1
«Почему Нижние Селезни? А где Верхние?» — размышляла Маняша, дыша на замороженное окно и приставляя к перистой ледяной наморози пятачок, чтобы хоть что-то увидеть. Не продышала — слой льда был толстый. Вздохнула, вернулась к громоздкой пишущей машинке «Ундервуд», погрела пальцы, сунув под мышки, под старую шубейку, начала тыкать неумело, одним пальцем, печатая письмо в какой-то Электротрест с требованием трансформатора.
Керосиновая лампа где-то высоко под потолком светила тускло, и Маняша нервничала. В последнее время она часто хандрила. К Нижним Селезням после ясного и солнечного Севастополя привыкнуть было трудно. В детстве, живя в жаркой Астрахани, она привыкла видеть беленные известкой стены домов, веселые красные черепичные или желто-соломенные крыши. После ярких красок юга почти черные бревенчатые срубы волостного городка казались ей мрачными и неуютными. Они тянулись по высокому берегу от деревянной пристани до погоста. Бывшая мебельная фабрика стояла за отгороженным от Волги земляной плотиной заводским прудом. Фабрику заводчик Мальцев бросил уже давно. На ограде из темного от сажи кирпича уже проросла лебеда, в пузатой задымленной трубе гнездились голуби. Земля здесь была тоже темная и скучная — накопившийся за долгие годы, пружинивший под ногами, как черный войлок, пласт опилок и стружки покрывал верхний слой почвы.
Единственное, что пленяло взор Маняши, — это величественная Волга. Широченная, гулкая и живая, несла она свои воды по прибрежному плесу, меняя цвет то под серым, то под молочно-голубым северным небом, кудряво пенила барашки на мелкой волне под глинистым берегом, играла длинными космами стоявших по колено в воде коренастых и крепких ив. Но сейчас Волга замерзла накрепко, до темно-свинцовой твердости, по застругам мело мелкой вьюгой, и противоположного, темного от леса, берега часто не было видно — его заволакивала текучая снеговая муть. Маняша достучала письмо до половины и стала бегать, гулко бухая валенками. Ноги даже в них закоченели. От печки толку было мало: хотя дров она не жалела, но тепло с гудением выфыркивалось в трубу.
Работы по профессии Маняше в Селезнях не сыскалось. Общественной пекарни не было, хлебы пекли по домам.
— Ничего, не огорчайся! Осваивай пока машинку! — успокаивал Щепкин. — Вот пойдем ставить производство, придут рабочие, будет и пекарня.
Она его слушала хмуро, не очень-то верила, что от этой глуши, где все будто спят, можно ждать что-то дельное. Одно оказалось неплохо: с жильем здесь было привольно. Мебельные мастера, столяры, плотники поуходили из Нижних Селезней в годы разрухи искать лучшей доли. Многие дома стояли брошенные — въезжай в любой.
Они поселились в двухэтажном особняке заводчика Мальцева, за прудом. Особняк сохранился хорошо, его держали местные власти под замком — рассчитывали открыть дом отдыха. Там же на втором этаже устроились и Нил Семеныч, которого забрал с собой из Севастополя Даня, и громогласный, шумный верзила Николай Теткин. Зачем они все здесь — Маняша не знала. В Севастополе, получив телеграфный вызов из Москвы, Щепкин только и сказал: «Собирайся! Едем строить мою машину!» Нил Семеныч кое-что прояснил. Данин проект был одобрен большими людьми, и теперь ему самому надо конструировать самолет. Для этого Щепкин временно откомандирован из рядов ВВС и назначен начальником особого конструкторского бюро, которое полагалось развернуть при воздухо-ремонтных мастерских в Нижних Селезнях.
В главном цеху мебельной фабрики стояли какие-то ящики со станками, два заржавевших мотора марки «гном» и старый фюзеляж летающей лодки Григоровича.
— И это все? Где же тут мастерские? — изумленно спросил Глазунов, когда Щепкин сбил ржавый замок с ворот цеха и они вошли внутрь.
— А он не успел обосноваться, — пояснил Щепкин.
— Кто?
— Заводчик Мальцев. У него основное производство по ремонту самолетов в Поволжье было. Но здесь он мог мужиков из деревень за бесценок нанимать. Только-только начал перетаскиваться, а тут революция!
— Трудновато будет все осваивать сначала, Даня! — с тревогой сказал Глазунов. — Ну, хотя бы сюда железка подходила… А то ведь все водой! Да и кто сюда поедет из серьезных инженеров? И где рабочие?
— Послушай, Нил Семеныч… — вздохнул Щепкин. — Я же тебе сто раз объяснял: мы здесь как разведчики! Если у нас что получится, тут настоящий авиационный завод развернется! В будущей первой же пятилетке. Споры идут — быть ему тут или не быть. Вот нам и надо доказать, что быть!
— Не много ли грузишь на себя, Даниил? — пожал плечами Глазунов.
— На нормальные авиазаводы не пробиться. На год вперед все заказами забито!
На телеге прикатил партийный секретарь уездного комитета ВКП(б). Он был не на шутку встревожен.
— Это же не бочку склепать — самолет построить. У нас тут, конечно, мастера по дереву отменные! Бондари замечательные, плотники испокон веков славились по всей России, избы рубили, артелями расходились, краснодеревщики известные. Но упрямые! Из своих изб в Селезни так просто не пойдут. Это же крутой поворот в их жизни.
— Тут обстоятельный разговор нужен с каждым по душе, — согласился Нил Семенович. Так что бери меня с собой и показывай вместо самолета! Будем международный момент разъяснять, необходимость трудовых рук для обороны всей страны и нашей славной авиации.
Для форсу Глазунов надел свой теплый авиационный шлем с очками, унты, комбинезон на меху, перчатки с крагами и отправился по деревням.
— Ну, ты, Семеныч, король воздушной стихии! — пошутила Маняша. — Не торопись жениться! На такого красавца лесная баба косяком пойдет!
Один Теткин не унывал. Целыми днями бродил по цехам, обстукивал стенки, все обмеривал, прикидывал, что-то бормоча себе под нос. За ним воробьиной стайкой зачарованно следовала селезневская ребятня. Набродившись по фабрике, заходил в контору, говорил, протягивая исписанные листки:
— Давай, товарищ Щепкина, долбай! Это в адрес «Авиатреста», а тут вот по поводу авиационной фанеры марки «прима»!
— Пишешь, пишешь, а ничего не отправляешь!
— Все в свое время, не волнуйся!
К Теткину Маняша привыкла быстро. Николай Николаевич был ясен, как безоблачное небо, и прям, как гвоздь. И свое отношение определил сразу:
— Я с товарищем Щепкиным на край света пойду! Конечно, мог бы я и в Москве материалец на диплом наскрести! И уже сидел бы на инженерском окладе. Но только мне на оклады чихать! Я для чего живу? Чтобы увидеть, как живой самолет в небо взлетит! Вот это мне будет радость за все сразу!
О Маняше Теткин трогательно заботился. Приносил ей полосатых как тигры щук, окуньков на уху. Но, как снега пали, сменил рацион. Стал таскать жбаны с густым, как сливки, молоком, яйца, вареную картошку.
— Откуда? — удивленно всплескивала руками Маняша.
— Прямо на пороге оставляют! Я уж их ругал — не слушают! — конфузился Теткин.
Оказалось, Коля стал обучать грамоте местных пацанов. За детворой потянулись и взрослые. Не привыкшие еще к тому, что за учение никому платить не надо, селезневцы тащили Теткину кто что мог. Как-то Маняша заглянула к нему на занятия, да так и просидела весь вечер. А потом пристрастилась к учению и сама.
Вечерами из Селезней по плотине через пруд редкой цепочкой тянулся народ: дети, люди средних лет и почти старики. В бывший дом заводчика Мальцева они входила по привычке робко. Они еще хорошо помнили, как их сюда и до порога не пускали. Долго мялись у входа, вытирали обувку в сенцах, осторожно шагали по затертой дорожке, стараясь не ступить на темные, узорные паркетины. Кое-кто приносил под мышкой по полену. Большие комнаты протапливались плохо, поэтому многие не раздевались.
В бывшей верхней зале висела классная доска. Мужики и бабы, деликатно покашливая, усаживались за столы, с ожиданием поглядывали на высокие двери. Маняша тоже смирненько сидела с бумагой и карандашом.
Теткин всегда входил шумно и стремительно, словно очень спешил, и, покашляв, брал в руки мелок, подходил к доске и начинал урок.
— Вчера мы остановились на значении подлежащего! Сегодня проанализируем смысл сказуемого!
В классе было темновато, коптили две семилинейные керосиновые лампы. Теткин садился у доски на стул и, отводя глаза, терпеливо ждал, когда под скрип перьев в неумелых руках спишут с доски очередное слово.
