Роман «Золотой теленок» предваряло небольшое полемическое предисловие «От авторов» — своеобразный ответ противникам юмора вообще и романа «Двенадцать стульев» в частности. Дело в том, что в конце 20-х годов не раз настойчиво требовала для себя прав гражданства «упразднительская» — так ее назовем — точка зрения на сатиру и юмор. В 1929 году на страницах «Литературной газеты» даже разгорелась целая дискуссия. Упразднителем советской сатиры выступил В. Блюм. В статье «Возродится ли сатира?» он обрушился на критиков, которые писали, что литература сегодняшнего дня еще бедна сатирой, и предлагали больше внимания уделять сатирическим жанрам. Блюм доказывал, что сатиру не только не надо развивать, а вообще изъять из художественной литературы, согласившись на это безо всякой паники и «либеральной краски в лице», потому что средства и приемы сатирического обобщения в советских условиях являются непригодными. Бороться с недостатками автор предлагал организованно — не в повести и романе, а в прессе, в профсоюзе, в партии, в добровольном обществе. В 1930 году споры о сатире были перенесены на трибуну Политехнического музея. В начале января там состоялся большой диспут. Остроумный Дон-Бузильо сравнивал его с палкой, которую ораторы непрерывно перегибали («Волшебная палка». «Чудак», 1930, № 2). За развитие советской сатиры на диспуте энергично ратовали Маяковский, Кольцов, Евг. Петров. Но голос В. Блюма и других «перегибателей палки» прозвучал и здесь.
В Коммунистической академии с докладом о сатирических жанрах выступил И. Нусинов. Объявив амнистию сатире, он крайне сурово обошелся с юмором. Если Блюм великодушно прощал легкую юмористику «в улыбательном роде» и даже соглашался сохранить ей жизнь при социализме, то Нусинов без колебаний списывал ее в архив, заявляя, что искусство юмора чуждо пролетариату, так как имеет целью смягчать противоположности. Перегибание палки продолжалось. Правда, в другую сторону, но с тем же неутешительным результатом — в ущерб смеху. Нусинову возражал Луначарский в предисловии к «Двенадцати стульям» и «Золотому теленку». Это была удобная площадка для спора. Романы Ильфа и Петрова Луначарский брал как бы в союзники. Замечанию Нусинова, что «юмористика разрешает показанное явление в несерьезность, в нечто, к чему можно отнестись несерьезно», он противопоставлял книги советских писателей-юмористов, подчеркивая, что серьезность юмора как раз и является залогом успеха, а разговоры о «затухании» юмора опровергал ссылками на читательский успех новых произведений Зощенко, Ильфа и Петрова. Это были возражения не только по существу, но и с фактами в руках. Тем не менее у гонителей юмора продолжали отыскиваться сторонники.
Даже «Литературная газета», взявшая сатиру под защиту, грозно предостерегала в одной из своих передовых статей от «голого смехачества», «анекдотизма», «смеха ради смеха», называя все это «стихией духовного бездельничества», так что юморист, сочинивший нечто веселое, хотя и не очень глубокомысленное, вероятно, трепетал от такой «защиты». Некоторые пуристы, перечисляя недостатки романа «Двенадцать стульев», прямо исходили из той теоретической предпосылки, что в советском обществе юмор уже изжил себя. На страницах журнала «Печать и революция» один рецензент писал примерно следующее: поскольку юмор не в состоянии оттенить социальную вредность выведенных им типов, то и в романе «Двенадцать стульев» этого нет. Там лишь подчеркивается оторванность его персонажей от настоящего дела, от нашей кипучей жизни. Другие критики, не отрицая талантливости Ильфа и Петрова, утверждали, что все написанное ими слишком смешно для того, чтобы приниматься всерьез, и что вообще наше героическое время не дает оснований для смеха. Над такими суждениями авторы издевались в предисловии к «Золотому теленку»:
«— Скажите,— спросил нас некий строгий гражданин из числа тех, что признали советскую власть несколько позже Англии и чуть раньше Греции,— скажите, почему вы пишете смешно? Что за смешки в реконструктивный период? Вы что, с ума сошли?
После этого он долго и сердито убеждал нас в том, что сейчас смех вреден.
— Смеяться грешно! — говорил он.— Да, смеяться нельзя! И улыбаться нельзя! Когда я вижу эту новую жизнь, эти сдвиги, мне не хочется улыбаться, мне хочется молиться!
— Но ведь мы не просто смеемся,— возражали мы.— Наша цель — сатира, сатира именно на тех людей, которые не понимают реконструктивного периода.
— Сатира не может быть смешной,— сказал строгий товарищ и, подхватив под руку какого-то кустаря-баптиста, которого он принял за стопроцентного пролетария, повел его к себе на квартиру.
Повел описывать скучными словами, повел вставлять в шеститомный роман под названием: «А паразиты никогда!»
«Все рассказанное — не выдумка,— заключали свой диалог со строгим гражданином Ильф и Петров.— Выдумать можно было бы и посмешнее».
К счастью, они не стали особенно прислушиваться к скучным поучениям. И хотя, по собственному признанию авторов, пока писался «Золотой теленок», лик строгого гражданина неотступно реял над ними, новый роман получился не менее смешным, чем предыдущий. Усиливая его сатирическое звучание, они не отказались от главного своего принципа — быть веселыми. А гражданину, который продолжал уныло твердить, что в реконструктивный период смеяться грешно, и после «Золотого теленка» приставал к ним с глупым вопросом: «Правда ли, что ваш смех — это не наш смех, а их смех?», Ильф и Петров отвечали в лаконичном стиле Бернарда Шоу, заявившего одному глупому и докучливому корреспонденту: «Не будьте идиотом».
В «Золотом теленке» Ильф и Петров не собирались отрекаться ни от своего права на веселость, ни от своей установки на «смешную сатиру». Но в смысле углубления социальной тематики и остроты критики малого мира они ушли в своей новой веселой книге далеко вперед. Год работы в боевом и энергичном «Чудаке» не пропал для них даром.
