Начинается сказка на морском берегу, на шумных корабельных пристанях, невдалеке от белокаменно-высоких стен старинного русского города. Под жаркими лучами солнца сверкает голубой залив; в дыхании ветра — свежесть моря, запах рыбы и подводных трав. Крутобокие, красногрудые корабли, богато разукрашенные резьбой и позолотой, толпятся в гавани и ждут погрузки. У каждого кораблика свое «лицо», своя примета. Вот, к примеру, корабль-лебедь, над его форштевнем волнорезом высоко и горделиво изогнулась по- серебреная лебединая шея. Взовьются паруса, и полетит он над волной, как птица-лебедь белокрылая. А вот корабль-петух, корабль- медведь, корабль-морской орел, рысь, горностай, сова и множество других.
Качаются на легкой зыби корабли, поскрипывают мачтами, трепещут флагами и в нетерпении, словно застоявшиеся кони, напрягают просмоленные канаты якорей: «Эй, корабельщики, спешите, нагружайте нас товарами, взвивайте вверх цветные паруса да подымайте якоря, — помчим мы вас с попутными ветрами за океаны, за моря, в далекие, невиданные страны!»
Бегут по сходням босоногие богатыри-грузчики, несут на спинах тяжелые мешки с зерном, тюки и ящики с товарами, катят по настилу бочки и под присмотром корабельщиков укладывают груз в глубокие, вместительные трюмы. Товары русские везде в чести: одни пойдут на юг, другие — на север, на запад и на восток… Немало отважных
кормчих-капитанов готовятся сегодня в путь, и среди них один — смелейший, всем морям известный, кормчий Степан Емельяныч. Вот он стоит на корме своего корабля — чернобородый, статный, в высоких сапогах, в рубахе алой, в парчовом кафтане нараспашку. Стоит и зорко смотрит, как грузится его корабль, подбадривает отстающих, бранится, смеется и громко подпевает корабельщикам:
Много стран мы видали в пути за кормой,
Но нигде нет милее сторонки родной!
На пристани стоят купцы — хозяева товаров.
— А кто же у вас кормчий? — спрашивают люди.
Самодовольно усмехаются купцы, поглаживают бороды густые.
— У нас-то? — отвечают. — Такого-то другого не найдешь: Степан, сын Емельянович, с дружиной! Удачливый, отважный, однако же характером крутой: «Плохой товар, ты слышишь, не повезу, мне честь моя дороже вашего товара. Вот он каков! Подай ему отборное зерно, изделия стальные — подковы, пилы, топоры, — лен, воск, куниц да чернобурых лис, седых бобров да горностаев.
А солнце между тем уж поднимается к полудню. Не отстают от солнца и часы, что украшают башню над градскими воротами. Вот время подошло, качнулся над часами колокол, пошел звонить налево и направо! «Бам-бам, бам-бам», — двенадцать раз подряд! Полдень!
— Полдень! — сверившись с солнцем, крикнул Степан Емельяныч. — Поработали славно, не грех и отдохнуть на малый срок!
— Полдень! Дружинушке храброй обед! — зычным басом подхватил команду рыжебородый Кондрат, друг и помощник Степана.
И вмиг прекратилась работа: корабельщики и грузчики сбежали по сходням на берег, засверкали медные артельные котлы, запахло щами, теплым хлебом, нетерпеливо застучали деревянные ложки…
А Степан Емельяныч ушел в город…
Невелики хоромы у Степана, но кто заглянет к нему в дом, тот сразу убедится, — живет здесь человек пытливого ума, большого сердца. В углах, на полочках поблескивают астролябии — первейшие приборы, помогающие по солнцу и по звездам определить свой путь в морях и океанах: в ларцах и сундучках хранятся книги и морские карты, а в каждой горенке стучат-постукивают разные часы: венецианские с хрустальным звонким боем, немецкие с кукушкой, французские с курантами и музыкой, большие аглицкие с угрюмым басовитым голосом, как у простуженного шкипера. А уж диковин всяческих заморских и не перечесть!
В просторной горнице давно уж накрыт стол… Две старшие дочери Степана Емельяныча — Гордея и Любава — ждут отца к обеду.
Стоит у зеркала Гордея, восьмой кокошник примеряет — высокая, черноволосая, худощавая, сказать по совести — красавица недоброй красоты. Так, эдак повернется, плечиком подернет, глаза зеленые прищурит… Подошла к ней кошечка, хотела приласкаться, но красавица затопала ногами.
— Брысь, брысь, чумазая! Ступай к своей хозяйке, к Настеньке, на кухню, там тебе и место!
Вот она какая гордая — Гордея!
Любава не похожа на старшую сестру: толстушка, хохотунья, глаза большие, голубые, волосы, как светлый лен. Сидит с утра до вечера на подоконнике, поглядывает на улицу, орешки щелкает, жеманится, прихорашивается да собою любуется. И все-то ей смешно: цыпленок с воробьем подрался — ей смешно, шел добрый человек по улице, споткнулся — и того смешнее! Все «хи-хи-хи» да «ха-ха-ха», а чтоб сестрице младшей, Настеньке, по дому чем помочь — такого не бывает!
— Ты скорлупу-то убери с окна! — лениво молвила Гордея.
— А Настенька на что же? — возмутилась Любава, однако встала, собрала в подол скорлупки, но, заслышав на крыльце тяжелые отцовские шаги, в испуге ручками всплеснула, все скорлупки по полу рассыпала. Но тут бесшумно и легко вошла сестра меньшая, Настенька, внесла на блюде пироги, вмиг собрала скорлупки и, окинув взглядом горницу, сказала тихо:
— Сестрицы! Батюшка идет!
Ростом Настенька как будто бы и невеличка, сарафан на ней куда попроще, чем у старших, но за плечами косы русые, а на милом личике приветливо сияют серые спокойные глаза. Недолюбливают сестры Настеньку за скромность, за спокойное достоинство.
Заскрипели половицы, распахнулась дверь… Сестрицы мигом встали в ряд по старшинству и низко в пояс поклонились.
— Здравствуйте, дочери любимые! — заговорил Степан Емельяныч, шагнув к столу и крепко потирая руки. — Ах, пироги сегодня хороши, да вот беда, не скоро мне таких попробовать придется! Уходит завтра поутру кораблик мой в далекие моря, в чужедальние теплые страны. И вот наказ: живите дружно, не бранитесь и не ссорьтесь, младшую сестрицу, Настеньку, не обижайте! Привезу зато я всем троим гостинцы самые заветные, любые, какие сами пожелаете.
Сел он в кресло, подозвал к себе Гордею.
— Говори, Гордея, свет Степановна, дочь старшая!
— А-ах! — нараспев промолвила Гордея. — О чем тебя просить, родимый батюшка, я и сама не знаю! Но если будет твоя милость, привези мне… привези мне злат-венец…
— Ох страсти! Двадцать три кокошника по сундукам запрятаны -
и все ей мало! — про себя удивилась Любава, а Гордея томно продолжала:
— … привези мне злат-венец, весь самоцветными камнями изукрашенный, чтоб горели они день и ночь голубыми огнями подводными! Мне на гордость, всем на удивление!
— Постараюсь, поищу, Гордеюшка! — подумав, ответил Степан Емельяныч. — Моря жемчужные лежат у меня на пути. Будет у тебя злат-венец!.. А ты что прикажешь, дочка Любавушка, белая лебедушка?
Пышнокудрая Любава, отстранив Гордею, бросилась перед отцом на колени, нежной щечкой к его руке прижалась.
«Ах, притвора противная! Что же она загадает?» — завистливо подумала Гордея.
— Не милы мне камни самоцветные, не нужен мне златой венец, — умильно ворковала Любава. — Привези ты мне безделицу — сквозное зеркальце хрустальное, пусть на нем оправа оловянная, мне все едино! Но в зеркальце секрет, — оглянулась Любушка-Любава на Гордею, торопливо зашептала на ухо отцу, — чтоб, глядя в зеркальце, я никогда не старилась, чтоб девичья краса моя вовек не увядала, не терялася!