Если бы Маняша сказала Теткину, что в Селезнях его считают «шибко гордым», тот бы искренне изумился. Потому что сам он своих великовозрастных учеников, если честно, побаивался. Ему казалось, что никто здесь не принимает его по молодости всерьез. И он всегда с некоторым удивлением отмечал, как покорны ему люди, которые подчас годились ему в отцы.
Если случался лунный вечер, Теткин выводил своих учеников на крышу, раздвигал створки чердачного окна и вытаскивал тяжелый медный телескоп на треноге. Телескоп местные власти выпросили в уезде для борьбы с религией, но до Теткина им никто не пользовался.
Он направлял его на луну и приглашал:
— А теперь прошу вас взглянуть на космический хаос, окружающий нашу планету.
Бабы, конфузливо хихикая, заглядывали в окуляр, ахали:
— Глянь-глянь, месяц-то рябой, как наша Акулина!
— А там вроде человечки ходют! Такие, как мы…
— А звездыньки, звездыньки и не белые вовсе… А зелененькие, синенькие… Прямо хрусталёк!
Мужики покуривали в глубине чердака, дышали паром. Распахнув полушубки, к телескопу шагали с каменными испуганными лицами, но оттащить их было гораздо труднее, чем баб.
Когда после обозрения небес спускались в класс, Теткин деловито осведомлялся:
— Теперь, граждане, вы убедились, что фактически бога нет?
— А чего есть?
— Материалистическая формула, выведенная в Германии великим ученым Эйнштейном, нам прямо указывает на то, что энергия равна массе, умноженной на скорость света в квадрате! Это победа сил разума над темными силами невежества, товарищи! И места для бога в этой формуле нет! — торопясь, кроша мелок, быстро писал он на доске.
Селезневцы недоверчиво покашливали, боясь обидеть Теткина своими возражениями: немцы, они что хочешь выдумают.
Безграмотность селезневцы ликвидировали с охотой, но когда Теткин, разгораясь, начинал вслух мечтать, как в недалеком будущем перевернется вся жизнь в Нижних Селезнях, какой здесь развернется мощный самолетостроительный завод и как с плеса поднимутся в небо прекрасные самолеты, в классе послышались вздохи и смешки: в будущий завод здесь никто всерьез не верил. Правда, кое-кто вспоминал, что прошлым летом почти месяц возились на фабрике приезжие инженеры из Москвы. Ходили с треногой и полосатыми планками, тоже все измеряли и подсчитывали. Но потом они бесследно исчезли, и на воротах вновь появился замок.
Местные девицы ликвидацию безграмотности начали с огоньком. На занятия приходили как на праздник: нафуфыренные, принаряженные и садились на передние ряды, поближе к Теткину. Впереди всех постоянно оказывалась Настька Шерстобитова. Приходила раньше всех, садилась в пустом классе за первый стол и замирала, как подбитая птица, глядя в угол круглыми серыми глазами. Кофтенка по ветхости на ней сквозила, юбка, аккуратно заштопанная, плотно облегала фигурку. Несмотря на холода, ходила Настька по снегу в аккуратных лапоточках и подвертках из домотканого сукна. Когда откидывала бабушкину черную шаль, на плечо вываливалась тугая ухоженная коса ржаного цвета. И бровки у нее были тоже ржаные.
Весь урок она на Теткина не смотрела, когда он ее спрашивал, опускала глаза и бормотала что-то невнятное. Виноватая, дрожащими пальцами теребила шалевые кисти и упорно молчала. Теткин терялся, остальные понимающе хихикали. Нехитрую девичью тайну знали уже все Селезни.
Маняша жалела Настю: живет тяжело, мать с бабкой еле сводят концы с концами, но Теткину ничего говорить не стала. Раз сам слепой — тут глаза не промоешь. Чего других учить, когда у самой в душе муть? Кто она, наконец, Щепкину? Жена, друг или так, полупустое приложение? Даже не поинтересовался, хочет она из Севастополя уезжать или нет. Приказал, как отрезал: «За мной!» Когда-нибудь приглядится повнимательнее и скажет: «Пошла вон!» И — что сделаешь? — придется уйти.
Последнее время замкнулся, как сундук на все замки. А на людях говорливый. Она как-то подошла, тронула за плечо. Глядит как черт из форточки, морщится:
— Тебе чего, Маша?
Будто объяснять тут что-то еще надо. Другой стал, совсем другой…
Как ему белая летная форма шла — белый китель, брюки белые, нашивки на рукаве. Сама ему туфли зубным порошком начищала, чтобы ни пятнышка, латунные пуговицы драила до золотого сияния. Чехол белый от фуражки на специальную колодку натягивала. Сидел туго, без морщинки. Сразу было видно, шагает не кто-нибудь — командир, морской летчик.
А теперь что? Напялил на себя потертую кожанку, кепчонку-восьмиклинку, свитер старый. Загар южный как корова языком слизнула, лицо снова в пятнах, щеки провалились, глаза, как у кролика, красные.
Вчера Маняша не выдержала, ушла из конторы раньше обычного. Влезла в тулуп, замотала платок, шарахнула дверью, даже запирать за собой не стала — гори все синим пламенем, надоело! Вышла с фабрики, оглянулась: красно-кирпичные, почти черные стены замело сугробами, воронье орет, хоть уши затыкай.
Солнце висело низко, расплывалось в морозном мареве как желток из разбитого яйца. От ледяного воздуха засосало под ложечкой. Маняша брела по поселку, чувствуя легкую дурноту. Угорела она сегодня, что ли? Навстречу от колодца упруго шагала Настька Шерстобитова, несла на плече расписное коромысло, в ведрах позвякивала льдинками прозрачная вода.
— Настена, дай попить! — облизнула Маняша сохнущие губы.
— Что вы, товарищ Щепкина? Застудитесь! — испугалась девушка. — Зайдем в избу, я вам чаю нацежу! Не настоящего, конечно, лист смородинный завариваем. Зато горячий!
Маняша покорно вошла вслед за ней в избу. За некрашеным столом сидела старуха, ловкими пальцами чистила вареные картошины. На столе дымился самовар, стояла миска квашеной капусты и соленых огурцов. Настя нацедила чашку кипятку, подлила заварку из чайника, но Маняша, глотая слюну, кивнула на соления:
— Угостите?
— Да разве такая еда для вас? — почти испугалась Настя.
Но Маняша ее уже не слушала, черпала деревянной ложкой капусту, с наслаждением хрустела крепким огурцом.
Старуха посмотрела на нее внимательно и лукаво засмеялась:
— Кушай, кушай, касатка! Это не ты требуешь, оно просит!
— Кто это? — не поняла Маняша.
— А дите твое… Дитеночек… А ты че, поди и не ведаешь? Вот глупая-то! Впервой тебе, что ль?
Маняша положила голову на руки и вдруг всем нутром почувствовала, что все это долгожданная правда. Кусая губы и глотнув жаркие слезы, выдохнула:
— Господи! Не обмани-и-и…
2
В Москве Щепкин застрял надолго. Нужно было обеспечить производство людьми, а это оказалось делом нелегким. Людей не было. А те, кого он находил, узнав, куда надо ехать, отнекивались под тем или иным предлогом. Пузатый парусиновый портфель Щепкина топорщился от запросов, требований, ответов. Круглую печать он носил на груди, в полотняном мешочке, чтобы не потерять. В Москве было холодно, перед Новым годом морозы завернули такие, что лопались электролампочки. На Сухаревке Щепкин купил собачью доху; непрокрашенная шерсть лезла клочьями, и почти совсем не согревала. В «Авиатресте» на него уже косились, он примелькался. Чтобы спокойно говорить с людьми, а не в тесноте постоянно переполненных трестовских коридоров, Даниил избрал местом свиданий для переговоров кафе-молочную на Сретенке, рядом с Наркоминделом. Даже объявление об этом повесил в коридоре.
Здесь в конце декабря на него набрел вернувшийся из очередной поездки за границу дипкурьер Кауниц. Наодеколоненный, в длинном модном пальто и шляпе, в накрахмаленной сорочке с «бабочкой», с желтым саквояжем, он выглядел рядом с затрапезным Щепкиным, как жар-птица рядом с воробышком.
Ян очень внимательно разглядывал Щепкина своими прозрачными серо-спокойными глазами, потом неожиданно сказал:
— Даниил Семенович! Всего несколько месяцев назад над Черным морем я имел удовольствие встретить веселого, храброго и симпатичного морского летчика, который, по странному совпадению, носил то же самое имя, что и вы! Он был, как это называется, в полной форме, ничего и никого не боялся, и я полагал, что он абсолютно счастливый человек. Сегодня, вы извините, я наблюдаю с дружеской печалью очень нервного, измученного субъекта. Я не хочу верить, что это вы! Не задумывались ли, что такая жизнь не для вас? И, может быть, было бы разумнее вернуться к полетам?
— Душу травишь, Ян? — нахмурился Щепкин.
— Значит, я не ошибся? Это каприз фортуны? Временный зигзаг судьбы? И ты, прежде всего, летчик?
