Выход «Двенадцати стульев» критики долго не замечали. Небольшая рецензия Ан. Тарасенкова появилась в «Литературной газете» под характерной рубрикой «Книга, о которой не пишут». Зато у читателей роман Ильфа и Петрова сразу нашел широкий отклик. Виктор Ардов вспоминает: успех был огромный и, что называется, молниеносный. Наиболее эффектные эпизоды романа, меткие выражения запоминались, пересказывались. Маяковский одобрительно отозвался о «Двенадцати стульях». Популярный «тонкий» журнал — «Огонек» заказал Ильфу и Петрову юмористическую повесть и широко анонсировал новое произведение авторов «Двенадцати стульев». Когда летом 1928 года в «Огоньке» началась публикация «Светлой личности», известные художники-карикатуристы поочередно иллюстрировали главы повести. Все это свидетельствовало об успехе молодых писателей, и успехе немалом.
Сами авторы написали свою «огоньковскую» повесть, что называется, «с ходу», в фантастически короткие сроки, чуть не за шесть дней. История человека-невидимки, когда-то драматически рассказанная Гербертом Уэллсом, здесь развертывалась в юмористическом, пародийном плане и, как всегда у Ильфа и Петрова, с неистощимым юмором. Однако в целом «Светлая личность» оказалась бледнее их первого романа. Не случайно при жизни авторов она ни разу не переиздавалась. Вот почему есть смысл, хотя бы в нескольких словах, напомнить ее содержание.
Дело в том, что герой новой повести серенький и до поры до времени ровно ничем не примечательный канцелярист, наделенный скромной «ручейковой» фамилией — Филюрин, по милости городского сумасшедшего и одновременно городского изобретателя Бабского неожиданно оказывается втянутым в совершенно фантастические приключения. В Бабском легко узнать черты слесаря-интеллигента Виктора Михайловича Полесова, хотя Бабский далеко не так зловреден, как его предшественник. Этот кипучий старик, с бородой, полной пороха и мусора, из которой однажды даже выскочила мышка, охвачен безумным зудом деятельности. То он изобретает вакцину, которая при впрыскивании в голенища делает сапоги огнеупорными, то ломает голову над тем, как бы приурочить раскаты грома к двухлетнему юбилею местного госцирка, то стряпает мыло от веснушек — «Веснулин». Мыло Бабского как раз и становится для Филюрина источником многих несчастий. Ведь, намылившись «Веснулином», он вдруг сделался невидимым. Однако, сразу лишившись всего, что у него было,— одежды и тела, утратив интерес к еде, питью, любви, продвижению по службе и т. д., Филюрин сохранил то, в чем до сих пор меньше всего нуждался и к чему совершенно не был подготовлен,— возможность мыслить. И эта новая для Филюрина способность причиняет ему не меньше хлопот и огорчений, чем бестелесное существование. Занявшись чтением газет, он с негодованием узнает о творящихся злоупотреблениях и сам начинает припоминать некоторые сходные факты. Предаваясь размышлениям, он даже приходит к выводу, что Каин Доброгласов, его непосредственный начальник, как видно, порядочный бюрократ. Это открытие так сильно поразило Филюрина, что он решил поближе познакомиться с жизнью родного города. Во второй половине повествование приобретает откровенно гротесковый характер. На город надвигаются события одно другого удивительней. Как в «Ревизоре», «проклятое инкогнито» бродит неизвестно где, заставляя трястись от страха местных жуликов. Напуганные слухами, что Невидимый собирается проверить, «кто чем дышит», и что не сегодня-завтра за ними могут явиться с криком: «А подать сюда гоголя-моголя», они сами приходят каяться в уголовный розыск. Мелкие плуты каются прямо на улицах. При этом вид у них такой жалкий, что прохожие принимают их за нищих. Прозрачный регистратор становится совестью Пищеслава. Друзья Филюрина обсуждают с городским скульптором проект памятника Невидимому. Спорят, может быть видимым памятник Невидимому или не может? В конце концов сходятся на том, что смета наверняка должна быть видимой...
Конечно, картины, нарисованные в «Светлой личности», носят еще более условный и фантастический характер, чем в «Двенадцати стульях», сюжет которых тоже был достаточно условен. Есть в этой повести фантастический прозрачный регистратор, есть столь же фантастический, созданный воображением писателей, удивительный город Пищеслав, вокруг которого «цвели травы, возделывались поля, ветер гулял в рощах, а в самом городе даже растительность была дикая». В область гротеска, фантастики Ильф и Петров переводили все то низменное, обывательское, что еще встречалось в нашей жизни. Гоголь в фантастике «Петербургских повестей», по слову Г. Гуковского (в книге «Реализм Гоголя»), воплощал совершенно искаженные, ненормальные, безобразные, ни в какое здоровое понимание вещей не укладывающиеся понятия о жизни, о ценном и дурном. Но в николаевскую эпоху дурное и безобразное было основой бытия, выражало сущность официальных порядков. Поэтому и фантастическое у Гоголя колебалось между комизмом и ужасом.