— Трудная задача, — засмеялся кормчий, — но слыхал я про такое зеркальце, слыхал, хотя своими-то глазами и не видывал! Жди, Любавушка, не огорчайся! Город хрустальный лежит у меня на пути, много в нем мастеров знаменитых! Будет зеркальце!.. А теперь твой черед, дочка Настенька!
Подняла голову Настенька. Сквозь слезы улыбнулась.
— Ничего мне, батюшка любимый мой, не надобно! Только сам будь здоров-невредим. Одного я желаю тебе: ветра попутного, моря спокойного, плаванья легкого, возвращения скорого!
— Спасибо, Настенька, на добром слове! — растроганно отозвался Степан Емельяныч. — Однако ж о гостинце ты подумай. Утро вечера мудренее, поутру мне и скажешь!
Время близится к полуночи. Засовы заперты, огни потушены. И только в горнице Степана Емельяныча горит свеча в пузатом фонаре из золотистого стекла… Чернобородый кормчий склонился над картами морей. Деревянным циркулем прикидывает расстояния от моря к морю, от земли к земле, определяет будущий свой путь. А по другую сторону стола сидит меньшая дочь и, затаив дыханье, смотрит.
— Сперва будет царство хрустальное, — негромко говорит Степан Емельяныч, — а тут — смотри-ка, дочка, — самые жаркие страны пойдут, базары камней самоцветных — сапфир, жемчуга, изумруды — и шелк и парча златотканная! А тут, еще подоле, — слоновой кости берега! Может, слона прикажешь прихватить?.. Да нет, корабль не выдержит!.. А тут вот царство птичье!.. Может, птичку-невеличку?..
— Кошка съест! — сказала Настенька и, наклонясь к столу, вдруг указала в самый дальний конец карты. — А что же там? Что дальше?
Степан Емельяныч искоса взглянул на дочь.
— А там, друг Настя, будто ничего и нет. Конец всем картам нашим! Ветер будто бы да волны!.. Только я не верю…
— Не веришь?.. Что же там, по-твоему?
— Не знаю. Не бывал. Может, земли какие, никому не известные, никем не открытые, русским глазом не виданные!.. — Кормчий тихонько вздохнул: — Давняя дума моя!
Тут по всему дому прокатился бой часов: стараясь обогнать друг друга, они звонили, куковали, звякали, звенели, тренькали, и уж, конечно, громче всех гудел сердитый бас простуженного аглицкого шкипера. Настенька простилась и ушла. Ей нужно было приготовить тесто, чтобы испечь лепешек на дорогу. Кормчий заменил свечу, и черная густая борода его вновь склонилась над морскими картами…
Незаметно промелькнула ночь. Гордея и Любава сладко спали, а сестрица Настя напекла отцу в дорогу пряников, лепешек, коржиков душистых, сложила все в котомку, присела у огня и замечталась, глядя на пылающие угли… Расстилались в печке золотистые поляны, расцветали огненные маки. Ярче всех, красивее всех, горел один цветок, и показалось Настеньке, что нет его прекраснее на свете. Протянула она руку, чтоб сорвать тот аленький цветочек, но подкрался сон, заснула Настя. А когда проснулась, солнце весело светило ей в глаза, в дверях смеялись принаряженные сестры, а над ней стоял отец, уже совсем готовый в путь-дорогу.
— Что ж… надумала, какой гостинец привезти? — ласково спрашивал Степан Емельяныч.
— Аленький цветочек! — прошептала Настенька, зажмурившись от солнечных лучей. — Привези мне аленький цветочек, краше коего нет на белом свете!..
— Цветочек?! — звонко рассмеялась Любава.
— Да еще аленький! — фыркнула Гордея.
Но кормчий не смеялся. Обняв меньшую дочь, он заглянул ей в серые глаза.
— А ведь и впрямь задача не простая, — сказал он. — Аленький цветочек нехитро найти, да только как же мне узнать, что краше его нет на белом свете? Ты не знаешь? Вот и я не знаю! Но запомню: аленький цветочек, аленький цветочек…
Народ сбегался к пристаням. Играли трубы, палили пушки, звонили все колокола — красавцы корабли снимались с якорей и, пользуясь попутным ветром, уходили в голубое солнечное море.
Настала очередь Степана Емельяныча: вот снял он шапку, белым мехом отороченную, и поклонился низко — сперва родной земле, потом родному городу, простился с дочерьми, взбежал на палубу, и не успел народ на пристани опомниться, как распустились паруса, вскипела пена, зазвенела песня: корабль, подхваченный могучей силой ветра, помчался к горизонту.
— Ветра попутного, моря безбурного! — крикнула Настенька вслед кораблю. А потом не удержалась и заплакала. Заплакала с ней вместе и Любава.
— Носы распухнут! — свысока промолвила Гордея. — Когда-то еще батюшка гостинцы привезет? И особливо зеркальце, — она взглянула на Любаву, прищурилась и прошипела: — чтоб краса твоя неописуемая не терялася!
— Ах, змея, подслушала-таки?! — разгневалась Любава, и слезы ее тотчас высохли. Вконец рассорившись друг с другом, красавицы ушли, и только Настенька по прежнему стояла на песке, у самого прибоя. Все дальше, дальше улетал отцовский парус и, наконец, исчез, растаял в светлой дымке…
Шалуньи волны набегали на песок, шептали, шелестели… «Не бойся, Настя, не тревожься, милая, мы никого не обижаем, мы тихие, мы голубые, ласковые!..» Над волнами летали чайки и смеялись: «Знаем мы вас, обманщицы-разбойницы, знаем мы вас, какие вы тихие! Не верь им, Настенька, не верь!»
Но Настенька и без того волнам не верила, речей их ласковых не слушала, недаром она была дочерью морского кормчего Степана Емельяныча.
Корабль все плыл да плыл, — не день, не два, а дней, пожалуй, двадцать, может быть, и пятьдесят, — сперва по морю синему, потом по морю голубому и, наконец, по светло-изумрудному, светлее, чем апрельская зеленая трава.
— Хрустальный город! — закричали с мачты.
И вот в зеленом море мигом объявился долгожданный город, засверкал, зазолотился, словно поднялся с морского дна. Город был построен из цветного мрамора, однако же ни стен, ни башен и в помине не было: охраняло его море и пять тысяч кораблей. И улиц тоже не было, потому что город тот стоял не на земле, а посреди залива, на гранитных плоских островах, соединенных меж собой высокими мостами.
Под этими мостами и поплыл корабль…
Проплыл по главной улице…
Дома, дворцы тянулись вровень с берегами, нарядные балконы висели над водой, из окон можно было ловить рыбу. Ходить по городу не полагалось, да и нельзя было: ступил с крылечка — да и бултыхнулся в воду!
Поэтому по улицам, по переулочкам скользили стаи востроносых лодочек… Остановился корабль у площади торговой, у единственного места, где хоть ноги можно поразмять, ну, поплясать, что ли, на радостях!
Покуда разгружались трюмы, подозвал Степан одну из быстрых лодок, прихватил с собой рыжебородого Кондрата и поехал навестить своих друзей- великих мастеров хрустальных и зеркальных дел. Искусство их давало городу мировую славу.
Скользила лодка по извилистым каналам, неслась по узким переулкам, мимо высоких каменных домов и причалила у неказистого крылечка.
Поднялись Степан с Кондратом по ступенькам и не успели постучать, как распахнулась дверь и выбежал навстречу к ним старинный друг Степана Емельяныча — веселый мастер Джованни. Маленький, худощавый, совсем седой, в кожаном прожженном фартуке, в больших очках, он готов был прыгать от восторга, и никто бы не поверил, что великому Джованни было далеко за семьдесят… Расцеловались, обнялись. Провел их мастер в мастерскую, усадил в кресла… Поглядел вокруг Кондрат — и замер в изумлении: за стеклянною стеной пыхтели наглухо закрытые котлы, поблескивали медные реторты, что-то в них шипело, булькало, таинственно вздыхало. А в мастерской, — чего- чего тут только не было: прозрачные часы, стаканы, вазы, фонари, цветы, фигуры, фрукты, — и все из хрусталя, все из узорного стекла, все дело рук Джованни, его учеников и подмастерьев. А уж зеркал, зеркал — не перечесть! О них и будет разговор.