— Не знаю, — сухо заметил Щепкин. — О дальнейшем как-то не задумывался. Некогда. Сначала заболел этой машиной, потом всплыло имя петербургского инженера Шубина. Надо было доказывать, что мы, как говорится, случайно кое в чем совпали! А сколько сил забирают эти Селезни! Ведь ни черта там нету!
Щепкин поболтал ложечкой в стакане с чаем — Кауниц затронул самое больное. Временами Даниилу Семеновичу казалось, что он совсем ушел от первой восторженной влюбленности в любой самолет, когда самым важным было одно: летать! В последнее время все чаще он ловил себя на том, что под гладкой перкалевой обшивкой любого самолета, как под кожей, видит каждый винтик мотора.
Это почти рентгеновское ясновидение, которое появилось у него, не радовало, а пугало. И все-таки он оставался летчиком. Ему часто снилось, что он летает. В лицо бил тугой, свистящий воздух, в ушах стояла та странная тишина от ревущего мотора, которую слышит только пилот, под рукой скользила и билась дрожью рубчатая ручка управления, под ногами легко подавались педали, облака впереди подсвечивало солнце, и земля внизу лежала зелено-коричневая, в синей дымке испарений — далекая и почти отвергнутая им, пьющим ледяной хмель полета…
— Даниил Семенович! — прервал раздумья Щепкина Кауниц. — Это к вам товарищ!
Щепкин непонимающе смотрел на красивую женщину в серой шубке, что стояла у столика, протягивая ему бумаги. Он прочел их и снова глянул на Голубовскую. Она уже сидела, закинув ногу на ногу, стягивала перчатки, оглядывая кафе.
— Что изволите: чай или кофе? — вежливо предложил Кауниц.
— Благодарю, — ответила она. — Я по делу.
— Позвольте, товарищ Голубовская! — озадаченно сказал Щепкин. — Но что я вам могу предложить в Селезнях? Только канцелярскую должность.
— Мне все равно, — решительно сказала она.
— Хорошо, хорошо, разберемся. Я подумаю, — пообещал Щепкин.
Она поднялась и, кивнув им, исчезла в клубе морозного пара, рванувшегося с улицы в кафе.
— Не понимаю я вашей нерешительности, Даниил Семенович, — насмешливо заметил Кауниц, — такая очаровательная женщина.
— Очаровательная? — нахмурился Щепкин. — Томилинская птичка. Зачем ей в Селезни? Это надо смекнуть…
* * *
А Голубовская задумчиво шла по Сретенке, пряча лицо от ледяного ветра, и невесело посмеивалась, вспоминая ошарашенный вид Щепкина. Но она уже твердо все решила и от своего не отступится.
Летом ее неожиданно потянуло в родные места. В один час собралась и, наскоро простившись с мадам Дитрихсон, уехала в Ленинград, с твердым намерением в Москву не возвращаться.
Отец Юлия оставался единственным близким для нее в Ленинграде человеком, и она пошла к нему. Он работал старшим продавцом-консультантом в букинистическом отделе Дома книги на Невском, поставил в квартире переплетный станок и ремонтировал дряхлые томики из частных собраний, которые выставлялись на продажу.
Когда Голубовская сказала, что ушла от Томилина, старик ухмыльнулся:
— Меня удивляет одно: почему ты этого не сделала раньше?
В доме, где она когда-то жила, разместилась школа. Во дворе, рядом с бывшей дворницкой, была разбита клумба, на ней стоял гипсовый пионер с горном.
Ольга Павловна надумала было съездить на дачу — ту, что была рядом с дачей Томилиных, но вовремя спохватилась: новая граница с Финляндией отрезала путь. Странно было сознавать, что и их колодец, и сосняк, и тропинка к заливу, исхоженная тысячи раз, уже «заграница». Все это было слишком неожиданно и необычно.
Ничего она не забыла. В памяти все свежо, и от воспоминаний боль ощутима. Помаявшись до зимы, она так же разом собралась в Москву. Пошла в «Авиатрест» расспросить насчет работы — увидела объявление Щепкина. Значит, будут строить свою машину? Томилин ничего не сумел с ними поделать? Она на миг представила лицо Юлия Викторовича, когда он узнает, что она работает с ними. Ей стало очень весело, и в таком приподнятом настроении, уже не раздумывая, она бросилась на поиски Щепкина.
Томилина видела только раз в тресте. Он вышел из какого-то кабинета задумчивый, чем-то явно расстроенный. Ее в толпе не заметил. Долго стоял, закусив погасшую трубку. Она отметила про себя его бледность, лихорадочный блеск угольно-черных зрачков и преждевременные, почти старческие мешочки под подбородком. Она не знала тогда, как яростно приходилось ему отбивать атаки на свое КБ.
В последние недели события для Юлия Викторовича понеслись буквально вскачь, будто погнал их в неизвестном направлении недобрый наездник. Слухи о том, что все отдельные конструкторские бюро страны будут объединены в единый мощный центр, с тем чтобы массированными усилиями двигать вперед инженерную мысль, доходили до Томилина, но он не придавал им значения. Даже когда уже было образовано Центральное конструкторское бюро, так называемое ЦКБ, куда как отдельные творческие бригады входили коллективы Поликарпова, Григоровича, других конструкторов, Томилин относился к этой затее с иронией. Он считал, что слишком громоздкое управление не способно быстро решать ту или иную актуальную проблему. И был абсолютно убежден в том, что эта организационная перестройка не заденет его КБ, способное самостоятельно решать любые задачи.
Но и его подчинили руководству ЦКБ. В его бюро в последнее время появились какие-то неизвестные люди, потеснили его «старичков», заняли половину чертежных, засыпали опытный цех заказами — и все это через его голову и помимо его воли. Среди новичков были выпускники авиационного отделения Ленинградского института железнодорожного транспорта, молодые инженеры из бауманской технологички. В отличие от старых сотрудников Томилина, они не испытывали никакого трепета перед Юлием Викторовичем и отнюдь не разделяли безоговорочной веры в его «старичков». Они снисходительно слушали их рассказы о прежних временах, когда приходилось по винтику разбирать трофейный английский самолет-разведчик «де хэвиленд-девять», снимать с его деталей размеры для постройки копий. Да, работали тогда в сложных условиях: при керосиновых лампах, экономили каждую каплю туши, каждый клочок бумаги.
Томилин превосходно был осведомлен о деятельности других конструкторов, но относился к ним, если не считать Туполева, свысока. Почти ни у кого из них не было таких условий, которых он упорно добивался для себя. И вот, когда, казалось, у него есть все для достижения дели, он вдруг понял, что, пока занимался оборудованием, добивался командировок и ассигнований, представительствовал в комиссиях и советах, другие старались увидеть самолеты будущего. Их еще не было в металле и дереве, но о них знали уже все, кому это было положено знать, и Юлий Викторович поначалу недоуменно ворчал: «Вот нагородили прожектов, как частокол. Протиснуться негде!» И он принялся набрасывать эскизы общего вида шестимоторного гиганта, который, по первой прикидке, мог бы принять на борт пехотную роту с полным вооружением, или танк с экипажем, или два тяжелых орудия с тягачами и полным боекомплектом. Отвергнув несколько вариантов, он остановился на оригинальной двухбалочной схеме самолета. И уже додумывал компоновку моторов, когда словно споткнулся и растерянно остановил себя. Как он мог забыть, что проект именно такой машины отработала и представила еще весной авторская группа Харьковского авиазавода?! И схема такая же, двухбалочная!
Томилин представил ехидные ухмылочки новых сотрудников, если бы он вылез перед ними с этим предложением, и нахмурился. Как инженер и руководитель он бы закончился с их первым смешком. Эти молодые знают все, одного они не знают — пощады к старикам.
Шли дни, росла в углу за кульманом в его квартире гора исписанной бумаги. Юлий Викторович опал лицом, под глазами лежали черные тени. Впервые за последние годы он четко и ясно представил себе, что все это время делали, над чем думали другие конструкторы. Их путь был не прям, но от конструкции к конструкции каждый из них тянул свою неразрывную нить, шел своим путем. Первый истребитель Поликарпова разбился на испытаниях еще в двадцать третьем году, временами его опережали и Туполев, и Григорович, но в конце концов он создал новую машину — и именно истребитель!
Как-то, когда его навестил профессор Кучеров, он высказал ему свои тревоги. Кучеров смотрел на него с любопытством.
— Ах ты, боже мой! — ухмыльнулся он в бороду. — Своего пути у него, видите ли, не наблюдается! Ну и черт с ним, с этим путем! Придумай что-нибудь другое — например, какой-нибудь аппарат из нержавеющей стали для полета в стратосфере… Сто лет будете легкой нержавейки от металлургов ждать. Специальные высотные моторы понадобятся, а их покуда нету! Одну герметичную кабину для экипажа отработать — до конца жизни возни хватит… И повод прекрасный: мол, машина будет ходить на таких высотах, что ее ни из какой нынешней зенитки не долбанешь — снаряд не долетит!