Однако то новое, что открывалось в «Золотом теленке» по сравнению с «Двенадцатью стульями», не сразу было замечено и оценено многими читателями и критиками. В 1932 году «Литературная газета», подготовив целую полосу с очень доброжелательными отзывами о творчестве Ильфа и Петрова, озаглавила ее не самым удачным образом: «Веселые сочинители». Так можно было отозваться о ранних вещах сатириков, о фельетонах Иностранца Федорова и Пселдонимова, а не об авторах двух больших сатирических романов, которые к тому времени были уже широко известны.
Между тем и сейчас еще некоторые поклонники произведений Ильфа и Петрова готовы при случае цитировать оттуда целые страницы наизусть, но совершенно не отдают себе отчета, насколько серьезен замысел этих забавных книг. Авторы «Золотого теленка» до сих пор остаются для них «веселыми сочинителями» по преимуществу. Таким поклонникам романа критика далеко не всегда помогала внимательней и лучше его прочитать. А недавняя инсценировка «Золотого теленка» в московском Театре сатиры скорее укрепляет, чем рассеивает мнение об Ильфе и Петрове как о поверхностных, «веселых сочинителях». Тема денег и связанные с нею большие морально-этические проблемы отступили в театре на задний план перед жульническими проделками великого комбинатора. По этой причине, обретя вторую жизнь на сцене, книга понесла столь огорчительные потери. Постановщикам спектакля стоило бы задуматься: почему под своим первоначальным названием «Великий комбинатор» роман так долго не удавался самим авторам? Почему на первом этапе работы Ильфа и Петрова все время мучила мысль, что надо писать что-то другое. Да потому, что в «Золотом теленке», как и в «Двенадцати стульях», их волновало нечто большее, чем плутовские выходки Остапа. И это большее они не сразу сумели выразить и передать. Спектакль как бы возвращает нас на исходные позиции, к «Великому комбинатору», являясь примером хоть и влюбленного, но поверхностного прочтения книги. 1 Важные сдвиги в изучении творчества Ильфа и Петрова произошли в последние годы. Среди новых работ на эту тему отметим (частично упоминавшиеся нами) исследования и статьи Л. Гурович, А. Вулиса, Л. Ершова, А. Меньшутина, Д. Молдавского, Д. Николаева, Е. Земской, а также воспоминания А. Эрлиха, Л. Славина и др.
Итак, в «Золотом теленке» мы снова встречаем неунывающего жулика Остапа Бендера. Он как будто даже мало изменился, по крайней мере до того момента, пока вместо небольшого акушерского саквояжа с грязной индусской чалмой и афишей «Приехал жрец» не обзавелся чемоданом с миллионом. Но это, конечно, только так кажется, что он не изменился. Прежде всего, изменилась обстановка вокруг Остапа. Ему приходится действовать уже в иных условиях, чем три-четыре года назад. Страна вступала в реконструктивный период. Социалистический уклад становился безраздельно господствующей силой, полностью вытесняя частнохозяйственный капитал и мелкотоварное производство, которые в начале нэпа еще сохраняли свои позиции в нашей стране. То была, как говорил В. Катаев, «эпоха котлованов и строительных лесов, разбуженного захолустья и поднимаемой целины, эпоха чернорабочей прозы».
Ильф и Петров поднимались на леса великих строек, ездили по колхозам Украины, присутствовали на открытии Турксиба. Кипение великих дней отразилось и в «Золотом теленке». Но своеобразно. Ведь Ильф и Петров писали сатирический роман с сатирическими героями, и там не так уж много было эпизодов, которые прямо вводили нас в большую, настоящую жизнь социалистического общества. Командор экипажа «Антилопы» не любил асфальтовых и шоссейных дорог. Он отдавал предпочтение проселкам. На них еще валялись деньги, необходимые Остапу для текущих расходов. Но уже и на проселках людям его профессии все реже перепадали золотые перышки жар-птицы. Новая жизнь повсюду решительно напоминала о себе, то пролетая перед носом ошеломленных и растерянных пассажиров «Антилопы» сверкающей колонной автопробега, то в глухой пустыне ослепляя Остапа Бендера огнями Турксиба. Обобщенный образ героического времени живет и в этом романтическом описании машин автопробега, которые в столбах света мчат вперед, радостно трубя и сверкая лаковыми крыльями, и в возгласе девочки-пионерки, которая на смычке рельсов Восточной магистрали весело крикнула из глубины пустыни в микрофон: «Да здравствует пятилетка!», живет и в строках лирических авторских отступлений. Вспомним хотя бы то место в романе, когда авторы, на минуту оторвавшись от хлопот со своими суетливыми героями, заглядывают не в кабинеты геркулесовцев, не в фиктивную контору по заготовке рогов и копыт, а в черноморский порт, где днем и ночью из трюмов кораблей выгружается оборудование для Тракторостроя, и дальше, дальше скользят по необъятному небу нашей родины: «Розовый кометный огонь рвался из высоких труб силикатных заводов. Пылали звездные скопления Днепростроя, Магнитогорска и Сталинграда. На севере взошла Краснопутиловская звезда, а за нею зажглось великое множество звезд первой величины. Были тут фабрики, комбинаты, электростанции, новостройки. Светилась вся пятилетка, затмевая блеском старое, примелькавшееся еще египтянам небо».