— Давненько не видались, друг старинный! Сколько лет прошло, а ты все тот же! — говорил Степан, с улыбкой глядя на седого Джованни.
— Тому, кто весел, старость не страшна! — смеялся мастер. — Взгляни, милейший друг Стефанио, на эти зеркала: в одном я толстый, будто бочка, а в другом худой, как спичка! В одном я бледный, будто мелом вымазан, в другом горю, как маков цвет! Иной-то раз и сам не знаю, кому верить: глазам иль зеркалам! Но эти стекла-пустяки, игрушки, чтоб смешить на ярмарках детей! Есть у меня кой-что и похитрее! — Мастер оглянулся, подмигнул Степану и понизил голос: — Может, слышал про мое сквозное зеркальце? Ну, сознавайся, слышал? А?
— Слыхал кое-что, — признался кормчий. — Слух о тебе летит быстрее ветра. А интересно бы взглянуть!
Рассмеялся старый Джованни, притворил все окна, запер двери и достал из потайного шкафа деревянный ящичек. В нем на синем бархате лежало зеркальце, простое с виду и не очень уж большое по размерам. Осторожно вынул его мастер, показал Степану. Ничего не скажешь: зеркало как зеркало! Но как только заслонил он им свое лицо… ах, батюшки мои, куда ж девался дедушка Джованни, где ж его морщины, где усы седые, где же его милые, немного близорукие глаза?..
Обомлел Степан… Сквозь зеркало смотрел, подмигивал веселый молодой красавец — черноусый, чернобровый, черноглазый, озорной!.. Лет на пятьдесят помолодел Джованни! Вот так зеркало! Попробовали на другом: взглянули на башмак дырявый — его бы за окошко в море выбросить. Ан нет, пожалуй, и нельзя: башмак новешенький, нет ни царапины, ни дырочки, блестящий, черный, пряжка золотая, словно месяц темной ночью… Отвели в сторонку зеркало — и по прежнему как был башмак дырявый, так башмаком дырявым и остался!.. Ай чудеса веселые!..
Вот тут и рассказал Степан своему другу про наказ Любавы. Призадумался старик, глаза прищурил, серебристые усы свои разгладил.
— Никому другому ни за что б не уступил! Королева приезжала — мешок золота сулила. А что мне золото? Мы старые друзья, Стефанио! Бери игрушку! Пусть твоя Любавушка смеется. Это хорошо! А я для развлеченья сочиню себе другое зеркальце, не этому чета! Для того-то ведь и существует наше ремесло-искусство, чтобы людям была радость!
Взволновался кормчий, крепко обнял друга и по русскому старинному обычаю отдарил его подарком драгоценным — преподнес ему соболью шубу, да такую, что и королям во сне не снилась.
— Хоть страна твоя и теплая, — смеялся кормчий, укутывая старого Джованни в редкостную шубу, — а все ж зимой-то, верно, сквозняки бывают и туманы? Дровишек, поди, тоже не всегда достанешь?
Простившись за полночь с великим мастером хрустальных дел, Степан с Кондратом сели в лодку и уплыли, увозя с собой бесценное «сквозное зеркальце».
А наутро корабль, закончив все торговые дела, покинул город и ушел прямехонько на юг, к таинственным и жарким африканским берегам.
Великая пустыня лежала за прибрежными холмами, дыша томительно палящим зноем. Огромнейший базар на берегу залива шумел, сверкал, переливался всеми красками. Здесь корабли пустыни встречались с кораблями моря. Верблюжьи караваны доставляли груз из самых отдаленных стран материка. Торговали золотом и драгоценными камнями, шелками, страусовыми перьями, шкурами зверей, а также попугаями, мартышками, а иногда живыми тиграми и львами.
Степан и его верный друг Кондрат протискивались сквозь толпу, чтоб поскорее пробиться к крытому базару, где в полумраке и прохладе расположились самые знатнейшие купцы.
В пути Кондрата восхищало все: верблюды, кони, черные бурнусы берберийцев, пестрые халаты, белые чалмы и фески, гортанный говор, спор и грохот барабанов и острый запах незнакомых блюд, которые приготовлялись здесь же, на открытом воздухе.
Неистово орали попугаи, противно верещали обезьяны. Вдруг над самым ухом у Кондрата раздался грозный рев. Огромный лев, «король Сахары» сидел в надежной клетке, но и в неволе он был страшен. Кондрат, махнув рукой на солнце и жару, готов был простоять здесь целый день, но кормчий торопил, и несколько минут спустя друзья сидели в каменной лавчонке купца Гассана эль Кэбира.
Купец Гассан — ленивый, смуглый, очень толстый человек — отлично знал Степана Емельяныча — они встречались много раз. Но по обычаю жарких стран никто не начинает говорить о деле сразу. Поэтому беседа шла о чем угодно: Гассан заботливо справлялся о здоровье дочерей Степана, Степан был искренно встревожен тем, что бабушка Гассана во второй раз вывихнула ногу, поговорили о погоде, о верблюдах, поговорили о стальных кольчугах русских, которым не страшны ни стрелы, ни мечи, о ценах на товары и, наконец, как будто невзначай, о жемчугах и изумрудах.
Кондрат, напившись кофе, сладко спал на шелковых подушках. Но вот все церемонии окончены. Гассан эль Кэбир с уважением взглянул на собеседника, умевшего ценить учтивость.
— Я знаю, что ты ищешь, храбрый мой эмир-уль-ма! — сказал купец Степану и, затянувшись дымом из кальяна, на несколько секунд умолк.
«Эмир-уль-ма»! В устах араба это слово было высшей похвалой: эмир-уль-ма обозначает «повелитель моря», адмирал.
Тем временем Гассан опять открыл свои ленивые глаза.
— Ты ищешь, — продолжал он, — жемчуга, рубины и сапфиры, причем такие, что сияют в темноте светлей, чем звезды ночью! Твоя высокоуважаемая дочь — источник чистой красоты — просила привезти ей золотой венец. Ты добрый друг, и я тебя обманывать не стану. Действительно, как будто были у меня такого рода камешки… Как будто был и золотой венец… Сперва мы их посмотрим… ночью!
Он дважды хлопнул в ладоши, и в комнату вбежали два кудрявых негритенка. Они были темны, как черный бархат, но зубы и белки их глаз сверкали белизною снега. Один держал в руках зажженную свечу, другой — парчовую подушечку, прикрытую платком. В одно мгновенье дверь была закрыта, и в лавке наступила темнота.
Гассан сорвал с подушки шелковый платок, сверкнули разноцветные огни, — Степан увидел золотой венец, унизанный волшебными камнями. Купец надел его на голову кудрявого мальчишки и погасил свечу.
— Пожар! — проснувшись закричал Кондрат.
Шурша босыми пятками, мальчишка танцевал по комнате. Он был невидим, но в глубокой тьме над головой его сверкали зеленые, голубовато-синие лучи камней, и лишь рубины пылали огненными розами.
Опять открыли дверь, но и при свете дня венец был превосходен! Купец Гассан эль Кэбир назначил сверхъестественную цену. Кондрат в негодовании вскочил, ударив шапкой об пол, однако же Степан, отлично знавший все обычаи страны, уменьшил цену ровно в двадцать восемь раз. Торг продолжался несколько часов. Покупатели вставали, уходили, возвращались, снова уходили и наконец договорились и простились как добрые друзья, вполне довольные друг другом.
Базар шумел по прежнему…
— Еще недельку погостить, да и домой! — как бы невзначай сказал Кондрат. Но кормчий шел вперед и будто ничего не слышал. Перед его глазами во всей красе, во всем величии расстилался желанный, необъятный океан. Катились голубые волны, и слаще всякой музыки гремел прибой.
— А там, друг Настя, — тихо вымолвил Степан, остановившись у прибоя, — а там как будто ничего и нет! Конец всем картам нашим, — один лишь ветер будто бы да волны. А только я не верю!..