— Слушай, у тебя есть хоть что-нибудь святое? — остывая, уже жалея о сказанном, холодно спросил Томилин.
— Есть, — сказал Кучеров серьезно. — Моя математика. Она не обманывает. Хотя я с ее помощью пока могу доказать почти все, что сочту нужным. Сейчас я считаю нужным и без математики тебе заявить, что ты слюнтяй. Тебя никто не заставляет думать и работать в одиночку. Ты достиг того положения, когда за тебя должны работать и думать другие. Ты говоришь, что рядом с тобой появились зубастые, юные горлопаны? Прекрасно! Объяви, что каждый из них может выдвигать самые безумные предложения и идеи! Выслушивай их — в ворохе плевел непременно найдется хотя бы одно зерно! Бери его и лелей! Расти! Разбей молодых специалистов, как это сейчас модно, на отдельные бригады. Они, как юные петушки, будут конкурентно поклевывать друг друга! И им будет не до тебя… Но ты, Юлий Викторович, останешься хозяином этого курятника! Верховным судией! Вот и суди!
Юлий Викторович долго, морщась, смотрел за окно. Во тьме медленно падал снег. Профессор Кучеров пошевелил тростью обрывки бумаги под письменным столом, поворочался в кресле и сказал:
— А эти следы своего добровольного сумасшествия сожги!
Встал, захлопотал у спиртовки, собираясь заваривать крепчайший кофе. Томилин смотрел на него, сузив глаза, заботы профессора Кучерова были ему понятны, как никому. Заявился, заботливый как нянька, принес в кулечке зерна отличнейшего «мокко», в портфеле ручную мельницу, хлопочет, суетится, пытается взбодрить. А дело проще пареной репы — прибежал узнавать, как дела. Боится потерять профессор Кучеров свою последнюю опору, своего благодетеля. Рухнет Томилин — кому будет нужен осмеянный всей инженерной Москвой самый яростный «пенек»?
И снова рождалась, ныла, мешала думать отчаянная лихорадочная тревога: что же завтра? Чем ответить на нетерпеливые ожидания тех, кто поглядывает изучающе со стороны и ждет, что породит, чем удивит авиацию именитый инженер, «мыслитель» и «творец», некто Томилин?
3
В индустриальную эпоху Нижние Селезни перешли на рассвете шестого января тысяча девятьсот двадцать восьмого года, хотя жители их еще и не догадывались об этом.
О начале эпохи первыми возвестили селезневские собаки. Человеческое ухо еще не улавливало ее приближения, тем более что поселок спал сладким предутренним сном, когда от двора к двору по всему берегу покатился такой яростный и хриплый брех, лай и вой, что Маняша вскинулась с постели и испуганно уставилась в морозную мглу.
Учуяли селезневские дворняжки чужие, машинные запахи и чутким собачьим слухом различили первые смутные звуки, которые были предвестником конца их безмятежной жизни, когда можно было до полдня валяться в пыли посередине единственной селезневской улицы.
Изумленные селезневцы засвечивали каганцы и лампы, выскакивали из изб, ошалело вслушивались. Со стороны закованной во льды Волги, снизу, накатывался гул моторов, лязг гусениц, доносилось заливистое ржанье лошадей. С высокого берега было видно, что по льду движется длинная цепочка бело-желтых электрических огней, качающихся на застругах, как на волнах.
Потом из этой же мглы на берег по съезду к бревенчатой пристани, светя фарами, стали выползать черные гусеничные трактора с фанерными будками-кабинами. Трактора тащили огромные металлические сани-волокуши, на которых громоздился груз, закрытый плотно зашнурованными зелеными брезентами.
Впереди шел на лыжах военный в длинной шинели, буденовке и башлыке, светил под ноги фонариком. Иней от дыхания запушил башлык, лицо было молодое, горячее и красное от ходьбы. За ним из мглы, как из мешка бездонного, начали вываливаться пароконные сани. В них сидело множество красноармейцев. Перед подъемом они спрыгивали с саней, быстро строились в колонну по двое, перекликались. Ездовые на санях легко взлетали на подъем.
Глазастая Настька Шерстобитова первая разглядела на рукаве у командира нашивку и, лукаво подмигивая, спросила:
— А вы кто?
— Образцовый саперный батальон, инженерные войска! — козырнул тот. И тут же парировал: — А таких, как вы, тут, гражданочка, много?
— Каких — таких?
— Привлекательных! — улыбнулся военный.
Настька довольно хихикнула и убежала.
Военные разместились в Нижних Селезнях быстро. Заняли под жилье заброшенную кирпичную казарму, где до революции Мальцев держал пришлых рабочих, выгребли грязь и сгнившие перегородки, переложили печи, вставили стекла. Для столовой поставили большую палатку. Огородили лагерь, в воротах встал часовой, над лагерем возвысился флагшток из свежеошкуренной мачтовой сосны.
По утрам трубили побудку. Красноармейцы, голые по пояс, делали зарядку, скатывались к проруби, умывались ледяной водой. Мужики все здоровенные, ядреные, как на подбор. Потом за оградой пел горн, на флагшток взлетал красный флаг со звездой, кричали команды.
Заводили трактора с волокушами, уходили колонной с пилами, топорами, ломами в лес. Батальон сверхспешно бил просеку под будущую железнодорожную ветку к разъезду Петюнино, от Нижних Селезней двадцать четыре версты.
Женское население, хотя и малочисленное, дрогнуло. Девицы кинулись к укладочкам, даже в будни наряжались, выветривали на морозном солнце пронафталииениые бабушкины платки, скрипели лапоточками по снегу мимо военного лагеря. Беспощадно надирали щеки для румянца красным бураком, сандалили брови и ресницы самодельными — из сажи и гусиного жира — подмазками, но передвигались пока плотными стайками. На личные предложения знакомства покуда не откликались, однако не без завлечения голосили частушку:
Одна Настька Шерстобитова на приход красноармейцев не реагировала — ей было не до них.
Военные еще только устраивались, когда в санях от разъезда по зимнику тоже ранним утром приехал низенький, квадратный человек в очень коротком пальто в крупную красную и синюю клетку, со множеством карманов на клапанах, в коротких штанах, жестких крагах и желтых ботинках на подошвах толщиной в три пальца. На крупной массивной голове его была вязаная шапочка с помпоном. Человек был смугл, и маленькие черные усики его отливали синевой. Он пришел в контору прямо с чемоданом.
Маняша в тот день пришла поздно. Увидела: приезжий сидит за столом и заправляет самопишущие ручки из пузырьков с разноцветными иностранными этикетками. Маняша растерянно осмотрелась, неуверенно пробормотала «здрасте». Он кивнул в ответ, быстрые маленькие глазки весело обежали ее с ног до головы, будто сфотографировали.
— Фамилия? — спросил он с легким кавказским акцентом.
— Щепкина.
— Имя, отчество?
— Марья Семеновна…
— Ты кто? Машинистка?
— Да вот… печатаю! — показала она на машинку.
— Садись и печатай! — приказал он повелительно.
Маняша села.
— «Приказ номер один»! — продиктовал он.
Она начала долбать по клавишам одним пальцем, спешила, сбивалась.
— «Параграф номер один, — продолжал он. Откинув рукав пушистого светлого пиджака, посмотрел на ручной хронометр со множеством стрелок и цифр. — Щепкиной за опоздание на работу объявляю строгий выговор»!
— Да ты кто такой?! — вскинулась она.
— Я? Бадоян! Геворк Нерсесович. Можно — Григорий Николаевич…
— К вашему сведению, — сказала Маняша, распалившись, — я сюда вообще не должна была приходить сегодня! К кому ходить-то? Никакого начальства.
— Ты сколько знаков в минуту печатаешь, Щепкина? — невозмутимо продолжал спрашивать Бадоян.
— Не считала! Я еще учусь!
Он взглянул через плечо на напечатанное, подумал и сказал:
— О'кей! Тогда продолжим! Печатай! «Параграф номер два. Уволить Щепкину М. С. за профессиональную непригодность». Подпись — заведующий производством и исполняющий обязанности управляющего «Ремвоздуха» номер восемь — Бадоян. Дата сегодняшняя!
Маняша нервно засмеялась:
— А как вы меня можете уволить, если я сюда и не поступала?
— А что ты здесь делаешь? — удивился он.
— Добровольно печатаю, осваиваю машинку. Помогаю, когда что нужно.
— Ну и порядки у вас! — поморщился он недовольно. — Бузовые дела! Кто у вас на кадрах?
— А никого, — открыто потешалась над приезжим Маняша.
— На кадры сядешь? — быстро и деловито прикинул он.
— Нет! — заявила она решительно.
В отдел кадров в тот же вечер Бадоян посадил Нила Семеновича.
Поселился Бадоян в доме Мальцева. Особняк он обежал в одну секунду, все обнюхал, обсмотрел и сказал довольно:
— О'кей! Здесь, на втором этаже, оборудуем гостиницу для инженерно-технического персонала! На первом — оффис, то есть контора! И чертежная!
