генерал вздыхает с облегчением, у Анны Райч заблестели от радости глаза: через час-два они вылетят из этого ада, у них еще есть шансы на спасение.

Ева Браун тоже хотела бы оставить этот страшный подвал...

Мюнхенская мещанка, одна из тех молодых актрис, которые собирают аплодисменты не за игру, а за красоту, она мечтает о большой карьере. Роль сводни берет на себя фотограф Гитле­ра — Гофман. Киноактриса Лени Рифенсталь получает от­ставку, ее место занимает Ева. Проходят годы. Почти никому не известная прежде Ева Браун становится самой богатой жен­щиной Германии. Но кровавая звезда ее протектора начинает меркнуть, приближается конец. Рассудительная Ева довольна тем, что уже долгое время не видела его, она надеется, что о ней за­были. Напрасно! Когда предместья Берлина услышали музыку «катюш», старый палач посылает за Евой. Смертельно напуган­ную женщину привозят в пылающий город и прячут в подвал вместе с этой человеческой развалиной, которая с упорством кретина заставляет ее проглотить ампулу со смертоносной жидкостью. Ева не хочет умирать, она бьется в припадках исте­рии. Однако фюрер не выпускает ее ни на минуту из поля зрения. Внезапно мозг кровавого комедианта осеняет идея: он обвенчает­ся с Евой. Уцелевшие эсэсовцы вытаскивают из какого-то под­вала магистратского чиновника, и тот дрожащей рукой пишет брачный акт, Геббельс подписывает его как свидетель.

Теперь есть еще время сесть за государственные дела. Гит­лер пишет два завещания, которые, как ему кажется, станут достоянием истории. Одно из них он называет «политическим», другое,— «частным». В первом он торжественно именует себя миролюбцем и назначает кабинет, который «должен продолжать войну всеми средствами...». В частном завещании он заявляет о желании Евы Браун умереть вместе с ним.

Все эти бумаги Борман передает своему адъютанту, а восемь месяцев спустя они попадают в руки судей.

На этом обрывается история преступления, имя которому было «третий рейх». Какова дальнейшая судьба главного героя этой грязной истории, еще и поныне окончательно не выяснено, неизвестно также, что произошло с Борманом. Пусть этим эпило­гом величайшей в истории человечества кровавой аферы занима­ются и в дальнейшем следственные органы. Задача Человече­ства — сделать выводы. И эти выводы будут уничтожающими для строя, породившего такую гниль.

А это самое главное, и именно в этом состоит историческое значение Нюрнбергского процесса.

1946

 

УБИЙЦЫ ПОД МАСКОЙ ПОЛИТИЧЕСКИХ ЭМИГРАНТОВ

В опубликованном на Нюрнбергском процессе секретном отчете гестаповской оперативной группы мы читаем:

«Нам нелегко было спровоцировать в Каунасе еврейский погром большого масштаба. Вожаку упомянутой уже литовской националистической группы Климатису, привлеченному в первую очередь к этой работе, удалось на основании данных ему каунас­ским гестапо указаний произвести погром. Он выполнил задание таким способом, что со стороны не было видно в этом ни немецкой руки, ни немецкого подстрекательства. Во время первого по­грома в ночь с 25 на 26 июня 1941 года литовские националисты уничтожили тысячу пятьсот евреев, сожгли или разрушили не­мало синагог и еврейский квартал с шестьюдесятью домами. В последующие ночи уничтожено таким же способом две тысячи триста евреев. В других районах Литвы состоялись, по примеру Каунаса, такие же акты насилия, хоть и не в столь крупных масштабах, причем эти действия были распространены также на оставшихся коммунистов».

С того времени, как известно, многое изменилось.

Знамена четырех великих держав на здании Нюрнбергского суда символизируют победу цивилизации над варварством. Шесть лет фашистских погромов стоили слишком много слез, крови и руин. Это не может, не смеет повториться, если мы не хотим, что­бы грядущее поколение прокляло своих родителей. Те, кто сделал своим божеством грубую физическую силу, пусть ощутят сегодня силу карающей руки. Если эта рука дрогнет — темные силы фашизма погасят солнце нового дня, и в мире снова наступит беспросветная Варфоломеевская ночь.

Многое изменилось с того времени, когда советские танки на улицах чешской Праги завершили марш победы свободо­любивых народов. Геринг теперь уже не прежний Геринг, а один из подсудимых, действительный кандидат на настоящую виселицу; отошел в лоно дьявола и его норвежский агент Квис­линг. Из-за решеток гестаповских камер пыток выглядывают теперь сами палачи: обергруппенфюреры, унтерштурмфюреры, гауляйтеры, крайсляйтеры. Весь этот сброд нацистских шкуро­деров и мародеров кусает себе сегодня пальцы от страха перед возмездием.

Впрочем, извините, не все. Чтобы убедиться в этом, доста­точно побыть неделю-другую в американской оккупационной зо­не. Как это ни удивительно, но именно здесь, на территории, контролируемой хозяевами Нюрнбергской тюрьмы, где ждут справедливого приговора геринги и кальтенбруннеры, Риб­бентропы и франки, нашли себе убежище те, о кровавых делах которых с таким понятным возмущением говорят на Нюрнберг­ском процессе представители американского обвинения...

Не хочу быть голословным. Если в начале этой корреспон­денции я вспомнил о литовской нацистской банде Климатиса, то это прежде всего потому, что вся эта банда живет себе сегодня, как у Христа за пазухой, на окраинах оккупированного амери­канскими войсками Зальцбурга. Подонки из хозяйства Гим­млера, суетливая гестаповская мелкая сошка, герои кровавых каунасских ночей, профессиональные убийцы, грабители, на­сильники, взломщики и обычные рядовые мазурики — вся эта нацистская ватага с клеймом Каина и Ирода на лбу чувствует тут себя не хуже, чем она чувствовала себя год тому назад, ког­да еще нужно было выполнять приказы капризного и бесцере­монного в отношении своих холуев рейхсфюрера СС Гим­млера.

Они пользуются здесь абсолютной безнаказанностью. Более того: определенные реакционные круги считают этих убийц поли­тическими эмигрантами.

Известно, что учреждение Гиммлера пользовалось услугами не только бандитов Климатиса, оно пользовалось также услугами западноукраинского нациста Степана Бандеры и его своры. Не преувеличивая, можно сказать, что эта порода нацистов пре­взошла в преданной службе Гитлеру своих литовских сподвиж­ников. Об этой службе мог бы многое рассказать адмирал Канарис, немало также мог, но не хотел сказать на Нюрнбергском суде генерал гитлеровской разведки Лахузен. А впрочем, не в документах дело — хоть много их осталось в архивах львовского и берлинского гестапо,— когда речь идет о бандеровщине. Зачем документы там, где криком кричит правда десятков тысяч замученных, искалеченных, изнасилованных, когда эта правда смотрит на нас из руин бесчисленного множества сожженных ру­кой бандеровского ублюдка человеческих жилищ.

Украинско-немецкие националисты — и из шайки Бандеры и из банды Мельника — были диверсионным отрядом гестапо с первого дня его существования. Вымуштрованные и проин­структированные в специальных школах молодчики из ОУН вы­полняли задания гестапо и гитлеровской военной разведки почти во всех странах Европы еще задолго до войны. В сентябре 1939 года они, по свидетельству самого Лахузена, получили от главнокомандующего немецкой армией такое задание, какое в 1941 году получили от гестаповской оперативной группы литов­ские нацисты. Это задание они выполнили с ловкостью квалифи­цированных убийц. После этого поручения желто-голубые на­цисты стали передовым диверсионным отрядом немецкой армии уже в первые дни вторжения гитлеровских войск на территорию нашей родины. Их руками гестапо проводило массовые убийства советских граждан украинской, польской и русской националь­ностей.

Зимой 1941/42 года вооруженные немцами немецко-укра­инские нацистские банды по приказу гестапо повели жестокую борьбу с советскими партизанами, в то же самое время выполняя волю Гиммлера, они начали в оккупированных немцами западных областях Советской Украины поголовное истребление мирных жителей польской национальности. Организованная бандой по образцу гитлеровской полиции «служба безопасности» тер­роризировала неблагожелательно настроенных к Германии жи­телей и вела борьбу с советскими летчиками и парашютистами, убивая или выдавая их в руки немецкой полиции. Влившись в организованную немцами «украинскую» полицию, немецко- украинские националисты до последнего дня войны тесно сотруд­ничали с генерал-губернатором Польши Гансом Франком, по­могая ему грабить Польшу и Галицию и вывозить в Германию рабочую силу из этих мест.

Кажется, достаточно. Достаточно, чтобы понять, что мы имеем дело с чистокровными фашистами. Достаточно, чтобы немедленно при первом же случае снова посадить их на ту же самую скамью подсудимых, с которой держат сегодня ответ за свои кровавые злодеяния нацисты почти всей Европы. А что же мы видим в действительности? Бандеры, мельники и кубиевичи свили себе гнездышко рядом с Климатисом в американской зоне оккупации...

У них даже есть свои комитеты. Отсюда они шлют своих агентов на территорию УССР, здесь бандеры принимают их рапорты, сюда по разным каналам поступают к ним деньги от их единомышленников западного полушария. Они ловко исполь­зуют тяжелое положение западноукраинской молодежи, вывезен­ной немцами на каторгу, деморализуют ее россказнями об ужасах, свидетелями которых они якобы сами были на Советской Украине.

Когда им нужно, они втирают очки американцам, называя себя поляками. Таких новоиспеченных «поляков» вы увидите сколько угодно в городе Фюрт в лагере польских эмигрантов, где их принимают как дорогих гостей, несмотря на то, что руки этих гостей в крови польских грудных младенцев. Свои-де своих познаша...

Международный трибунал, который судит в Нюрнберге главных военных преступников, не выпускает из поля зрения и их пособников, ибо каждый член трибунала сознает, что если бы не мелкая нацистская погань, Гиммлеру не хватило бы его собственных рук замучить двадцать шесть миллионов человек.

Американские обвинители на Нюрнбергском процессе служат в той же армии, которая оккупирует Мюнхен и Зальцбург; они являются гражданами того же государства, что и нынешний военный комендант Зальцбурга или Мюнхена, государства, солдаты которого в братском союзе с солдатами нашей страны отдали свою молодую жизнь в боях с нацистскими убийцами. Кровь, сообща пролитая этими солдатами, и благополучие их детей, матерей и жен требуют, чтобы всех нацистских убийц без исключения постигла заслуженная кара, чтобы они предстали перед судом той страны, земля которой пропитана кровью их жертв.

1946

 

ПАУКИ В БАНКЕ

Новогодний праздник 1945 года Геббельс назвал и «праздником сильных сердец». Через четыре месяца после появления этих слов на страницах «Фелькишер беобахтер» Геббельс изменил самому себе: вместо того, чтобы делать то, к чему он призывал немцев, то есть бороться за фатерлянд до последнего дыхания, он решил убраться в небытие.

Геринг не пошел по следам Геббельса, хотя он тоже являл собой «сильное сердце», особенно тогда, когда оглашал смертные приговоры целым народам, или когда была возможность соб­ственноручно всаживать пули в животы своих знакомых, как это, например, случилось в июньскую ночь 1934 года. Не прельстил пример Геббельса и других нацистских светил — ныне подсуди­мых на Нюрнбергском процессе. Каждый из этих фабрикантов массовой смерти имел в своем распоряжении сотни способов, чтобы покончить с собой. Однако они не воспользовались ни одним из них.

Загадка? Вовсе нет. Как это ни удивительно, но они не те­ряют надежды, что им удастся еще и на этот раз своих против­ников оставить в дураках...

До сих пор они не имели возможности выступить перед судом, но для чего ж тогда адвокаты? Именно при их помощи подсудимые повели первую атаку. Начал ее Геринг своим зна­менитым «интервью», большая часть которого состоит из по­хвальных гимнов по адресу... трибунала. Следом за ним этот же маневр использовали и другие обвиняемые. Их защитники прев­ратились в амуров, которые стрелами комплиментов надеялись завоевать сердца судей.

Заклятые враги демократии превратились вдруг в ее по­клонников. Риббентроп заговорил лирическим тоном о между­народном праве, а погромщик из погромщиков Штрейхер через своего адвоката Тома выразил пожелание, чтобы суд «справед­ливо рассмотрел его дело в соответствии с демократическими принципами»...

Одновременно началось наступление на общественную мысль. На редакционных столах немецких и заграничных газет не­ожиданно появились «мысли» адвокатов с Нюрнбергского суда, инспирированные и редактированные... самими же подсудимыми, как это, впрочем, видно из поправок и вымарываний, сделанных в характеристике Розенберга... его же собственной рукой.

Начнем с Альфреда Розенберга. Этот «рейхскомиссар ок­купированных восточных территорий», соавтор планов уничто­жения по крайней мере половины населения нашей Родины, спе­циалист по ограблению художественных ценностей всей Европы, теоретик и практик кровавого «Мифа XX столетия», выдает теперь себя за невинного ягненка, которого, дескать, по ошибке причислили к волкам. Ягненка, видите ли, обижают, и ягненок от этого явно страдает.

Его защитник Тома так и пишет в своей апелляции:

«Мой клиент переносит как личное горе каждый факт от­клонения его убедительных предложений. Я вынужден неодно­кратно напоминать ему, что другого такого объективного суда, как этот, он нигде не найдет».

Однако у Розенберга достаточно причин бояться именно объективного суда, и потому слова адвоката не очень успокаи­вают его. Он ищет свои пути спасения и по старой привычке находит их во лжи. Он говорит, что ничего не знал, не видел, он только тем и занимался, что писал книги на абстрактные темы.

К советскому народу относился словно отец родной и только одного хотел: чтобы этот народ «сам стремился присоединиться к Германии». Кстати, слово «присоединиться» показалось Розенбергу слишком рискованным, и он зачеркнул его, заменив более невинным, по его мнению,— «связаться» с Германией...

И после этого идеолог нацизма пользуется таким довольно популярным сегодня среди нюрнбергских подсудимых маневром: он набирает полный рот слюны и плюет на своего вчерашнего идола. Он констатирует, что Гитлер обманывал своих приближен­ных, обманывал, как обычный ярмарочный плут: в этом, говорят, переубедили Розенберга только представленные на процессе до­кументы: раньше он лишь догадывался, что Гитлер — мошенник. И вообще неизвестно, стал бы Розенберг Розенбергом, если бы в 1933 году фюрер не полонил его сердце королевским подар­ком — чудесным письменным столом, который в зависимости от желания хозяина поднимался или опускался.

Риббентроп также хочет нас переубедить в том, что он не Риббентроп, а воплощение абсолютной честности. По словам этого авантюриста, это не он вероломно разрывал договоры, а те державы, на которые Германия напала. А что касается всего остального, что он делал, то это заставлял его Гитлер. Правда, он выполнял слепо эти приказы и только потому, что дал фюреру клятву верности. Эта клятва легла на честного Риббентропа таким тяжким бременем, что он не раз просил Гитлера освободить его от поста министра. Бесполезно. Когда однажды Гитлер чуть не расплакался с горя, Риббентроп был вынужден дать ему честное слово, что он и дальше будет нести на себе крест нацистского министра. О том, что этот «крест» принес ему несколько десятков миллионов марок, скромный Риббентроп теперь не желает вспоминать...

Дальше узнаем, что нацист Риббентроп никогда не был нацистом, он, мол, в нацистской партии «не играл никакой роли». Что же касается немецких зверств, то Риббентроп не имел о них ни малейшего представления. Почему? Зверства, видите ли... «не входили в компетенцию его министерства». Бедняга фон Риб­бентроп, оказывается, не знал даже того, что знал в Германии и вне ее каждый ребенок — о существовании гитлеровских кон­центрационных лагерей. Он мог узнать о них лишь в том случае, если бы слушал заграничные радиопередачи. Однако хитрый Гитлер разрешил слушать радиобеседы из-за границы только Ге­рингу и Геббельсу. А если бы Риббентроп осмелился когда- нибудь это сделать, то Гитлер «немедленно выслал бы его в конц­лагерь, либо осудил на смерть...»

Итак, мы видим, что Риббентроп не знал о существовании гитлеровских лагерей уничтожения, потому что не слушал за­границы, а не слушал заграницы потому, что боялся попасть в лагерь уничтожения, о существовании которого он не знал!