Писатели Советской страны видели в ненормальном абсурдное, фантастическое отклонение от норм социалистического общежития. И хотя пошлость, хамство, застойный провинциальный быт с злобными перешептываниями и пересудами оказались более стойкими, чем представлялось Ильфу и Петрову в романе «Двенадцать стульев», жизнерадостный цвет их очков не изменился. В фантастике «Светлой личности» не было ничего страшного и ужасающего. Однако в повести оказалось еще меньше выходов в мир больших, реальных дел советского человека, чем в «Двенадцати стульях». Остап и Воробьянинов в столкновении с обществом терпели поражение за поражением. А Пищеслав как будто бы даже и не соприкасается с окружающим миром. В этом сказался просчет писателей. Новое со всех сторон теснило Пищеслав. Но в повести мотив борьбы ослаблен. Не удивительно, что в финале сатирический замысел вещи разрешается утопией: когда Филюрин наконец вновь обрел свое тело, оказалось, что «за время его прозрачности город отвык от мошенников и не хотел снова к ним привыкать».
По-видимому, писатели и сами чувствовали слабость положительного, «врачующего» начала. Во всяком случае, так охотно и с озорством начав свою повесть, они к концу словно бы поостыли и поторопились ее свернуть. Чем ближе к развязке, тем больше мельчится повествование, становясь беглым, торопливым, а финал повести, как видно из приведенной цитаты, был и вовсе смят, скомкан.
Можно ли на этом основании сделать вывод, что сатирики не знали других, более действенных способов лечения плутов и жуликов? Знали, конечно. Но не всегда еще умели соединять гротесковый сатирический материал с высоким моральным идеалом. Исследователь творчества Ильфа и Петрова Л. Гурович справедливо отметила («И. Ильф и Е. Петров сатирики». «Вопросы литературы», 1957, № 4), что в поисках отражения нового у сатириков было много горьких неудач. Не легко и не сразу они нащупывали верные пути. Мы, например, уже говорили, что, готовя к отдельному изданию «Двенадцать стульев», Ильф и Петров восстановили в романе главу об энтузиастах строительства трамвая в Старгороде. И что же? По общему признанию, она прибавляла мало нового к замыслу авторов. Образ инженера Треухова если и сохраняется в нашей памяти, то благодаря юмористическим черточкам, которые ему приданы. Изображать среди действующих лиц комедии этого симпатичного борца за прогресс трамвайного дела по-другому, всерьез значило бы вступить в конфликт с законами жанра. Гротесковую, сатирическую вещь легко представить и совсем без положительного героя. Его присутствием или отсутствием не всегда определяется степень политической зрелости сатиры, боевая позиция художника. Прав был Александр Фадеев, когда, выступая в 1953 году на дискуссии о сатирической комедии в Союзе писателей, говорил: «Если автор сатирического произведения решает свою задачу в реалистическом плане, когда сатирик показывает людей многосторонне, то положительные герои для нее обязательны. Если же он выбрал форму гротеска, то ввести положительный персонаж очень трудно».
Слабость «Светлой личности» объясняется совсем не тем, что повесть осталась без положительного героя в буквальном смысле этого слова, что в Пищеславе не оказалось ни своего Треухова, ни своего Гаврилина, которые и в «Двенадцати стульях» не делают погоды. Дело в том, что пищеславцы еще меньше соотносятся с большим миром, чем жулики из «Двенадцати стульев». И это сковывало, ограничивало возможности талантливых писателей. Что такое Филюрин как герой «Светлой личности», как пружина, приводящая в движение механизм целой повести? В сатирическом образе Остапа все, в конечном счете, вяжется в единый узел. Трусоватый и жадный Филюрин комичен в фантастической роли человека, который, сделавшись невидимым, стал многое видеть. Но как личность — неприметен, призрачен. Тут писателям важен был прием, а не характер.
Зато пищеславские бюрократы и жулики вполне материальны. К сатирическим персонажам Ильфа и Петрова в «Светлой личности» прибавился самодур Каин Доброгласов — первый яркий набросок для портрета Полыхаева с его знаменитыми «каучуковыми резолюциями»; прибавился мошенник Иванопольский, в своем роде не менее изобретательный комбинатор, чем Бендер, но только лишенный бендеровского обаяния и его своеобразного разбойничьего благородства. Вообще в «Светлой личности» было не мало смешного и злого. Некоторые страницы повести по остроте сатирического обличения не уступают «Двенадцати стульям».
Стоит хотя бы вспомнить описание главных городских достопримечательностей. Вот здание Объединенного центрального клуба. Оно было только немногим меньше московского Большого театра и бросало тень на добрую половину города. Пищеславцы гордились своим клубом. Но никто из граждан его не посещал. Во всем здании имелась только одна маленькая комнатка величиной в семь метров. Остальную площадь занимали колонны всех ордеров. Люди блуждали среди них, как в дремучем лесу. Отсутствовала даже уборная, и комендант, стукаясь лбом о колонны, бежал в соседний двор. Эти строки, написанные Ильфом и Петровым в 1928 году, почти тридцать лет сохраняли свою злободневность и остроту, потому что в архитектуре не так-то скоро приступили «к выкорчевыванию лишних колонн». Их еще очень долго насаждали.
