Когда я пишу иконы, время от времени мне нужна абсолютная тишина. Так и со святой Параскевой. Всю неделю мне требовалось полное одиночество, даже без музыки, которую, как вы знаете, я чувствую и люблю. Я постилась. Когда я пишу Параскеву, у меня всегда такое чувство, словно я изменяю ей, если прерываю свой внутренний монолог, особенно мешают разговоры с окружающими. На этот раз я выкладывала мозаику, и одиночество было особенно необходимо.

Я не видела вас, не открывала вам, когда вы осторожно стучались в дверь. Сердилась, что вы не понимаете: в работе мне необходимо одиночество. Не помню, говорили мы об этом когда-нибудь или нет. Бывают моменты, когда одиночество – наше самое всеобъемлющее чувство, возврат к прабытию, изначальной природе. Не надо сравнивать его с потребностью уединения, когда мы в покое осмысляем свои психологические состояния, с изоляцией от мира, когда в тишине мы разгадываем самих себя, отделившись от множества. Одиночество – это состояние, в которое мы впадаем независимо от среды и цивилизации. Вы можете испытать одиночество в гуще людей, и в городе, и в деревне. Оно только ждет, чтоб окружение его распознало и оставило вас с ним наедине. Кто видит в одиночестве потребность вернуться к началу, кто – предчувствие ухода, смерти. Ведь мы объяты одиночеством и в надежности материнской утробы, и в бесспорности того, что покинем земную юдоль. Чем бы оно ни было, когда появляется потребность в одиночестве, это – как потребность в дыхании, воде и молитве. Я люблю эти состояния, но мне показалось, что вы, художник, во мне этого не разглядели.

Моцарт и Шуберт могли творить в окружении людей, а Пуччини всегда искал тишины и сердился, когда его работу прерывали. Он сочинял медленно и долго. Музыка, которую вы громко включали, доносилась до меня и через закрытые окна, занавешенные толстыми плюшевыми портьерами. Вы выбрали оперы Пуччини. Особенно часто слушали «Тоску» и «Богему», написанные в полной изоляции. Разве вы не понимали, что и мне, может быть, нужен такой период, вне разговоров и музыки? Сколько б я ни слушала эти оперы, всегда вспоминаю слова Пуччини, что, когда он сочинял, скажем, «Тоску», он на много дней запрещал все визиты, не пускал даже священника, пораженного, что богобоязненный композитор отказывается молиться вместе с ним. Сочиняя, признавался Пуччини, он ощущал в себе силу и присутствие Бога, а соприкосновение с земным миром его раздражало, было помехой в работе.

Я не верю, что Бог открывает одному человеку больше, а другому меньше. Когда мы рождаемся, у всех нас одна связь с мощью Всевышнего. Но потом многое нас от Него отъединяет: среда, наследственность, возможности, полученное в ранние годы образование, путешествия, а особенно – воспитание в атеистическом духе. Думаю, что атеизм, нигилизм и богоборчество губительны для творческого начала. В искусстве почти нет атеистов, которые создали бы нечто имеющее непреходящую ценность. Со временем, обретая опыт, зрелость и возвышая себя через работу, мы еще больше приближаемся к мистической тайне творения, ощущаем в себе силу Бога. У меня есть полное представление о том, что я хочу сделать, прежде чем приступлю к картине и стану ее частью. Я становлюсь частью иного мира.

Я больше не сержусь, войдите. Может быть, послушаем Рахманинова? Нет? Будь по-вашему, раз вы качаете головой. Сегодня и мне больше нравится тишина. Давайте проследим за жизнью Ненада по его письмам. Вот одно, посланное из Белграда, после отъезда из Америки.

Сижу на палубе баркаса, удобного дома, который я только что построил. Поглядываю, как плещется рыба в Дунае. Эта река всегда меня манила, напоминая о молодости, поре беспричинного смеха. В студенческие годы, когда я учился на медицинском факультете в Белграде, мир казался прекрасным, хотя я часто бывал голоден и носил рваные носки. Мать безуспешно их штопала, и они натирали ноги. Пишу об этом, чтоб ты меня немного больше узнала, ведь у нас не было случая поговорить. А я столько должен тебе рассказать.

Мой отец, Радомир, был офицером королевской армии, сражался против немецких оккупантов. Попал в плен, его отправили в лагерь в Германии. После лагеря он перебрался в Америку, а мы осталисъ в Косове. Отец обосновался в Лос-Анджелесе, со временем начал посылать нам посылки, чтобы помочь матери. В Америке он считался политическим беженцем. Работал на стройке, но не мог вернуться в титовскую Югославию. Коммунисты убили бы его.

Вот мой рассказ – только тебе, Изабелла. Тот, от кого ты сбежала, вовсе тебе не чужой. Я люблю тебя!