Приблизительно такой же важности «аргументом» пользует­ся коллега Риббентропа — главный уполномоченный по набору рабочей силы Заукель. Он пытается оправдать себя тем, что вступить в нацистскую партию его заставила безработица и недостатки. Мелкий плюгавый человечек, построивший страшную мельницу смерти, жернова которой на протяжении нескольких лет безжалостно перемалывали здоровье и жизнь миллионов рабов, сегодня поник, притих и через посредство своего защит­ника пытается выдать себя за безвольного, безынициативного, лишенного какого-либо влияния на ход событий деятеля, за полу­идиота, который только случайно узнал о своем назначении.

«Заукель посредственный человек,— пишет, словно изви­няясь перед нами, доктор юридических наук Сервациус,— это человек другого склада. Он не организатор и не руководи­тель...» — сочувственно вздыхает адвокат и по примеру своего клиента перекладывает всю вину на Гиммлера.

Чтобы дополнить картину своей обиды, Заукель жалуется, что ему, отцу десяти детей, посчастливилось за все время службы во славу «фюрера» взять в собственный карман «всего» триста тысяч марок. Двести пятьдесят тысяч из этой суммы Заукель получил лично от Гитлера, в день своего пятидесятилетия. За что? Об этом он молчит.

Еще одна «жертва случайности», Ганс Франк, который так­же «не имел никакого влияния на ход событий». Во всем, что произошло, виноваты, оказывается, не Франк, а Гиммлер, Ге­ринг и, как это ни удивительно, «человек другого склада» - Зау­кель. Франк также случайно вступил в члены нацистской пар­тии, случайно стал баварским министром, случайно также ока­зался со временем в должности генерал-губернатора Польши и Галиции. Этот убийца шести миллионов поляков и украинцев и трех с половиной миллионов евреев переодевается на наших глазах в тогу (цитирую дословно) «борца за идею закона и по­рядка...». Как оказывается, этот «борец» не имел в руках никакой власти. По его словам, все плохое делалось руками вышеупо­мянутых нацистов да еще обергруппенфюреров СС. Сам же Франк только и делал, что ездил в Берлин просить Гитлера об... отставке. «Но жестокий Гитлер и не помышлял о том, чтобы удовлетворить желание генерал-губернатора, так как это,— хвастает Франк,— могло бы вызвать нежелательный отклик за границей». Благодаря этому «любимец заграницы», Франк, очу­тился сегодня за решеткой.

Особую тактику защиты избрали недавние нацистские мар­шалы и адмиралы. Они вопят на все лады о своей непричастности к... политике. Йодль внезапно забыл о своем мюнхенском гимне национал-социалистическим богам и божкам и скромно предстал перед нами в серой форме «аполитичного солдата». Йодль говорит: «Передо мной была альтернатива: либо нарушить при­сягу и предстать перед полевым судом, либо призывать к вос­станию. Но как в одном, так и в другом случае я действовал бы как политик, то есть делал то, в чем обвиняет меня сегодня суд».

Как видите, типичная логика преступника, который уже чувствует на своей шее петлю.

Международный Военный трибунал после перерыва снова начал свою работу.

Еще несколько дней будут выступать представители амери­канского обвинения, которые зачитают, наверное, найденный на днях в оккупационной зоне Третьей американской армии новый документ, названный «политическим завещанием Гит­лера». Потом будут обвинять французы, после французов — представители СССР.

1946

 

ПРОТЕКТОРЫ ИЗМЕНЫ

Автомашина испортилась, и мы должны были остановиться в придорожной франконской деревушке, расположенной между Айсбергом и Штейном. Все необходимое для ремонта нашлось на наше счастье в местной кузнице.

В один миг вокруг нас выросла толпа крестьян. Центром их внимания был мой спутник — лейтенант Красной Армии, которого до сих пор здесь не видели. Из толпы вышел худой смуг­лый юноша:

— Позвольте, товарищи, я вам помогу,— он назвал себя Василием Б. из Куликова Львовской области. В 1943 году он был вывезен немцами на работу и до конца войны работал у крестья­нина. Потом попал в юнрравский лагерь для переселенцев, находившийся возле деревни, а вот уже второй год ждет репатриации: слово «репатриация» он произносит шепотом, с оглядкой.

Обещаю ему узнать на другой день адрес советской репатриационной комиссии. На этом наш разговор обрывается, потому что между мной и Василием появляется фигура с русыми куд­рями и глазами молодой совы. Этот тоже воспитанник ЮНРРА и такой же «переселенец» — немец из Запорожской области, который бежал вместе с гитлеровскими войсками в «фатерлянд». На голову Василия сыплются крепкие ругательства, рука другого парня тянет его за воротник в толпу. Василий мигом исчезает из нашего поля зрения.

Однако он появился еще раз. На другой день утром, точно в условленное время, он приехал на велосипеде в наше общежи­тие. Над опухшей бровью парня краснел широкий шрам. Рас­сказав о том, что случилось с ним вчера, он посидел в моей ком­нате минут пять, старательно записал адрес комиссии, попросил Несколько советских газет и отправился в Нюрнберг.

Через два часа он вернулся: в этот день в комиссии не при­нимали. Попросил позволения оставить у меня велосипед, иначе «онидогадаются, куда я езжу и поломают машину». Однако зря я ждал Василия в следующее утро, зря ждал неделю, другую, четвертую. Наступил день отъезда, велосипед несчастного Ва­силия из Куликова пришлось сдать в хранилище магистрата, как собственность человека, пропавшего без вести...

Это не исключительный случай, таких «инцидентов» бес­численное множество в этом удивительно странном клубке, ко­торый в западных зонах возник под присмотром англо-саксонских поборников «демократии, справедливости и порядка». И они возникали на другой же день после разгрома гитлеровской Гер­мании, когда первые английские и американские корреспонден­ты дрожащими от страха руками фотографировали горы трупов в Бельзенском концлагере. Кое-кто из них, может быть, и не знал тогда, что преступление породило преступление и что на этой самой немецкой земле, на которой дымит еще кровь неис­числимых жертв фашистского террора,— волею их правительств было создано новое гнездо воинствующего фашизма.

Начало этой грязной аферы известно. Вступившие на тер­риторию Германии союзные войска застали там не только мил­лионную армию белых рабов «третьей империи», но и большую шайку квислингов и квислинжат, разноречивую челядь Гим­млера, удивительное сборище каинов и иуд, пену и грязь народов. И тогда случилось то, что не снилось самым закоренелым ци­никам. Вместо того чтобы предать гиммлеровских подонков суду, справедливому суду народов, союзные оккупационные власти заботятся о них так любовно, как не заботился об этой швали сам Гиммлер. Таким образом, измена своему народу была в те­чение одного дня поднята на пьедестал и поставлена в один ряд с честностью...

Однако это лишь начало преступления, имя которому — политика англо-американцев в отношении перемещенных лиц.

Вместо того чтобы сделать все возможное и позволить жерт­вам гитлеровской каторги немедленно вернуться на родину, ав­торы этой поистине неслыханной провокации начали делать все возможное, чтобы преградить им дорогу к дому. Тут прово­каторам становится пригодной гиммлеровская грязь. Мельники, бандеры, кубийовичи, климовичи и климачи, андерсы и грабики, рогожины и жизровичи — вся эта шайка переходит теперь на содержание новых сегодняшних господ. Они получают задания по специальности: разлагать, натравливать, терроризировать. Все способы хороши, если они ведут к цели, к созданию в сердце Европы резервной армии фашизма — пусть грязной, пусть пест­рой, пусть запятнанной всеми смертными грехами, зато послуш­ной, зато согласной на все за кусок гнилой колбасы.

В июле 1944 года, когда союзные войска продвигались с боя­ми в глубь Франции, Гитлер созвал в Берхтесгадене совещание своих ближайших соратников. Он заявил им приблизительно следующее: «В связи с опасностью вторжения союзных войск на территорию Германии я признал необходимым выработать план уничтожения иноземных рабочих. Это необходимо по двум причинам. Когда Германия станет полем боя, мы можем стать свидетелями бунта рабов. Кроме того, было бы не совсем жела­тельным, чтобы двенадцать миллионов молодых, здоровых людей возвратились во враждебные нам страны, которые необходимо биологически ослабить. Уничтожение надо проводить под предло­гом транспортирования рабочих из одного лагеря в другой. Я пред­лагаю при первом же сигнале тревоги приступить к убийству двух с половиной миллионов иноземных рабочих, в первую оче­редь тех, которые были вывезены с территории Советского Союза».

Действия развернулись такими темпами, что Гитлер не успел осуществить свой план. Зато теперь осуществляют его другие, осуществляют методами, заимствованными у Гитлера, и у Фрид­риха II, и у французских ловцов человеческих душ в иноземный легион. Квислинговской накипи слишком мало, необходимо по­полнять ее свежим людским материалом. И они пополняют об­маном, шантажом и террором, загоняя людей в ряды лишенных отечества и национальной чести ландскнехтов — янычар. На наших глазах в центре европейского континента происходит охота на людские души, охота с травлей собаками, отврати­тельное зрелище, беспрецедентное в истории человечества.

В английской и американской зонах оккупации возникают огромные комбинаты преступлений. Пользуясь тихой поддержкой оккупационных властей, разномастные гестаповские негодяи за­нимаются регенерацией фашизма во всех его видах, со всеми его атрибутами. Бывшие эсэсовцы и душегубы из зондердинства утихомиривают наших Василиев палицей, кастетом и пулей; бывшие канцеляристы Геббельса отравляют их сознание фа­шистскими рептилиями, издаваемыми на деньги американской разведки; ученики и служаки Канариса и Лахузера организуют фабрики фальшивых документов. В лагере польских переселен­цев в Людвигсбурге несет службу «синяя полиция» Ганса Франка, в украинских лагерях беснуются янычары из дивизии «СС-Галиция» и головорезы из ватаги Бандеры. В специальных «канцеляриях» мастера фальсификации занимаются массовой выработкой удостоверений и паспортов. Они преследуют одну цель — доказать, что такие-то советские граждане никак не яв­ляются советскими гражданами.

Чтобы убедиться в работоспособности этих мастеров фаль­сификации, достаточно зайти в первый попавшийся адресный стол в Мюнхене, Фюссени или Аугсбурге. Возле каждой подозри­тельной фамилии вы обязательно увидите слова: «польский гражданин». «Достал» таким образом польское гражданство и бывший редактор немецкой рептилии в Киеве, Виктор Петров, который Польши, наверное, и во сне не видел...

Все это творится на местах почти что открыто. Не грешат, к сожалению, откровенностью инициаторы этой скандальной международной аферы. На обвинения и протесты они охотно отвечают цитатами из Евангелия. Они старательно строят сло­весные лазейки, что позволилобыим выйти чистыми и незапят­нанными из грязной перемещенской лужи. Они даже нашли реабилитационную формулу для квислингов и квислинжат: нель­зя карать тех, которые помогали гитлеровским вооруженным силам, руководствуясь гуманными соображениями. Они хо­тят, вероятно, убедить нас в том, что Кубийович, руководствуясь именно этими соображениями, а не другими, помогал Заукелю вывозить из Галиции рабочую силу в Германию, а Гансу Франку отбирать хлеб у украинского крестьянина, что он с чистой лю­бовью к немецкому ближнему гнал украинскую молодежь в эсэсовскую дивизию. Они хотят заверить нас в том, что старый немецкий шпион и вожак немецко-украинских террористов Андрий Мельник из любви к человечеству отправлял украинскую молодежь в гестаповскую школу (лишь за год он направил Мюл­леру двести человек) да призывал своих молодчиков из украин­ско-немецкой полиции резать еврейское население. Короче гово­ря, они берут под свою защиту и оправдывают самые подлые и самые ужасные преступления украинско-немецких национа­листов.

Речь А. Вышинского на заседании третьего комитета Гене­ральной Ассамблеи открыла глаза всем людям доброй воли на то, что делается за Эльбой под эгидой англо-американских ок­купационных властей. Это был голос глубокого возмущения, го­лос великого народа, который не затем принес гекатомбы жертв в этой войне, чтобы поджигатели новой войны сегодня безна­казанно издевались над его сынами, отдавая их на истребление продажному фашистскому сброду. Пусть же знают сыны и внуки торговцев черными рабами, что наш советский народ ни в коем случае не позволит, чтобы его дети, которые пережили адские издевательства на гитлеровской каторге, стали теперь объектом мерзких махинаций англо-американских реакционеров.

Они считают необходимым и возможным пожимать руки гестаповским убийцам, вместо того чтобы повести их вместе с их вдохновителями и хозяевами — герингами, кейтелями, кальтенбруннерами, заукелями — на виселицу. Но ведь это не поможет международной реакции! За последние годы наро­ды мира прошли суровую и кровавую школу, и сегодня они знают, что 1946 год — это не 1933 год, так что опоздали, трагически опоздали организаторы фашистской «резервной армии».

1946

 

В ДЕБРЯХ

Книжка М. Сейерса и А. Кана «Тайная война против Америки» была написана в середине 1942 года, когда корпуса Гитлера шли на Сталинград, а японцы готовились' к тигровому прыжку в Австралии. С того времени прошло пять лет. «Третьей империи» уже нет, как нет и «империи восходящего солнца». Однако упыри фашизма все еще снуют по свету, поддерживаемые жрецами золотого тельца, а фашистские методы борьбы, методы шпионажа, диверсии и террора усердно осваиваются сегодня протекторами правительства Зерваттиуса. Книжка Сейерса и Кана — это не только документ, это прежде всего предосте­режение.

Авторы «Тайной войны против Америки» с темпераментом рисуют подрывные махинации агентов держав оси в Западном полушарии. Никто из главных организаторов террора и про­вокаций не ускользает от их внимания. Они показывают нам целую галерею руководителей «пятой колонны», от архидивер­санта фон Папена до такого мастера «психологической» войны, как авантюрист Фирек. Они не обходят молчанием и американ­ских апостолов предательства: за общим столом с немецким шпионом Фиреком мы видим также его наймитов — сенатора Ландина, полковника Линберга и редактора «Чикаго трибюн» Маккормика.

ДЕБРИ

Среди этой пестрой братии наемных убийц, международных аферистов, ветеранов и молодых адептов шпионского ремесла мы находим людей без отечества, точнее говоря — немецко- украинских националистов. Авторов книжки нельзя упрекнуть в том, что они недооценивают роли этих долголетних служак международной реакции, в особенности немецкого импери­ализма. Об этом свидетельствует хотя бы такая цитата из «Тайной войны против Америки»:

«Рассказ о том, как Гитлер прибрал к рукам украинских террористов, превратил некоторых из них в украинско-амери­канскую «пятую колонну», раскрывает такие дебри международ­ного предательства и преступлений, каких не знает вся омер­зительная история подпольного мира политических преступ­ников».

Американские власти слишком поздно раскусили этот горох. Как это часто бывает, на помощь им пришел случай.

В 1938 году нью-йоркская полиция была поставлена перед загадкой: шайка неизвестных преступников выкрала группу зажиточных людей и под пытками заставила их выплатить выкуп. Одна из уцелевших жертв шайки, Норман Миллер, который отделался выкупом в пятнадцать тысяч долларов, заявил аген­там полиции, что в камерах пыток он слышал церковные звоны и стук биллиардных шаров. Показания Миллера дали полиции возможность установить, что местопребыванием шайки было помещение «Украинского национального центра», а преступ­ники — деятели центра. Двое из них — Дмитро Гула и Йосип Сакода — за убийство были казнены на электрическом стуле; другие осуждены к пожизненному заключению.

Во время процесса выявилось, что Гула и Сакода были членами террористической организации украинских национали­стов ОДВУ («Организация друзей возрождения Украины»), действовавшей под руководством Берлина.

В начале 1941 года военный суд осудил одного из капитанов армии США за передачу тайной информации агенту иностранной державы. Этим агентом оказался известный террорист Емельян Сеник-Грибивский.

Сеник прибыл в США еще в 1931 году по заданию... отдела ШБ немецкой военной разведки, возглавлявшейся полковником Николаи. По поручению этого корифея немецкого шпионажа Се­ник организовывает ОДВУ. Кроме известной уже камеры пыток на 6-й улице № 217/19, Сеник основывает на 95-й улице целый ар­сенал и его владельцами назначает своих агентов Вильяма и Ми­хаила Пизняков.