Такое описание, сходное, пожалуй, с обширными театральными панно, на которых художник спектакля и режиссер стремятся обобщенно запечатлеть черты времени, как бы раздвигает границы повествования. В «Золотом теленке» отчетливей, чем в предыдущих произведениях Ильфа и Петрова, вырисовываются картины советской жизни; с ними соотносится, соизмеряется все, что есть в романе. Здесь уже не было необходимости дополнительно вводить в действие ни Треухова, ни Гаврилина, потому что в романе появлялось нечто более весомое, чем эпизодические фигуры Треухова и Гаврилина. Образ Советской родины органически «вписывался» в сюжет. Это был успех. Для Ильфа и Петрова успех принципиальный. В сущности говоря, они нащупывали для себя тот же путь, по которому шел в своих сатирических комедиях Маяковский, сумевший и в «критикующих вещах», не выводя положительных типов, дать «бодрый, восторженный отчет, как строит социализм рабочий класс».
«Кометный огонь» пятилетки бросал из глубины сцены свой яркий отблеск на все персонажи «Золотого теленка». Даже анахорет Хворобьев нигде не находил себе покоя. Помните эту гротесковую фигуру бывшего попечителя учебного округа, который тосковал о монархических снах? Но советский строй ворвался даже в сны монархиста. Хворобьеву хотелось бы увидеть царский выход из Успенского собора, а ему представлялись совхоз «Гигант», председатель месткома товарищ Суржиков, большие советские перелеты.
И Остап Бендер, быть может впервые за всю свою жизнь, с тревогой начинает задумываться о будущей судьбе. В «Двенадцати стульях» он был на этот счет достаточно беззаботен. Тогда Остап еще жил и действовал в частнокапиталистическом укладе, действовал такими методами, которые кормили плутов и проходимцев чуть ли не со времен Ласарильо из Тормеса. Почему же четыреста «сравнительно честных» способов отъема денег, известных Остапу Бендеру, не могли бы прокормить и этого ловкого пройдоху? Во всяком случае, гоняясь за сокровищами мадам Петуховой, он не ощущал острой практической необходимости в миллионе. Воробьянинов знал, как распорядиться бриллиантами. И даже глупый отец Федор знал,— ему нужен был свечной заводик, подле которого он хотел жить и распивать наливочку. А Остапу, чуждому столь мелких и корыстных собственнических интересов, мерещились фантастические картины,— слишком фантастические, чтобы принять их всерьез, вроде заграждения голубого Нила плотиной или открытия игорного особняка в Риге с филиалами во всех лимитрофах. В «Двенадцати стульях» он и впрямь еще мог производить впечатление «свободного художника», которого больше самих денег занимает процесс их добывания. И это, кстати говоря, снижало остроту социальной характеристики Остапа.
Зато в «Золотом теленке» Остап уже твердо знает, зачем ему нужен миллион. Теперь для него это вопрос жизни. Ведь социалистический уклад, вытесняя капиталистический, вытесняя «бедных частников», вроде богатого лжепредседателя бубличной артели Кислярского,— а таких «бедных частников» Остап умел и любил грабить,— вытеснял из жизни и самого Остапа Бендера. Зачем нужны были его «несгораемые идеи», если с каждым днем труднее становилось их реализовать, если четыреста способов увода денег все хуже кормили. Шуре Балаганову Остап прямо говорил при первой же встрече: «Я хочу отсюда уехать. У меня с советской властью возникли за последний год серьезнейшие разногласия. Она хочет строить социализм, а я не хочу. Мне скучно строить социализм. Теперь вам ясно, для чего мне нужно столько денег?»
И это, в сущности говоря, уже было началом конца традиции плутовского романа, которую Ильф и Петров двумя своими веселыми книгами про Остапа Бендера одновременно и обновили и исчерпали для советской литературы. Остап сходит со сцены вместе с другими порождениями эпохи нэпа. В третий раз ему уже не хватит сил сделаться героем романа в прежнем качестве. Да для этого нет больше реальных условий. И хотя авантюристические бендеровские черты мы, вероятно, не раз еще встретим в людях, сам Бендер отныне будет оживать лишь в фельетоне, в смешном рассказе, в судебной хронике не как «великий комбинатор», не как удачливый наследник классических плутов, а всего лишь как оскандалившийся герой происшествия. Не более того!
Заключительная часть «Золотого теленка» оказалась, пожалуй, наиболее значительной. Стремительный бег романа вдруг замедляется. В приключениях наступает пауза, как будто специально для того, чтобы Остап, наконец упрятавший в чемодан заветный миллион, мог оглядеться по сторонам. Сбылись честолюбивые мечты, о которых Остап столько раз высокопарно намекал воображаемой аудитории: «Лед тронулся, господа присяжные заседатели», «Командовать парадом буду я». А командовать-то оказалось и некем! И дело не только в том, что деньги нельзя с выгодой пустить в оборот. Дух стяжательства претил Остапу. Но миллион не сделал его Гулливером, не принес общественного признания, не прибавил веса. Как отмечал после выхода «Золотого теленка» А. Селивановский, у Остапа не появился ореол богача. А в том, что он никогда и не появится, Остап мог убедиться довольно скоро, едва только Корейко выложил перед ним аккуратно перевязанные пачки денег. С поезда Остапа ссаживают, на самолет не принимают. С высокомерием, приобретенным вместе с миллионом, он заявляет: «Я покупаю самолет!.. Заверните в бумажку». Но Остапа даже не слушают.
