На другой день мы увиделись с Марго.

– Я люблю иконы святого Георгия, – сказала она, – но еще никогда не видела такой красной краски и такой золотой. Краски – ваша тайна. Где вы учились?

Не знаю, что меня побудило ответить, что святой Георгий – покровитель Эфиопии, и добавить, что эфиопы любят и святого Гавриила, чью недавно написанную икону я поместила на противоположной стене. – Особенно же они почитают Пресвятую Богородицу, которую вы зовете Марией, – сказала я. – Это икона, мимо которой вы прошли при входе. Если вы как журналистка хотите писать о красоте икон и фресок, поезжайте в сербские монастыри, неважно, какой вы веры. Сербия недалеко от Италии, а историки искусства близки к мысли, что в XIII веке в христианском искусстве не создано ничего более значительного.

– Вы очень хорошо знаете церковную иконографию. Ваши иконы – исключительной красоты. А пишете ли вы фрески, работаете ли в мозаике? – спросила она дружелюбно, смягчившимся голосом. – Если хотите, приезжайте в Рим: я всегда мечтала, чтоб мой бассейн и стены вокруг него были украшены мозаикой и росписями на церковные темы.

– Я люблю Рим, бывала там много раз, но не делаю мозаик на стенах бассейнов, – возразила я. – Если хотите, в другом помещении, когда у меня будет время, я охотно приму предложение. Но сейчас нет! После выставки я возвращаюсь к врачебной практике.

– Так вы еще и врач? – спросила она удивленно. – Вы весьма интересная личность, я напишу о вас, хоть вы об этом и не заботитесь. Я вижу, вы не носите обручального кольца, – значит ли это, что вы не замужем?

Не знаю почему, но в этот миг мне стало неуютно в ее обществе. Вопросы стали меня раздражать!

– Я давно уже не даю интервью, – сказала я. – Точнее, с тех пор, как стала жить подле православных монастырей, особенно на моей родине по отцу. Теперь я иначе смотрю на мир и по-настоящему понимаю свою роль на земле. Я познала земную славу, больше мне она не нужна. Слава чуть не довела меня до смерти. Я боюсь ее. Она ведет к искушениям и привлекает мнимых любителей искусства. Я пишу, потому что у меня есть потребность поделиться своим внутренним миром с посетителями и помочь им пережить прекрасное или открыть самих себя, если они смотрят на произведения не только с творческой, а и с психологической и духовной стороны.

– Счастливая вы, – ответила она печально. – Вы говорите просто и убедительно.

– Почему вы не пишете о монастырях, о тех, кто в них обитает? Они никогда не откажут вам в помощи, – сказала я. – В них непрестанно присутствует Бог, с того дня, как монахини посвятили жизнь вере, голос – только молитве, а мысли – духовному смыслу. Они прославляют Бога и Христа как единого всеблагого Господа вселенной, у них есть время выслушивать наши исповеди. Христос повсюду, он протягивает руку всем, хотя мы часто этого не видим, а просим о помощи, увы, только когда мы в беде. Он всегда терпеливо ждет.

– Я богобоязненна, – ответила она грустно. – Когда я была девочкой, честные сестры, учившие меня в школе, почувствовали мою любовь к Христу. Думаю, прежде всего во мне была склонность к их тихой жизни. Мне казалось, что они похожи на ангелов.

Мы были сиротами. Дом был полон детей. Отец приходил пьяный, крушил все, что под руку попадется, бил маму, а та не смела даже заплакать. Я среди ночи убегала к честным сестрам: их монастырь, конвент, был через дорогу, – но не говорила им почему.

– Это только наша тайна, – часто говорила мама, – и она останется в этом доме. Если ты проговоришься о ней, Бог тебя накажет за то, что ты жалуешься на своего отца. Отец нас кормит, а ты – его частица.

Сестры объясняли мои ночные появления тем, что я тоже хочу жить в конвенте, и сообщили об этом настоятельнице. Та вызвала маму и сказала, что для нее как для католички будет честью, если я войду в конвент и стану честной сестрой. У меня на лбу, говорят сестры, они видят крест: я избрана Богом.

Она помолчала, стараясь собраться с мыслями и чувствами.

– Хотите еще капучино? – спросила я.

– Да, – ответила она, – вы хорошо его готовите.