Рядом с ОДВУ в Америке возникает ее названная сестра — организация гетманцев, созданная и руководимая военным отде­лом национал-социалистской партии во главе с повешенным в прошлом году в Нюрнберге Альфредом Розенбергом. И ОДВУ и «Гетман» действуют по одному и тому же рецепту в Америке, а че­рез свои филиалы также в Европе и в Азии. Их руководители под­держивают постоянный контакт с агентами держав оси, где бы они ни были, где бы ни действовали: и в Северной Америке, и в Южной, и в Нью-Йорке, и в Рио-де-Жанейро, и в Париже, и в Харбине. Для международных аферистов нет границ; их карманы набиты фальшивыми паспортами, их родиной является каждый пункт земного шара, где посеяны зубы фашистского дракона, где есть возможность послужить берлинским верши­телям их судьбы.

ЕВГЕН КОНОВАЛЕЦ И ЕГО ДЕТИЩЕ

Этот «блондин с водянистыми серыми глазами» уже в 1930 го­ду был известен разведкам всех держав мира, как один из самых активных немецких и японских шпионов. С Гитлером Коновалец познакомился еще в 1932 году, и с тех пор Адольф Шикльгрубер имел в особе этого галицийского авантюриста одного из наиболее преданных клевретов. С благословения фюрера и его привер­женцев в немецкой разведке Коновалец создает огромную международную организацию шпионов и диверсантов и дает ей помпезное название «Организация украинских национали­стов» (ОУН).

Коновалец начинает действовать. Его агенты появляются вез­де, где только живут украинцы: в СССР, Польше, Чехословакии, Канаде, США, Южной Америке. Это высококвалифицированные шпионы и диверсанты, выпускники школы, специально организо­ванной для членов ОУН немецким военным министерством в Дан­циге. Вскоре их ряды пополняются еще более квалифицирован­ными выпускниками организованной Гитлером в Берлине, на Мекленбургишештрассе, 75, центральной академии для членов ОУН, названной «Школой шпионажа, диверсии и террора». Пре­подавателями в этих школах были офицеры немецкой разведки, программа обучения охватывала самые новейшие методы похи­щения военных тайн, изготовления адских машин, организации диверсионных актов на предприятиях и убийств из-за угла.

В 1938 году акции Коновальца на международном шпионском рынке стояли высоко, были значительно выше, нежели это было желательно для полковника Николаи. Однако судьба чересчур зазнавшегося агента была предрешена. На съезде ОУН в Роттер­даме Коновалец получил небольшой пакет. Самоуверенный во­жак террористов пренебрег на сей раз элементарными правилами предосторожности. Он развернул пакетик. Бомба грохнула и ра­зорвала Коновальца на куски.

Таким образом Николаи одновременно убил двух зайцев: избавился от невыгодного агента и создал для ОУН «мученика», погибшего якобы от рук «агентов ГПУ». Кто жил в то время на Западной Украине, тот вспоминает повитые трауром трезубцы на груди парней из ОУН. Эти люди были лишены не только чести, совести, но и самого примитивного чувства юмора.

«ОРГАНИЗАТОР ТЕРРОРА»

Более точным и эластичным орудием в руках Николаи и гестапо был упоминавшийся уже выше Емельян Сеник-Грибивский, известный как самый жестокий убийца и самый ловкий диверсант. В начале 30-х годов Сеник выныривает в США. Берлин не жалеет денег, и за океаном растут, как грибы после дождя, всевозможные «украинские красные кресты», «страховые общества», «спортивные клубы», «химические компании» и... «кинокомпании». Во главе всех этих компаний стоят подручные Сеника, члены и сторонники ОУН. Для них Сеник составляет специальное руководство, где говорится о разных методах шпио­нажа: о «дипломатическом шпионаже», «шпионаже через прес­су», о «шпионаже в настоящем смысле слова», и о подкупе тех особ из лагеря противника, «которые располагают ценной ин­формацией».

Сеник чувствует себя в США будто в Берлине. Он создает в стране сеть арсеналов, в Питтсбурге, Чикаго, Детройте и других местах даже организовывает отряды снайперов, которые про­ходят курс военного обучения в специальных лагерях ОДВУ. Наконец, Сеник основывает в Монтгомери «Украинскую авиа­ционную школу», которая готовила не столько летчиков, сколько диверсантов. После окончания этого авиационного курса члены ОДВУ имели возможность под видом специалистов работать на авиационных заводах и там, по заданиям Берлина, совершать диверсии. К примеру, одним из меценатов этой школы был казненный в тюрьме Синг-Синг убийца Дмитро Гула.

В январе 1935 года Сеник уведомил своих берлинских руко­водителей, что им организовано в США около ста филиалов ОДВУ и, кроме того, в каждом промышленном центре действует националистическая агентура, готовая по первому приказу Бер­лина начать диверсионную работу.

О размахе действий немецкого шпиона Сеника свидетель­ствует хотя бы тот факт, что ему удалось организовать целую сеть «фото» и «кино» фирм. Читатели украинских газет, издающихся в США, припоминают, какой шум подняли националисты вокруг «кинокомпании Авраменко», возглавлявшейся членом питтсбургской организации ОДВУ, танцором Василием Авраменко и его партнером Калиною Лисюк. Этот рекламный шум был тактиче­ским маневром, имевшим целью замаскировать настоящий харак­тер «кинокомпании», которая была не чем иным, как фото­лабораторией для съемок американских военных объектов. Кино­маны из компании Авраменко успели сделать снимки заводов в Питтсбурге, Скрентоне, Аллентуане и Бетлехеме, промышлен­ных районов Детройта, моста, который соединяет Детройт с Виндзором в Канаде, рабочих селений Нью-Джерси, авиазаводов в Калифорнии и границы между США и Мексикой. Все снимки через руки всестороннего Сеника своевременно были направлены в Мекку украинских националистов — Берлин.

Накануне возвращения в Германию Сеник зашел в дом, откуда должен был взять с собой в Берлин секретную почту. Это был дом на Гренд-стрит, 83, в городе Джерси. Там находился главный штаб «Украинской национальной ассоциации» и ее официоз газета «Свобода».

КРАШЕНКИ [24] И БОМБЫ

Главным украшением этой газеты был ее редактор Лука Мишуга. Еще недавно скромный работник «Свободы», Мишуга делает внезапно в 1933 году карьеру и садится в редакторское кресло. Тут ему пригодились гестапо и... крашенки.

Перед съездом «ассоциации», на котором должен был быть избран новый редактор ее органа, Мишуга поехал в Вашингтон и вручил швейцару Белого дома Айкову Гуверу корзинку с украинскими крашенками. Этого было достаточно, чтобы Мишуга распространил слух, будто его принял «сам Гувер» (Прези­дентом США был тогда Герберт Гувер). Участники съезда, про­слышав о «чести», какая выпала на долю Мишуги, избрали его редактором «Свободы». С того дня «Свобода» становится орга­ном пропаганды держав оси, а Мишуга — чиновником Геббельса и одним из главных агентов Николаи. Через редакцию его газеты идут из Берлина, Рима и Токио директивы для шпионов; ее помещение становится штаб-квартирой для фашистских агентов связи.

Накануне второй мировой войны Мишуга несколько раз посещает Европу. 28 октября 1938 года он шлет своим агентам в США письмо, в котором уведомляет их, что он «только что отправил две больших телеграммы Риббентропу и Чиано».

В этом же письме дальше читаем:

«Через два часа я выезжаю в Париж, где пробуду один день, и оттуда выеду в Вену, то есть в тот пункт, или, вернее, ближе к тому пункту, где пребывает «Мощь» [25]Под «Мощью» подразумевалась фашистская Германия.
.

В Вене встретили Мишугу официальные представители этой «Мощи», а Геббельс предложил ему даже выступить по радио, что Мишуга услужливо и сделал, не жалея при этом горячих комплиментов по адресу гитлеровской «Мощи».

В 1939 году, когда Европа уже находилась в огне войны, Мишуга получает из Берлина инструкцию: «Будьте более осторо­жны!» Теперь связь с «Мощью» он поддерживает уже не не­посредственно, а через нацистского сотрудника львовского «Де­ла» в Риме Евгения Онацкого. 10 октября 1939 года Онацкий шлет Мишуге письмо, в котором дает ему новые директивы и добавляет: «Эти директивы направлены вам непосредственно отделом пропаганды германского министерства».

Оккупация Польши гитлеровцами обострила аппетит Мишуги и компании. Для окончательного закабаления польского народа иподготовки нападения на Советский Союз гитлеровцам были необходимы воспитанные Коновальцем, Сеником и Мишугой кадры шпионов, палачей, террористов. Националистический сброд стремглав бросился в Европу. Покидает также США «генерал» Курманович, впоследствии командир дивизии «СС- Галиция». Римский агент гестапо Онацкий вскоре оповещает Мишугу: «Генерал Курманович теперь начальник Гродненской округи».

Далее Онацкий рисует перед Мишугой и его друзьями радужные перспективы: «Все украинские националисты могут теперь без каких-либо затруднений получить административные места в Западной Галиции, ибо немцы не доверяют полякам да и сами поляки не желают идти на такие должности».

Не пожелал и Мишуга сесть на такое место, хотя и по другим менее принципиальным соображениям, нежели поляки. Интересы гитлеровской Германии требовали, чтобы Мишуга оставался в Америке.

По мере того как возрастали оборонные силы США, росли также и требования Берлина к Мишуге. Одной только берлинской пронацистской пропаганды уже было недостаточно. От Мишуги требуют более конкретных действий. Редактор «Свободы» про­являет себя дисциплинированным наемником. И вот 3 февраля 1941 года, за несколько месяцев перед нападением японцев на Пирл-Харбор, Мишуга помещает на страницах своей газеты детальную инструкцию о том, как надо делать бомбы и взрыв­чатые вещества для диверсионных актов. Вот короткая выдержка из этой инструкции, процитированной авторами «Тайной войны против Америки»:

«Обычный хлопок, такой, из которого, к примеру, делают наши сорочки, может быть превращен во «взрывчатый хлопок», если добавить к нему вышеупомянутую «азотную смесь». Под ее воздействием химический состав хлопка изменяется, и он становится взрывчатым. Одна из разновидностей «взрывчатого хлопка»— пироксилин».

НЕ ТЕ ВРЕМЕНА, НЕ ТЕ ПЕСНИ

Казалось бы, фатальный для держав оси конец войны должен был заставить присмиреть сброд из школы Коновальца — Сеника — Мишуги. Но едва стихли пушечные залпы, как мишуги снова повылезали из нор и руками бандер продолжают дело, начатое Коновальцем и покаранным в свое время справедливой пулей — Сеником-Грибивским. Правда, берлинский хозяин этой международно-шпионско-диверсионной братии вышел из строя, однако его место заняли другие хозяева — те самые, кто потока­ми крови заливает сегодня Грецию, те самые, кто методы Гим­млера применяет в наши дни на живописных островах Индонезии. Убийцы-профессионалы понадобились организаторам массовых убийств, и они становятся пригодными для них везде, где интересы капиталистических клик требуют потопления в крови освободительных чаяний народов.

Но теперь уже не тридцатые годы и не начало сороковых. Разгром держав оси — этих непревзойденных мастеров тоталь­ного террора, тотальной диверсии — довольно-таки радикально изменил политическое лицо земного шара, и меньше, значительно меньше осталось на нем стран, которые могли бы стать жертвами как великих, так и малых международных аферистов.

Вместе с тем возросла, неизмеримо возросла сила демократи­ческих стран, и эта их сила — моральная и физическая — дает им возможность решительно и окончательно ликвидировать все жалкие попытки наемников «пятой колонны» возвратить вчераш­ний день.

1947

 

ИХ ЛИЦА

Мое «знакомство» с фашизмом началось двадцать четыре года тому назад, в библиотеке Венского университета. Ее тради­ционную торжественную тишину неожиданно нарушило что-то похожее на цоканье копыт табуна неповоротливых баварских жеребцов. Толпой, не снимая шапок, в зал вошли молодчики с толстыми суковатыми палками в руках. Эти палки сказали нам обо всем: они были символом, эмблемой, украшением и оружием первых австрийских адептов Гитлера — студентов Агрономи­ческого института (в большинстве помещичьих сынков).

Вожак шайки, высокий, рыжий, в пенсне на вздернутом носу, крикнул надорванным фальцетом:

—    Алле юден мюссен гераус. (Все евреи должны выйти).

Через несколько минут библиотечный зал опустел: в знак протеста против дикой профанации «альма матер» из него вышли почти все присутствующие.

Этого будущие эсэсовцы не ожидали. Побледневшие от злос­ти, они молча стояли у дверей. Кто-то крикнул: «бей», и воздух засвистел от нескольких десятков палок. Осатаневшие молодчики не щадили никого. Разбивали себе головы мужчины, скатываясь стремглав с мраморной лестницы, обливались кровью женщины. Все это происходило под свист, хохот и вой торжествующих двуногих бестий.

Когда последняя жертва ударилась головой о перила лестни­цы, бестии выстроились по четверо и двинулись солдатским шагом по университету. Знакомый фальцет взвизгнул: «Вахт ам Райн», и ватага заревела.

Этого «Вахт ам Райн» я не забуду никогда.

Прошло несколько недель. Я получил новую возможность за­глянуть в лицо фашизма, на этот раз уже в стадии его осущест­вления. Почтовый пароход Неаполь — Палермо причалил к молу столицы Сицилии как раз в день выборов в первый фашистский «парламент». Я увидел ту лее картину, что и в Неаполе, Риме, Флоренции и Венеции: сверху резали глаза пестрые флаги, с оград, заборов и столбов кололи их еще больше пестрые плака­ты с голыми субъектами, которые должны были имитировать старинных римлян. Особенно бросалось здесь в глаза одно: невиданное до сих пор множество полиции всех калибров — городской, военной, «национальной». Даже живописные караби­неры прохаживались не по двое, как это было спокон веков, а целой толпой. Казалось, что все Палермо ко дню выборов оделось в полицейские мундиры.

В маленьком отелике на Кватро Канти также не было от них покоя. Едва успел я помыться, как комнату наполнили военные, полицейские. Тучный человек в штатском попросил у меня паспорт. Увидя в нем слово «Полонь» (Польша), человек под­нял вверх залихватски закрученные усы цвета сапожной смолы.

—    Ваш паспорт подделан. В нем вместо «Болонья», стоит какая-то «Полонья».

Я, неизвестно в который уже раз в этой стране, начал лекцию о том, что, кроме итальянского города Болонья, есть еще в Европе страна, которая называется Польша, не успел закончить, как внизу, почти под самыми окнами раздалось несколько револьвер­ных выстрелов. Мой брюнет присел на корточки, побледнел и гаркнул что-то наподобие команды. В секунду вся шайка, с брюнетом в арьергарде, метнулась изо всех сил вниз по лестнице на улицу.

Становилось душно, меня потянуло за город, где не было полиции, где под 400-метровым розовым обрывом Мойте Пелегрино качались волны бледно-зеленого моря. Спустя час я был под горой. Отсюда можно было выйти на ее шпиль серпантином туристской автострады или более короткой, хотя и более трудной дорогой — по дну глубокого каменистого оврага, над которым рука инженера поразвешивала кружева виадуков. Я выбрал последний путь.

Мучила жара и подниматься было чем дальше — тем труднее. Нагретые скалы обжигали виски, обливали потом тело. Лишь виадуки бросали здесь небольшие тени. Только я собрался отдох­нуть под одним из них, как над головой что-то прожужжало и на шаг от меня глухо бухнул, разлетевшись на мелкие обломки, камень. Я посмотрел вверх. На виадуке маячило несколько голов черноблузников в шапках со свисающими кистями. Там кто-то хохотал, кто-то свистел, кто-то подвывал голосом молодого шакала. Я вспомнил лестницу венской библиотеки; это была та же музыка.

Но для воспоминаний теперь не было времени. На меня поле­тело несколько крупных камней, каждый из них нес с собой смерть. Я успел прыгнуть под своды в тот момент, когда по ним пошло эхо от грохота падающих камней.

Когда крики затихли, я двинулся дальше. Отойдя от виадука шагов на сто, я обернулся: на нем уже не было черноблузников. Зато в глаза бросилось мне что-то другое, чего гвардия Мус­солини не заметила. Во всю ширину виадука пылали на солнце большие красные буквы боевого лозунга итальянского подполья того времени: «Эввива Ленин! Абассо Муссолини!» («Да здрав­ствует Ленин! Долой Муссолини!»). Для людей, которые писали эти слова, умерший Ленин был всегда живым и учил их быть бес­страшными в неравной борьбе. Над Италией не погасло еще солнце...