Теткин не успел глазом моргнуть, как Бадоян потащил его осматривать фабрику. Лазали по подвалам, по крышам. Бадоян надел темно-синий рабочий комбинезон и, как мальчишка, заползал во все щели. В котельной даже в давно погасший котел пролез, детальнейшим образом осмотрел топку, колосники, трубы. Вылез довольный.
— Вот что значит из нашего, уральского железа склепано! Можно будет задуть! Ремонтных работ на десять процентов!
Когда он все успевал, никто не мог понять. Катался шариком по Селезням, часто пропадал в батальоне. На четвертый день связисты протянули нитку до уезда, в конторе зазуммерил полевой телефон, Бадоян вышел на связь с Москвой.
В Селезни из окрестных лесов потянулись мужики, взбудораженные глазуновской агитацией. Из Ярославля, Нижнего Новгорода зачастили разведчики от артелей. Ширился и креп слух о большой работе. Но Бадояну пока были нужны не столько грабари, каменщики и плотники, сколько мастера по дереву и металлу, но таких пока было мало.
Инженер Бадоян полгода провел за границей, стажировался на авиазаводе «Фиат» в Италии, потом в Америке на заводе фирмы «Мартин».
— У меня один человек на заводе «Мартин» даже голову пощупал — искал рога! Раз большевик — значит, с рогами и хвостом! Шутил, конечно, но кто-то там и всерьез так думает, — рассказывал Бадоян за вечерним чаем.
* * *
Наконец вернулся Щепкин, которого Маняша ждала с нетерпением. С ним явилось человек сорок — ответственные люди из всесоюзного совнархоза, проектировщики, руководство и спецы из «Авиатреста». Они очень громко спорили. Маняша поняла, что мнения разделились — одни были за полную ликвидацию затеи в Селезнях, другие против. Все решила Волга. Сошлись на том, что основные транспортные нагрузки в будущем река может взять на себя. Это дешево и удобно. Новая железнодорожная ветка послужит ей хорошим подспорьем. А главное, что в верховье, как на главной улице России, встанут заводы, которые смогут работать и на Селезни. Если проект авиазавода утвердится, он окажется звеном в неразрывной цепи между металлургическим Уралом и фанерно-древесным Северо-Западом.
Но Маняше было не до высоких проблем. В первую же ночь, стыдясь и гордясь, объявила Дане долгожданную новость. Он растерялся, не сказал ничего. Просто уткнулся ей лицом в голое плечо и благодарно молчал. Она ерошила ему волосы, в первый раз за последние годы думала успокоенно: «То-то… Никуда ты теперь от меня не денешься!»
Со столичными приехала и высокая худая дамочка лет тридцати, как определила придирчивым взором Маняша, но державшаяся по-девичьи прямо, в аккуратной шубке, меховом берете-шляпе, косо падавшем на узкую высокую бровь. Была она молчалива, бледна и задумчива, много ходила по Селезням и почти беспрестанно курила длинные папироски. Селезневские девки следовали за нею неотступно, хотя и на деликатной дистанции. Обсуждали столичную гостью со всех сторон — ценили не только городскую моду, но и стать ее, и редкостный зелено-синий цвет глаз, и стройные ноги с узкими «шиколками» в не по-зимнему легких полуботинках из тонкой кожи. Как и Маняша, все в Селезнях решили, что дамочка — «инженерша» и состоит при ком-то из столичных приезжих. Но гости уехали, а дамочка осталась. Теткин уступил ей свою комнату, охотно с нею разговаривал. Маняша считала, что это он из молодого мужского интереса.
Как-то Маняша подстригала Щепкину портновскими ножницами отросшие волосы, ворчала, что не нашел в Москве времени на парикмахерскую. Щепкин сидел, закутанный в простынку, и благодушно отбрехивался. Кто-то тихонечко стукнул в дверь, и вошла и вежливо встала у притолоки городская дамочка. Нервно хрустнув длинными пальцами в маникюре, сказала:
— Даниил Семенович, если не возражаете, я постараюсь вам и в чертежной быть чем-нибудь полезной. В бюро у Томилина я приобрела кое-какой опыт!
Щепкин вскочил, путаясь в простынке:
— Вот, познакомься, Маша! Это товарищ Голубовская!
Маняша строго поджала губы, церемонно подала ладошку лодочкой, сухо произнесла:
— Рады познакомиться.
Про себя же подумала с неприязнью: «Интересно, какой у тебя опыт? И где это ты к моему Даньке успела подкатиться?»
Голубовская не заметила ее тона. Как всегда, думала о чем-то своем… Но работником оказалась превосходным. Бадоян только крякнул, когда она села за машинку и ударила очередью, как из «максима».
— О'кей! — восхитился он.
На совещании, что он созвал в нижней зале мальцевского особняка, Ольга Павловна сидела за отдельным столиком с блокнотом, записывала выступавших. Их было очень много, Маняша поила всех чаем. Стаканов не хватало, и чай пили по очереди. Поднося Голубовской, заглянула в ее блокнот. Та сыпала непонятные закорючки — стенографировала. Ревниво подумала: «Образованная!»
Бадоян встал, погладил ершистую голову, сказал:
— Будет здесь авиазавод, не будет — пока дело темное! Да и не наше это дело — капитальное строительство. Мы существуем пока как авиамастерская, которой тоже фактически нету, но ее надо оборудовать как полагается. Будем задувать котельную, ремонтировать и готовить цеха и одновременно начинать в них работу над амфибией! Шестого июля должны быть готовы два экземпляра нашего гидросамолета! («Ишь ты, уже «нашего», а он же Данин!» — с обидой подумала Маняша.) Объявляю распределение обязанностей: Щепкин — общее руководство и рабочие чертежи, Теткин — расчеты, Бадоян, то есть я, — производство! На сегодня — все! Членов партии прошу остаться!
Осталось семь человек. Образовали партячейку, секретарем дружно выбрали Нила Семеновича Глазунова. На столе, на подставках, как голубая мечта, стояла отлакированная деревянная модель амфибии. Лодочка дерзко раскинула крылья, острый носик был озорно приподнят, казалось, крутани пропеллерчик позади обтекаемой короткой моторной гондолы на стойках — полетит.
Через две недели впервые за долгие годы из трубы мальцевской фабрики повалил белый дым, после очистки и ремонта пустили паровой котел в котельной, в пристройке застучал дизель портативного генератора. В окнах фабрики тускло загорелись электрические лампочки. Это на первое время. Уже строили линию, ставили в просеке деревянные опоры, тянули медные провода.
Саперы долбили мерзлый грунт, отогревали его кострами, клали смолистые шпалы, свинчивали рельсы — к Первому мая приказано было пустить в ход железнодорожную ветку. Пока же санный обоз привез оцинкованные гвозди, бочонки с краской и авиалаками, красную листовую медь и латунь, тюки с мануфактурой для обтяжечных работ. В столярке зашоркали рубанки, запели пилы.
Осипшему от крика Щепкину говорили спокойно:
— Не волнуйся! Все будет в порядке! Ты только гляди, чтобы мы от чертежа твоего не отпрыгнули и не напортачили.
4
В Нижних Селезнях Голубовской понравилось. Работы было много, уставала от шумливого, неугомонного Бадояна, но в душе воцарился покой. Жила одиноко, в узкой комнатенке стояла железная койка, табурет и все. По утрам обливалась ледяной водой над тазом из кувшина, растиралась докрасна, от холода по спине ползли мурашки, зато потом становилось жарко и легко. Завтракала куском ржаного хлеба, картошкой, кипятком. На первом этаже мальцевского особняка поставили титан, он кипел круглосуточно.
Работу приходилось делать всякую. В тот первоначальный исторический период, который как-то потом Теткин назвал: «Бери больше — кидай дальше!», разделения труда еще не существовало. Надо было — все шли на разгрузку очередного обоза, таскали ящики, мешки, катали бочки. Скидывали лопатами с волокуш уголь для котельной, а то все разом двигались в цех, помогать стеклить крышу-фонарь, забивать щели.
По чертежам Бадояна плотники сколотили мостки-подставку, которая называлась стапель-верстаком. На нем предстояло собирать две первые лодки. Рабочие, малообученные, часто путали размеры, шпангоуты подгоняли на глазок.
Бадоян нервничал:
— Это ж не бочки клепать, в самолетостроители определились. Пусть каждый точно делает то, что ему положено — и все станет на свои места!
Глазунов сказал твердо:
— Ты мне тут Форда из себя не строй! У тебя не рубанки-фуганки работают — живые люди. Нужен человеческий партийный разговор с разъяснением, чтобы каждый мужик понимал: он не шуруп завинчивает, а выводит авиацию страны на новый путь!
Щепкин, подумав, сказал, что Нил Семенович прав — разговор нужен.
В конце пятидневки в цех принесли модель амфибии, застелили стол кумачом, поставили чертежную доску, на которую полагалось приколоть сделанные Теткиным акварельными красками рисунки будущего самолета. Сообщение поручили делать Теткину.