Кондрат с опаскою взглянул на кормчего, но промолчал.
Безлунная глухая ночь. Над мачтами горят незнакомые звезды. Угрюмо плещет океан. Злой ветер обещает непогоду, срывает с волн кипящую седую пену, гудит в снастях: «Эй, воротись, Степан! Эй, воротись, отчаянная голова!..» Но, подчиняясь воле кормчего, корабль плывет и день и ночь под всеми парусами, бесстрашно мчится по крутым раскатам черных волн — вперед, вперед!
Немало разных стран осталось за кормой. Как в сказке, промелькнули города, веселые базары, полные чудес, давным-давно не видно встречных парусов, и даже чайки быстрокрылые пропали.
Тревожно в океане, тревожно и на корабле.
Мерцая, кружат под водой голубоватые прозрачные шары, шевелят космами лохматыми. Медузы? Может, и медузы, но что-то больно велики!.. А вот затрепетала, пронеслась над палубой большая стая рыб летучих, нырнула и исчезла, но в воздухе остался светлый след. За бортом кто-то тяжко простонал. Взглянули корабельщики — и обмерли: гигантский кит проплыл борт о борт с кораблем, глазищами сверкнул, хвостом взмахнул и во-время исчез в пучине: не миновать беды, когда б столкнулись.
Скорей бы утро наступило!
Столпились корабельщики у мачты, беседуют между собой вполголоса, без страха, но с заметной укоризной:
— Ишь ведь куда заплыли! А главное — зачем? Давно бы уж пора домой, в родимую сторонку. Поговори ты с ним, Кондрат! Попробуй! Убеди!
А ветер свищет, нагоняет мглу, уж и звезд не стало видно. Тьма кромешная. И только на корме чуть теплится фонарик.
Вцепившись в рукоять руля, упрямо вскинув голову, стоит Степан. Уж он-то знает: все морские карты давно упрятаны в ларец; плывет корабль пустынной океанской целиной, где никогда до сей поры никто не плавал.
Неслышно подошел Кондрат и встал у борта.
— Не пора ли воротиться, Степан Емельяныч?
— Это зачем же?
— Глянь вокруг! Под волною огни загораются! Чудища всякие. Рыбы летать начинают!
— Пусть летают, если рыбам тут такое положение. Скажи спасибо — не киты!
— Смеешься, Емельяныч? А может, тут и миру конец?
— Известному — конец, а неизвестному — начало… Ветер добрый, попутный, попробуем подоле заглянуть! А ты, Кондрат, друг верный, уж не оробел ли?
— Нет, — нахмурился Кондрат и попытался убедить упрямца по- иному: — Приустала дружина твоя, друг Степан! Все товары распроданы, все трюмы доверху загружены заморским ценным грузом, гостинцы все закуплены.
— Не все… Цветочек аленький остался! — усмехнулся в черную бороду кормчий, а Кондрат, ничего не добившись, вздохнул и ушел…
А тут буря подкралась, загудела, завыла…
— Становись! Убирай паруса! Не робей! — громко крикнул Степан Емельяныч. И вдруг упала на корму тяжелая волна, с шипеньем раскатилась, зашумела и смыла в океан отважного кормчего.
Качнулись мачты. Тут бы всем конец, но, к счастью, подоспел Кондрат и, ухватясь за румпель, выправил ход корабля.
— Эй, Степан! Степанушка! Степан свет Емельяны-ыч! — в горе и тоске звала дружина. Все напрасно…
Грохотали волны. Буря понемногу утихала.
На востоке алым цветом загоралась тихая заря.
Заря-заряница, красная девица, — поднималась зоренька из волн Mopi ских, пролетала зорюшка над морем-океаном, а за зорькой вслед, гляди, и солнце засияло.
Средь волн морских лежит неведомый зеленый остров. Шелестят на нем душистые дубравы, вокруг, насколь хватает глаз, сверкает синевой и золотом бескрайний океан. Улыбается, мурлычет, нежится под солнцем, будто и не он рычал и бушевал сегодня ночью, будто и не он с размаху вышвырнул Степана из пучин своих холодных на золотой песок…
Лежит Степан на берегу, пригрело его солнышко живительным огнем, и хоть давно очнулся кормчий, а шевельнуться не решается, — лежит и смотрит в небо, поверить своему спасению не может.
— Ах, славно! Ах, тепло! Ах, небо голубое, солнце ясное! Ну, ладно — жив, а что же дальше?
Вскочил он на ноги, чихнул и пожелал себе здоровья. Огляделся и зажмурился от удовольствия — перед ним зеленые холмы, чудесные дубравы, рощи, убегает вверх тропинка неширокая. А уж такая тишина да благодать, что даже слышно, как комар пищит.
— Эге, да где ж я очутился? — вслух промолвил кормчий. — Где ж кораблик мой, дружина моя? Однако буря улеглась и ветер добрый. И надо быть, найдут меня. Вернутся.
Вышел на тропинку, обернулся к лесу, закричал:
— Э-гей! Э-ге-ге-гей!
— Ге-ге-гей! — ответило эхо.
Подождал Степан — все тихо. Поднялся на горку — с горки-то виднее — и опечалился: нет в просторах океанских милых его сердцу парусов, — зыбь одна, сверканье поднебесное.
— А вот и полдень близко, пора бы и обедать, — грустно усмехнулся кормчий. — Мастерица дочка Настенька обедом угостить, и особливо хороши бывали щи, да пироги с грибами, да гуси жареные с яблоками!
Не успел подумать — смотрит, а под дубом стол стоит накрытый: тут и щи, и пироги с грибами, и поросята, гуси, тут и квас, и мед, и чарочка заветная.
— Ну дела-а! — сказал Степан. — Да расскажи мне кто-нибудь другой такую сказку, ни за что бы не поверил!
Но голод — не тетка. Сел Степан к столу, и вмиг придвинулась к нему тарелка золотая, ложки в нетерпении запрыгали, и заработали ножи: вот, мол, пирожка отведайте, гуська, а может, поросеночка? Глянул кормчий на кувшин, а тот того и ждал: поднялся в воздух и наполнил чарочку густым вином. Тут и гусли-самогуды где-то заиграли!
Хорошо на вольном воздухе!
Кушает Степан, похваливать не успевает.
— Вот это щи — так щи! Ай пироги! Ах гуси хороши! Еще бы чарочку! Благодарю покорно! — А после встал и, чару высоко поднявши, здравицу старинную провозгласил: — Хозяину гостеприимному за хлеб, за соль спасибо!
— Гостю дорогому на доброе здоровье! — сердечно отозвалось эхо и в смущении умолкло.
Но удивляться было некогда, а думать… Где ж тут думать? Тут бы подремать… Откуда ни возьмись стоит в тени кровать с периной, а над ней зеленый шелковый шатер, чтоб комары не беспокоили. Вошел Степан в шатер, и опустились за ним шелковые занавески. Опять запели, зазвенели гусли-самогуды, поиграли и умолкли.
Спит Степан, и снится ему дом родимый, дочери любимые, корабль, морские карты, аленький цветочек…
День уходит, близится вечерняя заря. Проснулся кормчий. Вышел из шатра веселый, бодрый, отдохнувший. Шелком прошуршав, исчез шатер. Но к чудесам легко привыкнуть, поэтому Степан и глазом не моргнул: — Исчез, ну, значит, так и надо!
Одно лишь непонятно: стоит над островом глухая тишина, не слышно пения птиц, хотя бы воробей чирикнул, хотя б ворона каркнула. И только комары неугомонные звенят, звенят, звенят! А тут тропинка под ногами у Степана объявилась, ведет, зовет куда-то в глубину лесную.
— Пойдем! — сказал Степан. — Мы, корабельщики, не робкого десятка люди!
Пошел… Растут вокруг деревья небывалые, дышать легко, вольготно. Идет и видит кормчий — за могучими стволами блестит, сверкает алый огонек. Костер? Нет, не костер! Заря? Нет, и не заря! Всмотрелся, вскрикнул кормчий и бросился вперед… Открылась перед ним лесная тихая поляна, пригорочек муравчатый, а на пригорке — свет сияющий, цветочек аленький, живой, трепещущий, приветливый.