Была осень 1930 года, когда земля моей Галиции застонала под- железной пятой Пилсудского. На улицах Львова ритмично заколыхались белые чехлы полицейских фуражек, зацокали копыта уланских лошадей. Маршрутов было несколько, но все они вели за город, туда, где в тумане сентябрьских ночей чернели притихшие от ужаса села. Три месяца и день и ночь тянулись в город подводы с искалеченными крестьянами. Госпитали не при­нимали этих больных, и они умирали от гангрены в темных воню­чих дворах, во мраке сырых подвалов, а смерть их считалась нелегальной.

Настал 1936 год, год кровавого львовского четверга. На этот раз польские последователи Муссолини и Гитлера не щадили ни живых, ни мертвых. Простреленное ими сердце безработного каменщика пронизал десяток новых пуль, а свыше ста братьев его и сестер по классу поплатились своей жизнью за то, что хотели отдать павшему последний долг.

На убийцах были мундиры польских полицейских, но глаза этих полицейских смотрели из-под касок немецкого образца. Эта деталь говорила сама за себя.

Украинские служители фашизма не носили тогда еще ни касок, ни мундиров, они довольствовались ливреей старого австрийского покроя. Но в остальном они не уступали своим западным учителям и протекторам. Идентичные стремления приводили их к идентичным методам. Из-под грязной маски их фальшивого пророка Донцова выглядывал тот же упырь, затмивший солнце Италии, отравивший воздух Германии. Прав­да, Донцов не мог искать вдохновения в салонах круппенков и кепплеренков из-за отсутствия таковых. Несмотря на это и он, и Коновалец, и Мельник чувствовали себя неплохо также и на службе у круппов и кепплеров. «Дух вечной стихии», рожденный в лабораториях немецкого химического концерна и выращенный шефами разведывательного ведомства Николаи и Канариса, пригодился шептицким, луцким, шепаровичам, этим украинским круппам в миниатюре, так же, как и их менее счастливым ком­паньонам, изгнанным бурей революции из уютных усадеб над Днепром. Он, «дух вечной стихии» в форме гитлеровского солда­фона, должен был стать Моисеем, который вывел бы их в обето­ванную землю, в потерянный рай чернозема, угля и железной руды.

Никакая цена не казалась для них слишком высокой. Народ. Он никогда не переставал быть для них чисто абстрактным поня­тием, а то и еще хуже: безголовой толпой. Если эта толпа станет им поперек дороги, тем хуже для нее. Тогда они будут говорить с ней на языке такой инквизиции, перед лицом которой побледнеет тень Торквемады, потому что имя этой инквизиции — фашизм

Осенью 1937 года во двор львовской тюрьмы «Бригидки» ключник каждое утро выводил молодую белокурую девушку. Из окна нашей камеры можно было видеть, как девушка быстрым шагом ходила по контуру круга, центром которого был ключник. Прогулка продолжалась ровно тридцать минут; потом ключник звенел ключами, и девушка замедленным шагом, манерно пока­чивая бедрами, возвращалась в свою камеру.

Мы не знали, кто она и за что ее сюда посадили, но, по обычаю заключенных сочувствовали ей и втихомолку вздыхали по ее сиротской доле, о ее утраченной юности.

И вот однажды утром мы услышали в окнах нижней камеры пронзительный свист и крики: «Убийца!». Все мы бросились к окнам. Свист наростал, перебрасываясь из камеры в камеру. Ключник грозил заключенным кулаком, он что-то кричал, но никто не слышал его крика. Девушка ходила вокруг быстрым, энергичным шагом, глаза ее смотрели сегодня в землю, а судо­рожно сжатые губы стянули ее лицо в гримасу не то ужаса, не то ненависти.

Убедившись, что его угрожающие жесты не дают никакого ре­зультата, ключник махнул рукой и повел свою заключенную в другое место двора.

В тот же день мы узнали о причине инцидента. Светловолосое воплощение молодости оказалось инициатором и участником зверского убийства крестьянина-коммуниста. Ворвавшись в хату, националистические убийцы на глазах малых детей замучили свою жертву, к тому же еще насмеялись над трупом. Фашистский зверь — на этот раз в лице 19-летней блондинки — показал свои когти. Впоследствии, во время гитлеровской оккупации, на этих когтях ни на минуту не высыхала человеческая кровь.

Настали годы «триумфа» фашистского инквизитора. О тех годах рассказали мне не только развалины Харькова, Киева и Смоленска, не только могилы Львова. Историю этих страшных времен можно было прочесть в окаменевших от ужаса глазах, в скупых и тяжелых, как камень, словах, в лицах детей, разучив­шихся улыбаться.

Фашизм на протяжении нескольких лет перевоплотил целый континент в джунгли, где преступление было признано подвигом, бесчестие — честью, жестокость — доблестью, продажность — добродетелью, измена — геройством, хамство — культурностью. Факел цивилизации, попавший в лапы фашистского орангутанга, стал уничтожающим оружием, сравнявшим с землей тысячи городов, превратившим в пепел миллионы лучших людей. Челове­чество никогда еще, в чернейшие времена своей истории, не было так близко от погибели. Здесь не было выбора, не было компро­мисса; хозяева фашистских джунглей поклонялись только одному закону — закону физической силы, и лишь меч, острый, тяжелый и неумолимый мог спасти мир от полной катастрофы.

В самое страшное время для Европы этот меч подняли достой­нейшие руки, руки великого советского народа.

Гитлеровские танки, смявшие «веселым» маршем всю Европу, вечером 6 ноября 1941 года вползли в подмосковные села. В этот мрачный вечер мы в далекой, заметенной снегом Казани услыша­ли голос Сталина. Спокойствие вождя, его слова, преисполненные горячей веры в победу, развеяли нашу скорбь, зажгли в наших сердцах огонь, который не угасал в дни самых тяжелых испыта­ний. Устами Сталина говорил не только народ Советского Союза, ими говорила совесть всего передового человечества. Озаренный звездой Октября, Кремль был единой твердыней свободы и про­гресса. И когда несколько недель спустя об этот бастион разбила себе головы фашистская орда, все мы поняли, что иначе не могло быть.

Пришел день Победы, а с ним — расплата. Убийцы челове­чества очутились на скамье подсудимых.

Когда я выезжал на Нюрнбергский процесс, я не ожидал сюр­призов. Лицо фашизма было мне уже достаточно знакомо; знакомо, как мне казалось,— до мельчайших деталей. Факты доказали, что я не ошибся. Я знал, что увижу преступников, которых не знала история, но вместе с тем я думал, что перед лицом неизбежной виселицы они сохранят элементарные правила приличия, принятые в свете даже самых закоренелых грабителей и душегубов.

У нюрнбергских подсудимых не было даже и этой «морали». Эти люди, проводившие в жизнь и осуществляющие волчьи законы, теперь сами были похожи на стаю голодных волков. Достаточно было одному из них споткнуться и упасть, как уже вся стая бросалась и раздирала его на части.

И Геринг, и Риббентроп, и Кальтенбруннер, и Розенберг, и Франк, и Заукель прекрасно знали, что спасти их от виселицы может только чудо — такая уничтожающая была тяжесть обви­нительных документов. Но, несмотря на это, они не упустили ни одного случая при возможности свалить эту тяжесть на плечи соседа.

Если этого требовал инстинкт самосохранения, Геринг «за­сыпал» Кальтенбруннера, Кальтенбруннер — Геринга, Франк — Заукеля, Заукель — Франка. Такое же жалкое зрелище пред­ставляли из себя и нацисты — свидетели. Надо было видеть и слышать, с каким воодушевлением разоблачал Геринга палач Варшавы, генерал войск СС фон дем Бах и с каким наслаждением Геринг бросал по адресу фон дем Баха реплики вроде: «Парши­вая собака!».

Правда, были моменты, когда Геринг брался выгораживать отдельных подсудимых, даже брал на себя роль идеолога фашизма. Это было незабываемое зрелище. Стараясь обелить Риб­бентропа и Кейтеля (дело Геринга слушалось первым), он изображал их полукретинами, способными только на то, чтобы лизать сапог «фюрера»... Для большего эффекта, он время от времени становился в позу «идейного нациста». Но это не мешало ему одновременно издеваться над «мистикой» Розенберга и Гиммлера, а на вопрос генерал-лейтенанта Руденко: «Признава­ли ли вы преимущество одной расы над другой?» Геринг с саркастической улыбкой отвечал: «Нет, я ее никогда не При­знавал».

Таково было лицо фашизма, представленное в лицах его «ассов»... Эти «ассы» понесли заслуженную кару, после них не осталось даже пепла. Однако, порождение фашистского сатаны не исчезло еще с лица земли. Темные силы, вскормившие Мус­солини и Гитлера, еще живут и действуют. Когда представитель немецких банкиров Шредер вручал Гиммлеру ежегодно миллион марок «на специальные цели», он не приглашал в свидетели репортера с фотоаппаратом и никому не давал интервью по этому поводу; мы лишь видели страшные результаты этих подарков. Не делают этого и сегодня кружки, подобные «кружкам Вильгельма Кепплера», рассеянные, кстати, не только в Германии...

Кто же из тех, кто кормит и голубит многотысячную «пе­реселенческую армию» Андерса и остатки «дивизии СС — Галиция», назовет своих воспитанников по имени? Но это не меняет факта, так как мы имеем дело с сознательно созданной и организованной резервной армией фашизма, созданной и органи­зованной в самом сердце разрушенной и обескровленной фашиз­мом Европы. Класс черчиллей и маршаллов может изменять тактику, но природы своей, природы хищника он не изменит. Фа­шизм — его Детище — остается и в дальнейшем реальной опасно­стью. А это налагает на каждого из нас священный долг после­довательной, беспощадной борьбы с реакцией — во всех ее проявлениях.

1947

 

ТЕНЬ ЧУЖИХ БОГОВ

История знала государства, которые погибали вместе со своими властелинами. Такого случая не знала история религиозных культов. Прецедент создала только униатская церковь. Через несколько месяцев после смерти митрополита Андрия Шептицкого Брестская уния канула в Лету, а ее творение — плод четы­рехсотлетних отчаянных усилий врагов Украины — распалось в прах, не оставив после себя ничего, кроме мрачных воспоминаний и запаха тлена.

Начало карьеры графа Шептицкого относится к восьми­десятым годам прошлого столетия. В первых шагах молодого магната не было ничего исключительного: граф Андрий добывает шпоры австрийского кавалериста. Аристократическое проис­хождение, богатство и импозантная внешность пленяют сердца не только гарнизонных дам и их великосветских соперниц. В этом стройном офицере есть что-то такое, что сразу привлекает к нему ближайшее окружение императора Франца Иосифа I в том числе и папского нунция. Невероятное самолюбие распирает грудь мо­лодого офицера. Эта птичка из породы ястребов Вишневецких чувствует, что ему под силу дела, о которых будет говорить весь мир.

Магнатский космополитизм помогает графу соображать трезво. Он не хочет повторять ошибок своих предков, которые упорно переоценивали значение физической силы. Чего не могло сделать насилие, того добьется слово, окрыленное верой, фанати­ческой верой, единственный источник которой бьет в долине Тибра. Там, под сенью Колизея, начнется путь графа к вообра­жаемому величию...

Но прежде чем сделать решающий шаг, граф проводит тщательную разведку с результатом, который превосходит самые смелые ожидания. Власть имущие круги, как и Ватикан, в лице венского нунция, оказываются горячими поклонниками идеи Шептицкого. О честолюбивых планах графа узнает и папа римский. Узнает и после долгого разговора с глазу на глаз благословляет его.

Кости были брошены. Шептицкий прощается с мундиром и едет в Рим, где его нетерпеливо ждет «студиум рутенум»— специально созданный для униатских украинцев теологический институт. В аристократических салонах происходит нечто вроде короткого замыкания; друзья и подруги молодого графа не знают, что и думать. Когда к тому же распространился слух о перемене этим польским зубром национальности, произошел светский скандал, который в известных кругах будет продолжать­ся вплоть до последних дней Шептицкого.

НА ЗЕМЛЕ ПРАДЕДОВ

В 1891 году граф в скромной рясе священнослужителя- монаха возвращается на землю своих прадедов. Свет пока что молчит, но вскоре он заговорит о нем.

Шептицкий приезжает в Галицию, облеченный миссией особого значения. За короткое время он завершает начатую еще кардиналом Сембратовичем коренную реформу униатского монашеского ордена василиян, превращая это прогнившее охвостье прошлого в лагерь воинствующего католицизма, постро­енный по всем правилам иезуитской техники и стратегии...

Восемь лет спустя голову «отца Андрия» украшает уже епископская митра, а еще через год епископ Андрий под звон святоюрских колоколов устраивается на митрополичьем пре­столе. С формальной стороны вопрос, таким образом, был покончен; от нового митрополита теперь ждали дел, которые должны были превратить его в абсолютного властелина душ и дум подчиненной ему паствы.

Уже первое впечатление было ошеломляющим. Великолепие графской короны, засверкавшей на горе св. Юрия, озарило плебейские головы тогдашних представителей украинской Ван­деи, возбуждая в них надежду, бодрость и, самое главное, веру в собственное значение и назначение. Гордая осанка и одно­временно покоряющая учтивость светского человека, умилитель­ная простота в обращении, истинно монашеское спокойствие, выдержанное в рамках достоинства владыки, и при всем этом неплохой украинский акцент,— эти вещи не могли не привлекать галицийско-украинских националистов, страдавших чувством неполноценности.

Весть о возвращении магната к национальности предков разжигает воображение простачков, нимб самопожертвования сияет над головой митрополита. Этот нимб засверкает еще ярче, когда орган польских шовинистов «Слово польске» взорвется злословьем, возводя графа чуть ли не в ренегаты...

Много очарования придает церковному сану тот факт, что Шептицкий является одним из богатейших помещиков Галиции. Среди тех, кто поклонялся ему, не было никого, кто недооценивал бы этого факта; умело пользовался им и сам митрополит. Делега­ции, посещающие митрополита, рисуют перед ним сочные картины галицийской нищеты, индивидуальные челобитники жалуются на свою собственную судьбу. Для каждого из них у Шептицкого найдется доброе слово, подкрепленное соответ­ствующей цитатой из Евангелия, и пастырское благословение. Шкатулку граф открывает часто, но расчетливо. Охотно оказы­вает материальную помощь талантам, еще охотнее — учрежде­ниям. Вскоре он становится главным акционером ипотечного банка и негласным совладельцем многих предприятий, в первую очередь-тех, которые превращают деньги в политику; в отдельных случаях он дает фонды на покупку церковных колоколов, а финансируемые им газеты и журналы усердно воспевают хвалу своему благодетелю. Точно удельного князя из рода эстов окружает его придворная плеяда литераторов и художников, благоговейным шепотом произносящих имя своего мецената.

Как и приличествует властителю божьей милости, граф Шептицкий избегает прямого вмешательства во внутренне- политическую борьбу, выполняя роль арбитра. Правда, в решаю­щие минуты граф теряет самообладание, и тогда устами митро­полита говорит плантатор, не на шутку встревоженный растущей волной народного гнева. Убийство студентом Сечинским цесар­ского наместника во Львове (1908) в такой мере потрясло совесть

Шептицкого, что он, ничуть не колеблясь, приравнял смерть графа Потоцкого к мученической смерти Христа. В то же самое время он не нашел в своем словаре ни слова осуждения, когда жандармы Потоцкого зверски убили ни в чем не повинного селя­нина Каганца и его товарищей по борьбе за право на труд и хлеб. Двадцать восемь лет спустя после львовского кровавого четверга Шептицкий также не найдет слов для осуждения фашистов, убийц рабочих, их жен и детей; больше того: в широко распро­страненном воззвании он обрушивает всю злость на жертвы мас­сового расстрела...

АПОСТОЛЫ НЕНАВИСТИ ТОРОПЯТСЯ

Но вся тяжесть политической работы митрополита в основном ложится на спины прелатов и реформированных василиян. Особенно распоясываются последние. Их всюду полно, они проповедуют чуть ли не на каждом углу. С церковных амвонов, с алтарей, со школьных кафедр, с наспех сколоченных трибун они бросают в души паствы слова-семена, отравленные идеей исступленной ненависти к православным, к русским. Монастыр­ская типография в Крехове выпускает десятки тысяч пестрых брошюр, журнальчиков, газет, календарей, причем коммерческая калькуляция не играет тут большой роли,— для богоугодного дела шкатулка митрополита открывается ежеминутно...