«— С дороги! — крикнул механик, поднимаясь в кабину вслед за пилотом. Пропеллеры исчезли в быстром вращении... Воздушные вихри вытолкнули миллионеров назад, к холму. С Остапа слетела капитанская фуражка и покатилась в сторону Индии...» Новоиспеченный миллионер получил первый серьезный урок. И где? «У врат великих возможностей». «Частник бедный» оказывается в советском обществе таким же ненужным, нежелательным человеком, как и жуликоватый искатель приключений. Остап может купить бриллиантовый перстень, и шубу на хорьках, и антикварную японскую вазу, и три чалмы на черный день. Он может позволить себе по нескольку раз в сутки обедать, пить коллекционные вина. Деньги не потеряли ценности ни в комиссионном магазине, ни в «Гастрономе», ни в ресторане. Они обеспечили Остапу материальное благополучие. Но это благополучие малого мира. А вот блага большого мира нельзя купить даже за миллион. А ведь, приобретая миллион, он надеялся приобрести еще кое-что, кроме нэпманского жранья. Это был вызов новому миру, попытка утвердить себя как «частное лицо» в обществе, где господствует дух коллективизма. Однако пресса почему-то не торопилась брать интервью у «резко выраженной индивидуальности». «Ура» кричали не Остапу. И вместо фотографий единоличника-миллионера в газетах по-прежнему печатали портреты «каких-то ударников». Завоеватель не имел даже возможности заказать номер в гостинице. Все номера занимали деловые люди. Заполучать комнаты удавалось только с помощью мелкого жульничества, как будто Бендер все еще был плут и пройдоха, без гроша за душой. Правда, малый мир, из которого вышел Остап, продолжал бредить небылицами о миллионных кладах и лежалыми анекдотами о фантастических наследствах и завещаниях. Но разговор о миллионах, случайно подслушанный в поезде, вызывал у Остапа, в его собственном положении неудачливого богача, только глухое раздражение. Добиться успеха отдельно от общества, в роли «частного лица», оказывалось невозможно. В большом мире на миллионы меряли тонны чугуна. Живым, настоящим миллионером тут просто не интересовались, а веселые и общительные студенты политехникума, оказавшиеся с Остапом в одном купе, откровенно от него отвернулись.
Все у них, на зависть Остапу, было другое— другие интересы, другой смех, другое отношение к золоту. Как средство личной наживы и обогащения деньги потеряли над ними свою роковую, губительную власть. Конечно, Ильф и Петров не собирались писать утопический роман и представлять дело так, будто в 1931 году золото вообще утратило всякую реальную силу. Мы знаем строки Николая Асеева, написанные через много лет после «Золотого теленка»:
Еще за деньги люди держатся,
Как за кресты держались люди
Во времена глухого Керженца.
Но скоро этого не будет,—
и знаем роман Бориса Полевого «Золото», героине которого рассказы о мрачной силе золота кажутся устарелой и даже странной сказкой, вроде легенды о голубой царской крови.
Оба эти произведения отражают факты реальной действительности, борьбу старого и нового в нашей жизни. Но уже тридцать лет назад Остап Бендер имел возможность убедиться, что в Советской стране могущество золотого теленочка относительно. Студентам политехникума, молодому заведующему музеем в маленьком среднеазиатском городке Остап и впрямь мог показаться выходцем «из времен глухого Керженца». Помните этого любезного молодого человека в ковровой бухарской тюбетейке на бритой голове, который глубоко страдал из-за того, что Ташкент совсем не отпускал музею кредитов. Уж он-то сумел бы израсходовать с пользой каждую копейку. «Мне бы триста рублей! — восклицает он.— Я бы здесь Лувр сделал!»
А Остап ничего не может поделать с целым миллионом. Обладать миллионом оказывается куда хлопотливей, чем пустым карманом. Жизнь перестает улыбаться этому неунывающему жулику. Однажды, когда Остап был еще беден и в его голове теснились всевозможные планы, один другого лучше, он с гордостью сказал Воробьянинову: «На плохие шансы я не ловлюсь». А ведь поймался! И цель оказалась обманчивой, и затраченные усилия иллюзорными. Адаму Козлевичу Остап с грустью признается: «Вы знаете, Адам, новость — на каждого гражданина давит столб воздуха силою в 214 кило!.. И мне это стало с недавнего времени тяжело. Вы только подумайте! 214 кило! Давят круглые сутки, в особенности по ночам. Я плохо сплю...»
Почему же Остап все-таки медлит с отъездом? Почему не торопится осуществить «хрустальную мечту своего детства»? Потому, что ему уже не хочется в Рио-де-Жанейро. Его больше не соблазняют голубые экспрессы, синее море, пальмы на берегу залива и мулаты в белых штанах, которые наигрывают новый модный чарльстон «У моей девочки есть одна маленькая штучка»... Заграница начинает ему казаться мифом о загробной жизни. Кто туда попадает, тот не возвращается. Европа — «А» и Америка — «А» — собственный биллиард, платиновые зубы и обеды на чистом животном масле — такая же иллюзия, как золотой теленок. «Все это выдумка, нет никакого Рио-де-Жанейро,— говорит Остап с неожиданной злостью,— и Америки нет, и Европы нет, ничего нет. И вообще последний город — это Шепетовка (то есть советская пограничная станция.— Б. Г.), о которую разбиваются волны Атлантического океана».
Вот как уже много понял великий комбинатор. И не зря в момент переоценки Остапом ценностей малого мира авторы заставляют его отречься от предмета, который еще в ранних фельетонах Ильфа символизировал цепкость этого мира. «Вчера на улице,— жалуется Остап Козлевичу,— ко мне подошла старуха и предложила купить вечную иглу для примуса. Вы знаете, Адам, я не купил. Мне не нужна вечная игла. Я не хочу жить вечно».
Но не будем все же преувеличивать глубину душевного кризиса Остапа Бендера. Иначе нам не понять, почему самими авторами был забракован тот вариант финала, о котором однажды мы упоминали,— добровольно расставшись со своим миллионом и как бы «очистившись» от грехов, Остап удаляется в «частную» жизнь. В окончательной редакции «Золотого теленка» развязка романа с необходимой естественностью вытекает из внутренней жизни образа Остапа. В «Двенадцати стульях» такого ощущения еще не было. Озорной дух, который пронизывал первый роман Ильфа и Петрова, жил и в его финале. Будущее героя действительно могло зависеть от маленькой лотереи. Бумажка с изображением черепа и двух куриных косточек окончательно решила судьбу великого комбинатора. Впоследствии Ильф и Петров очень досадовали на это свое легкомыслие. Петров писал, что его «можно было объяснить лишь молодостью и слишком большим запасом веселья». В «Золотом теленке» участь Остапа уже целиком предопределена его личностью, а не игрой случайных обстоятельств. Выбор сделан самим Остапом. Он поступает именно так, как должен был поступить в реальной жизни. Действие, замедлившееся перед финалом, стремительно катится к развязке.