Взглянул Степан и понял — нет прекраснее цветка на белом свете!
— Так вот о чем просила дочка Настенька, так вот он где, ее цветочек аленький! — прошептал Степан и, обернувшись к лесу, крикнул громко: — Эй, отзовись, хозяин ласковый, откликнись!
Молчание… Никто не отозвался.
Нагнулся кормчий и сорвал цветок, но тотчас уронил его на землю. Сверкнула молния, ударил гром, деревья сдвинулись, сомкнулись, заперли поляну, — нет ни выхода, ни входа! Выросли из-под земли упругие лианы, охватили кормчего со всех сторон, скрутили руки- ноги, так стоймя к земле и приковали.
Заговорил тут чей-то голос гулкий, страшный, полный гнева:
— Что ты сделал? Как посмел сорвать любимый мой цветок, краше коего, сам видишь, нет на белом свете! Как дорогого друга встретил я тебя… а ты, словно вор…
— Нет, нет! — вскричал Степан, пытаясь вырваться.
— … Аты, словно вор, черным злом за добро отплатил! — гремел неумолимый голос.
— Нет! — ответил кормчий, гордо вскинув голову. — Я не вор и зла не замышлял! Я честный корабельщик! Я искал тот аленький цветочек по всему по белу свету!
— А зачем тебе цветок?
— Меньшая дочка, Настенька, просила!
— И ты в угоду ей такую красоту сгубил? Не верю! — Голос зазвучал еще враждебнее, еще страшнее. — Говорит с тобой чудо лесное, диво морское. Подослан ты врагом моим — ночной колдуньей злою!
— Не знаю никакой колдуньи!
— Молчи и трепещи! Погибнешь смертью лютой!
Но тут Степан не выдержал и рассмеялся:
— Я смерти не боюсь и перед нею трепетать не буду! Не на таковского напал! А, видно, ты меня боишься, коль связал!
— Боюсь?!.. Тебя?.. — удивленно спросил голос, и в тот же миг лианы отпустили кормчего, упали наземь и рассыпались в куски.
— Вот так-то лучше! — сказал кормчий, потирая руки. — А ты, морское чудо, пошто не откликался, когда я тебя звал? Однакоже вина моя — мне и ответ держать. Дозволь мне только…
— Что тебе дозволить, храбрый человек? — спросил гораздо мягче и спокойнее гулкий голос, и тотчас в глубине поляны Степан увидел очертания чуда лесного, дива морского, — не зверь, не человек, ужасной силы существо — глаза большие, темные, а в них тоскливая печаль.
— Так что ж тебе дозволить, корабельщик? Простить тебя я не могу, — вновь повторило Чудище морское.
— Дозволь… домой вернуться, любимых дочерей обнять… взглянуть на свой кораблик…
— Согласен! — вымолвило Чудище. — Нагнись, возьми цветок, на нем колечко золотое. Надень кольцо на безымянный палец — и вмиг очутишься на корабле своем, невдалеке от берегов родимых.
— Спасибо! — радостно воскликнул корабельщик.
— Не радуйся. Дай досказать! — прервало Чудище. — Поклонишься родной земле, обнимешь дочерей, отдашь цветочек дочери меньшой, а через три дня, на заре вечерней, надень колечко на мизинец и вновь воротишься сюда, на остров… в вечный плен. Согласен, корабельщик, дать мне слово верное?
— Согласен. Даю слово, — тихо произнес Степан.
— Нагнись, возьми цветок. Спрячь на груди!..
Ах, солнце ясное, ах, небо голубое…
Плывет кораблик по морю, и вот уж показались родные берега. И вот уж чайки белым облачком летят навстречу парусам. Сейчас, верно, зазвонят колокола, народ сбежится к пристаням. Пора бы и флаги поднимать на мачтах, а нельзя — безрадостное возвращение.
Дружина молча собралась вокруг Кондрата.
— Знатный кормчий был у нас, такого-то другого и не сыщешь! — вздыхая, говорил Кондрат, и светлая слеза скользнула по его курчавой рыжей бороде.
— А почему же это «был»? — раздался вдруг знакомый голос, и невесть откуда взявшийся Степан, разглаживая кудри, подошел к рулю. — А почему на палубе безделье? И что за вид такой у корабля? Ну, что уставились, друзья? Что ж, кормчему и подремать нельзя немного? Все по местам! Прибавь-ка парусов, Кондрат, да флагов, флагов-то поболе!..
Тут с берега послышалась пальба и колокольный звон.
— Так здравствуй же, земля родная и любимая! — сказал Степан, снял шапку и низко поклонился берегам.
Звенят, бегут часы… И что-то не припомнит кормчий такого быстрого движенья времени! Тут все: и встреча с дочерьми любимыми, и радостные слезы, и подарки; тут и разгрузка корабля, расчеты, разговоры… Быстрее часа первый день прошел, второй мелькнул быстрей минуты, и вот уже третий наступил,
Однако кормчий не сдается, вида не показывает, — такой же статный, смелый, сильный, как всегда. И только Настенькины зоркие глаза иной раз заприметят: подойдет отец к своим любимым старым шкиперским часам, на маятник украдкою посмотрит, вздохнет и отойдет в сторонку.
А в доме суматоха, смех и суетня…
Любава вовсе одурела, никак не расстается с зеркальцем хрустальным, в руки никому не дает и все собой любуется. «Ах, как же я мила, ах, глазки голубые, ах, щечки мои розовые!»
— Молодеешь?! — завидует Гордея, сверкая золотым своим венцом, камнями изукрашенным.
Но лучше уж с Любавушкой не спорить: скажи ей слово и лови в ответ сто двадцать — так горохом и посыпятся.
— Сверкаешь?! Двадцать три кокошника по сундукам запрятано и все-то тебе мало? Ай, умора! Только ведь не ты сверкаешь — камешки твои сверкают, то ли дело я! Ах, глазки голубые, щечки мои розовые! — И пошла, пошла.
Не выдержала старшая сестрица, отступила, ручкой махнула, дверью громко хлопнула.
А где ж цветочек аленький?..
Вот он — в кувшине хрустальном мерцает тихим огоньком в любимой Настиной светелке. Светелочка под лесенкой, и редко-редко кто туда заглянет, но Настенька, чуть выберет минутку, скорей бежит, спешит цветочек навестить. Присядет на скамеечку и смотрит, смотрит на него, дыханье затая.
— Так вот какой ты, мой цветочек аленький!
И почему-то жалость к сердцу подступает! Задумается Настенька — цветочек потускнеет, а улыбнется — и цветочек улыбнется ей в ответ и загорится, заблестит огнем волшебным.
И слышит Настя, будто гусельки далекие в цветке играют.
Стучат, стучат часы. Близка вечерняя заря!
Сидит Настенька в своей светелочке, и вдруг-«скрип-скрип» — над головой чуть скрипнули ступени… Настенька сидела на скамеечке, а дверь была открыта…
И слышит Настя, что отец ее ведет негромкую беседу с Кондратом, верным своим другом:
— За то, что я сорвал цветочек аленький, который был отрадой сердца Чудища морского, мне пригрозило это чудо-юдо смертью лютой! Но после сжалилось и отпустило, чтобы мог я повидать родные берега.
У Настеньки сердечко защемило, похолодели пальцы: о чем он говорит, какое чудо-юдо? И как же это: «Отпустило, чтобы мог я повидать», ведь это значит — ненадолго?
Но тут опять донесся голос кормчего:
— Всего лишь на три дня! Пройдут они, и должен я вернуться в океан неведомый, на остров дальний…
— Когда ж они пройдут? — в волнении и страхе перебил его Кондрат.
— Они прошли! Остался час один! — промолвил кормчий.
По дому прокатились звон и музыка, пронзительный кукушкин голос и басовитый кашель шкиперских часов.
— Степан, Степанушка! — сквозь слезы прошептал Кондрат. — Да как же это? Дочери-то знают ли? Успел ли рассказать?