Апостолы зоологического национализма торопятся. Балкан­ские конвульсии предвещают катаклизм, мобилизация умов про­исходит усиленными темпами. Офицеры генеральных штабов Германии и Австрии дни и ночи просиживают над картами за­падных провинций Российской империи. Душа митрополита полна надежд, его глаза блуждают по зеленому пятну «Евразии». Мыс­ли графа перепрыгивают через узенький Збруч, ползут по Ураль­скому хребту, расправляют крылья над безграничными просто­рами Сибири, отдыхают на берегу Охотского моря. На минуту его внимание приковывает Киев, но только на минуту. Киев глубоко чужд ему, так же, как и Москва, как и Тобольск. Он думает о нем, как об этапе, неминуемом этапе на пути к его, Шептицкого, вели­чию. Жителей этих просторов он знает главным образом по рас­сказам и литературе. Он придерживается мнения, что при умелой тактике эти многомиллионные массы верующих станут в его руках чудесным орудием, прежде всего орудием расчленения России, без чего Шептицкий не представляет себе победы унии на Восто­ке и осуществления своих сокровенных грез о восточном папстве.

Этот человек не любит оставаться в пределах мечтаний. Пока слово станет делом, митрополит сделает много такого, что хоть и не к лицу главе церкви, но зато приближает желанный день объявления «восточного патриархата». Переодетый коммивояжером, с выданным австрийскими властями поддельным паспортом в кармане, митрополит не раз выезжает в Россию и там тайком за­кладывает фундаменты своего будущего царства. В Москве он назначаетсвоим уполномоченным иезуита Верцинского, которого четыре года спустя царская контрразведка разоблачит как не­мецкого шпиона. В Петербурге Шептицкий является желанным гостем католичествующих князей Оболенских и с их помощью строит в пригороде первую униатскую молельню. Опеку над ней и над немногочисленной, но зато прекрасно обеспеченной паствой поручает известному Лейбнеру. Во время одной из таких экскур­сий митрополит попадается. В Витебске его узнают и задержи­вают. Царский двор не мог не знать о тесных, почти дружеских связях графа с австрийским наследником престола Францем-Фер­динандом и герцогом Максом Саксонским — связях, обусловлен­ных главным образом одними и теми же намерениями и общими целями. Это обстоятельство выручило Шептицкого: дело не пре­дают огласке, агенты охранки любезно провожают графа к границе.

БОГИ ЖАЖДУТ КРОВИ

Пришел, наконец, долгожданный день, освященный кровью Фердинанда Габсбурга. Дворец митрополита напоминает теперь военную штаб-квартиру. Из Вены и Ватикана поступают при­казы, с подведомственной территории — рапорты. Эти рапорты не всегда бывают приятными, некоторые из них ставят митрополита в очень неудобное положение. Имперско-королевские власти устраивают массовые облавы на русофилов. Из-за не­хватки свободных мест в тюрьмах в распоряжение тюремщиков предоставляются школы. Осатанелая толпа бьет камнями конво­ируемых, в Перемышле пьяные солдафоны зверски убивают на улице около пятидесяти арестованных, жертвами резни стано­вятся даже девушки-подростки. Военные трибуналы работают без отдыха; как правило, приговоры гласят: «Расстрел», «Висе­лица».

Граф принимает делегации, делегации, делегации, без исклю­чения ультралояльные, преданные до ногтей Габсбургам и их государству. Перед ним предстают одетые в новые мундирчики первые «сечевые стрельцы», включенные по милости дряхлого монарха в отдельную часть. Князь униатской церкви свершает над ними знамение креста, прощается с ними словами любви и поощрения. Желает им скорой победы во имя бога, Габсбургов и неньки-Украины...

Но пока что события не благоприятствовали замыслам Шеп­тицкого: русские войска подходят к заставам Львова. Митрополит решает остаться при своих овечках. Ничего особенного ему не угрожает: дом Романовых привык обращаться в таких случаях пристойно.

В первые дни после прихода русских митрополит молчит, ожидая бури. Однако вопреки опасениям буря не разыгралась. Шептицкий поспешно использует неосмотрительность оккупа­ционных властей. В ближайший же праздничный день он с ам­вона призывает верных молиться за победу австро-германского оружия. Терпение властей лопнуло, графа Шептицкого аресто­вывают. Таким образом, к нимбу присоединяется тернистый ве­нок, в конце концов довольно выгодного фасона. Курск, Суздаль, Ярославль — вот этапы путешествия митрополита в условиях, которые ничем не напоминают обычные условия жизни арестан­тов,— этапы, которые затем будут преподнесены простачкам как новый вариант страстного пути господнего...

Жажда деятельности не покидает Шептицкого и в ссылке. Он налаживает связи со своим старым знакомым, архиепископом Антонием. В адресованных ему письмах граф предвещает, пре­достерегает и предлагает. Особенно заботит его судьба ордена василиян и... помещичьих имений в Галиции (в подавляющей части — польских). В одном из писем к Антонию он настойчиво требует «...сохранения в Галиции ордена василиян и поддержки прерогатив помещичьей прослойки как верной опоры государст­венности и порядка...»

Но подлинную активность проявляет Шептицкий только после Февральской революции. Почетный узник становится по­четным гостем петербургских салонов. Подавленная событиями, аристократия лихорадочно ищет новой религии, убежденная в том, что православная не выдержала испытания. Граф умеет этим воспользоваться. Этот подданный враждебного государства неоднократно навещает премьер-министра Временного прави­тельства князя Львова, благодарит его за возвращенную сво­боду и разговаривает, как равный с равным. Больше того: он требует! Требует легализации униатской церкви в России, лега­лизации официальной и безоговорочной. В лице князя граф на­ходит внимательного слушателя. Князь готов достать ему небо, да руки князя чересчур уж коротки. Шептицкий сознает его положение. Отказавшись от формальностей, он самовольно назначает униатских экзархов Петрограда и Киева, он консультирует их, знакомит с влиятельными кругами, наконец с умилением благо­словляет и уезжает в Киев. Там его, как дорогого гостя, прини­мает Центральная рада, успевшая уже связаться с немцами.

Фундаменты восточного вице-папства заложены, теперь можно было подумать и о возвращении домой. Побуждаемый Карлом Габсбургом, Вильгельмом Гогенцоллерном и папой, испанский король Альфонс успешно хлопочет через своего посла в Петрограде, и вскоре окончательно освобожденный митрополит возвращается на святоюрскую гору. Триумфальные врата укра­шаются причудливо сплетенной тернистой короной...

В ОРУЖИИ КРЕСТОНОСЦА

Однако и на этот раз оказалось, что путь через триумфальные врата не всегда ведет к триумфу. Победная Октябрьская революция создала новые, непредвиденные трудности в осуществ­лении планов Шептицкого; крах центральных государств лишил; эти планы реальных основ. Не была, да и не могла быть для него компенсацией, нововозникшая Польша. Кровавая борьба за Львов и жестокий правительственный террор, наступившие после нее, создали атмосферу, в которой какая бы то ни было, попытка опереться на Варшаву неминуемо вызвала бы полную утрату популярности. А между тем Шептицкий не переоценивал возможностей послеверсальской Польши. Этот воспитанник «колегиум рутенум» внимательно следил за развитием событий. Он довольно рано пришел к выводу, что смерть главного протектора была иллюзорной, что раньше или позже политика Лондона, Парижа и Вашингтона даст плоды, и Берлин вернется к роли усмирителя и завоевателя славянского Востока. Граф лелеет надежду, что конъюнктура повторится — конъюнктура тем более; благоприятная, что на этот раз война будет носить характер! крестового похода, а это позволит избежать раздробления анти­советских сил.

Пока это произойдет, граф Шептицкий посвятит максимум усилий подготовительной работе. Прежде всего произведет смотр наличным силам и на Западной Украине, и в Америке — в боль­ших скоплениях украинской эмиграции. Особенное удовольствие доставляет ему просмотр нового пополнения среди подчинен­ного клира; в будущем он сделает все возможное для того, чтобы такого рода пополнение стало ядром униатского духовенства. Это — здоровенные, крепкие парни, носящие рясу с грацией поручика драгунского полка. Политическое «верую» этих ново­испеченных священников не оставляет никаких сомнений. В прош­лом они с достаточной убедительностью продемонстрировали его в рядах «сечевых стрельцов», УГА и петлюровской армии, в бу­дущем они продемонстрируют его еще убедительнее в фашист­ском подполье УВО и ОУН. Посеянное василиянами семя при­несло богатый урожай. Теперь задача графа заключалась в том, чтобы не дать ему покрыться плесенью.

Данных для опасения не было. Уже «Католическая акция» давала некоторую возможность расходовать накопленную в сол­дафонах энергию. Немало усилий требовала борьба с рабоче- крестьянской оппозицией в кооперативном движении и в «Просвш» — борьба, богатая методами и эпизодами совершенно свет­ского характера, не исключая кровопролития. Для координации сил и усилий униатского клира митрополит основывает свою собственную партию — «Украинский католический союз» с ее органом-еженедельником «Мета» («Цель»), Это уж никак не партия в общепринятом понимании этого слова, но нечто вроде «надпартии», объединяющей членов разных политических груп­пировок — от ультралояльного по отношению к Варшаве УНДО до официально «нелояльной» ОУН. По мысли Шептицкого, его партия должна была направлять политическую жизнь укра­инской Вандеи таким образом, чтобы ни одна второстепенная цель не прикрывала главной: беспощадной борьбы с револю­ционным Востоком и того, чтобы первое и последнее слово в стра­тегии этой борьбы осталось неизменным за его первосвященством и непосредственными его вдохновителями.

По сути, в «стратегии» Андрия Шептицкого не было ничего нового, кроме кровожадности, в которой этот служитель церкви превосходит даже великого инквизитора Фому де Торквемада.

Развитие событий в Европе благоприятствовало, казалось, намерениям старого митрополита. В январе 1933 года империа­листическая, захватническая Германия возвращается к строю, возвращается к формам, которые предвосхищают самые радуж­ные надежды графа. В тяжелом топоте коричневых батальонов ему чудятся шаги его второй молодости. Неизлечимая болезнь (элефантиазис) приковывает его к креслу, однако граф действует теперь с удвоенной энергией. Его дворец становится резиден­цией Андрия Мельника — правой руки полковника Коновальца и агента немецкой разведки, который фигурирует в картотеке германского полковника Николаи под красноречивой кличкой «Консул I». Должность управляющего имениями графа облег­чает «Консулу» работу на местах, а митрополиту — связь с Бер­лином. В рамках «Католической акции» происходит во Львове слет националистической молодежи, созванный митрополитом под лозунгом «Молодежь Христу». Шайка подчиненных Коно­вальца и Мельника прошла в тот день перед Шептицким, лаская его взор своим воинственным видом. Этот смотр сил украин­ского фашизма напоминал Берлину, что в грядущем конфликте на Востоке территория между Збручем и Саном будет, так ска­зать, для него идеальным плацдармом для похода германских дивизий на Киев.

В связи с заключением польско-немецкого пакта националис­тические террористы прекращают нападения на отдельных пред­ставителей польской администрации: под влиянием митропо­лита «нелояльная» ОУН заключает пакт взаимной помощи с ультралояльным УНДО. Правда, выстрелы из-за угла все еще звучат, но теперь льется исключительно кровь украинских рево­люционных деятелей, кровь рабочих, крестьян и прогрессивных интеллигентов.

Политические симпатии и антипатии графа приобретают окончательный вид во время гражданской войны в Испании. Вдохновляемый событиями в Испании, он пишет и публикует адресованное украинской молодежи «пастырское послание», в котором богом заклинает ее действовать по примеру франки­стских головорезов... О «гитлерюгенде» он пока что молчит: эти свои симпатии граф открыто продемонстрирует только в 1941 го­ду после захвата гитлеровцами Львова.

Однако на пути к такому радостному для него событию его ждет еще тяжелое испытание, которое никак нельзя сравнить с переживаниям 1914—1917 годов, хоть на этот раз «тернистая корона» и не украсит его седин. Вместо ожидаемых графом нацистских войск во Львов вступают части Красной Армии.

В ОЖИДАНИИ

И все-таки Шептицкий не теряет бодрости. Для него не под­лежит никакому сомнению, что война Германии против СССР есть лишь вопрос времени, и он свято верит в победу Гитлера.

Этот период непреклонной веры становится источником до­стойной удивления самоуверенности. Митрополит и его уполномо­ченный по особо важным делам, ректор львовской духовной академии Иосиф Слепый, ведут себя с каждым разом все вызы­вающе. Они пишут составленные в тоне дипломатических нот протесты: против передачи монастырских земель крестьянам, против легализации комсомола на территории Западной Украины, против открытия во Львове Дворца пионеров. Под незамыслова­тыми инициалами «И. С.» появляется усердно распространяемая нелегальная брошюра «Главные правила современного душпастырства», нечто вроде краткого курса саботажа. Последняя фраза брошюры звучит, как боевой лозунг: «Дай, боже, чтобы это исключительное положение не долго продолжалось...»

Митрополит идет еще дальше. В пастырском послании, опуб­ликованном весной 1940 года, он не только возводит в мученики пойманных с поличным священников-диверсантов, но и инструк­тирует еще не пойманных, каким образом они должны продол­жать антисоветскую деятельность в возможной ссылке. Поль­зуясь случаем, он выражает глубокую веру в скорое дости­жение своих целей. На этот раз граф уже не скрывает их гран­диозности:

«Многим из нас бог даст эту милость — проповедовать в церквах право- и левобережной Великой Украины вплоть до Кубани и Кавказа, Москвы и Тобольска».

ПОД ЗНАКОМ СВАСТИКИ

Двадцать второго июня 1941 года эта вера превращается в уверенность. Неделю спустя глава униатской церкви дрожащей от радостного волнения рукой благословляет грабящих Львов солдат Адольфа Гитлера. Он подписывает воззвание, в котором от всего сердца приветствует «победоносную немецкую армию» и в торжественной обстановке декларирует свою поддержку опереточному «правительству» Стецка Бандеры. В послании к духовенству он рекомендует отслужить повсюду молебны за победу немецкого оружия. Заодно граф призывает паству помогать гестаповцам.

«Нужно также обращать внимание на людей, которые честно служили большевикам...»

С этого пути митрополит не сойдет до конца, несмотря на разочарования, которые ему пришлось- пережить (разгон нем­цами правительства Стецка, неосуществленные надежды на соз­дание гитлеровцами украинского протектората, присоединение Галиции к генерал-губернаторству, запрет украинским священ­никам выезжать за Збруч и т. д.). Когда Гитлер ответит на верно­подданническое письмо графа небрежным молчанием, тот спо­койно проглотит эту обиду. Ненависть к коммунизму, к Совет­скому Союзу заглушает в Шептицком прочие чувства. То, что гитлеровцы воюют против Страны Советов, остается для него фактом решающего значения: в зависимость от него он ставит все свои поступки, всю свою энергию.

Когда неминуемый разгром гитлеровской Германии стал уже очевидным, митрополит усердно поддерживает коллаборациони­стский «Украинский центральный комитет», а ветеран немецкой разведки и верховод так называемого «Комитета помощи» Вла­димир Кубийович будет частым и желанным гостем графа.

В самые тяжелые минуты Кубийович ищет помощи на святоюрской горе и всегда находит ее. Когда проводимая Комите­том помощи мобилизация рабочей силы для немецкой военной промышленности наталкивается на отчаянное сопротивление народных масс, митрополит всесторонне поддерживает усилия комитета. Когда такие же помехи возникнут перед Кубийовичем при хлебозаготовках для немецкой армии, Шептицкий тут же составит соответствующее воззвание к крестьянам, а во время уборки позволит священникам устраивать богослужения после захода солнца, чтобы днем дать возможность хлеборобам по­работать на благо и во славу «третьей империи»...

Еще большее усердие проявит Шептицкий в апреле 1943 года, когда Кубийович, по поручению самого фюрера, приступит к соз­данию дивизии «СС-Галиция». Лишенный возможности по бо­лезни лично присутствовать на всевозможных смотрах, парадах, вербовочных сборищах, митрополит пошлет туда достойное пред­ставительство: возглавит его ректор Слепый, а три именитых священнослужителя наденут украшенные молниями мундиры эсэсовских капелланов.