На чертежной доске лоснисто отсвечивал матовый лист ватманской бумаги. На нем был крупно нарисован серо-голубой гидросамолет, взлетавший с воды. Красные звезды на крыльях, прозрачный круг винта, три кожаные головы авиаторов в открытой кабине: двое спереди, один сзади.
— Итак, я повторяю задачи, которые стояли перед конструктором товарищем Щепкиным при разработке данного самолета, — загибал пальцы Коля, напряженно глядя на собравшихся. — Первая — взлет и посадка с воды, суши и снега… Вторая — малая посадочная скорость, малый разбег при взлете! Это понятно? Третья задача — простота управления и легкость пилотирования, безопасность. Четвертая — простота эксплуатации! Пятая задача — мореходность! Киль видите какой? Чтобы взлетать и садиться на море не только в тишь-гладь, а и при волне! Чтобы волна не побила и не опрокинула самолет, придуманы вот эти пустые внутри подкрылья-поплавки. Но ведь самолет у нас будет не просто морской, а и сухопутный. Для посадки на землю придумано вот это оригинальное шасси. Когда оно не нужно, ручкой на тросовой катушке мы разворачиваем колеса и поднимаем каждое кверху. Как утка лапы, — под общий смех пояснил Теткин. — Нужно — разворачиваем и опускаем их и садимся на сушу.
— А пузом за землю не зацепит? — недоверчиво спрашивали селезневцы.
— Все рассчитано, товарищи! — победно поднимал руку Теткин. — От нижней точки днища до земли целых пятнадцать сантиметров! На кочки, конечно, не сядешь, но на травяной луг или другую ровную поверхность — вполне!
— А сколько человек подымет?
— Боевой вариант — два члена экипажа плюс вооружение… В мирной жизни можно будет брать одного-двух пассажиров. Допустимая нагрузка, по расчетам, полтонны.
— А высоко забираться собираетесь?
— Думаю, километра на четыре…
— И на сколько махнуть на этакой телеге можно? Ежели без посадок, напрямки?
— Это зависит от веса груза и горючего. Но думаю, что тысячи — тысячи ста километров достигнем…
— Это что ж, прямо от нас и в Архангельск можно будет, и в Астрахань? — интересовались сзади.
— А вот это уже и от вас зависит! — поднялся Глазунов. — Что будет, а чего не будет! На самолет, когда его корпус фанерой закроем, кладется мануфактурная обшивка из бязи или миткаля. На специальном лака. Вот тот каркас видите? Так вот, когда он будет окончательно готов, надо выкроить из цельной полосы материи единую, без шва и разреза, обшивку. Подогнать и нашить сразу на всю поверхность каркаса! А для этого нам женские руки нужны. Так что призываю все сознательное женское население к нам!
— Вроде сарафана для аэроплана? — спросил кто-то.
Смеялись долго. Но Теткин поднял и поставил на стол вырезанную из фанеры модель, на которой от руки были нарисованы циферблаты, оказал сдержанно:
— Товарищи, для того чтобы вы поняли, что наш самолет не телега, хотя и из дерева делается, не зипун, хотя и материей обшивается, не самовар, хотя капот для мотора медники выколачивают, не шифоньер, хотя на гвоздях и шурупах держится, не лодка-дощанка, чтобы окуней ловить, хотя и его смолить изнутри придется, чтобы не протекал, — взгляните на картину приборной доски, которую будет иметь перед своим взором летчик при полете на нашей амфибии.
Селезневцы сидели молча. Простота оборачивалась такой мудреностью, постичь которую было сложно.
И как-то разом все приезжие — такие же обыкновенные люди, которые так же, как и селезневцы, ели щи, баловались чайком и квасом, парились в бане вместе со всеми — в один миг словно приподнялись, и до их высоты надо было подниматься и подниматься…
Как это ни странно, но только теперь, слушая Теткина и вглядываясь пристально и в деревянную модель, и в наивный рисунок самолета, Ольга Павловна начинала понимать, что та машина, над которой работал Шубин, была скорее лишь идеей самолета, что сейчас строил Даниил Щепкин. Многое здесь было похоже на самолет Модеста. Она еще до конца не улавливала отличий, но уже обостренно чувствовала оригинальность конструкции. Может быть, если бы Шубин работал над своим проектом сейчас, он тоже пришел бы к этому решению. Именно Щепкин повторил его путь от начала и до логического конца. И она впервые почувствовала, что благодарна ему за это.
Если быть совершенно честной перед собой, то надо признать, что поначалу она бросила себя в Селезни из желания досадить Томилину. Но сейчас ей казалось это глупым и смешным. Здесь была настоящая работа. Может быть, не такая четкая и продуманная, как у Томилина, но живая, конкретная и нужная — от нее уже не уйти…
* * *
К особняку Мальцева возвращались гурьбой. Под ногами хрустел снег. Теткин, громко смеясь, валил в сугробы Бадояна, тот что-то кричал и отбивался изо всех сил. В итоге валились в снег оба. Пахло свежестью и весной. В черной бездне чистого неба висели огоньки звезд. Их застилали медленные белые клубы дыма из трубы котельной.
Маняша в тулупе, наброшенном на плечи, ждала их на крыльце. Поели наскоро за общим столом на втором этаже, сразу же разошлись по комнатам. Голубовская задержалась, тронула за рукав Щепкина:
— Даниил Семенович, а почему вы меня никогда не спрашиваете о Модесте Яковлевиче? О Шубине? Я ведь знаю, мне Николай рассказывал, вы тоже его чертежи в Москве в архивах искали.
— Видите ли, Ольга Павловна, — сказал Щепкин. — Мне столько раз намекали на то, что я, мягко выражаясь, позаимствовал конструкцию Шубина, что я просто боюсь о нем кого-либо спрашивать. Я понял, что вы его знали хорошо.
— Так же, как и Юлия Викторовича, — спокойно подтвердила она. — Многие ищут чертежи Модеста, а их давно не существует.
— Где же они?
— Я не знаю всех подробностей, — тихо продолжала она, — но мне рассказывали, что это случилось, когда он был арестован. Друзья Модеста старались доказать, что его инженерный талант нужен России! Его проект боевой машины они представили суду как доказательство истинного патриотизма Модеста. Но суд постановил сжечь все чертежи.
— Если вы все это знали, то почему не остановили товарища Томилина? Он ведь бедного Колю Теткина заставил не один месяц архивную пыль глотать!
— Есть вещи, которые вы, Даниил Семенович, не поймете или поймете неправильно, — тихо сказала она.
Лицо ее словно опало от напряжения, поблекло, черно блестели веки. И только теперь Щепкин догадался, что она плачет. В опущенном уголке стиснутого рта билась и мелко дрожала тоненькая жилка.
Она порывисто встала и ушла. Щепкин погасил ее забытую папиросу, сел за стол и задумался. Спрашивать ее он ни о чем не будет. И слепому видно: одно имя Шубина для этой женщины как ожог…
Вздохнув, Щепкин развернул полотнище графика, который ему по науке составил Бадоян. Будущая работа была расписана не то что по дням, а по часам и минутам. Щепкин долго смотрел на цветные квадратики, ломаные линии, прикидывал: до спуска на воду первой амфибия шесть месяцев и четыре дня. Справятся ли?
5
Николай Николаевич Теткин осторожно приоткрыл дверь в комнату, всунул разлохмаченную голову и заспанным голосом зашептал:
— Даниил Семеныч, пора!
Щепкин поспешно начал одеваться. Окно молочно высвечивалось теплым июльским предрассветом. Было тихо и душно, как перед грозой. За распахнутыми створками в белом парном тумане спали Нижние Селезни. Избяные крыши высовывались из тумана, плавали над ним, как темные лодки.
* * *
На торжественный спуск сошлись все кто мог. Самолет выкатывали из цеха на тележке и толкали по узким рельсам до воды при духовом оркестре, со знаменами. Семь раз пролаченная гладкая миткалевая обклейка была цвета открытого моря, светло-зеленая с синим. Алые звезды на крыльях нарисовали большими и яркими. На остром носу кумачовый бант. Трубчатые стальные стойки и подкосы были покрыты алым суриком, саженный деревянный пропеллер окован по концам лопастей надраенной до солнечного блеска латунью. От всего этого амфибия выглядела кокетливо, будто девушка, собравшаяся на торжество.
Рельсы узкоколейки уходили прямо в воду, на глубину, и, когда тележку отпустили на тросе, самолет легко соскользнул с нее — будто нетерпеливо спрыгнул и закачался на поверхности прорытого к Волге узкого заводского канала.
Вдруг стало так тихо, что было слышно, как капают с подкосов редкие капли. Молчали все, задумчиво глядя на самолет. Будто не верили, что это они здесь, в Селезнях, сами сотворили такое. Самолет проплыл несколько метров по инерции и остановился. Щепкину на миг показалось, что он уже летал на этой машине — такой радостно «летучий» вид был у самолета.