Продолжая путешествие по страницам «Светлой личности», остановимся возле другой удивительной достопримечательности Пищеслава — памятника скачущему на чугунном коне Тимирязеву. Это еще одна меткая карикатура на гигантоманию. Желая добиться превосходства над столицей, поставившей великому ученому «пеший» памятник, жители города водрузили ему конную статую. «Четырехугольная с кистью шапочка доктора Оксфордского университета косо и лихо сидела на почтенной голове ученого. Многопудовая мантия падала с плеч крупными складками. Конь, мощно стянутый поводьями, дирижировал занесенными в самое небо копытами».
А как много неподдельно веселого в сюжете повести и в языке связано с тем, что ее персонажи все время вынуждены общаться с невидимым регистратором и что авторам приходится описывать не самого Филюрина, не жесты, не позы, не выражение его лица, но, если так можно выразиться, только признаки его присутствия. Вот, например, Филюрин безуспешно уговаривает Доброгласова допустить его к работе.
«Робкий голос Филюрина стлался по самому полу. Может быть, он стоял на коленях:
— Я только об одном прошу, чтобы мое дело разобрали!
— Можно разбирать только дело живого человека. А вы где?
— Я здесь.
— Это бездоказательно! Я вас не вижу. Следовательно, к работе я вас допустить не могу...
— Меня убили! — закричал Невидимый.— У меня украли тело!
— Раз вас убили, страхкасса обязана выдать вам на погребение!
— Какое может быть погребение живого человека!
— Это парадокс, товарищ,— ответил Каин Александрович.— В отделе благоустройства не место заниматься парадоксами, а место заниматься текущей работой. Как решит РКК, так и будет. Вы ушли?
Ответа не было. Испугавшись слова «парадокс», Филюрин покинул кабинет».
Что в этой сценке возбуждает смех, улыбку? Непреклонность Доброгласова, чей бюрократический ум нельзя смутить никакими феноменами? Да, конечно. Но в не меньшей степени и такие вот неожиданные ремарки, вроде стелющегося по полу голоса Филюрина. Они-то сразу делают видимым трусоватый характер Невидимого.
Можно вспомнить и другую сценку, разыгравшуюся вслед за первой. На заседании РКК председатель месткома узнает, что Невидимому не нужны ни еда, ни одежда. Обративши свой взор повыше чернильницы, он предлагает Филюрину жертвовать свою зарплату в Осоавиахим.
«Послышалось страшное сопение. По комнате пронесся небольшой ураган.
— Что вы все на меня навалились? Сколько все сотрудники платят, столько и я буду платить.
— Скряга ты, Филюрин,— произнес председатель,— Невидимый должен проявить большую активность».
Сама по себе эта перепалка достаточно комична. Но и здесь авторская ремарка придает описанию особый иронический оттенок. Сильно разволновался тишайший Филюрин, если даже сумел вызвать маленький ураган.
«Светлая личность» — одно из многих произведений Ильфа и Петрова, появившихся в промежутке между «Двенадцатью стульями» и «Золотым теленком». По количеству написанных сообща и отдельно рассказов, фельетонов, юмористических повестей 1928—1931 годы были для них чрезвычайно «урожайными». В то время в Москве выходил новый сатирический журнал «Чудак». Организатором журнала стал Михаил Кольцов. Это было интересное, талантливое начинание. На страницах «Чудака» можно было встретить имена Маяковского, Демьяна Бедного, Кольцова. В нем участвовали В. Катаев, Л. Никулин, Б. Левин, братья Тур, В. Ардов, В «Чудаке» публиковались стихи тогда совсем еще неизвестного А. Твардовского и не слишком известных М. Исаковского, Н. Заболотского. Ильф и Петров печатали в журнале сразу две повести — «Необыкновенные истории из жизни города Колоколамска» и «1001 день или новая Шахразада». Имя Ф. Толстоевского (так они подписывали эти повести и некоторые фельетоны) появлялось в журнале еженедельно. Но бывали номера, где Ильф и Петров одновременно выступали и с другими своими материалами, совместно — под псевдонимом Дон-Бузильо, порознь — Ильф — как Ильф, Петров — как Петров да еще как Иностранец Федоров.
Разумеется, редактор «Чудака» Михаил Кольцов, сам отличный газетчик и темпераментный публицист, стремившийся сделать хороший сатирический журнал, совершенно порывающий (о чем он писал Горькому) с увядшими сатириконскими традициями, высоко ценил энергичное и талантливое сотрудничество Ильфа и Петрова. Оба они находились тогда в расцвете сил. «На таких сотрудников набрасываются. Пишите побольше, почему не пишете?» — отметил однажды Ильф в записной книжке. И с горечью добавил: «Так нет же. Держат равнение. Лениво приглашают. Делают вид, что даже не особенно нуждаются». Такой равнодушный бюрократический стиль, укоренившийся в некоторых московских редакциях, в «Чудаке» не был в чести. Тут нуждались в энергичных сотрудниках и охотно их загружали. Кольцов привлек Ильфа и Петрова не только как авторов, но и в коллектив «Чудака». Им это было по душе. Петров вел страничку юмористической смеси («Веселящий газ»). Ильф заведовал литературными рецензиями под рубрикой «Рычи-читай». К черновой, хлопотливой работе в журнале, как бы возвращавшей их к гудковским временам, они относились с обычной добросовестностью — сочиняли критические сигналы, темы для карикатур, короткие юморески, редактировали рукописи других авторов, внося массу веселой выдумки в свое и чужое. В случае крайней нужды Ф. Толстоевский, Дон-Бузильо, Иностранец Федоров и, наконец, Ильф и Петров могли бы заполнить весь журнал от корки до корки, и читатели не остались бы в обиде на такую «односторонность».