Однако, несмотря на все усилия и насилия, прилив добро­вольцев в дивизию «СС-Галиция» не был таким массовым, как этого ожидал патрон дивизии, губернатор Вехтер. Оказались необходимыми срочные меры. Униатский клир предлагает свои услуги. Церковные амвоны напоминают теперь вербовочное бюро. Где не помогают уговоры и обещания, там на головы непослушных валятся угрозы, которые предвещают вечные муки на том свете и незавидную судьбу в земной юдоли.

Это происходит в период массового уничтожения гитлеров­цами евреев, а бандеровцами — польского населения. Понятное дело — это преступление, но совесть митрополита спокойна. В конце концов не он же лично убивает; да и жертвы убийства не принадлежат к подчиненной ему церкви... В данном случае нет для него никаких аналогий с 1940 годом, так что нет никаких оснований для протестов. На все, мол, есть свое время и место...

ПОСЛЕДНЕЕ ДЕЙСТВИЕ

И вот приходит неминуемое: Советская Армия изгоняет гит­леровцев из Львова. После короткого периода понятного заме­шательства жизнь на святоюрской горе обретает обычный вид. Отсутствие ожидаемых репрессий успокаивает и ободряет.

Святоюрская гора становится снова местом паломничества энтузиастов Бандеры и Мельника. Граф снова принимает чело­битчиков, он, как и раньше, благословляет, утешает, ободряет, поощряет и помогает. Разумеется, не всем. Когда придут к нему члены Государственной комиссии по расследованию немецких зверств с предложением подписать протокол, митрополит кате­горически откажется это сделать, ссылаясь на свою некомпетент­ность в подобных делах... и ... «на отсутствие достоверных све­дений»!

До предела натянутая струна может каждую минуту лопнуть, тем более что учащаются случаи открытого сотрудничества униатских священнослужителей с бандеровским охвостьем. Шептицкий чувствует напряженность ситуации. На созванном наспех архидиецезиальном сборе он зачитывает речь, в которой «осуждает» бандеровцев. Одновременно составляет выдержан­ное в этом же духе пастырское послание, причем копию его немед­ленно направляет властям. Ректор Слепый с такой же поспеш­ностью прячет оригинал послания в долгий ящик, преграждая, таким образом, словам митрополита путь к пастве...

Это был последний акт главы униатской церкви. За несколько месяцев до встречи союзных армий на Эльбе граф Андрий Шеп­тицкий закончит свое земное путешествие.

После «торжественных» похорон ключи от грекокатолической церкви согласно последней воле умершего принимает Иосиф Слепый (епископы уехали с гитлеровцами). Он делает отчаянные усилия, чтобы справиться с заданием, во всем — до мельчай­ших мелочей — наследуя своему предшественнику. Внешние признаки почета, в которых ему не отказывают просители из националистического подполья, порождают в нем иллюзии. Опья­невший от собственного честолюбия, Слепый бредет с каждым разом все дальше, погружается с каждым разом все глубже; святоюрский анклав становится снова местом темных контактов и контрактов, а его закутки — идеальным убежищем для «дого­ворных сторон». О проповедях, осуждающих бандеровских убийц, Слепый уже и не думает...

Наступает неминуемый финал: Слепый привлекается к ответ­ственности, а святоюрские строения подвергаются глубокой дезинфекции, которая завершается введением домовой книги.

Через некоторое время во Львове возникает организованный неразложившейся частью униатского духовенства «инициатив­ный комитет», возглавляемый доктором теологии Костельником, который спустя три года погибнет от пуль агента Ватикана. Целью комитета является освобождение от брестских пут и пре­доставление украинскому народу Галиции возможности вер­нуться к религии предков.

Созванный в начале 1946 года собор униатского духовен­ства единогласно принимает решение о полном разрыве с Римом и к этому же призывает верующих. Униатская церковь умирает, умирает через год после смерти своего вернейшего заступника...

Это была смерть исключительно безболезненная; не было замечено ни одного случая «мученичества» или хотя бы даже протеста. Выяснилось, что пациент умер задолго до того, как была констатирована его смерть.

Так бесславно погибла рожденная изменой церковь.

1948

 

АПОСТОЛ ПРЕДАТЕЛЬСТВА

«Мы видим распятым на кресте все, чем мы владеем».

Такими словами встретил примас-кардинал Венгрии Минд­сенти аграрную реформу и закон о национализации тяжелой промышленности в Венгрии.

В декабре 1945 года, когда уже окончательно назрел вопрос о провозглашении Венгрии республикой, кардинал обращается к правительству с письмом, написанным в тоне ультиматума.

«Мне стало известно, что национальное собрание в ближай­шем будущем имеет намерение поставить на повестку дня кон­ституционные реформы и закон об объявлении республики. Если это соответствует действительности, тогда я, пользуясь государ­ственным правом венгерских кардиналов, которое существовало на протяжении девятисот лет, выражаю свой протест».

Таким властным тоном разговаривали когда-то только абсо­лютные монархи со своими министрами. В 1945 году католиче­ский кардинал Йожеф Миндсенти намеревался разговаривать именно так с народным правительством. Что это — зазнайство? Мания величия?

Ни то, ни другое. Кардинал Миндсенти, примас Венгрии, архиепископ Эстергомский и прочая и прочая говорил здесь не только от своего собственного имени, от имени «обиженного» реформой владельца восьмисот двадцати пяти тысяч хольдов земли. Его устами говорила вчерашняя Венгрия, Венгрия знат­ных и необузданных феодалов, привыкших на костях и крови венгерского и других народов строить свою сомнительную славу и свое несомненное богатство.

В начале 1945 года Советская Армия освобождает Венгрию, и власть в этой стране переходит в руки народа. Реакция не­истовствует, она пускается на авантюристические махинации, надеясь, что с помощью англосаксонских протекционистов ей удастся восстановить феодально-буржуазный строй. Однако все ее соглашения заканчиваются, как правило, на скамье подсу­димых. Подняться выше этой скамьи реакционным деятелям никак не удавалось: пробужденный к жизни венгерский народ сметал их со своего пути.

Тогда на первом плане появляется Миндсенти. Чего не сде­лали гражданские диверсанты, то, как полагали недобитые реак­ционеры, сделает диверсант в епископской митре, которого под­держивает Ватикан, католическая церковь и вековые традицион­ные суеверия, которые, словом, помогут кардиналу овладеть настроениями и мыслями масс, а потом толкнуть эти массы против народного строя, против победившей народной демократии. Это была спекуляция большого масштаба.

И Миндсенти действует и действует с каждым разом все сме­лее и нахальнее. Он сыплет, будто с рукава, пастырскими лис­тами, а его подвластные и сторонники зачитывают эти анти­государственные прокламации с амвонов, печатают их в католи­ческих газетах, распространяют в виде листовок, ватиканское радио передает их по радио. Малоизвестный ранее кардинал ста­новится героем дня на страницах американской и английской прессы, очарованный папа шлет ему благословение за благо­словением. Подбадриваемый похвалами Уолл-стрита и Ватикана, Миндсенти лезет с ногами на стол. Всякое мероприятие пра­вительства наталкивается на живое препятствие в лице рас­поясавшегося кардинала.

Когда протесты не дают результатов, кардинал пускается на' угрозы. Угрожает правительству, угрожает народу. Убедившись, что народ в своей массе идет за правительством, поддерживает его, питает к нему доверие и любовь, Миндсенти, с Библией в ру­ках, грозно провозглашает:

«По святому писанию, проклят тот, кто верит в людей».

Однако «легальной» деятельностью Миндсенти не ограни­чивается: он плетет паутину тайных интриг, соглашений и заго­воров. Возлагая все надежды на третью войну, он пытается при­близить ее и с этой целью устанавливает связи с поджигателями, находящимися за границей. Верный традициям своих предшест­венников, он мечтает о восстановлении в Венгрии монархии во главе с габсбургской династией. И не только мечтает: тайно кардинал делает серьезные шаги для ее реставрации.

Уже через несколько дней после освобождения Будапешта Миндсенти просит графа Паллавичини поехать во Францию, где в то время находился Отто Габсбург, и заверить этого неудачного кандидата в монархи в безграничной преданности Миндсенти династии Габсбургов. Граф выполнил поручение кардинала. Отто поблагодарил и заявил о своем горячем желании как можно скорее встретиться с верным кардиналом.

Между ними завязывается переписка, причем роль посред­ника берет на себя бельгийский кардинал ван Рой. Отто Габсбург шлет в Эстергом слова утешения и ободрения, а кардинал в ответ отсылает ему информации сугубо шпионского характера, которые из рук Отто направляются в закоулки американской разведки.

Но в письмах всего не скажешь, потому назревает необхо­димость встретиться с глазу на глаз. В августе 1947 года Минд­сенти заявляет о своем желании поехать в Канаду, где должно было произойти торжественное празднество в честь девы Марии. Кардинал выезжает за океан, однако его архикатолическое сердце полонила не столько дева Мария, сколько вдова экс-императора Австрии и экс-короля Венгрии — Зета. Он сходится с тог­дашним духовником Карла Габсбурга, нью-йоркским священ­ником Палом Жамбоки, и тот устраивает ему встречу с често­любивой Зетой. Длительная беседа закончилась обоюдным бла­гословением.

Затем наступила пора встретиться и с ее сыном Отто.

Двадцатого июля Миндсенти инкогнито прилетает в Чикаго. На аэродроме его ожидает машина чикагского епископа. На другой день гостеприимный епископ везет кардинала далеко за город в один из живописных монастырей, за стенами которого его ждет Отто Габсбург.

После горячих приветствий разговор приобретает деловой характер. Ссылаясь на информации из «богоугодных источни­ков», Отто заверяет кардинала, что обострение отношений между великими державами вскоре приведет к войне и что после войны ответственные круги США с радостью будут приветствовать восстановление габсбургской монархии. Между Отто и Миндеенти нет ни малейшего расхождения во взглядах: война, только война решает их планы.

Миндсенти докладывает Габсбургу о своих «достижениях». С целью объединения монархических сил Венгрии он решил пре­вратить «Католический народный союз» в массовую монархи­ческую организацию. Кроме того, он успел уже организовать законспирированные легимитистские группы, которые действуют внутри различных партий. Архиепископ Эстергомский заверяет Габсбурга, что «легимитисты в Венгрии будут объединять и орга­низовывать, пока не достигнут своей цели...».

Кардинал растроганно прощается, Габсбург желает ему успеха. Миндсенти спешит, ему предстоят еще два не менее важ­ных разговора. Он отчитывается перед кардиналом Спеллманом о результатах беседы с Отто Габсбургом. Тот внимательно вы­слушивает его, одобряет тактику архиепископа, обещает все­стороннюю помощь и озабоченно высказывает свое опасение, чтобы нелегальная деятельность не причинила архиепископу вреда. Но тот успокаивает Спеллмана: ведь вскоре начнется война, а до этого времени венгерское правительство не осмелится поднять руку на его преосвященство примаса.

Накануне отъезда из Нью-Йорка Миндсенти встречается с эмигрантом-фашистом Тибором Энгардтом и поручает ему объединить американских венгров вокруг особы Габсбурга. Энгардт оживленно поддакивает. Он также легимитист и уже не­мало сделал для обновления венгерской монархии. Он хвалится своими связями и влияниями, с гордостью рассказывает о своем близком знакомстве с шефом Федерального бюро расследова­ния Эдгаром Гувером, намекает на свое сотрудничество с извест­ным агентом Гувера и ватиканской разведки миссис Бреди и, наконец, детально информирует кардинала о работе бывшего посла Салаши при Ватикане, прелата Ференца Люттора, который из венгерских фашистских беглецов типа Сандера Пиппера сумел организовать в Буэнос-Айресе сильную активную монархи­ческую группу, которая делает большие услуги американской разведке и контрразведке.

И вот Миндсенти снова на венгерской земле. Он очарован всем, что слышал и видел за океаном, он делится своими наблю­дениями и переживаниями с друзьями. Наслушавшись карди­нальских сообщений, монархистский деятель Баранян готовит проект мероприятий, направленных на восстановление монархии, и даже составляет список министров, которые засядут в прави­тельстве после обещанной кардиналом оккупации Венгрии англо- американцами... Архиепископ торжественно утверждает этот проект будущего кабинета.

Сам он тоже пишет прожекты. В найденной среди его сек­ретных бумаг папке «Земельная реформа» он рисует картину будущей монархической Венгрии, точнее говоря, венгерского села. Он предлагает отобрать у крестьян землю и отдать ее кула­кам и помещикам, собственникам двухсот — пятисот хольдов...

Занятый мероприятиями, направленными на ускорение войны и восстановление монархии, Миндсенти находит еще время для спекуляции валютой и для шпионажа. Информации принимает от него сам посланник США в Будапеште Артур Шенфельд, кото­рый отсылает копии кардинальских писем прямо в Вашингтон, в государственный департамент. Об этом мистер Шенфельд до­вольно откровенно заявляет в своем письме от 27 декабря 1946 года, переданном тайным путем кардиналу:

«Я подтверждаю получение вашего письма от 16 декабря, в котором вы излагаете ваши общие наблюдения политического характера относительно Венгрии и ее теперешнего положения. Копии этих писем были посланы в государственный департа­мент... Мне хотелось бы, пользуясь случаем, заверить ваше пре­освященство, что я и впредь с радостью буду принимать ваши замечания по всем вопросам, на которые вы захотели бы обра­тить мое внимание».

Чем дальше, Миндсенти теряет терпение: он нажимает на американского посланника, требуя ускорить войну путем непо­средственного вмешательства США во внутренние дела Венгрии.

Когда венгерское правительство обратилось в Вашингтон с просьбой вернуть Венгрии украденную гитлеровцами истори­ческую ценность — корону святого Стефана, Миндсенти пишет письмо новому посланнику США в Будапеште Чепину:

«Моя просьба к вам — позаботиться о своевременном распо­ряжении вашего высокого правительства, чтобы армия отпра­вила и передала святую корону на сохранение его преосвящен­ству — папе римскому, предшественник которого в 1000 году подарил корону святому Стефану. Это особенно важно, ибо за­боты о ее выдаче и наступлении (Миндсенти имеет в виду буду­щее наступление американцев на... Будапешт.—Я. Г.)могли бы катастрофично повлиять на судьбу святой короны».

Через несколько дней пришел ответ Чепина:

«Дорогой кардинал Миндсенти! Я получил ваше письмо от 31 августа, где вы говорите о мероприятиях, связанных со святой короной святого Стефана. Из ваших утверждений следует, что святая корона находится в руках армии США в Висбадене. Поз­вольте заверить вас, дорогой кардинал, что мы уделим должное внимание вашему предложению, когда внимание миссии будет обращено на судьбу этой реликвии».

Особенно много энергии тратит Миндсенти на работу среди молодежи. Наличие множества католических школ облегчает ему это. Упомянутые школы являют собой в миниатюре Эстергомский дворец, государство в государстве: мракобесы-воспитатели рачи­тельно заботятся, чтобы веяния новой эпохи не проникли через стены этих учреждений, и предпринимают отчаянные усилия, чтобы из их воспитанников и воспитанниц выросли чистокровные фашисты. Вырвать молодежь из цепких рук ее растлителей — такова первоочередная задача, возникшая перед народным пра­вительством. И это было сделано.

Миндсенти и его подручные ответили дикой свистопляской. На головы членов правительства посыпались проклятия; Минд­сенти пригрозил отлучением от церкви. В его посланиях теперь уже слышится голос явного, безудержного врага демократии. Это было открытое провозглашение войны новой Венгрии.

Венгерский народ принял вызов. В многочисленных пись­мах и телеграммах в адрес правительства он требовал прекра­тить враждебную деятельность самонадеянного феодала в кар­динальской мантии и сурово наказать этого обер-шпиона и дивер­санта. Языком справедливых и суровых судей заговорили рабо­чие, крестьяне, служащие, люди свободных профессий, загово­рили также и ученики бывших католических школ, заговорила, наконец, еще окончательно не растленная часть духовенства.

Требование народа исполнено: Йожеф Миндсенти оказался за решеткой. Найденные во время обыска секретные документы кардинала подтвердили наихудшее предположение: Миндсенти оказался шпионом, провокатором, злобным поджигателем войны и к тому же грязным спекулянтом.

