Не прячемся ли мы – как тени старых деревьев, которые счастливы, когда под ними пробежит олень или серна, – в ожидании, что нечто изменит ход нашей судьбы, войдет в нашу жизнь, принесет смирение, пробудит ощущение, что мы живы? Нас не страшит, что и мы уйдем, но пугает то, что мы можем принадлежать другому. Любовь – наше первое умирание, что иррационально, ведь, любя, мы передаем себя другому. Или это боязнь умереть в другом, тогда как подсознательно мы эгоистически храним свое умирание как собственность? Без этого смерть не страшит нас, хотя мы не существуем без другого. Не кажется ли вам, что верующие люди избегают всякой связи, тем самым охраняя свою веру в воскресение?

Любовь меня покидала чаще, чем я покидала ее. Вам уже известно это из моей исповеди. Вселившийся однажды страх повелевает бежать от мира, от себя, от близости человеческого бытия и тесного общения с людьми. Если б я верила, что вы действительно существуете, – я убежала бы и от вас.

Страх потерять все, что люблю, – причина того, что я здесь. Монастырь – не место разлуки, а место встречи. Здесь я чувствую, что уверена в этом, хотя не убеждена, что знаю, почему это так.

Мне хочется понять, что имел в виду Достоевский, когда сказал, что красота спасет мир. Видел ли он красоту в природе, в любви, пусть трагической, в музыке, в литературе, в пении, в колокольных перезвонах русских церквей или в вечной жизни наших душ с Богом?

В поиске ли она или в обретенной радости, и зовется ли та красота, что спасет мир, любовью?

Думаю, я еще не способна и не готова принять ни душевную связь, ни жажду открытия и встречи. Я не говорю об экстатическом слиянии двух тел, о прикосновении к коже, которое вызывает в теле, в этой бренной плоти, дрожь. Я говорю о слиянии душ, которые не могут разлучиться. Поиск многих ответов побуждает размышлять об идеях и делах, которые обычно мы пытаемся вытеснить. Здесь, в тишине, здесь, где нет грязи, в воздухе, где разносится лишь звон колоколов и зов птиц, я растворила свое добровольное изгнание. Так будет, пока я не найду решение, которое не ранит ни меня, ни других.

Несколько раз я объясняла вам это, когда вы удивлялись и спрашивали, почему я, такая молодая, отступилась от жизни, заперев себя в отдаленном монастыре. Вы смотрели на меня так, словно я не от мира сего, словно я ожившее лицо с какой-нибудь картины Рембрандта, явившееся в наш век, и мне суждено в музыке – особенно Сибелиуса – понять себя, мир и вас. Слова не раскрывают человека, а выбор музыки, которую мы слушаем, реакция наших тел и чувств, нашего сердца больше говорят о том, кто мы и чего жаждем, чем о том, какие мы. Возможно, именно поэтому вы избрали молчание, и на него может опереться исповедь моей души.

Если применить ваши критерии, я могу заключить, что вы человек верующий – быть может, больше, чем я, которая ходит в церковь. Значит ли это, что вашему творчеству нужны тишина и одиночество, бегство от всех, кто вас окружал, что вы стремитесь проникнуть в иные судьбы, когда так сосредоточенно рассматриваете мои работы? Мы тонем в музыке, она сближает нас, как в прамистерии, ибо все тайны, все пределы отступают, когда мы слушаем ее. Все прочее о вас, как о человеке, для меня туманно, словно тень лица.

Может быть, пока я не готова узнать о вас больше, хотя иногда хочу этого. Но вы, дорогой друг, мало знаете о любознательности, она не безгранична. Надежда на то, что вы хотите меня спровоцировать, чтоб я думала о вас, может превратиться в иллюзию. А что, если я вам не помогу и не открою вашей сути? Как вы соберете себя воедино, как одолеете свой внутренний разлад?

Мне страшно вас узнать. Я знаю, эти встречи и разговоры продлятся недолго и ни к чему не приведут. Боюсь, что молчание вас затопит, овладеет вами и страдание поселится в ваших нотах. Молчание не созидательно, оно обманчиво.

Вы во власти музыки и ее сочинения, все прочее подчинено совершенству ваших интересов. Может, поэтому я с вами так искренна и открыта. Ведь вы не принадлежите мне.

Знаю, что вы духовно связаны с Сибелиусом, больше, чем с другими композиторами, вероятнее всего – из-за его образа жизни. У него было громкое имя, он был популярен в Германии, еще больше во Франции и в Америке, но охотней всего пребывал в своем имении под Хельсинки. Во мне Сибелиус пробудил стремление открыть, кто я, что я на самом деле чувствую, помог вспомнить то, что скрыто в недосягаемой глубине подсознания, которое не открывает своих тайн до конца, но мощно воздействует на наше поведение, понимание фактов, истории и нашего взгляда на мир.

Реальность, о которой нам сообщает наше подсознание, приходит из непроницаемой тьмы и, может быть, поэтому всегда неопределенна, содержит много неясностей, пропусков, темных мест, иллюзий, неправд – оставляет нас встревоженными и неуверенными. Мы никогда не знаем, что есть истина, а что обман. Может быть, подсознание защищает нас, помогает привыкнуть к истине, уменьшая страх и вытесняя болезненную реальность того, что происходит, помогает не впасть в еще более глубокое отчаяние и душевную слабость, ведущую к хаосу.