Мы не будем здесь решать вопрос, в какой мере коллективу писателей и художников «Чудака» удалось за время его существования придать журналу новый облик. Скажем только, что Ильф и Петров много сделали для того, чтобы этот журнал, как и хотелось Кольцову, «не представительствовал» на своих страницах желчную сатиру, а был полнокровен, весел и здоров, хотя часто гневен, и чтобы в сознании читателей закрепился образ жизнерадостного, работящего, непримиримого к недостаткам гражданина. Мещане и обыватели за это как раз и называли его чудаком. Но с понятием «чудак» должно было связываться только хорошее. Горький в переписке с Кольцовым ставил рядом слова «чудак», «чудодей», называл чудаком человека, способного «творить чудеса, не взирая на сопротивление действительности». Думается, что не совсем случайно и Маяковский, работая над «Баней» в период шумного читательского успеха нового журнала, дал фамилию Чудакова изобретателю фантастической машины времени.
Из номера в номер «Чудак» вел борьбу против старой провинции, зло высмеивал захолустный провинциальный быт с его допотопными базарами, подслеповатыми домишками купеческих вдов и обывательской пошлостью. В 1929 году эта тема не утратила ни своей актуальности, ни остроты. В том же «Чудаке» Маяковский, упрекая писателей-сатириков за то, что они слабо еще «задирают» противников, писал:
Дураков больших обдумав,
взяли б в лапы лупы вы.
Мало, что ли, помпадуров?
Мало — градов Глуповых?
С этим призывом поэта прямо перекликались «Необыкновенные истории из жизни города Колоколамска». В какой-то мере их можно было даже назвать программной вещью нового журнала, который сразу же при своем возникновении объявил поход против современных глуповцев. Сами сатирики в гротесковых колоколамских новеллах продолжали линию сатирического обличения провинциальных нравов, начатую в «Двенадцати стульях» и в «Светлой личности». Колоколамск родной брат и Старгорода и Пищеслава. В задуманной авторами серии новелл он стал равноправным действующим лицом. Истории города и его окрестностей Ильф и Петров посвятили едва ли не самые веселые страницы повести. А художник К. Ротов приложил к описанию красочный план Колоколамска. Помню, с каким интересом мы, тогдашние московские школьники, прилежные читатели «Чудака», изучали этот забавный план. Мелководная речка Збруя, в которой конюх колоколамского князя Андрея Себялюбского, напившись византийской водки, некогда утопил сбрую княжеского мерина, разделяла город и лес. В лесу находилась артель бывших монахинь «Деепричастие» и жил портной Соловейчик. Там он скрывался от налогов. Но, несмотря на это, брал за шитье так дорого, что получил от колоколамцев прозвище «Соловейчика-разбойника». На противоположном берегу паутиной раскинулись улицы — Большая Месткомовская, Членский переулок, Приключенческий тупик, где обычно грабили пьяниц. Важные городские достопримечательности были обозначены специально — горящий дом у Семибатюшной заставы, который пятый год поджигал брандмайор, чтобы дать работу пожарной команде, и могила неизвестного частника, прибывшего в Колоколамск за конским волосом, но скоропостижно скончавшегося тут же на Спасо-Кооперативной площади.
В этом необыкновенном городе разыгрывались события, изобличавшие в его жителях непроходимую глупость, дикую жадность, косность и прочие малопривлекательные черты, которые не раз высмеивал «Чудак». С каждой следующей новеллой росло число нелепых подвигов, совершенных колоколамцами и прелестными колоколамками. Нэпманский дух стяжания толкал их на всевозможные коммерческие авантюры. Не зря ведь в центре города находилась могила неизвестного частника, символизирующая, по замечанию А. Вулиса («И. Ильф, Е. Петров», М., 1960), самый дух Колоколамска, торгашеский характер его жителей. День и ночь на этой могиле горел неугасимый огонь. В конце концов общая картина могла бы показаться довольно-таки беспросветной, если бы в каждой из рассказанных историй не содержалось комическое саморазоблачение героев. Вместе с авторами мы искренне смеялись над жадными колоколамскими обывателями. И надо сказать, смех укреплял убеждение, что подлинная жизнь, та, что в повести осталась где-то за кадром, неизбежно сметет призрачное провинциальное существование колоколамцев.
Все же прием нарочитой изоляции Колоколамска от окружающего мира (а в «Светлой личности» Пищеслава) вряд ли можно назвать удачным. Сатирики задались целью представить Колоколамск в «чистом» виде. Это своего рода «заповедник» глупости и невежества. Рассматривая в лупу город Колоколамск и его обитателей, Ильф и Петров как бы заранее решили исключить из поля своего зрения все, что могло нарушить полную несообразностей жизнь колоколамцев. Но такой подход к материалу, говоря словами Луначарского, «несколько фальшивил». В фельетонах для «Чудака», где авторы имели дело с реальными жизненными фактами, он вообще оказывался неприемлем.