— Зачем же их печалить? Моя вина — мне и ответ держать! Потребовало чудо-юдо слова верного, и я такое слово дал. Взойдет вечерняя звезда, надену я заветное колечко на мизинец… А ты, любезный мой и верный друг Кондрат, побереги кораблик мой, а дочерям любимым будь отцом родным, и особливо дочери меньшой!..
Сидит бедняжка Настя ни жива ни мертва и слышит: проводил Степан Кондрата до дверей, взбежал по лестнице и скрылся в горнице.
Взглянула Настя на цветок.
— Так вот какой ты, цветик аленький!
Недолго думая взяла цветок, тихонько, чтоб не скрипнули ступени, поднялась наверх и заглянула в горницу.
И, как всегда, увидела морские карты. Над ними, подперев рукой густую бороду, задумчиво склонился знаменитый кормчий.
Окошко в горнице было открыто настежь, над синим морем догорал закат.
На подоконнике, поблескивая алым камнем, лежало незнакомое колечко.
Опять взглянула Настя на цветок, взглянула на колечко.
Не слышал кормчий Настиных шагов, не слышал, как она спокойно подошла к окну и твердою рукой взяла кольцо.
— Прости меня, любимый, добрый батюшка, — раздался звонкий Настин голосок, — ведь это для меня сорвал ты аленький цветочек, ведь это по моей вине разгневал Чудище морское! Моя вина — мне и ответ держать. Поэтому решила я вернуть цветок. Смотри, вот загорается вечерняя звезда. Прости меня, дочь неразумную! — С этими словами Настя низко поклонилась и надела на мизинец тонкое заветное кольцо.
— Настасья! Настенька! — очнувшись, закричал Степан, но было поздно: исчезла Настенька, а вместе с нею аленький цветочек и волшебное колечко, как будто подхватила их вечерняя красавица заря, да и умчала за моря, за океаны!
Прошла секунда, и не успела Настенька опомниться, как очутилась на глухой лесной поляне, за тридевять земель от города родного, на острове неведомом, затерянном в просторах океанских… Проводила Настеньку красавица вечерняя заря, а встретила в другом краю земли заря предутренняя, ласковая зорька-заряница.
Лес еще спал, но золотисто-алые лучи, подбадривая Настеньку, уже скользили по его вершинам… Прижав к груди цветочек аленький, остановилась Настенька на сумрачной тропинке, взглянула на небо и улыбнулась утру. Спешит заря на помощь смелой девушке — все ярче, все светлее разгорается. Ночные синие туманы боязливо уползают в чащу, и видит Настя: зеленеет впереди пригорочек муравчатый, на нем, среди душистых трав, кончается тропинка. Взбежала Настя на пригорок и прошептала, наклонясь к цветку:
— Вот ты и дома, аленький цветочек!
А он затрепетал и засверкал, вспорхнул летучим огоньком и вмиг прирос к своему стеблю.
— Не гневайся, лесной хозяин! Смотри, вот я вернула твой цветок. Доволен ты? — сказала Настя, обернувшись к лесу.
В ответ послышался не голос, не звериное рычанье, а робкий, удивленный шепот:
— Добро пожаловать! Не ждал я тебя, гостья дорогая! Спасибо, Настенька, за то, что ты вернула мой цветок, отраду сердца моего. Не бойся, глянь вокруг! — И не успел сказать, как яркое сиянье утреннего солнца залило поляну. Раздвинулись могучие деревья и, расступившись вправо, влево, открыли перед Настенькой просторную, веселую долину. В ней было столько света, столько красок, столько легких звуков, что Настенька, едва взглянув, невольно улыбнулась.
Вдали, за цветниками и фруктовыми садами, поблескивало небольшое озеро. В нем отражались очертания прекрасного дворца, стоявшего на противоположном берегу.
Садовая дорожка золотой стрелой пересекала всю долину от пригорка до серебряного озера. Вокруг цвели поля, цвели деревья, и даже бабочки и стайки разноцветных птиц похожи были на цветы.
Но самым удивительным, конечно, были звуки: прозрачные, воздушные, легкие, они звенели над полями и, как бы подчиняясь прихотливой воле музыканта, временами заглушали даже щебетанье птиц.
Склонив головку, Настенька прислушалась, всмотрелась, а потом, сбежав с пригорка, наклонилась над цветами и тотчас разгадала все их маленькие тайны.
Слегка встряхнула розу — роза зазвенела, легонько дунула на белую гвоздику — заиграла флейточка, в малиновом тюльпане гусельки запели! К каждому цветку были привязаны то крохотные звонкие бубенчики, то колокольчики, свирели или флейточки и даже золотые гусельки и балалайки. А «музыкантом», разумеется, был ветер, которому охотно помогали бабочки и пчелы. Тут Настенька подумала о страшном чудо-юде и как-то не поверила, что оно действительно могло быть страшным и жестоким… Как вдруг…
— Бэ-э-э! — почтительно промолвил кто-то за Настиной спиной. Две козочки, две лани и несколько газелей стояли на дорожке и очень дружелюбно кланялись, перебирая тоненькими ножками. Издалека спешил белоснежный златорогий козел, весь завитой, весь в белых локонах, спускавшихся до самой земли. Вид у него был важный и внушительный; он подошел, прищелкнул сперва передними, потом задними копытцами, любезно поклонился и, думалось, вот-вот заговорит по-человечьи. Но получилось только:
— Бз-э-э!..
И Настенька от души пожалела беднягу.
— Здравствуйте! — сказала она и, вспомнив, что у нее был небольшой вчерашний пирожок с капустой, принялась угощать им зверушек, аккуратно отламывая кусочек за кусочком. Все ели, благодарили, а пирожок не уменьшался! Откуда-то примчалась славненькая желточерная жирафа — хватило и жирафе. Из леса прибежал молоденький слоненок и умоляюще протянул хобот через головы своих приятелей. Настя отдала слону весь пирожок, но… в руке у нее оказался дру-j гой, совершенно такой же и не менее вкусный. И так как Настенька сама проголодалась, она с удовольствием скушала пирожок, взглянула на друзей и звонко рассмеялась.
— Ха-ха-ха! — ответили газели.
— Хи-хи-хи! — хихикала деликатная жирафа.
— Хе-хе-хе! — учтиво тряс головой белый козел.
— Хо-хо-хо! — приятным басом трубил слон.
А где-то позади, таясь в лесной глуши, стояло Чудище морское, диво-дивное. Оно хотело бы смеяться так же громко, весело и звонко, как смеялась Настенька или хотя бы как зверушки. Но страшный, грозный голос мог испугать бедняжку Настю, поэтому Чудище, зажав рукою рот, заставило себя молчать, хоть это было очень горько и обидно.
А Настенька в сопровождении своей свиты тихонько подошла к серебряному озеру.
У пристани стояла лодочка, запряженная тройкой белых лебедей. Зверушки проводили Настеньку глубокими поклонами, и только маленькая козочка с красивой пестрой ленточкой на шее вскочила в лодку вслед за Настей.
Лебеди взмахнули крыльями и в одно мгновение переправили Настеньку на другой берег, прямо на широкие дворцовые ступени из голубого редкостного мрамора.
Козочка побежала вперед, указывая Настеньке дорогу. Так поднялись они по лестнице и медленно пошли по комнатам и залам.
Тихонько, еле слышно играла музыка. Невидимые руки открывали перед Настенькой все двери.
Все было ослепительно, роскошно…
Но в доме не было людей — дворец казался мертвым. И только ласковая музыка несла в себе печаль, тревожа и волнуя смелое сердечко.
Открылась последняя дверь, и Настя вскрикнула от радости: перед ней была большая беломраморная комната, с высокого балкона открывался вид на сине-золотой безбрежный океан. Все вещи в этой комнате казались удивительно знакомыми, почти родными. Здесь было много книг и морских карт, на полочках поблескивали астролябии, на мраморных подставках лежали большие подзорные трубы, тихо шуршали корабельные песочные часы.
В сторонке, возле кресла, виднелись гусли-самогуды…
— Кто здесь живет? Чье это все? — переступив порог, спросила Настенька.