На румынском берегу бесславно заканчивается история похождений Остапа Бендера, столь же бесславно, как и всех других пассажиров знаменитой «Антилопы». Садится в тюрьму Балаганов. Умирает Паниковский, человек, который хотел жить на счет общества. Но общество, как говорил Остап над могилой злополучного «нарушителя конвенции», не хотело, чтобы он жил на его счет. А вынести такого противоречия во взглядах Паниковский не мог. Что же касается Адама Козлевича, то водитель «Антилопы» обречен без конца «давать ремонт» своей разбитой машине, которой никогда уже не придется, наигрывая старинный матчиш, катить по дальним дорогам. Так рассыпается содружество плутов. Происходит уничтожение обмана, тот мгновенный «переход в ничто», который еще Кант считал важным моментом комического.
Сожалеют ли об этих людях авторы романа? Сочувствуют ли их судьбе? В свое время такой вопрос возникал, и некоторые критики даже склонны были отвечать на него утвердительно. В интересной, хотя во многом спорной статье «Последние приключения анархиствующего индивидуума» («Красная новь», 1933, № 9) Екатерина Трощенко писала, что Ильф и Петров не только сочувствуют своим героям, но и оправдывают их: в том, что они такие неполноценные, ненастоящие, не их беда и не их вина,— ведь их искалечил, изуродовал эксплуататорский строй.
Все это, конечно, не совсем так. Вернее даже сказать, что совсем не так. Смешно было доказывать Ильфу и Петрову, что жалеть и оправдывать плутовскую компанию антилоповцев нечего, так как она «недостаточно идеологически выдержана». Ильф и Петров знали это не хуже своих критиков. Да они и не собирались реабилитировать жуликов, которые все силы положили на то, чтобы жить на счет общества. Если в «Золотом теленке» авторы не стали жечь огнем сатиры Паниковского или Балаганова, то отнюдь не из сочувствия. С противниками, которые могли выкрасть у Корейко обыкновенные гимнастические гири и перепилить их, убедив себя в том, что гири из чистого золота, легко было расправиться и оружием юмора. Глупость сыновей лейтенанта Шмидта давала для этого достаточно поводов. Вот почему в описании их приключений так много веселой, комедийной игры, живо напоминающей страницы «Двенадцати стульев». Правда, в отношении авторов к Остапу Бендеру, Паниковскому и, скажем, к Корейко действительно нетрудно уловить разнообразие оттенков. Порою можно пожалеть о том, что незаурядно талантливый Остап прожил жизнь не на той улице и все свои способности ухлопал на то, чтобы утвердиться на позициях «частного лица», не желающего зависеть от общества. Что-то живое, человеческое вдруг вплетается в комедию пустой, фальшивой жизни бродяги Паниковского. Не строптивый мелкий плут, а усталый, больной старик пьет в черноморском буфете целебный кефир, размышляя о выгодах, которые может ему принести должность швейцара в «Геркулесе». Но это не является формулой прощения. Осмеивая и осуждая, Ильф и Петров над чем-то и призадумываются. Личность Корейко не дает ни повода, ни оснований для таких размышлений. В изображении зловещей фигуры «подпольного миллионера» как раз и происходит накопление сатирических красок. Здесь смех Ильфа и Петрова становится более язвительным и суровым.
Кто же такой Корейко? Человек с двойным дном, явная жизнь которого разительно отличается от тайной, не известной никому из его сослуживцев, хотя она-то и является главной. К этому человеческому типу принадлежит Варфоломей Коробейников из «Двенадцати стульев», тишайший архивариус Старкомхоза, чистюля, постепенно перетащивший к себе на дом обширный архив жилотдела, чтобы «отцы города», возвратясь из-за границы, без лишних хлопот могли отыскать конфискованное у них имущество. А в том, что они возвратятся, Коробейников ничуть не сомневался. И в «Новой Шахразаде» есть рассказ «Двойная жизнь Портищева», про человека, который в общественной жизни слыл примерным профработником и «пламенным борцом за идею». Однако стоило только Елисею Портищеву отъехать на 60 километров от столицы, и он совершенно преображался, превращаясь в жесткого и расчетливого владельца доходной усадьбы, где в поте лица трудилось несколько батраков.