О чем конкретно идет речь?
Вскоре после появления колоколамских рассказов «Чудак» отправил своих фельетонистов в «Звездный пробег» по градам и весям, чтобы, глядя на жизнь собственными глазами, они описали, «что в ней есть хорошего и плохого, позорного и почетного». В путь отправились редактор журнала М. Кольцов, писатели Е. Зозуля, В. Катаев, Б. Левин и другие. Ильф и Петров тоже приняли участие в пробеге. Они побывали в Ярославле. В 1929 году здесь многое еще напоминало старую российскую провинцию. Над Ярославлем раскинулось такое множество церковных куполов, что Ильфу и Петрову он показался похожим на пучок редиски. Но старый купеческий город угасал. Со всех сторон его обступали фабричные корпуса. Новое властно пробивалось повсюду. Свой очерк в «Чудаке» они так и озаглавили: «Ярославль перед штурмом». Пока что, говорилось в очерке, на каждую церковь приходится по фабричной трубе. Пятилетка нарушит это состояние равновесия в пользу труб, а не колоколен.
В таком же духе был составлен и остроумный текст к рисунку художника И. Малютина. Под изображением целой массы церковных куполов, увенчанных крестами, написано: «Крестами отмечены места, где должны быть клубы, кино, школы, фабрики-кухни, мясохладобойни». В сущности говоря, очерк о Ярославле оказался серьезной поправкой, внесенной в произведения сатириков самой жизнью. Во всяком случае, читателям Ф. Толстоевского, следившим по журналу за «Звездным пробегом» «Чудака», очерки о провинциальном быте помогали кое-что мысленно исправить и дополнить в картинах колоколамской жизни. Да и самих сатириков впечатления, непосредственно связанные с пробегом, заставляли еще раз призадуматься: как, в какой форме соединить положительный материал с обличительным замыслом книги?
Серия сатирических сказок «1001 день или новая Шахразада», пожалуй, представляет попытку именно такого рода. К сожалению, ее нельзя назвать вполне удавшейся, хотя читатели, как раз тогда получившие русский перевод арабских сказок в роскошном издании «Академии», по достоинству могли оценить остроумную пародийную манеру сатириков. В роли новой Шахразады у Ильфа и Петрова выступает делопроизводительница конторы по заготовке когтей и хвостов Шахразада Федоровна Шайтанова. А главным ее слушателем оказывается грозный начальник конторы сам товарищ Фанатюк. Только что при помощи интриг он добился смещения своего заместителя Сатанюка. И вот победитель в атласной толстовке, усыпанной рубиновыми значками всевозможных филантропических организаций, является на службу, чтобы немедленно уволить всех сторонников своего бывшего зама и лично завершить операцию по разгрому сатанатиков. Тут-то хитрая Шахразада и очаровывает Фанатюка. В ее сказках о проделках разных подлецов, зарвавшихся бюрократов, грубиянов и любителей легкой жизни свирепый Фанатюк, будь он чуточку поумнее, мог бы узнать собственные черты, а в суровой каре, постигающей многих самодуров, прочитать свою будущую судьбу. Но ему это не дано. Заслушавшись сказок Шахразады Федоровны, он и не заметил, как над ним самим сгустились тучи. А когда, опомнившись, Фанатюк решил наконец учинить суд и расправу, оказалось, что он сам уже смещен с должности и назначен в город Колоколамск — фотографом. Таков был замысел повести. Однако, несмотря на блистательную в ряде случаев пародийную форму, эта история оказалась бледнее тех, что обычно выходили из-под пера сатириков. И мораль тут нередко высказывалась, что называется, «в лоб», в форме прямого назидания.
По-видимому, авторы, как уже бывало и раньше, охладели к своему детищу в процессе работы. В этом смысле «Новая Шахразада» разделила судьбу двух предыдущих произведений. Ее замысел до конца не осуществился. В объявлении, напечатанном в «Чудаке» перед публикацией повести, упоминалось гораздо больше сказок, чем потом появилось в журнале. Так и остались ненаписанными сказки об Али-Бабе и сорока счетоводах, о Синдбаде-управделе, об электрическом фонарике Алладина и др. А те, что были написаны, сами же сатирики скоро похоронили «в курганах книг». Из всего цикла сказок они включали в свои сборники лишь одну-две. Да еще несколько смешных фамилий, имен, названий, несколько реплик, анекдотических ситуаций и веселых каламбуров остались жить в новых произведениях писателей. Но и тут полезных «заготовок» оказалось не так уж много.