Но он тут же одернул себя — для кого торжественный спуск, а для них первое испытание, как машина держится на воде. Держалась она идеально — ни малейшего крена, ровнехонько. Пометки, которые были нанесены по расчетам на корпус, приходились точно в уровень с водой. От ветерка самолет начало разворачивать носом к выходу из канала на Волгу.
— Ишь ты, — протяжно сказала Настька Шерстобитова. — Держи его! Убежит еще.
И тогда все разом грохнули смехом — облегченным и радостным. Натянули швартовый конец, закрепленный в кольце рымболта, развернули самолет «лицом» к берегу, так что всем стало видно его большое, в тринадцать метров размахом, толстое верхнее крыло, махонькие нижние «жабры»-поплавки, острый точеный нос, над которым взблеснуло остекление, и растопыренный рубчатыми цилиндрами новехонький мотор с широколопастным пропеллером.
Бадоян влез на ящик и махнул рукой. Оркестр грянул «Интернационал», красноармейцы из батальона взяли под козырек, селезневцы потащили с голов картузы. Говорили яростно, ликующе и подолгу.
Настька Шерстобитова выступала от имени заводчан из местных молодых людей. Речь составлена была заранее, но она скомкала листочек в ладошке и закричала отчаянно, задыхаясь от страха и торжества:
— Милые вы мои! Разве это наша только радость сегодня? Нет, с нами все честные граждане СССР. Жили мы тут с вами, чё видели? А пришли к нам новые люди и нас с печек постаскивали! Так что от имени всех им, дорогим учителям авиации, носителям света и яркой истины, желаем дальнейшего пути в укреплении стяга Советской нашей дорогой власти! А за успех всего воздушного флота — заявляю наше громкое «ура»!
Селезневцы ждали, что им тут же покажут, как полетит самолет. Но Бадоян объявил, что испытание его будет не в Селезнях, а в положенном для этого месте, в стороне от возможных вражеских глаз. О результатах будет доложено.
Только тогда многие повяли, с чего под берегом стоит на якорях колесный буксир Волжской флотилии, с баржой на прицепе, и отчего на митинге видны и краснофлотцы-речники в белых парусиновых робах и бескозырках. Новый самолет подцепили к шестивесельной шлюпке, подтащили к барже, подняли лебедкой, буксир гуднул и, шлепая плицами, потащился вниз, но течению, а куда, кто его знает. Может, до Нижнего Новгорода, а может, и до самой Астрахани.
Настька Шерстобитова с трепетом ждала, что Коля Теткин тут же уложит чемодан и уедет вместе со всем руководящим составом на испытания. Но никто никуда не уезжал, ни в тот день, ни на другой, и тогда Настька поняла, что баржа далеко не уплыла. Тем более что каждое утро и Щепкин, и Бадоян, и Теткин, и Глазунов садились зачем-то на телегу и торопились куда-то в лес.
Настька решилась и пробежалась на рассвете вслед за телегой. В восьми верстах от Селезней, за лесом, в безлюдном и диком месте, на высоком правом берегу стояли две палатки, под берегом был зачален буксир с баржой, на которой сто та их самолет. Место здесь было покойное и мелководное, называлось Шмелиный плес, далеко от стрежня Волги, за мысом. На невинный этот обман директор Бадоян решился не столько из соображений секретности, сколько из-за боязни неудачи.
— Если оконфузимся на первом же испытании и машина не взлетит, у людей энтузиазм пропадет! — сказал он Щепкину.
Бадоян нервничал. Весной он согласился, что предварительные рабочие испытания еще до госкомиссии Даниил проведет сам, летчику-испытателю они передадут машину только после того, как сами убедятся в том, что не промахнулись и она безотказно летает. Но теперь Бадоян явно оттягивал первый полет: то требовал дождаться чистейшего грозненского авиабензина, то почему-то вызывали у него сомнения новехонькие магнето. А когда он, не глядя на Щепкина, предложил вызвать специалистов из отдела морского авиастроения и сначала показать самолет им, Щепкин не выдержал:
— Ты чего юлишь, Бадоянчик?
— Э… слушай! — с досадой сказал тот. — Я в летчиках мало что понимаю, я по заводским делам специалист. Но все-таки понимаю, что ты уже давно не летал. Когда в последний раз поднимался?
— С год назад, — подумав, подсчитал Щепкин.
— Целый год не летал… — вздохнул Бадоян. — Разучился, может быть, а?
— Вряд ли! — усомнился Щепкин.
— Может быть, подождем настоящего летчика, а? — взмолился Бадоян, тревожно глядя на Щепкина черными глазами.
— Ты что, очумел? — рассердился неожиданно Нил Семеныч. — Даня на любой метле полетит! Тем более эту машину он же лучше себя знает, какого тебе еще рожна надо?
— Успокойся! — сказал ему Щепкин. — Бадоян прав. В небо сразу не полезу, не бойся… Погоняю на рулежке, потом сам скажу, звать тебе пилота со стороны или нет.
На том и порешили.
Целый день Щепкин мотал самолет по плесу. Погода стояла превосходная, штилевая, вода казалась шелковой, переливалась всеми цветами радуги, блестела под солнцем. В кабину Щепкин не взял никого, для центровки положили два мешочка со свинцовой дробью.
Когда взревел мотор и амфибия покатилась неспешно по плесу, краснофлотцы обрадовались — наконец-то полет. Но через час начали уже открыто посмеиваться. Летчик утюжил воду туда-сюда, гонял мотор на малом газу, но не взлетал. Краснофлотцы устали ждать и занялись своими делами: отбивали ржавчину с якорной цепи, драили медяшку на буксире, на берегу, близ палаток, разбивали временный камбуз.
А Щепкин измучился так, будто целый день кидал уголь в топку. Бадоян был прав, он действительно поотвык от пилотской кабины. От раскаленного мотора сверху несло жаром, августовское солнце тоже пекло, тельняшка вымокла не столько от брызг речных, сколько от жаркого пота. В кепке, нахлобученной козырьком назад, в подвернутых по колено штанах и ботинках на босу ногу Щепкин мало походил на летчика. Но эти несколько часов дали ему то, что было необходимо: тренированное тело лихо выполняло привычные движения.
Под вечер он разогнал самолет к берегу, выключил мотор и, когда машина, потеряв скорость, неспешно проскользнула и скрежетнула по песку реданом, выпрыгнул прямо в воду. Выйдя на берег, сказал Бадояну:
— Завтра с утра лечу!
Полет назначили на семь утра. Щепкин предупредил, чтобы Маняше ничего не говорили, Теткин обещал разбудить тихо и вовремя.
Когда они вместе вышли из особняка, Глазунов запрягал лошадей в пароконную телегу. Бадоян нервно шагал по двору, а на ступеньках крыльца сидела Ольга Павловна, в теплой кофте, повязанная косынкой, простуженно покашливала.
— Вот, пожалуйста! — сердито сказал Бадоян, кивнув на Голубовскую. — Тоже хочет ехать.
Щепкин покосился на нее. Она смотрела невесело, как бы спрашивая взглядом: понимает хоть он, отчего ей это нужно?
— Хорошо, — сказал он, подумав. — Собирайтесь.
Лесная дорога через сосняк была накатистой, плотно засыпана хвоей. Ехали молча. Рассвет приходил медленно. Между мачтовыми бронзовыми соснами пластами лежал туман. Глазунов пошлепывал лошадей по крупу, вслушивался. Никак не мог понять, что его тревожит. Заскрипели чуть слышно наверху ветки, зашелестели гулко, раз и два стукнулись о землю засохшие сосновые шишки. Тогда он понял — поднимался ветер. А это сейчас весьма некстати, Когда они выехали на берег Волги, к палаткам, буксир и баржу заметно покачивало, по плесу в сером свете утра тянулись полосы ряби. Небо было хмурым, затянутое полупрозрачной облачной пеленой.
— Не нравится мне сегодня атмосфера, Даня, — сказал Глазунов хмуро. — Волнишку разводит. Может, переждем?
— А на море мы что, только в штиль взлетать и садиться будем? — заметил Щепкин.
— Тебе виднее, — пожал плечами Глазунов. — Только учти, одного я тебя в полет не отпущу. Есть разница, что там в кабине будет — мешок с балластом или я? Все к мотору ближе.
— Тебе виднее, — вяло согласился Щепкин.
На баржу, с которой краснофлотцы уже спускали на воду лебедкой по слипу самолет, Глазунов отправился в ялике вместе с Щепкиным.
— А меня вот не взяли, — с обидой вздохнул Теткин. — А я что, хуже?
— Тяжелее! Тебя одного за весь экипаж по весу считать надо! — усмехнулся Вадоян.