Мне показалось, что ее лицо подошло бы для портрета. Я ничего не сказала, но мы обе ощутили близость друг к другу.

– В конвенте было спокойно. По сравнению с родительским домом, где властвовали ежедневные ссоры и драки, конвент был раем.

Не могу вам описать, что значит быть ребенком и жить в беспрерывном страхе, что пьяный отец кого-нибудь убьет или покалечит. Я пыталась защитить маму, но она вырывалась и отсылала меня спать. Я чувствовала: она меня отталкивает, сердится, что я так напугана. Я упрекала ее, что она меня бросает; мне это было больнее, чем отцовские драки и ругань. Мамина преданность отцу задевала меня больше, чем его дикие выходки. Однажды он в пьяном безумии схватил с плиты посудину с кипятком и плеснул матери на руку – почему, дескать, ужин не готов. У нее и по сей день след, большой рубец она прячет под браслетом. Также она всегда скрывала правду о том, чем был ее брак, что творилось в доме.

После бесконечных оскорблений она еще и пела, ведь ему нравился ее голос, мыла ему ноги, а нас бранила, говоря, что это мы виноваты, из-за нас ему приходится столько работать и от стресса он пьет. Я уходила в школу и возвращалась в страхе, прислушиваясь, началась ли уже ссора, будет ли папа драться. Покой был только в школе, но было все трудней сосредоточиться от страха за маму: жива ли она, а вдруг избита или ранена, а кастрюли и тарелки раскиданы по полу? А если мама опять в ярости скажет, чтоб я шла в свою комнату?

Я не могла понять отцовской ревности. Он почти всегда подозревал, что она ему изменяет, бил ее, пока из носа кровь не пойдет. Битье обычно кончалось тем, что папа силой тащил ее в ванную, пускал холодный душ. Ссора завершалась поцелуями и сексом. Несколько раз у мамы случались выкидыши от его побоев. Однажды у нее лопнул мочевой пузырь. Она так и не сказала врачам, что было причиной беды.

Позднее я поняла, отчего она так яростно гнала меня в комнату: боялась, как бы он меня не убил. Ее он никогда не забил бы до смерти, потому что любил с детства. Она не жаловалась, что ей больно, даже пела его любимые песни. По ночам они долго смеялись, а я плакала от страха. Когда я выросла, я подумала: а может, ей нравилось такое отношение? Потом я читала о садомазохизме.

Католическая церковь помогала нам деньгами, все дети ходили в частную школу. Сестры видели, что я изменилась, и однажды вызвали маму на беседу. «Что ты наделала? – закричала мама. – Я же тебе говорила – никто не должен знать, что происходит в доме! Это семейное дело, только моя забота, а не ваша, не детская», – повторяла она перед встречей в классе. Вернувшись, она обняла меня и сказала, что главная сестра сообщила ей, что меня выбрали – я пойду в конвент, чтобы стать честной сестрой и посвятить жизнь Христу. Она дала свое согласие.

– Ты самый счастливый ребенок, раз они тебя выбрали. Видят у тебя на лице знак, что ты должна посвятить себя церкви. Ты будешь жить с ними.

В тот вечер я долго смотрелась в зеркало и не видела у себя на лбу никакого креста. Может, это потому, что я грешница, вот и не могу его увидеть, решила я. И все-таки было тяжело покидать наш дом. Отец меня даже поцеловал – единственный его поцелуй, который я помню.

В конвенте было тихо, как в раю.

Повезло мне, говорила я себе, что я живу в этом покое.

В те годы раннего отрочества, когда мы только начинаем понимать мир и в его вещественном, и в абстрактном смысле – во всяком случае, Пиаже так трактует подростковый возраст, – я размышляла исключительно о конкретных делах. Младший ребенок из семьи алкоголика, я была незрелой в сравнении с остальными детьми, очень зависимой, пугливой, хотя умственно была самой развитой.

Я не понимала, что значило войти в конвент, что значило стать честной сестрой. Было довольно того, что я молилась Христу и Марии, что я послушна, ибо этого от меня ждали. Я не имела представления, кто я и что требуется от того, кто вверяет свою жизнь Христу, а ведь это подразумевает и полный отказ от телесных желаний.

Я чистила подсвечники, механически молилась, пела – делала все, что от меня требовалось. Была послушна, как дитя, которое любит мать, все принимает, слушается без возражений. Но в этой ежедневной рутине не было души.