Вообще для Ильфа и Петрова это было время мучительных поисков дальнейшего пути. Повести и сказки, так легко и охотно начинавшиеся, в сущности говоря, дописывались через силу. Был начат и отставлен роман «Великий комбинатор». Дальше краткого либретто не продвинулось обозрение «Путешествие в неведомую страну», героем которого они собирались сделать некоего маститого академика. Для повести «Летучий голландец», из жизни редакции одной профсоюзной газеты, сохранилось лишь несколько предварительных заготовок. Страна вступала в новую полосу своего развития, вошедшего в историю под именем развернутого наступления социализма по всему фронту. Это был один из труднейших и поистине героических периодов в жизни партии и советского народа. Новые огромные задачи вставали в те годы перед фронтом литературы и искусства. Ильф и Петров остро это ощущали. Но произведения, до сих пор ими написанные или задуманные, в подавляющем большинстве еще относились к эпохе нэпа, отражали эту эпоху, касались уродливых явлений жизни, порожденных ею или же до поры до времени сохранявшихся благодаря нэпу. «Мы чувствуем,— отмечал Петров,— что нужно писать что-то другое. Но что?»
Ответ на тревоживший их вопрос они на-деялись найти, сотрудничая в газетах и журналах. В годы первой пятилетки газета, по выражению Мариэтты Шагинян, не раз ложилась мостом между писателем и книгой. Ильф и Петров, как и в «Гудковские» времена, снова прошли по этому мосту. Великое множество фельетонов, которые они тогда написали вместе и порознь, можно рассматривать как своеобразные заготовки к будущей картине. По-видимому, их надо было написать, прежде чем засесть за новый роман и окончательно определить для себя его тему. А кроме того, это ведь была предварительная пристрелка со страниц «Чудака» по тем же целям, которые потом Ильф и Петров метко уничтожали в «Золотом теленке». Когда в фельетоне «Новый дворец» Ильф писал, что в театре за один вечерний спектакль Гамлет решает массу важнейших вопросов, а 18 надутых чиновников из конторы «Торглоханка» должны затрачивать 6 часов, чтобы решить один-единственный вопрос о закупке килограмма гвоздей для нужд своей конторы, то здесь он уже подбирался непосредственно к «геркулесовским» бюрократам. В фельетоне «Чарльз-Анна-Хирам» появляется американский инженер, который выписан к нам из-за океана на валюту. Но чиновники, не менее надутые, чем «торглоханковцы», никак не выкроят для него времени, и вот инженер, проклиная «бюрократизмус», по целым дням просиживает у дверей их кабинетов, ожидая назначения на работу. В третьем фельетоне судачат о международном положении «пикейные жилеты». А склочник из фельетона «Разбитая скрижаль» мог бы самих обитателей «Вороньей слободки» поучить, как отравлять настроение соседям. Для людей, которые сами ничего не любят и нам мешают строить, думать, отдыхать и веселиться, Ильф и Петров изобретали самые неожиданные наказания. На этот счет их фантазия была совершенно неистощима.
С квартирным склочником, сочинителем препротивных объявлений, где все нудно регламентировалось, Ильф хотел бы расправиться так же, как в былые времена гимназист мечтал расправиться с Малининым и Бурениным, авторами всем осточертевших, запутанных арифметических задачников.
«Пройдут года, и я вырасту,— думал ученик,— и когда я вырасту, я пройду по улице и увижу моих недругов. Малинин и Буренин, обедневшие и хромые, стоят у пекарни Криади и просят подаяния. Взявшись за руки, они поют жалобными голосами. Тогда я подойду поближе к ним и скажу: «Только что я приобрел 17 аршин красного сукна и смешал их с 48 аршинами черного сукна. Как вам это понравится?» И они заплачут и, унижаясь, попросят у меня на кусок хлеба. Но я не дам им ни копейки».
«Такие же чувства,— добавлял Ильф,— внушал мне сосед по квартире,— бурдюк, наполненный горчицей и хреном».
На театральном развороте «Чудака», выходившем под хлесткой рубрикой «Деньги обратно», Ильф и Петров почти еженедельно выступали с фельетонами об искусстве, высмеивая еще одну категорию людей, для них не менее отвратительных, чем склочник, шкурник, бюрократ. Это, по выражению Ильфа и Петрова, «гарпунщики» и «халтуртрегеры», то есть ловкие дельцы, выдающие себя за деятелей искусства и литературы. Фельетоны против халтуртрегеров Ильф и Петров писали в «Чудаке» под псевдонимом «Дон-Бузильо». Это еще не был «Холодный философ» (псевдоним, которым Ильф и Петров систематически стали пользоваться через год-другой). Холодный философ — более умудренный жизненным опытом и в то же время куда более свирепый в своих шутках фельетонист. А деньги обратно требует горячий, шумливый и задорный Дон-Бузильо. От его острот одинаково доставалось и жрецам «чистого искусства», и пронырливым халтурщикам. Жрецы со слезами ныли: «Помилосердствуйте! Ведь искусство-то, святое оно. Для искусства оно. Ведь театр-то храм. Беспартийный он — театр-то, аполитичный».
Зато бойкие халтурщики и приспособленцы готовы были в кратчайший срок обогатить портфель театра современным репертуаром — агитдрамой, сельскохозяйственным водевилем, синтетическим монтажом или идеологическим обозрением. Всех этих духовных братьев Никифора Ляписа, поставщиков всяческих отбросов на эстраду, в мюзик-холл, в неприхотливые театрики малых форм, а иногда и в театры посолиднее, Ильф и Петров энергично помогали выставить из писательской шеренги, выкурить из всех уголков литературного хозяйства. В сущности говоря, это было продолжением борьбы, которую уже начиная с 20-х годов Ильф и Петров активно вели против разносчиков пошлости и буржуазных, нэпманских вкусов. Испытанные приемы таких искателей легких выгод мало менялись. Дон-Бузильо метко определил, что своим товаром халтурщики всегда старались угождать сразу двум господам — Главреперткому, который борется с мещанством, и мещанству, которое борется с Главреперткомом.