— Твое! Здесь все твое: дворец, сады, дубравы, целый остров! — ответил Насте гулкий шепот. — Приказывай! Ты здесь хозяйка, моя гостья дорогая!
Но Настя, улыбнувшись, покачала головой.
— Спасибо, дорогой хозяин ласковый, не знаю, как тебя звать- величать! Не гневайся: мне не нужны твои богатства — батюшкин родимый дом куда милее. Аленький цветочек я вернула, а теперь — возьми колечко.
С этими словами, сняв с руки колечко с алым камнем, Настя осторожно положила его на краешек стола.
— Ах, Настенька! — в тревоге зашептало тут невидимое чудо-юдо. — Оставь колечко на руке — без этого колечка ты не сможешь никогда домой вернуться. Не сердись — никто тебя здесь не неволит. Только сделай милость — погости еще немного!
И Настенька почему-то пожалела невидимое существо, и после малого раздумья, взяв колечко со стола, она надела его на мизинец.
— Спасибо, Настенька! — обрадовалось Чудище.
— Кто же ты? — в упор спросила смелая дочь кормчего. — Великан? Баба Яга? А может быть, ты Змей Горыныч?
— Нет, Настя, нет! — послышался тоскливый шепот. — Я Чудище грозное морское, я диво-дивное лесное…
— Ты злой?
— Нет, я не злой! Я только очень страшный!
— Пусть страшный, только бы не злой. Но почему ты шепчешь» почему не говоришь?
— Я боюсь тебя…
— Меня?
— …Боюсь испугать тебя своим голосом диким!
— А видом?.. — нечаянно спросила Настенька.
— Об этом никогда не спрашивай. Меня ты не увидишь никогда, — чуть слышно прошептало Чудище.
Ни слова не ответив, Настя взяла гусли-самогуды, села в кресло» положила гусли на колени и вполголоса запела старую морскую песенку:
— Дальше, дальше! — умоляло чудо-юдо.
— Дальше нужен хор, — смеясь, сказала Настя и ударила по струнам:
Тут уж Чудище не выдержало и во весь свой голос, дикий и ужасный, подхватило удалой припев:
У бедняжки Насти помутилося в глазах, холодные мурашки поползли по всему телу, но она, тряхнув головкой, пересилила свой испуг, допела песню до конца…
— Не страшно! — побелевшими губами прошептала Настенька. — Но если можно, сделай милость, говори вполголоса…
День прошел, другой проходит…
Любы Насте мирные беседы, удивляет ее мудрость, скромность и тихий нрав невидимого чуда-юда, и, сама того не замечая, то и дело спрашивает она в беспокойстве:
— Где ты?
— Здесь я, Настенька! Здесь, близко-недалеко! — отвечает Чудище морское.
А всего милее чуду-юду, когда Настенька, взяв гусли-самогуды, нежною рукою проведя по струнам, запевает песню русскую и не бледнеет, если вздумается Чудищу тихонько подхватить припев.
День проходит. На вечерней зорьке села Настенька у озера на мраморных ступенях, слышит и ушам своим не верит — где-то соловей защелкал!
Как, откуда залетел соловушко за море-океан, осталось тайной. Нет и не бывает за морями-океанами таких певцов. Только он запел — над озером все смолкло, лебеди застыли в изумлении, Чудище морское затаилось за деревьями.
Вслед за соловьем запела Настенька, сначала тихо, а потом чуть громче:
Песня умолкла. Все было тихо. Настенька, задумавшись глубоко, уронила в озеро свой шейный голубой платок.
Чудо-юдо протянуло руку, чтобы его поймать, и Настенька внезапно увидела эту руку, эту лапу, отраженную в воде, а вслед за тем увидела лицо.
Как описать лицо морского и лесного дива, да и можно ли назвать его лицом? А что сказать нам о его фигуре — гигантской, страшной, мутно-серой и сутулой, с чешуей, блестящей на плечах? С чем сравнить?
Настя пошатнулась и на миг закрыла свои глазки, а когда открыла, Чудище исчезло, но издалека, сквозь слезы, донеслись его слова:
— Нет, Настя, видно, не судьба! Теперь нечаянно-негаданно узнала ты, каков мой бедный вид. Я услышал в песенке твоей печаль по дому неутешную. Что же делать дальше? Заветное колечко на твоей руке… вернись, забудь… а я умру с тоски-печали на далеком моем острове неведомом…
— Нет, нет! — опомнившись, вскричала Настенька. — Пусть же растерзают меня звери лютые, пусть не жить на белом свете, если бы посмела я так отплатить за доброту, за дружбу, за доверие сердечное! Ты прости меня за глупый мой испуг и знай, что я — дочь кормчего: вздрогнуть я могу — бояться не имею права!
— Спасибо, Настенька! Спасибо, сердце смелое! — донесся голос Чудища морского.
Четвертый день прошел, и пятый наступает…
С утра гуляет Настя по садам фруктовым, ведет беседы с Чудищем морским. Все чаще слышен ее смех веселый, да такой звонкий, какого никогда и дома-то не слыхивали! А чудо-юдо держится вдали, мелькнет огромной тенью за деревьями и скроется.
— Известно каждому, — смеется Чудище, — есть будто бы на земле заветные златые яблочки…
— …к этим яблочкам серебряные блюдечки! — хохочет Настенька.
— Все верно! — продолжает Чудище. — Об этом тоже всем известно, а неизвестно лишь одно: что эти яблочки заветные растут в моем саду, а блюдечки лежат на дне серебряного озера. Попробуй, Настя, угадать: какая из всех яблонь самая заветная?
— Вот эта! — зажмурясь, указала Настя на первое попавшееся деревцо.
— Угадала! — весело вскричало Чудище. — Сорви мне, Настя, яблочко, да покрупнее. Тарелочку сейчас достану…
Вбежала Настя в беломраморную комнату, уселась под шуршащими песочными часами и покатила яблочко по блюдечку серебряному.
А Чудище стояло по ту сторону балкона и, положив на лапы свою голову огромную и страшную, с улыбкой ожидало, что произойдет.
— Катись, катись, яблочко, катись, наливное, по блюдечку серебряному, — приговаривала Настенька, — покажи нам страны дальние!..
— …далекие и снежные! — сказало Чудище.
И в тот же миг на блюдечке снега сверкнули, вскинулась веселая метелица, помчались тройки вороные, карие, загремели, зашумели бубенцы, и даже песня донеслась лихая…
— Хорошо! Морозно! — радовалась Настя и снова наклонилась к блюдечку. — Катись, катись, яблочко, катись, наливное, покажи нам…
…— милый дом родной! — тихонько вымолвило Чудище.
И видит, слышит Настенька, как бьют часы на городской стене, а вот и улица знакомая, вот домик милый… и сестра Любава у окошечка сидит, орешки щелкает…
Вздрогнула всем телом Настенька, остановила яблочко, прикрыла блюдечко обеими руками.
— Нет, нет, не надо, — шепчет она горестно, — не надо, не напоминай..
И слышит тихий голос Чудища:
— Теперь уж я тебя прошу — наведайся в родимый край, там обними сестер любимых, подарки отвези и поклонись отцу родному. Обещай мне только, если можешь, воротиться завтра на заре вечерней..
— Я согласна! — радостно вскричала Настенька. — Вернусь, как только заблестит заря вечерняя. Ровно в восемь часов!
— Не опаздывай! — с мольбой сказало чудо-юдо. — Помни: если не вернешься к сроку, я умру с тоски-печали.
— Я вернусь!
— Сними кольцо с мизинца и надень на палец безымянный! — вымолвило Чудище.
Вставши до рассвета, старый кормчий, пригорюнившись, сидел у своего окна, следя за необычной утренней зарей — уж очень весело она сегодня пробуждалась! Вскипала золотом червонным, взметнулась вверх лучами алыми, полнеба захватила и, кажется, вот-вот расплавит сине море!
«Вот так-то, спозаранок и меньшая дочка, Настенька, вставала, — вздыхая, думал кормчий. — Бывало, на небо как взглянет, скажет: «Радостное утро, батюшка любимый! Ветер добрый! Хорошо сегодня в море-океане!..»