Конечно, уподоблять Александра Ивановича Корейко Портищеву или Коробейникову было бы слишком слабо. У Корейко другие масштабы. Это преступник большого размаха и куда более опасный. В беспокойные годы революции он не только спекулировал хлебопродуктами, сукнами, сахаром, текстилем, не только плодил одну за другой дутые лжеартели. Его совесть отягощали более тяжкие преступления: похищение маршрутного поезда, шедшего с продовольствием в голодающее Поволжье, а в разгар эпидемии тифа — спекуляция медикаментами. В отличие от Остапа, который чтил уголовный кодекс и любил прихвастнуть, что имеет в запасе 400 веселых и сравнительно честных способов отъема денег, Корейко знал 400 способов зловещего и мрачного обогащения. Относительно некоторых артистических черт в характере Остапа можно было спорить и сомневаться, типичны ли они. «Цельная» натура Корейко, кажется, ни у кого не вызывала сомнений. В облике Корейко уже нет ничего рыцарского. Он воплощение самых темных, торгашеских сил. В какой-то степени авторы, быть может, «подправляют» и самого Остапа, и наше представление о нем, когда рядом с «медальным профилем» великого комбинатора вдруг вылезает это «белоглазое ветчинное рыло», эта «молодецкая харя с севастопольскими полубаками». Во всяком случае, рисуя портрет подпольного миллионера, Ильф и Петров ближе всего подходили к «агитационному уклону» Маяковского, с самого начала прямо указывая, кто сволочь, и не допуская в изображении Корейко даже намека на внутреннюю борьбу. Это могло бы внушить ложную мысль, что Александр Иванович не лишен человеческих чувств, дружеских связей. А ведь в отношениях с окружающим миром он признавал одну только связь, ту, которую оставил капитализм в отношениях между людьми и которая в «Коммунистическом манифесте» охарактеризована как «голый интерес», «бессердечный чистоган» и «ледяной эгоистический расчет». «Все кризисы,— лаконично сказано в «Золотом теленке»,— которые трясли молодое хозяйство, шли ему (Корейко.— Б. Г.) на пользу, все, на чем государство теряло, приносило ему доход. Он прорывался в каждую товарную брешь и уносил оттуда свою сотню тысяч». К моменту, когда развертывается действие романа, «период первоначального накопления» в жизни Корейко остался уже позади. Как мы помним, Александр Иванович скромно проживает в Черноморске. Теперь он зауряднейший конторщик «Геркулеса». На нем серые сиротские брюки, сандалии надеты по-монашески, на босу ногу. От своего литературного предшественника Елисея Портищева он унаследовал некоторые колоритные привычки. В положенные для завтрака часы оба питались одинаково — заранее очищенной репкой и холодными яйцами всмятку. Потом Корейко выпивал еще стакан кипятку вприкуску. Все это было, конечно, чистейшим обманом, маскировкой,— и сиротские брюки, и угодливые улыбки, и примерная бедность. Однако, сравнивая образы Портищева и Корейко, можно сказать, что первый относился ко второму примерно так же, как этюд к картине. Аскетические завтраки Портищева были проявлением отвратительного ханжества. У Корейко в этом есть еще и свой далеко идущий расчет. Смешная сама по себе деталь тут уже выполняет более серьезную сюжетную нагрузку. Корейко дожидается пришествия капитализма. Он бережет себя ради той минуты, когда со своими 10 миллионами можно будет безбоязненно выйти из подполья. Чай возбуждает излишнюю деятельность сердца. Значит, надо отказаться от чая. Как расчетливый боксер, он установил для себя жесткий режим, чтобы «в назначенный день выскочить на сияющий ринг счастливым победителем».
Изображая Корейко в общественной жизни этаким «тихим советским мышонком», чей вид и повадки, при первом знакомстве, ввели в обман даже такого опытного физиономиста, как Остап, сатирики подчеркивают, что вне служебной обстановки Корейко вовсе не выглядел человеком робким, туповатым и приниженным. Прежде чем окончательно капитулировать перед Остапом и расстаться с одним из десяти миллионов, он дважды ловко оставляет в дураках великого комбинатора. И все же смешным Корейко делает глупость. Именно глупость и ограниченность негодяя, который все еще продолжает надеяться на реставрацию капитализма и никак не может примириться с мыслью, что никогда уже ему не удастся ни выбраться из добровольного заточения, ни снова обернуться «добрым молодцем». Тут позиции Корейко смыкаются с позициями архивариуса Коробейникова. И это создает яркую комическую коллизию. Миллионы Корейко стоят не больше, чем пожелтевшие ордера Старкомхоза.
По всем своим чертам образ Корейко сплошь сатирический. Но это не значит, что описания перипетий борьбы Корейко с Остапом начисто лишены юмористических красок. Ильф и Петров легко умели переходить от сатиры к юмору, чем приводили в отчаяние «строгих граждан», которые, вооружась школьными линейками, отмеривали сатиру на сантиметры и потом, загибая пальцы, доказывали, что даже в образе Корейко сатиры меньше, чем юмора. Например, сцена ограбления Корейко доблестными сыновьями лейтенанта Шмидта глубоко комическая, почти водевильная. Ведь верно? Ведь правильно? — как любил повторять один из персонажей «Золотого теленка»,— почти водевильная? А первое свидание двух комбинаторов, так позорно закончившееся для Остапа? Разве тут не хочется посмеяться «утробным смехом»? А неуклюжая попытка Александра Ивановича посвататься к Зосе Синицкой? Неуклюжая, потому что Корейко хорошо знал только две роли — служащего и подпольного миллионера. Третьей он не знал. Ведь это, выражаясь языком «строгого гражданина», тоже «голое смехачество». Однако, если встать на подобную точку зрения, как удастся, например, согласовать знаменитое падение Петра Ивановича Бобчинского в «Ревизоре» с серьезным замыслом гоголевской сатиры? А между тем исследователи творчества Гоголя (Гуковский, Ермилов) перечисляют в «Ревизоре» и другие водевильные ситуации, рассчитанные на смех в зрительном зале, пусть даже и не очень глубокий. Все это не только не противоречит общему сатирическому заданию, а, напротив, придает сатире Гоголя богатство и разнообразие, делает ее смешной. У Ильфа и Петрова во всех почти водевильных эпизодах с участием Корейко юмор «работает» на характер цепкого, ловкого и грубого дельца. Через юмор в деталях и в описаниях, говорит А. Меньшутин в статье «И. Ильф и Е. Петров» («История русской советской литературы», т. 2. Издательство Академии наук СССР, 1960), они приходят к решению основных сатирических задач. Так Ильф и Петров поступают и с Корейко. Разнообразные средства смешного участвуют в создании сатирически обобщенного образа стяжателя, закореневшего в своей жадности. Но если по отношению к антилоповцам у авторов нет-нет, а проскользнет нотка сожаления о суетливой старости Паниковского, о бесцельно растраченной энергии Остапа, то их отношение к Корейко, как мы уже говорили, неизменно. Он так и уходит из романа ослепленный, все еще не подозревая и не догадываясь, что золото в его чемодане давно превратилось в ничто, в битые черепки, совсем как у гоголевского Петруся из «Страшной мести».