Попробуйте предложить порядочному драматургу написать пьесу при условии, что в ней главными действующими лицами должны явиться зебра из зоосада, два трамвайных пассажира и предводитель сирийского племени друзов, а в качестве вещественного оформления фигурировать фрезерный станок, полдюжины пуговиц и изба-читальня. Порядочный драматург непременно откажется. Но то, что не под силу мастерам, вполне доступно халтурщикам. Они принимают любые заказы:
«— Что? Идеологическое обозрение? Прекрасно! Из чего делать? Тридцать девушек? Конечно, голые? Хорошо! Разложение? Два роликобежца? Отлично! Бар? Опереточная звезда? Великолепно! Песенка поэкзотичнее? И для комика отрицательный персонаж? Превосходно! Можно типичного бюрократа,— знаете, с портфелем...»
Те, кто видели в свое время спектакли-обозрения московского Мюзик-холла, нередко завлекавшего публику зрелищем в духе западноевропейского варьете, вспомнят, конечно, что сценарии некоторых спектаклей мало отличались от рецепта, предложенного Ильфом и Петровым. Впрочем, по такому же рецепту — угождать сразу двум господам: реперткому и мещанской публике — ставились и некоторые фильмы. Пародируя картину «Межрабпома» «Веселая канарейка» (был в Одессе при деникинцах такой кабак), Ильф и Петров остроумно высмеивали «двойную бухгалтерию» постановщиков: «1. Граф Суховейский в белых штанах наслаждается жизнью на Приморском бульваре. 2. Батрачка Ганна кует чего-то железного. 3. Крупно. Голые груди кокотки Клеманс. 4. Крупно. Белой акации ветки душистые или какая-нибудь панорама покрасивше... 7. Граф опрокинул графиню на сундук и начал от нее добиваться».
Я подробно останавливаюсь на фельетонах Дон-Бузильо, потому что они многое помогают понять в собственном творчестве Ильфа и Петрова. Сатирики не любили выступать в роли литературных критиков. Но, вышучивая в своих фельетонах скверные фильмы, спектакли, книги, всегда ясно определяли свое отношение к различным явлениям искусства и защищали его с большой принципиальностью.
В том же «Чудаке» Ильф и Петров напечатали и положительный фельетон о делах кинематографических, высоко оценив вышедшие в 1929 году на экраны новые фильмы «Турксиб» и «Обломок империи». В них без «двойной бухгалтерии», без того, что постановщики разных «хламных картин» считали элементами, придающими фильму интерес, был достигнут успех, и успех прочный, длительный. Хваля режиссеров за талант и удачный выбор тем, писатели отмечали как одно из главных условий победы верную политическую направленность обоих фильмов.
А кинохалтурщикам, мечтавшим делать картины с порнографией, мистикой, фокстротами, «с красивыми барынями», как говорил Маяковский (который, резко критикуя коммерческую политику Совкино, занимал позицию, во многом сходную с позицией Ильфа и Петрова),— этим халтурщикам, никак не желавшим понять, что же, наконец, от кинематографа требуется, писатели, ссылаясь на опыт «Турксиба», ответили: требуется талантливость и умение не отставать от века.
Живое чувство времени, о котором Ильф напомнил однажды, разбирая фильм «Медвежья свадьба», всегда оставалось для обоих писателей решающим и главным. Этой мерой они меряли и свое творчество и чужое. Какие только темы не отразились в сценарии индустриальной кинопоэмы «Ее бетономешалка», осмеянной в фельетоне «Секрет производства»,— и весенняя путина, и ликвидация шаманизма в калмыцких степях. Был «провернут» даже вопрос о вовлечении пожилых рабочих в клубный актив. Не хватало в этом странном фильме только одного, самого малого. Не хватало подлинной жизни. А с таким грехом почти всегда соединялись и другие — профессиональное неумение, любительщина. Одна рецензия Ильфа и Петрова, даже начинавшаяся словами: «Это было не профессионально»,— что само по себе в глазах сатириков уже было равносильно провалу,— заканчивалась суровым упреком: «Стыдно, живя в одном городе с Мейерхольдом и Станиславским, заманивать московских зрителей, приученных к блестящим работам советского театра, на спектакли однообразные, утомительные, не талантливые». А в недописанном фельетоне «Кинофестиваль окончен» они предостерегали киноработников от дилетантизма, подчеркивая, что этот недостаток становится особенно опасным, когда отсутствие обыкновенного умения еще прикрывается туманными высказываниями о «ломке жанра» и т. п. «Но, может быть, это не ломка, а калеченье жанра»,— резонно замечали сатирики.
Случалось, правда, что режиссер, изготовивший дрянной фильм, который не посещался публикой, вдруг поднимал ужасный крик, во всем обвиняя зрителя: он, дескать, у нас невыдержанный, не дорос, ни черта не понимает в искусстве. Ему подавай Монти Бенкса.