Не успел он так подумать — озарилась горница лучами голубыми, а вместе с ними появилась Настенька-красавица, живая, невредимая.
— Здравствуй, батюшка любимый! Радостное утро! Хорошо сегодня в море-океане! — Кинулась отцу на грудь и нежной щечкою к его руке прижалась.
— Настя! Настенька вернулась! — загремел навесь дом кормчий. — Эй, Любавушка, Гордея, Настенька вернулась!
Заиграли разом все часы…
Вбежали сестры, сонные, простоволосые, смотрят и глазам своим не верят: это что же за красавица такая? Сарафан на ней белее пуха лебединого, голубая шелковая шаль, кокошник изумрудный так огнями и сверкает!
Не успели поздороваться, залопотали:
— Ах, кокошник-то, не моему чета!
— Ах, платочек шелковый!
— Ах, жемчуга! Ах, ожерелья да запястья-то какие!
Не раздумывая, Настенька сняла запястье, отстегнула ожерелье, подарила их Любаве.
Не успела тут Гордеюшка обидеться, глядь, у Настеньки на шее появилося второе ожерелье. Подарила Настенька Гордее ожерелье, — появилось у нее на шейке третье! Приумолкли сестры. Злая зависть в сердца заползает.
— Вот уж счастье привалило нашей Насте! И за что же ей такое счастье?
Развернула Настя шелковый платочек, поклонилась отцу, подарила ему блюдечко и наливное яблочко.
А потом, когда волнение немного улеглось, рассказала обо всем и без утайки: как явилась она на остров дальний, как вернула аленький цветочек и как стала гостьей Чудища морского. И какая жизнь на острове, какой дворец прекрасный и какие в нем богатства.
— Стосковалась я по дому милому, по тебе, любимый батюшка, и по вас, сестрицы ненаглядные! Жаль мне Чудища, добрый он, несчастливый! Обещала я вернуться на вечерней зорьке ровно в восемь часов…
Начались тут разговоры и расспросы, поцелуи и объятья. Время устремилося вперед, — и ахнуть не успели: полдень.
А на острове далеком — полночь.
Недвижимо сидит Чудище морское перед корабельными часами в виде двух шаров стеклянных, смотрит, как, тихонечко шурша, песок в шарах пересыпается.
Ждет-тоскует чудо-юдо: не минуты, а секундочки считает…
— Ах, как медленно текут часы! Как время тянется!
Время за полдень.
Корабельщик с Настенькой сидели у окна, катали яблочко по блюдечку, любовались городами, кораблями, странами далекими. Вот явился городок на африканском берегу и купец Гассан краснобородый, вот Джованни, знаменитый мастер, объявился.
А на кухне дым и чад — Любавушка с Гордеей пироги пекут, да что-то все у них не ладится.
— Согласна? — шепчет Любавушке Гордея.
— Да! Согласна. То-то смеху будет… — отвечает ей Любава. Сестры пробрались к часам хрустальным, стрелки отвели на час
назад. После подошли к часам французским, потом к часам немецким, только «старый шкипер» заупрямился — захрипел и вдруг остановился..
Время к вечеру… Любава незаметно закрывает окна ставнями тяжелыми, Гордеюшка, поставив на стол пряники, изюм, орехи, сладко улыбаясь, приглашает Настеньку к столу.
— Что ты, Настенька, все на часы поглядываешь? Али дом родимый чужим стал? — спрашивают сестры.
— Ах, сестрицы дорогие, — отвечает Настенька, — обещала я вернуться ровно в восемь часов!
— Ну так что же, — улыбается Гордея, — целый час ведь впереди.
Сели за стол.
Любава щелкает для Настеньки орешки, а Гордея собственными ручками наливает мед в стакан хрустальный.
Старый кормчий радостно смеется, дружбой дочерей своих любуется.
Тут взглянула Настя на часы хрустальные и видит: без четверти восемь. На часах французских и немецких — то же самое. Почему ж так сердце бьется? Подбежала Настя к яблочку, наклонилась над ним и зашептала:
— Катись, катись, яблочко, по блюдечку серебряному! Ах… — И отшатнулась в страхе: медленно, с трудом великим катится по блюдечку увядшее, морщинистое яблочко. А на блюдечке серебряном — непроглядная черная ночь.
Устремилась Настенька к окну, распахнула ставни — ночь за окном, угрюмо светят звезды, чуть заметный блеск зари над морем угасает.
— Сестры милые! За что же? — жалобно вскричала Настенька: — Вдруг и впрямь умрет он не дождавшись? Остановись, остановись, заря вечерняя!
И, снявши с пальца безымянного колечко золотое, вмиг надела на мизинец и исчезла.
Г удят, ревут во мраке океанские пустыни… Яростные волны бьют о берег острова желанного. Водяная пыль огнем сверкает. Опустилась Настенька на берег возле озера серебряного, смотрит и не видит ничего — такая тьма густая.
Побежала Настя по дворцовым темным залам.
— Где ты? Где ты? Почему не отвечаешь?
В комнату любимую вбежала — пусто. В полутьме шуршат песочные часы. Подбежала Настенька, взглянула — ноги подкосились:
— Девять?! Быть того не может!
И опять скорее в сад! А там все пожелтело, все увяло, птицы все исчезли, яблоки упали, почернели. Только ветер шелестит опавшею листвою.
— Тук! — упало последнее яблочко.
— Дзинь! — тихонько прозвенел серебряный бубенчик и упал с последнего засохшего цветка.
— Я вернулась, я вернулась! Где ты? Отзовись! — уж не кричит, а только шепчет Настенька, стремясь к лесной поляне.
Прибежала на поляну. Сумрачно в лесу и тихо. Ветви, тяжело к земле пригнувшись, стали голубыми и лиловыми от множества малюток птиц, прижавшихся друг к другу. Под деревьями столпились козочки, газели, лани — все недавние ее друзья. Как пробилась Настенька к пригорку, и сама не помнит. Но никто не шевельнулся, не посторонился. Подбежала — сердце помертвело: на пригорочке, припав лицом к земле, лежало Чудище морское. В неподвижных его лапах Настенька увидела цветочек аленький, только был он не живой, а мертвый, мертвый, как и Чудище морское. Искорка последняя скользнула по цветку и тотчас же погасла. Тут упала Настя на колени, охватила голову Чудища руками, нежною щекой к его щеке прижалась…
— Пробудись, очнись, мой милый, умный, ненаглядный мой, красавец мой! Никогда тебя я не покину! — Закапали горькие девичьи слезы на аленький цветочек.
И свершилось чудо: вдруг затрепетал он, ожил, засветился, разгорается все ярче.
— Тук-тук-тук, — послышалось биение сердца.
— Слышу, слышу! Жив! Забилось, бьется милое сердечко! — закричала девушка.
И стоном радостным ответили ей звери и птицы.
Ярче, чем костер лесной, пылает аленький цветочек. Заиграли гусли. Видит Настенька: не Чудище встает с пригорка — юноша прекрасный перед ней склоняется. Оглянулась Настя — где же звери, где же птицы? Множество людей стоят вокруг и ласково ей улыбаются.
Робко смотрит Настеньке в глаза кудрявый добрый молодец — морское Чудище недавнее.
— Заколдовала нас колдунья злая, наложила страшное заклятье! Пожалела ты меня, краса ненаглядная, в облике чудовища морского безобразного, полюби теперь в образе человеческом. Рухнули все чары злые. И коль люб я тебе, Настенька… — Но Настенька, не дав ему договорить, потупила глаза и протянула к нему руки…
Бежит по морю синему кораблик — золотые паруса. На носу, украшенном изображением цветочка алого, рука об руку со своим милым стоит Настенька. Плывет по родному заливу кораблик, паруса золотые в воде отражаются. Близок берег. Близок город белокаменный. Звенят, гремят колокола. Навстречу чайки вылетают. К нарядным пристаням сбегается народ, а впереди всех спешит навстречу кораблику знаменитый кормчий Степан Емельяныч.
Тут и сказке конец!..