Ни Корейко, ни Остапа еще не настигло правосудие, но советский, строй создал для них условия невозможные, невыносимые, лишил силы, обесценил деньги, нажитые с такими ухищрениями. Угрюмое прозябание рака-отшельника не более перспективно, чем вечное бродяжничество искателя приключений. Кто поступил умнее — Корейко ли, решивший «пересидеть» советскую власть и дождаться возвращения капитализма, или Остап, попытавшийся переселиться в капиталистический мир,— вопрос праздный. Оба комбинатора обречены. Дело не в средствах достижения цели, а в несостоятельности самой цели. Смеемся мы над героями романа или негодуем, глубоко советская по самой сути идея «Золотого теленка» не теряет своей значительности и определенности.
В истории обогащения Корейко немалую роль сыграл «Геркулес». Добывая справки в «дело» о миллионере-конторщике, Остап не мог миновать его кабинеты. В свою очередь, и сатирики не упустили возможности вдрызг высмеять это дутое, как мыльный пузырь, махрово бюрократическое учреждение, где на первых порах туго пришлось даже самому великому комбинатору. Как и знаменитое «Управление по согласованиям» в «Бане» Маяковского, «Геркулес» целиком обслуживает собственных сотрудников. В этом смысле ведомство Полыхаева ничем не отличается от ведомства Победоносикова. «Геркулес» для геркулесовцев! Лесо- и пиломатериалы, которые должны стать предметом неусыпных забот геркулесовцев, для них такая же фикция, как призрачные рога и копыта для Бендера. Правда, геркулесовские бездельники выглядят по горло занятыми людьми, и на этом противоречии между кажущимся и реальным строятся сатирические характеристики целой шеренги геркулесовских бюрократов. Но по-настоящему одна только бессмысленная тяжба с коммунотделом из-за помещения действительно захватывает геркулесовцев и даже отнимает у них какую-то частицу душевных и физических сил. В остальном они ничего не решают, да и не собираются решать. Не случайно среди множества обтекаемых резолюций, которые с легкой руки начальника «Геркулеса» Полыхаева стали ходкими в стенах этого учреждения, наибольшим успехом пользовалась самая осторожная, самая обтекаемая, самая резиновая: «Тише едешь — дальше будешь».
В конце концов, решив еще больше упростить свой труд, Полыхаев даже обзавелся универсальным резиновым штемпелем, который можно было приспособить к любому случаю жизни. Так рядом с настоящим Полыхаевым в «Геркулесе» появился резиновый. И что же! Резина отлично заменила человека. Заостряя и доводя этот образ до сатирической гиперболы, писатели показывают, что резиновый Полыхаев ни в чем не уступал живому.
В таком учреждении, как «Геркулес», где все обманчивое, резиновое, дутое, создавались самые благоприятные условия для произрастания, мимикрии архижуликов вроде Корейко. Это вокруг «Геркулеса» при нэпе кормились многочисленные самовзрывающиеся частные акционерные общества и товарищества, созданные стараниями Корейко. «Геркулес» помог Александру Ивановичу разбогатеть на мошеннической «торгово-подземной деятельности», а потом и укрыл под своей сенью. Корейко незачем, как бухгалтеру Берлаге, прятаться в сумасшедшем доме. Для него и «Геркулес» стал надежным убежищем. Вот еще одна отвратительная черта бюрократизма, на которую указывают писатели. Между бюрократом Полыхаевым и спекулянтом Корейко существует самая непосредственная связь.
Года за три до выхода «Золотого теленка» Андрей Новиков в романе «Причины происхождения туманностей», о котором в другой связи нам уже приходилось упоминать, нарисовал некое бюрократическое учреждение «Центроколмасс». Как и «Геркулес», оно тоже работало на холостом ходу, но, в отличие от «Геркулеса», представлялось автору романа гнетущей, необоримой силой. Сражаться с ней бесполезно. Единственный честный человек в этом бумажном царстве, инструктор Автоном Пересветов, кончил самоубийством, чтобы самому не прослыть бюрократом. Конечно, Полыхаев, с его готовыми на все случаи жизни резиновыми штемпелями и резолюциями, фигура очень вредная. Но, читая описание «Геркулеса», мы не испытываем ни страха, ни растерянности, ни подавленности, потому что сатирики отнюдь не собираются преувеличивать его опасные возможности. Осмеивая царящий в «Геркулесе» стиль, доводя его до абсурда, они обнажают тем самым комизм и полную несостоятельность всех «геркулесовских» порядков. Как говорил в таких случаях Белинский, им ничего не надо доказывать и опровергать. Они уничтожают эту систему тем, что слишком верно ее характеризуют, слишком резко выказывают ее безобразие.
А эта дурацкая опереточная пышность бывшей гостиницы «Каир» разве не настраивает нас на совершенно определенный лад, с самого начала внушая ироническое отношение к «Геркулесу»? На стенах финансово-счетного отдела с ужасающими улыбками кувыркаются наяды, менады и дриады, в белых ваннах валяются дела, в полутемных альковах висят диаграммы и схемы, а стол заседаний, длиною с вокзальный перрон, красуется в бывшем зимнем саду, где среди уцелевших пальм и сикомор даже мелькает Серна (правда, не настоящая, а Серна Михайловна — всесильная личная секретарша Полыхаева).
В юмористическом описании обстановки, окружавшей геркулесовцев, уже содержалось внутреннее разоблачение самого «Геркулеса», его призрачности, абсурдности, никчемности. Но геркулесовский стиль — соединение крикливой мещанской роскоши гостиницы «Каир» с унылостью бюрократической канцелярии — приобретал и более широкий смысл. В глазах сатириков это было явление глубоко чуждое, враждебное советскому стилю жизни, который характеризуют совсем другие черты — простота, благородство и достоинство во всем — в архитектуре, в предметах быта и в более деликатной области — отношений между людьми, где все еще прорывались то купеческие замашки бывших завсегдатаев гостиницы «Каир», то каменное равнодушие геркулесовских бюрократов, а иногда то и другое вместе.