Такие аргументы особенно раздражали сатириков. Впоследствии они решительно напоминали некоторым горе-режиссерам, что у «Чапаева» оказались замечательные зрители, миллионы зрителей, вполне доросших и хорошо разбирающихся в искусстве.
Сами Ильф и Петров постоянно заботились о том, чтобы их собственные произведения стояли «с веком наравне». Из «Светлой личности», из истории Колоколамска и сказок Шахразады они сделали для себя один коротенький вывод: «Писать что-то другое». А это «другое», как мы уже знаем, нередко появлялось и в колких рецензиях Дон-Бузильо, и в остроумных фельетонах Ф. Толстоевского, и в полемике Ильфа и Петрова с каким-нибудь зарвавшимся буржуазным клеветником.
Большая тема — «СССР и капиталистический мир» — теперь все чаще привлекала писателей, как бы исподволь подготавливая появление «Одноэтажной Америки» и «Тони». Пока еще они сами не побывали на Западе. Но то, что сказано ими в первых зарубежных фельетонах об ограниченных, самодовольных, наглых дельцах вроде Хирама Гордона и о дельцах покрупнее, «с весом», а поэтому еще более наглых и циничных, чем Хирам, — сказано было точно. Когда капиталистические заправилы Америки, Англии, Франции потребовали от советского правительства уплаты царских долгов, Ильф написал фельетон «Октябрь платит», с великолепным сарказмом высмеяв этих торгашей без совести и чести:
«Мало просят! — писал Ильф. — Им следует больше. Им следует стоимость пуль, которыми они расстреливали, стоимость веревки, на которой они вешали. Припишите к счету. Заплачено будет сразу за все». А деникинцы, одетые в форму из английского и французского сукна! Ильф видел их на улицах Одессы. Почему расходы на обмундирование и вооружение деникинской армии палачи не поставили в счет? «Джентльмены просчитались. Мало просят... Другие бы записали: «За доставку Деникину миллиона зеленых штанов и курток пехотного образца». А деньги, потраченные на Колчака? А Юденич? Он ведь тоже кое-что призанял. Умнейшие джентльмены, а главное забыли. «Пишите так: «За расходы, произведенные на поддержку гражданской войны... причитается с вас:
— Рублей такое-то число, копеек такое-то число».
Поездки за рубеж, непосредственные впечатления от встреч и наблюдений дали Ильфу и Петрову новый богатый материал для сатирических обобщений. Петров побывал за границей первый. В 1928 году он съездил в Италию и по возвращении напечатал несколько путевых очерков. С тех пор они, кажется, не переиздавались. А между тем в его полузабытых итальянских зарисовках уже виден зоркий наблюдатель капиталистического мира. Горький в свое время советовал искать смешное в страшном. И Петров, очутившись в Италии, охваченной военным психозом, сумел разглядеть комическую сторону этого опасного поветрия. Разжигая тщеславие итальянских обывателей, Муссолини вбивал в головы владельцев велосипедных мастерских, театральных импрессарио, боксеров и бесчисленных молодых людей без определенных занятий, что они не кто иные, как древние римляне. В своих очерках Петров зло и весело высмеял эти льстивые демагогические приемы, с помощью которых Муссолини воздействовал на воображение итальянского лавочника.
«Обыватель! — говорил Муссолини.— Ты любишь значки! Возьми и вдень в лацкан своего пиджака четыре или даже семь значков.
Обыватель! Ты имеешь возможность записаться сразу в восемь различных фашистских синдикатов.
Обыватель! Ты сможешь отныне хоронить своего соседа фруктовщика Сильвио с военной пышностью по древнеримскому церемониалу. Ты сможешь нести впереди похоронной процессии бархатную подушечку, увешанную значками покойного. Кроме того, ты сможешь произнести над могилой речь, начинающуюся словами: «Римляне!» Сознайся, что до сих пор тебе не приходилось произносить речей!»
И лавочники дали себя убедить в том, что они древние римляне и что именно им еще предстоит «выкинуть номер в мировом масштабе». Они даже старались вести себя так, как, по их понятиям,— говорил Петров,— вели себя Марк Антоний, Вергилий или Петроний в кинофильме итальянской стряпни «Кво-Вадис». «Здоровенный обыватель, вытянув правую руку под углом в сорок пять градусов и повернувшись в профиль, вывешивает на самом видном месте портрет Муссолини в венке, с латинской надписью «dux», или в виде Наполеона, в треуголке, со скрещенными на груди руками. На лацкане пиджака обыватель носит эмалированный ликторский значок с позолоченным пучком розог и топориком — эмблемой фашизма...»
Это портрет, и портрет запоминающийся. Вопиющее несоответствие между жалкой сущностью итальянских лавочников и цезаристскими их замашками передано здесь с большим юмором. Но в бесконечных парадах, смотрах, встречах и проводах, выбрасывании правой руки под углом в сорок пять градусов и картинном равнении на дуче Петров увидел нечто более серьезное, чем смешное обывательское тщеславие. Это были признаки страшного безумия, которое охватило страну и через двенадцать лет ввергло Италию в кровавую войну на стороне гитлеровской Германии.