Часто мы идем по жизни, обманувшиеся и слепые, уверовав, что понимаем человеческие отношения и знаем людей, которых любим. Этот самообман и ложь снижают беспокойство, неудобство и неудовлетворенность, отдаляют разрыв связей и встречу с болезненной истиной.

Открытие истины вносит бурю в омут жизни, рассеивает и уничтожает нашу веру в себя, в то, что существует любовь. К примеру, осознание того, что отношения в браке были мнимыми, а было только сокрытие лжи и тайны в страсти, часто приводит личность в душевное состояние губительной паники, тяжкой обманутости: доверие утрачено, эмоции нестойки – хочется, чтоб все прошло, как дурной сон.

Когда вы осознаете детали скрытой истины, ваша реакция даже не важна, поскольку все тайное уже случилось, уже прошло. Остается только чувство, что вы в этой связи были случайным прохожим, но и это тоже не важно, ибо и это – прошлое.

Так было со мной в браке с Андре, чья жизнь мне открылась лишь незадолго до его смерти. Сознание того, что он всю жизнь был судьбой связан с Дельтой, не давало мне права на гнев. Было бессмысленно сердиться на того, кого больше нет, осталось только ощущение, что я ранена. Все, что я могла (так оно и было), – пытаться понять, что же произошло, пытаться в любви, которая началась как измена, хотя и не была ею, пока мы любили, найти оправдание. Ведь истина и жизнь – части разных иллюзий.

К чему ожесточаться, когда человек, которому ты принадлежала, мертв? Вместо спора и диалога остается только тайна. Игнорировать ее, хотя она доверена мне во имя любви, значило бы впасть в летаргию – этого я не хотела. Я не могла ножом вырезать память, уничтожить все, что испытывала к нему, – нежность взаимного уважения, повседневное внимание, не могла забыть красоту его тела, разговоры, которые обогащали душу и мысль, – потому что этим я бы и себя убила.

Моя тревога и бессонница доказывают, что я все еще люблю его, понимаю и буду пытаться не оправдать его, а исполнить все, чего он хотел от меня, даже похоронить его в Эфиопии рядом с Дельтой. И отыскать их дочь. Поверьте, когда я перевезла его тело в Эфиопию и погребла их вместе, я тоже частью своей осталась в той могиле. И дала обет, что найду Андреяну и привезу ее сюда, где они упокоены друг рядом с другом.

Дельта была тайной, которую Андре всю жизнь скрывал от меня. Любовь к Эфиопии, ее мистическим монастырям и сокровенной легенде была предлогом, чтобы вернуться в детство, которое заворожило его в далекой и прекрасной стране. Он придумывал поводы, чтобы посетить святую Лалибелу, на самом деле желая только одного – вернуться туда, где он был с Дельтой. Андре в действительности никогда не вел изысканий в Аксуме, чтобы найти спрятанный там, по преданию, заветный ковчег. Он просто беспрерывно возвращался к себе. Теперь я знаю: он покидал Америку не потому, что ее не любил, и меня он не покидал. Просто возвращался в Эфиопию, чтобы понять, что же он потерял. Он рассказывал мне о мистериальной сцене в священном городе Лалибела, когда священники несли на головах копии каменных скрижалей с десятью Моисеевыми заповедями, и искренне переживал, что мы не были вместе там, в средоточии мистических энергий. Из страха меня ранить он не поверял мне своей прежней жизни, от которой не мог освободиться, ибо ему и не нужно было освобождаться. Я поняла это, только перенеся прах Андре – согласно воле его – в Эфиопию, когда небесный звук колоколов ближней старой звонницы объял меня и устремился к Желтому Нилу. В этом звуке тоска и дрожь постепенно угасали, уступая место смирению.

Вблизи монастыря, в тени эвкалиптов, падающей на могилу, в шуме блуждавшего по ущелью ветра, чей естественный звук сливался со звоном монастырских колоколов, и я искала гармонии. Я привезу сюда Андреяну, решила я. В беседе с игуменьей Иеремией она поймет, как родители любили ее и как страдали. Она утешится, ведь и меня игуменья исцелила от страха. Я боялась, что не найду Андреяну, но знала, что не смирюь с таким поражением. Разговоры с надгробием и их именами продолжались, пока я была там и сажала базилик и белые лилии, а потом ежедневно их поливала. В тропическом тепле они буйно пошли в рост. Я поливала их, кропила святой водой и ласково шептала, что однажды и Андреяна придет их полить.

По моему заказу привезли на ослах больше ста эвкалиптов. Я знала, что через несколько лет буду наслаждаться их прохладой. Над монастырским кладбищем постоянно веял легкий ветерок. В движениях пышных ветвей эвкалиптов звуки колоколов, казалось, еще шире расходились по ущелью, участвуя в природной симфонии. Слепые дети часто пели, словно чувствуя, что музыка смиряет мою тоску.

По всей округе говорили о любви Андре и Дельты. Матери клялись, что никогда не допустят, чтобы любовь была наказана так, как поступили с ними, – ведь у них было отнято их дитя.

После смерти Дельту уже не звали монашеским именем Благодата. В ней видели мать, чья судьба могла постигнуть и их, если б они принадлежали к племени ее отца, известному и в самых дальних уголках Эфиопии. Хотя, по правде говоря, женщины сами не верили, что их клятва может быть исполнена.

Некоторые послания разносит только звук ветра и колоколов.