Обратимся к еще одной группе персонажей романа — к обитателям коммунальной квартиры номер три, известной под названием «Вороньей слободки». Если свести сюжет «Золотого теленка» исключительно к погоне шайки плутов за миллионами, то для слобожан, пожалуй, не найдется законных прав в романе. Они вообще ничего не ведают о Корейко и не могут добавить никаких справок в дело о подпольном миллионере. Их присутствие в «Золотом теленке» имеет чисто формальное оправдание: Остап снимает комнату у Васисуалия Лоханкина. Однако сатирическое обозрение малого мира не было бы таким полным, если бы вдруг оказалась забытой «Воронья слободка» и осталась ненаписанной одна из самых блестящих страниц романа.
Слобожане, как и геркулесовцы,— это групповой сатирический портрет. Мы хорошо себе представляем злобных, невежественных обывателей, понаторевших в жестоких квартирных склоках, как некое единое целое. Представляем и каждого в отдельности — бывшего камергера Митрича и бывшего горского князя Гигиенишвили, ничью бабушку, отставного дворника Никиту Пряхина, спекулянтку и пьяницу тетю Пашу.
На взгляд Ильфа и Петрова, «Воронья слободка» была живым воплощением воинствующего мещанства, сгустком ненавистного сатирикам малого мира, который не только сам не способен создавать истинные ценности, но и злобно отвергает все ценности большого мира, если не может приспособить их для собственных мелких, своекорыстных утилитарных интересов. И уж конечно «Воронья слободка», озабоченная одним-единственным стремлением — выжить, приспособиться, никогда не поймет тех высоких идеалов, которые в большом мире вдохновляют людей на подвиги.
Известие, что летчик Севрюгов, имевший несчастье проживать в квартире номер три, разыскал за Полярным кругом потерпевшую бедствие иностранную научную экспедицию и после этого сам бесследно пропал, взволновало всю планету. В «Вороньей слободке» оно было встречено злорадной репликой Никиты Пряхина: «А не летай, не летай! Человек ходить должен, а не летать». Большой мир с восхищением, на всех языках и наречиях повторял имя Севрюгова. Малый мир по-своему истолковал события на полюсе. Низведя их до уровня собственных куриных мозгов, где все теряло свою значимость, «Воронья слободка» лихорадочно делила комнату исчезнувшего героя. Пока ледоколы с трудом пробивались на помощь Севрюгову, его соседи по квартире бесцеремонно выбрасывали в коридор имущество летчика.
Среди жильцов квартиры номер три несколько особняком стоит фигура Васисуалия Лоханкина, мелкого эгоиста с мнимо возвышенными мыслями. В образе Лоханкина сатириков занимала своя особая тема, поэтому и сказать о нем нужно особо. Вполне возможно, что, рисуя Лоханкина, Ильф и Петров имели в виду тех слюнявых, кающихся интеллигентов, которые на десятом году революции и на пятнадцатом все еще занимались выяснением вопроса — принимать ли советскую власть? А возможно, тут содержалась прямая пародия на героев некоторых повестей и романов, где эта проблема непомерно раздувалась, гипертрофировалась, оказываясь чуть ли не главной проблемой современности. Но если даже в образе Лоханкина и не было сознательного полемического заострения, не было желания создать своеобразный комический вариант Ивана Бабичева и Николая Кавалерова из «Зависти» Олеши, то все равно — как тип захребетника, который нигде не служил и всегда состоял на иждивении жены, предаваясь глубокомысленным размышлениям о своей роли в русской революции, Лоханкин достаточно смешон и отвратителен. Нет, не зря этот доморощенный философ проживает в «Вороньей слободке», по соседству с юродствующим Митричем и невежественным негодяем Пряхиным. Правда, в квартире номер три не очень-то разбираются в переживаниях людей «с тонкой душевной конституцией». Лоханкину, как известно, здесь даже задают порку. И все же в «Вороньей слободке» собралось самое подходящее для Васисуалия Андреевича общество. Лоханкин, слобожане в конечном счете исповедуют ту же философию, что и Остап, который хотел ведь в Советской стране считаться «частным лицом» и как «частное лицо» освободиться от всяких обязанностей перед государством. По-своему эту философию исповедует строптивый «нарушитель конвенции» Паниковский, по-своему, в нелепом, пошлом, карикатурном «лоханкинском» варианте,— Васисуалий Андреевич. Как-никак, а Остап положил себе в карман миллион и собирался выйти в Монте-Кристы. Лоханкин собирается прожить «частным лицом», кладя себе в карман зарплату жены. Обитатели «Вороньей слободки», которые откровенно дики, грубы и своенравны, устами дворника Никиты Пряхина выражают философию индивидуализма уже совсем примитивно, грубо и прямолинейно: «Как пожелаем, так и сделаем». В своем диком самодурстве и своеволии слобожане и впрямь убеждены, что на них управы нет,— как пожелают, так и распорядятся комнатой Севрюгова, а пожелают — вообще весь дом спалят. И они его действительно сжигают.
Погибает «Воронья слободка», под ее обломками гибнет Никита Пряхин, который с воплем: «Как пожелаем, так и сделаем» — кидается в огонь за жареным гусем и четвертью хлебного вина. Эта сцена имеет в романе знаменательный смысл, как и сожжение в «Клопе» мещанского мира Присыпкиных и Ренесансов. Погибает целый мирок спекулянтов, склочников, захребетников, пытавшихся противопоставить свое анархическое «как пожелаем» законам социалистического общежития. К счету погибших и пропавших без вести, к Паниковскому, Балаганову, Остапу, Корейко, нам остается прибавить «Воронью слободку». Без нее и самый воздух вокруг становится чище. С этим чувством можно перевернуть последнюю страницу «Золотого теленка».