Венгерский народ во весь голос сказал: «Наконец-то»!

Иначе отозвались на арест проходимца его покровители, для которых удар по Миндсенти был ударом по ним. Заместитель американского государственного секретаря Ловетт с пеной у рта очередной раз ошельмовал демократический строй Венгрии, а Пий XII... отлучил виновников ареста Миндсенти от католиче­ской церкви (тоже мне горе!). Дала волю своей злобе и пресса Уолл-стрита. Осиное гнездо зашевелилось.

Миндсенти и его опекуны за границей рассчитывали, оче­видно, на короткую память венгерского народа, на то, что народ забыл, сколько зла, крови и слез стоило ему господство Габ­сбургов и его верных ватиканских паладинов. Однако есть вещи, которых не забывают, хотя на них лег налет веков.

Вместе с первыми Габсбургами пришли в Венгрию и первые иезуиты. И те и другие огнем и мечом утверждали свое господ­ство, а когда терпение венгров лопнуло и они в знак протеста отказались от католичества, немецко-римские иезуиты провоз­гласили смертный приговор всем протестантам. Но народ не со­гнулся под кровавым террором: возглавляемый Стефаном Бочкаем, он оказал вооруженное сопротивление цесарско-поповской орде.

Леопольд Габсбург превосходит в зверствах своих предшест­венников. В 1671 году Европа становится свидетельницей страш­ной массовой расправы над непокорными огненному палаческому топору венгерскими патриотами: через несколько лет возникает народное восстание Текели.

Однако первые успехи повстанцев не изменили неравенства в силах, Габсбург побеждает и, увлеченный католическим кли­ром, устраивает страшную резню свободолюбивых жителей города Епариес. Потом еще раз поднимаются на бой за свободу «куруци» Франца Ракоци. Перепуганные Габсбурги и их при­спешники в сутанах идут на уступки, но это только предваритель­ный маневр. Немного погодя они снова затягивают петлю на шее народа.

В 1848-1849 годах венгры еще раз восстают против Габсбур­гов. Кроме кучки запродавшихся магнатов, весь народ берется за оружие. Мгновенно в сердце Венгрии распространяется сочная брань по адресу восставшего народа: это архиепископ эстергомский Хам Янош бросает проклятия на головы своих соотечествен­ников за то, что те отважились сбросить габсбургско-немецкое ярмо.

Правительство Кошута привлекло предателя к ответствен­ности, и неизвестно, что было бы с Хамом в митре, если бы не победа Габсбургов, которые опять предоставили своему агенту эстергомский дворец.

Как видим, кардинал Йожеф Миндсенти имел достойных предшественников. Но 1949 год — не 1671-й и не 1848-й. Габ­сбурги доживают свой век на чужих хлебах, и им не под силу спасти своего эстергомского служаку. Не «спасли его и заокеан­ские опекуны. В стране народной демократии предательство оте­чества перестало быть прибыльным почетным занятием, и ника­кая даже кардинальская мантия не защитит больше предателя от кары!

Приговор вынесен. Предатель в кардинальской мантии понес заслуженное наказание.

1949

 

ИВАСЬ СОРОКАТЫЙ

Не надо особенно доверять людям, которые вместо «огурец» говорят «огурчик», а вместо «капуста» — «капустка». Почему? Сейчас увидите.

В древнем городе Львове жил Юра Шкрумеляк. Что это был за человек! Еще сызмальства наш Юра отличался евангельской кротостью и смирением, и все были уверены, что как только Юра подрастет, то обязательно пойдет в монастырь.

Однако Юра не избегал забот мирских, он отважно ринулся в водоворот житейской суеты и в одно прекрасное утро появился с медовой всепрощающей улыбкой на губах в большом и грешном городе Львове.

Здесь он сразу же обратил на себя внимание. И не только тем, что вместо «деньги» говорил «денежки», вместо «девушки» — «девчоночки», а вместо «вода» — «водичка».

Больше всего поразил жителей Львова его творческий гений, который показал миру, что можно одновременно писать одной рукой стихотворение, другой — роман, а третьей... Да нет же, третьей руки у Юры не было. Но хотя у него и не было третьей руки, все равно он умудрялся чуть ли не каждую неделю выпу­скать в свет роман, сотню стихотворений и дюжины две расска­зов. Однако подлинная слава приходит к несравненному Юре лишь с появлением во Львове Ивана Тиктора, издателя так называе­мой «Коровьей газеты». Эта газета оплачивала убытки своим подписчикам, у которых подыхали коровы. Видно, из любви его к «сестрам по крови», как сам Шкрумеляк откровенно призна­вался, наш поэт становится ретивым, сотрудником газеты под псевдонимом — Ивась Сорокатый.

С той поры уже не было ни одного номера «Коровки», в кото­ром бы не появлялся стихотворный фельетон, обязательно заканчивающийся словами:

... вот этой-то фразой крылатой хотел вам напомнить Ивась Сорокатый.

Что же такое хотел сказать своим читателям Ивась Сорокатый? Он хотел им напомнить, чтобы исправно высылали в газету взносы, пока у них еще не подохла коровка, крепче сплачивались вокруг своей «коровки», а кроме того, Ивасик Сорокатый из каждой строчки брызгал слюною и желчью на Советскую Ук­раину.

И результатов не пришлось долго ждать: прежде Юрасик- Ивасик был гол как сокол, а теперь выстроил себе приличный домик...

Когда же пришел сентябрь 1939 года, а с ним Красная Армия, Юрасик-Ивасик ни на минуту не прекратил творческой работы. С его станка, словно по конвейеру, сыпались теперь сотни стихо­творений, в которых солнце называлось «солнышком», «воля» — «волюшкой», а «рубль» — «рубликом». Он хотел было даже Кремль назвать «кремликом», но не смог найти для этого слова подхо­дящей рифмы. С благожелательной улыбочкой на губах, с руч­ками, смиренно сложенными на круглом животике, подсчитывая свой гонорарчик, он пробирался на митингах поближе к трибуне и кричал: «Да здравствует!..»

А потом Львов вместе со Шкрумеляком захватили фашисты. Улицы города были залиты кровью многих тысяч его жителей. А Юрасик-Ивасик?..

С неизменной медовой улыбочкой на губах, с поднятой руч­кой, он встретил гитлеровского губернатора возгласом «Хайль!», а вернувшись домой, охваченный очередным творческим поры­вом, написал стишок «Чудо в дубраве».

Какое же это «чудо»? А вот послушайте:

Зеленеет дуб-дубочек,

Погодушка греет ниву,—

Радуется мой сыночек:

Его долюшка счастлива.

(«Львовские вести», 1942)

Как видите, нет тут по существу никакого чуда. Шкрумеляк — не Шкрумеляк, а Иуда; Юрасик-Ивасик — не Юрасик-Ивасик, а Иудушка. И разницы здесь особенной нет в том, что ему мере­щится дуб-дубочек, а не осина, на которой, как известно, и закон­чил когда-то свою «долюшку счастливую» Иуда.

Не чудо и то, что после всего этого хочется сказать по адресу несравненного поэта:

— Скатертью тебе дорога, Юрасик-Ивасик,— националисти­ческий холуйчик!..

1944

 

ЗАКЛЕЙМЕННЫЕ

КАРТОЧКИ ИЗ АЛЬБОМА

Семнадцатый полк, улан, расквартированный во Львове накануне 1939 года, славился не только красотой своих коней. Особенно тщательно были подобраны в этом полку его офицеры, преимущественно сынки помещиков. Пилсудский знал, что делал, поручая этим прототипам эсэсовцев подготовку выборов в сейм осенью 1930 года. Они с таким мастерством организовали мас­совое избиение шомполами крестьян Львовщины, они с такой садистской последовательностью разрушали крестьянское иму­щество, поливая зерно керосином, а библиотеки — навозом, что Иеремия Вишневецкий, наверное, от зависти переворачивался в гробу.

Когда вся эта братия проходила, бывало, военным строем мимо студенческого общежития, что на улице Лозинского,— там открывались окна и возгласам «да здравствуют» не было конца. Этот крикливый энтузиазм молодчиков из фашистской «фаланги» и не менее фашистской ОНР («Обуз народово-радикальни») имел свои основания. И те и другие были детьми одного и того же отца, и тех и других объединял один и тот же лозунг «бей». Бей украинцев, евреев, бей рабочих, бей всех демократов, всех прогрессивных людей без различия национальности... Онровцы с таким же наслаждением вспарывали ножами животы студентам-евреям, с каким уланские офицерики пороли до смерти несчастных украинских крестьян.

Появление Гитлера на международной арене зажгло в этом «обществе» самые розовые надежды. Наконец, пришел их мессия, достаточно сильный, чтобы осуществить царство фашизма на земле. Им уже представлялась «новая» Польша: с украинскими и белорусскими землями, но без украинского и белорусского населения. Им представлялись уже не «погромчики» с двумя- тремя десятками замученных до смерти евреев. Они точили ножи для всеобщей Варфоломеевской ночи. Они собирались резать всех, кто не поклонялся фашистским богам: коммунистов, социа­листов, людовцев, представителей демократической интеллиген­ции, или, говоря их языком, «масонов».

КОНЪЮНКТУРА

Ахиллесовой пятой польского фашизма было то, что у него не было «надлежащей массовой базы». Не было ее ни у Пилсудского, ни у его полковничьей камарильи.

Более благоприятную конъюнктуру создала для него немец­кая оккупация.

Старые, потрепанные и крайне непопулярные политические лозунги были изъяты из обихода, скомпрометированные вожаки нырнули в неизвестность, чтобы сейчас же после этого выныр­нуть в другом месте с перекрашенными волосами и под более или менее романтичным псевдонимом. В их политическом словаре осталось уже только одно слово — «Польша», и этим словом они жонглировали теперь с ловкостью опытных мошенников. Для большей важности они побрякивали оружием, обещая пустить в ход против немцев — «в удобный момент».

Такая тактика дала некоторые результаты. Кое-кто из поля­ков, сбитых с толку «патриотической» антинемецкой декламацией перекрашенных лисиц, пошел за ними.

Законспирированная группа ЗВЗ («Звйонзек вальки збройней») превращается в более массовую организацию с претен­циозным названием АК («Армия Крайова»), Явно фашистская НСЗ («Народове силы збройне») по тактическим причинам временно стоит в стороне.

Тактику обеим этим группам, как и их названным сестрам в Польше, диктовал эмигрантский Лондон,— известную уже так­тику «выжидания з оружием, приставленным к ноге».

Разумеется, долго длиться это не могло. После Сталинграда, Курска и Киева события разворачивались быстрыми темпами. Произошло то, чего больше всего боялись не только гитлеровцы, но и аковцы, и нсзовцы: на фашистскую Германию надвигалась с Востока уничтожающая буря, которая должна была вырвать с корнями не только немецкий фашизм, но и его иноязычные ростки.

Одного только подавления массовой борьбы против немецких оккупантов было уже мало этим названым сестрам.

ВЗАИМООТНОШЕНИЯ НАЛАЖИВАЮТСЯ

Выручили их сами немцы.

Февральским вечером 1944 года гестаповцы вошли в один из магазинов и вежливо попросили его владельца пойти с ними.

—    В чем дело? — ужаснулся торговец.

—    Пустяки,— ответили ему.— Через час вернетесь домой.

Спустя десять минут торговец сидел перед криминаль-комиссаром Карстеном и его ассистентом Байером.

—     Вы городской комендант НСЗ города Львова? — спросил тихим голосом Карстен.

Задержанный даже не пытался отрицать.

Началась беседа, становившаяся постепенно все теплее.

Около полуночи криминаль-комиссар отвез «коменданта» домой на собственной машине.

Через несколько дней, точнее вечером 26 февраля, эта же машина стояла на углу улиц Николая и Мохнацкого. К ней медленным шагом подошли две фигуры.

— Где Стрийская улица? — спросил один из них у шофера.

Вместо ответа открылась дверца, и неизвестные люди шмыг­нули, как коты, в машину, где их уже ждал криминаль-комиссар Карстен. Машина двинулась в направлении Пелчинской.

В ОБЪЯТИЯХ ГЕСТАПО

В этот вечер обе стороны окончательно выяснили свою точку зрения. Вот что пишет об этих переговорах криминаль-комиссар Карстен в «Секретном государственном деле», датированном 27 февраля 1944 года. На предложение Карстена наладить сотрудничество НСЗ с немецкой охранной полицией (гестапо) «городской комендант» НСЗ ответил:

«Если немецкая охранная полиция даст мне возможность быть посредником между ней и НСЗ, то я готов установить связь между охранной полицией и НСЗ, чтобы найти при переговорах способы и пути для будущих заданий против большевизма».

Получив эту возможность, господин «комендант» одновре­менно старается, чтобы об этих переговорах не узнали, чего доб­рого, рядовые сторонники и члены НСЗ. Во время другой встречи с гестаповцами он ставит такое требование:

«При встречах и переговорах должны быть самым строгим образом соблюдены правила конспирации, безусловно сохранены в тайне от немецких (какая осторожность!—#.Г.),украин­ских и польских кругов. НСЗ настаивает, чтобы никто не знал, даже ее члены, что НСЗ установила непосредственную связь с охранной полицией».

На такое требование Карстен, очевидно, согласился с легким сердцем, тем более, что господин «комендант» оказался доволь­но-таки щедрым и услужливым партнером.

«НСЗ обещает:

а)   Вести антикоммунистическую пропаганду...

б)   Выявить коммунистические элементы как во Львове, так и во всей Галиции, и выведать их нелегальные методы работы и деятельности».

Чтобы у гестаповцев не было никаких сомнений относительно характера «Народных сил збройных», «комендант» отдает все силы в полное распоряжение гестапо. Он продолжает:

«Этим должна быть дана возможность охранной полиции провести широкие аресты членов ППР и подобных организаций».

Смакуя уже в воображении картину, как нсзовские шкуро­деры будут выдавать польских и украинских патриотов в крова­вые лапы гестапо, иуды из кожи лезут, чтобы заслужить доверие гитлеровского криминального комиссара. Окружной комендант торжественно заявляет:

«НСЗ готова и способна создать для активной борьбы против большевизма дивизию численностью в семь тысяч че­ловек».

Это предложение понравилось Кзрстену едва ли не больше всех. Он помнил, какой дождь наград посыпался в свое время на Вехтера за создание им дивизии «СС-Галиция». Один только вопрос беспокоит еще господина криминаль-комиссара: какую цену назначат нсзовские партнеры за свою помощь.

Услышав ее, криминаль-комиссар Карстен почесал, навер­ное, затылок. Эти партнеры проявили немалый аппетит:

«Мы требуем один миллион злотых наличными, кроме того, одежду и вооружение для наших людей и средства передви­жения».

Карстен понимал, почему нсзовцы уделяют такое внимание транспорту: основным занятием большинства членов НСЗ была спекуляция...

Львовское гестапо обратилось за инструкциями в Берлин. Вскоре поступил ответ. Он был положительным.

Третьего марта состоялась третья встреча. Соглашение было достигнуто, партнеры могли приступить к работе. Чтобы зама­скироваться, молодчиков НСЗ решено было одеть в форму «баудинста».

Только с «дивизией» ничего не вышло. Как оказалось, общее количество участников нсзовских банд было слишком скромным, для того чтобы создать из него хотя бы один только полк.

КОГДА ДВОЕ ПОЛЮБЯТ ДРУГ ДРУГА

В Берлин полетели рапорты, криминаль-комиссар Карстен имел полное право ожидать награды. Однако почить на лаврах гестаповцам так и не удалось. В руках Красной Армии был уже Тернополь. По данным немецкой разведки, готовилось новое большое наступление наших войск. Создание диверсионных банд в советском тылу становилось для немцев все более необходимым. - Гестаповец Витиска уже имел в кармане договоренность с бандеровцами. Карстен и Байер оснащали нсзовских громил. На­стало время подумать об агентуре Лондона — АК.

Весной 1944 года руководители АК во Львове получили от гестапо так называемое «железное письмо» с подписями, двумя печатями и... с предложением прислать представителей для пере­говоров. О цели переговоров говорилось в письме довольно скром­но. Это должно было быть обычное «контактирование в работе...»

Авторы письма давали при этом «офицерское слово чести» не трогать аковских представителей и обращаться с ними, как с «высокой договорной стороной».

«Железное письмо» не осталось без ответа.

Откликнулся на письмо не кто иной, как сам «начальник второго отдела АК во Львове», выступавший под поэтическим псевдонимом «Лёт». Немедленно был установлен контакт. С не­мецкой стороны принимал участие в переговорах криминаль- комиссар Паппе.

Эти переговоры проходили с ведома и по инструкциям руко­водителя АК во Львове генерала Филиппковского. Санкция эмигрантского правительства на борьбу АК с органами советской власти и Красной Армии у господина генерала уже была. Надо было еще получить санкцию и... помощь гестапо.

Он ее получил.

УДАР

Двадцать седьмого июля Красная Армия освобождает Львов. Разбитые немецкие войска в панике бегут в направлении Сам- бора. На улицах Львова появляются вдруг вооруженные люди с бело-красными повязками на рукавах. Некоторые из них, дезориентированные, обстреливают отступающих немцев. Одна­ко преимущественное большинство их занимается чем-то иным. Пользуясь временным беспорядком, они расправляются с... ук­раинскими и польскими патриотами, охотясь с особенным рвением на партизан.

Они врываются в квартиры и на глазах детей убивают их родителей. На улице Шашкевича они среди белого дня зверски убивают одного из руководителей Народной гвардии имени Ив. Франко инженера Березина и его товарища Путька. Только на протяжении двух дней от рук аковцев гибнет во Львове шесть­десят шесть советских людей.

Советская комендатура предлагает убийцам сдать оружие. Этот приказ был будто бы выполнен. Вооруженные люди с по­вязками исчезли с улиц, чтобы вместе с основной массой оружия перейти в... подполье.

Теперь им уже нечего играть в прятки: НСЗ объединяется с АК, и" они вместе начинают длиннейшую серию убийств и гра­бежей. В декабре 1944 года польское эмигрантское правительство официально «распускает» АК и одновременно неофициально приказывает своим аковским агентурам продолжать бандитскую работу. Такие же инструкции шлет филиппковским из-за Вислы гестапо.

Красная Армия переходит в зимнее наступление, один за другим освобождаются польские города, окончательный разгром фашистской Германии становится вопросом ближайшего време­ни. В кругах польской реакции забили тревогу. Аковская банда получает приказ: «Убивайте!»

В КРОВАВОЙ МГЛЕ

И они убивают. Убивают выстрелами из-за угла советских бойцов и офицеров, зверски истязают до смерти польских пат­риотов.

Особенно одиозной личностью для гестаповской агентуры становится партизанский врач, доцент Львовского мединститута Белинский. Почему? Потому что этот молодой талантливый ученый считал своим долгом выступить перед польской общест­венностью со словами великой правды об общности интересов славянских народов, о том, что без советско-польской дружбы нет и не может быть свободной, независимой, демократической Польши.

Авторитет, завоеванный Белинским среди широких кругов, львовских поляков, становится солью в глазу для контрагентов криминаль-комиссара Паппе. Сначала они подбрасывают Белин­скому анонимные письма, презренные письма, написанные рукой и языком типичных дегенератов из эсэсовской конюшни.

Когда это не дало им желаемых результатов, аковские ка­нальи исподтишка трусливо убивают врача-патриота и тяжело калечат его жену.

Через некоторое время после этого те же душегубы внезапно убивают профессора Львовского политехнического института Лангауэра в то время, когда он один молится на могиле своего сына.

ОТЦЫ И ДЕТИ

Какие же элементы входят сегодня в АК? Ее вожаки — это главным образом пилсудчики, бывшие офицеры второго отдела, агенты польской охранки, авантюристы, людишки, которые во время немецкой оккупации умело соединяли работу на благо гестапо со спекуляцией.

Для бандитских актов они используют почти исключительно молодежь 1927—1928 годов рождения, молодежь, духовно иска­леченную немецкими оккупантами, которые забрали у нее школу и из бывших учеников сделали полуграмотных, мелких базар­ных торговцев крадеными сигаретами и полученной обманом водкой.

Именно эта часть польской молодежи и стала основным орудием преступлений в руках аковских провокаторов. Именно ее наиболее легко было обмануть, если учесть, что она не помнит и не знает Польши Пилсудского со всем ее позорным прошлым...

АК, как и бандеровщина, в нынешнем ее виде — это, главным образом, продукт гитлеровской оккупации. Бандеровцы вырезали на западноукраинских землях тысячи мирных жителей польской национальности. Их аковские побратимы не отстали от них.

Недавно на территории Польши нсзовская группа АК уничто­жила жителей украинского села Верховины, Красноставского уезда, где в течение двух часов фашистские изверги зарезали сто девяносто четыре человека, в том числе шестьдесят пять младенцев.

Красная Армия завершила разгром гитлеровской Германии, освободила от немецкого рабства трудящихся Западной Украи­ны, помогла им вернуться в великую семью свободных народов Советского Союза. Вместе с тем Красная Армия принесла сво­боду братскому польскому народу, который теперь строит новую, сильную, демократическую Польшу.

Но не могут с этим примириться бандеровцы, аковцы и другие лакеи фашизма. Они пытаются стать на пути народа и с того берега Буга перебрасывают своих агентов для диверсионной работы.

Народ ненавидит их. Эти бандиты обречены. Однако молчать о них нельзя. Наоборот, нужно сказать об этой фашистской сволочи всю правду. Пусть они, эти кровопийцы прошлого, перейдут во мрак с заслуженным именем Иуды, с заслуженной печатью Каина на челе.

 

КОММЕНТАРИИ

РАССКАЗЫ

Казнь

Впервые напечатано в журн. «В1кна», 1932, № 2. Цензура запретила конец рассказа. При жизни писателя рассказ не переиздавался. Автограф произведения хранится в Центральном государственном архиве-музее литературы и искус­ства УССР. Печатается полностью по доцензурному экземпляру.

Три смерти

Рассказ впервые напечатан в 1932 г. в журн. «Вiкна», № 6 под названием «Целина» без II и III разделов, которые цензура изъяла. Полный текст был опубликован после освобождения Западной Украины Советской Армией в журн. «Лiтература i мистецтво», 1940, № 3 под названием «Три смерти».

Неизвестный Петро

Впервые был напечатан в журн. «Вiкна», 1932, № 7—8. При жизни писателя не переиздавался.

Школа

Написан в 1945 г. В его основе — реальные события. Впервые опубликован в газ. «Вiльна Україна», 1946, 2 апреля. Был на­печатан в сб. «Их лица», 1948 г. Автограф под названием «Грицко Гуцало любит книжки» хранится в отделе рукописей Института литературы им. Т. Г. Шевченко АН УССР.

Миссис Маккарди теряет веру

Написан под свежими впечатлениями от пребывания в Нюрн­берге во время Международного военного трибунала над глав­ными фашистскими военными преступниками, где Галан был в качестве специального корреспондента газ. «Радянська Україна». Впервые напечатан в журн. «Радянський Львiв», 1946, № 11.

ПЬЕСЫ

99%

Написана в 1930 г. В этом же году пьесу поставил самодея­тельный «Рабочий театр» во Львове. Впервые напечатана в журн. «Вiкна», 1930, № 11, 12; 1931, № 1. В 1931 г. вышла отдельным изданием в библиотеке «Вiкон».

Под золотым орлом

Я. Галан закончил пьесу в августе 1947 г. Впервые напечатана в журн. «Радянський Львiв», 1947, № 10 под названием «Недопетая песня». В 1948 г. под названием «Под золотым орлом» вышла отдельной книжкой в изд. «Вiльна Україна» (Львов). В этой же редакции при жизни писателя была издана в сборнике «Перед лицом фактов». Впервые поставлена в 1951 г. Львовским укра­инским драматическим театром им. М. Заньковецкой. Была по­ставлена на сценах многих театров в СССР и за рубежом.

Любовь на рассвете

В литературно-мемориальном музее Я. Галана во Львове хранится блокнот писателя, в котором стоит дата написания плана будущей пьесы — 14 января 1949 г. А в марте — апреле этого же года появляется машинописный вариант пьесы. Впервые напечатана в кн.: Я. Галан. Вибране. К.: «Радянський письменник», 1957. Первую постановку пьесы осуществил Львовский украинский драматический театр им. М. Заньковецкой. Была по­ставлена на сценах многих театров СССР.

ОЧЕРКИ

День народного гнева

Впервые напечатан в газ. «Вiльна Україна» (Львов), 1940, 16 апреля. Написан в соавторстве с П. Козланюком.

Творческий порыв

Напечатан в газ. «Вiльна Україна», 1940, 25 сентября.

На Варшаву!

Напечатан в газ. «Вiльна Україна», 1944, 16 сентября.

В общей борьбе

Впервые опубликован на польском языке в газ. «Czerwonysztandar», 1944, 23 декабря под названием «Dopracipolakow». На украинском языке впервые опубликован в газ. «Радянська Україна», 1945, 5 января под названием «В общей борьбе». Сохра­нилась рукопись на польском языке. В издание: Ярослав Галан. Твори в чотирьох томах. К., «Наукова думка», 1978— 1980 гг. очерк вошел под названием «Слово к братьям полякам».

В Вене

Впервые напечатан в газ. «Радянська Україна», 1945, 14 июля.

Не играть с огнем

Впервые напечатан в газ. «Радянська Україна», 1946, 5 февраля.

О чем нельзя забывать

Впервые напечатан в газ. «Радянська Україна», 1947, 2 сен­тября в связи с 800-летием г. Москвы.

История шагает вперед

Впервые напечатан в газ. «Закарпатская правда», 1949, 1 мая.

Величие освобожденного человека

Последняя статья Я. Галана, над которой он работал в день своей трагической гибели. Страницы ее были обагрены кровью писателя.

Статья была написана на русском языке для газеты «Львов­ская правда». Впервые опубликована на польском языке в газ. «Czerwonysztandar», 1949, 29 октября. На русском языке впер­вые опубликована в газ. «Львовская правда», 1949, 5 декабря.

ПАМФЛЕТЫ

Люди без родины

В 1943 г. в Москве вышел на украинском языке сборник памфлетов Я. Галана «Фронт в ефiрi». В него вошли памфлеты «Люди без родины», «Они спешат», «Погоня за смертью», «Аванс», «Каннибалы», разоблачающие идеологию фашизма, предательскую роль украинских буржуазных националистов.

Касторка и история

Впервые напечатан в журн. «Перець», 1943, № 20—21. Муки Мораллера

Я. Галан написал памфлет в период работы коммента­тором на радиостанции им. Т. Г. Шевченко. Прочел его по радио 15 мая 1943 г. под названием «Моральные муки Мораллера». Впервые напечатан в журн. «Перець», 1943, № 12.

Ликвидация

Написан памфлет в октябре 1944 г. Впервые напечатан в газ. «Вьльна УкраТна», 1945, 24 января.

Чему нет названия

Впервые опубликован в газ. «В i льна Укра їн а », 1944, 17 но­ября. Позже Я. Галан дополнил его и включил в сборник «Их лица».

Мамелюки

Я. Галан вошел в историю литературы и как литературный, театральный критик. Нередко обращался к жанрам фейлетона, памфлета. В статье-фейлетоне «Мамелюки» он высмеивает и разоблачает тех литераторов, которые в годы войны прислужи­вали фашистским оккупантам. Впервые напечатан в журн. «Радянський Львiв», 1945, № 1.

Карьера на экране

Памфлет написан для газ. «Радянська Україна», где был опубликован 14 декабря 1945 г. Сохранилась вырезка из газеты, на которой есть авторские правки. Позже Я. Галан включил этот памфлет в сборник «Их лица».

В Нюрнберге идет дождь...

Памфлет написан в Нюрнберге во время Международного трибунала над главными военными фашистскими преступни­ками. Впервые напечатан в газ. «Радянська Україна», 1946, 20 марта. Был включен автором в сборник «Их лица».

Геринг

Впервые напечатан в газ. «Радянська Украї на » под назва­нием «Еще о Геринге». Я. Галан продолжал работать над памф­летом. Под названием «Перед нами Геринг» включил в сборник «Их лица».

Иоахим фон

Памфлет впервые был опубликован в сборнике «Их лица». Сохранился машинописный экземпляр статьи с авторскими правками.

На дневной свет

Памфлет написан в Нюрнберге для газ. «Радянська Украї на », в которой был напечатан 9 марта 1946 г. С некоторыми ав­торскими правками напечатан в сборнике «Их лица».

Последние дни одной аферы

Впервые напечатан под названием «Останнi днi фашистської афери» в газ. «Радянська Украї на », 1946, 8 января. Сохранился машинописный текст с авторской правкой и новым названием — «Последние дни одной аферы».

Убийцы под маской политических эмигрантов

Памфлет написан в Нюрнберге на материалах судебного процесса над главными фашистскими военными преступниками для газ. «Радянська Украї на », где был напечатан 19 января 1946 г. Сохранилась газетная вырезка с авторской правкой и с измененным названием — «Убийцы на отдыхе».

Протекторы измены

Написано в 1946 г. Впервые напечатано в газ. «Радянська Украї на », 1946, 1 ноября.

В дебрях

Впервые напечатано в газ. «Радянська Украї на », 1947, 22 августа.

Пауки в банке

Впервые опубликовано в газ. «Радянська Украї на », 1946, 6 января.

Их лица

Написано Я. Галаном как предисловие к сборнику памфле­тов и фейлетонов, который вышел во Львовском издательстве «В i льна Укра їн а » в 1947 г. под этим же названием. В сборник были включены и другие произведения, в которых разоблачалась реакционная сущность идеологии фашизма и украинского бур­жуазного национализма.

Тень чужих богов

Один из последних антиватиканских памфлетов Я. Галана. Впервые опубликован на русском языке в газ. «Закарпатская Украина», 1948, 20 июня. На украинском языке впервые опубли­кован в газ. «В i льна Укра їн а », 1950, 4, 5 и 11 февраля. Сохра­нился машинописный текст на украинском языке с авторскими правками.

Апостол предательства

Памфлет впервые опубликован после смерти Я. Галана в журн. «Сучасне i майбутне», 1949, № 12.

Ссылки

[1] Имеется в виду переворот в мае 1926 г., после которого в Польше пришел к власти Пилсудский.

[2] Эндек — национал-демократ, член реакционной буржуазно-поме­щичьей партии 20—30-х гг.

[3] Галлер — польский генерал, пособник Пилсудского.

[4] Ганнибал у ворот (лат.).

[5] За воинскую доблесть (лат.).

[6] Украинские сечевые стрельцы— националистические части, сражавшиеся в составе австро-венгерской армии в первую мировую войну.

[7] То есть между американскими и английскими солдатами.

[8] Приспешников (англ. сленг).

[9] «Народове силы збройне» — военные отряды из перемещенных лиц польской национальности в послевоенной Западной Германии.

[10] Который час (нем.).

[11] Перемещенные лица (от англ. displaced persons).

[12] Мир тебе, святой Марк, евангелист. Сооружено в 1600 году.

[13] Спи, солдат, в могиле темной, Да приснится тебе Польша. (Подстрочный перевод.)

[14] Предатели.

[15] Бор — Бур-Комаровский. Когда войска Советской Армии, раз­бивая гитлеровские орды, вступили на польскую землю, эмигрантское польское правительство в Лондоне, по указаниям американско-английских империалистов, решило поднять восстание в Варшаве, захватить в столице Польши власть и этим самым помешать продвижению со­ветских войск на Берлин и поднять гражданскую войну в стране. I сен­тября 1944 года польской фашистской клике во главе с Бур-Комаровским удалось поднять в Варшаве восстание против гитлеровцев, втянув в эту кровавую провокацию обманутые массы трудящихся. Ор­ганизаторы восстания ввели варшавян в заблуждение, заявив, что эти действия якобы согласованы с планами командования Советской Армии. Спровоцированное польскими фашистами восстание было жестоко подавлено гитлеровскими войсками.

[16] Имеется в виду Австро-Венгерская монархия.

[17] Написано на русском языке.

[18] Речь идет о Германии и Австро-Венгрии.

[19] Бразильские индейцы.

[20] Округ административный, судебный, избирательный в некоторых странах.

[21] Телохранителей: в широком смысле слова драбант — раб, слуга.

[22] Краснобаем.

[23] С богом (нем).

[24] Пасхальные яйца.

[25] Под «Мощью» подразумевалась фашистская Германия.

Содержание