Голубовская отошла в сторону. У берегового камбуза хлопотал кок с буксира, двое краснофлотцев чистили молодую картошку, скребли по розовой кожуре ножами. Третий разводил костер, ветер наносил на них дым, все кашляли и чихали. С интересом уставились на Голубовскую, вскочили, поздоровавшись, она молча кивнула, прошла мимо. За соснами села на траву, сцепила тонкие пальцы, обхватив коленки. Чтобы не дрожали. Она очень волновалась.
Конечно, это был новый самолет. Его трудно было считать работой Модеста, но какая-то частичка его труда, его мыслей и надежд, его жизни перелилась к другим и осела в этой маленькой задиристой и озорной машине.
С плеса зафыркало, застучало. Ольга Павловна повернула голову. Самолет уже был на плаву, его заметно относило от баржи, отжимало от берега туда, где гладкой полосой чернело стрежневое течение Волги.
«И зачем они сразу в воду решились? — подумала с неожиданной тревогой Голубовская. — Попробовали бы сначала на суше…»
Из-под корпуса самолета вдруг потянулась белая узкая полоса. Это была пена, и только тогда стало попятно, что самолет набирает скорость и готовится на взлет.
Голубовская хорошо видела, как он встрепенулся, легко приподнимаясь, как бешено ударили пена и брызги, разлетаясь веером из-под днища с заметным уступом редана. Между лодкой и гладкими водами плеса образовалось свободное пространство, и казалось, теперь уже ничто не остановит взлета! Но в этот миг самолет вырвался из-под мыса, который укрывал плес от ветра, скользяще ударился раз, и два, и три о гребни волн и в одно неуловимое мгновение с ходу зарылся носом в волны. Вода перед ним вздыбилась и ринулась на него, заливая переднюю часть и открытую кабину, попала под бешеное вращение пропеллера, и там будто что-то взорвалось. Брызги встали сплошным куполом, мотор смолк, и самолет резко стал запрокидывать хвост вверх…
— Не надо! — отчаянно и тонко закричал кто-то за спиной Голубовской. Она оглянулась: из-за кустов бежала, раздирая в вопле рот, растрепанная Настъка Шерстобитова. Ольга Павловна даже не успела удивиться, почему она здесь. Закричали все разом, и краснофлотцы от костра тотчас же побежали вниз, бросив работу. И когда Голубовская снова обернулась на Волгу, то увидела, что на взбаламученной воде, на волнах мерно и неспешно раскачивается задранная хвостовая часть самолета. Почти до половины он ушел вниз, под воду, но почему-то не тонул, а медленно поворачивался и кружился на одном месте.
Из-под воды, отплевываясь, вынырнул Щепкин. Огляделся, снова нырнул и показался уже с Нилом Семеновичем, которого тащил за ворот рубахи. Лысина того безжизненно моталась, лицо было красным. Щепкин старался поддерживать его голову над водой, но Глазунов неожиданно ожил, зашевелился, закашлялся, отпихнул от себя Даниила и медленными саженками поплыл к берегу.
6
Никита Иванович Коняев не спеша размешивал сахар в стакане. Чай адъютант ему и Томилину заварил как надо, почти черный, с золотистыми чаинками. Но пить было некогда, и он остывал перед ними в серебряных подстаканниках.
Он вызвал Томилина совсем по иному поводу, но конструктор, видно, решил, что речь пойдет о его последней разработке, и принес с собой большую картонную папку, похожую на те, в которых дети таскают ноты.
«Не поглядеть, так ведь: обидится», — невесело подумал Коняев.
— Вы — моя последняя надежда, Никита Иванович! — тихо сказал Томилин. — Я многого не прошу. Просто взгляните!
— Так ведь, слыхал, смотрели уж спецы, — вздохнул Коняев.
— Но не вы, — резонно возразил Томилин.
Никита Иванович с тоской посмотрел за окно. На подоконнике прыгал воробей. Внизу, под полосатой маркизой, на улице веселые летние москвичи пили лимонад со льдом.
«Дождь будет», — подумал Коняев. Развернул папку. «Старички» томилинские постарались. Рисунки были подсвечены гуашью, на матовом, с кремоватым отливом ватмане линии чертежей казались особенно черными и четкими.
Томилин предлагал проектные наброски и пояснительную записку к сверхмощному одномоторному поплавковому гидросамолету, которому якобы суждено в будущем побить мировой рекорд скорости.
Машина предлагалась смешанная: частично из дюралюминия, частично из дерева. Удивляли гигантские, почти во всю длину высоко поднятого на толстых стойках обтекаемого веретенообразного фюзеляжа, подрезанные поплавки. Почти треть фюзеляжа занимал мотор. Кабина для пилота была узкой, далеко сдвинутой назад, погруженной под каплеобразным козырьком. Радиатора в привычном понимании не было. Томилин утопил испарительные радиаторные пластины в толще узких крыльев, бензиновые баки разместил в поплавках. Сама конструкция крыла была непривычно сложной, хвостовое оперение необычно большое и высокое. Самолет походил чем-то на жучка-водомера с хилым тельцем на тонких ножках-ходулях…
— Ну, и сколько вы надеетесь выжать скоростейки на нем, Юлий Викторович? — спросил Коняев.
— Не менее пятисот километров в час, — твердо сказал тот.
— Завлекательно! — усмехнулся Коняев. — А мотор?
— Придется за границей покупать. Форсированный «Конкверор» фирмы Кертисс, мощностью около семисот сил.
— Так, — хмуро сказал Коняев. — Ну а дюралька тут миллиметровой тонкости. У нас в стране такую еще никогда не катали.
— Закажем, — уверенно сказал Томилин. — Я смотрел по проспектам. Есть такая английская фирма. Я понимаю, о чем вы думаете, Никита Иванович! Дорого? Знаю! Но черт с ним! Мировой рекорд скорости этого стоит! Он будет наш! Вы представляете эффект?
— Представляю, — хмуро вздохнул Коняев. — Лучшей рекламы для фирмы Кертисс придумать трудно! Вы уж извините меня, Юлий Викторович, но это не просто глупость — это вредная глупость! Вот они, большевики, чем мир удивляют! Ничего у них своего еще нет, собрали с миру по чужеземной нитке, сшили себе зипун и заявляют — рекорд наш. А какой толк от такого самолета будет? Что это вообще такое? Истребитель? Нет. Разведчик? Нет. Пассажирский? Нет. Так, беса потешить и — выбросить! Не дорого ли, с полмиллиона золотом за цифру платить? Томилин вспыхнул и встал.
— Извините, я полагал, Никита Иванович, что, когда речь идет о престиже страны, рубли считать не приходится!
— А вы — считайте! Они на дороге не валяются, их нам народ от себя отрывает и отдает! — жестко сказал Коняев и тоже встал. — Я категорически против вашей затеи, товарищ Томилин! Будут у нас и моторы, похлеще чем у Кертисса, и металл будет, не английский, а наш, отечественный, и скоростенку мы наберем в те же пятьсот километров, а то и побольше! Но сегодня то, что вы затеяли, — это авантюра, Юлий Викторович! И вы уж извините, но, кроме желания поразить воображение публики, я ничего практического за вашим проектом не угадываю! Это же фокус, шпагоглотание! Тем более вот!.. — Коняев выдернул из стола пачку фотографий, бросил перед Томилиным.
— Английский рекордный гидроплан С-5! Со всеми данными! Извините, Юлий Викторович, но большой разницы между этим изделием, уже готовым, и тем, что вы предлагаете, я не усматриваю!
Хрустнуло, Коняев осекся. Томилин стиснул свой стакан с чаем так, что тонкое стекло раздавилось, по ладони текла кровь, лицо было простынной белизны, губы прыгали. Он молча, не морщась, вынул из кармана белоснежный платок, обмотал руку.
— Сядьте! — глухо сказал Коняев. Юлий Викторович послушно сел.
— Я, конечно, не допускаю мысли, что вы их просто повторили, — сказал Коняев, покашляв. — Но зачем же нам идти их путем? Наша авиация торит свою дорожку. Нам сейчас не единичные сверхскоростные рысаки в небесах нужны, а действительно рабочие машины! А они после каждого полета мотор меняют. Горят у них моторы! Это вы знаете?
— Я… не понимаю, зачем вы меня… вызвали? — поморщившись, усмехнулся Томилин. — Я полагал, что у нас будет серьезный разговор…
— Будет, — согласился Коняев. Он встал, походил по кабинету. — Не полетела в Селезнях у Щепкина машина, — тихо сказал он. — Приказано разобраться, почему. В состав аварийной комиссии я, по ряду соображений, прошу войти и вас, товарищ Томилин, и профессора Кучерова. Выезжаем сегодня же!
* * *
Томилин шел с саквояжем в руках, оглядывая дом с колоннами и бесчисленными окнами, думал о том, что слишком душно и жарко в этих Селезнях. Вдруг заметил, что поодаль от крыльца на домотканой холстине, поджав загорелые ноги, сидит Ольга и что-то быстро и увлеченно шьет, склонив набок голову. На ней был пестрый сарафан, засмуглевшие от загара плечи открыты. Жаркое солнце било сквозь ажурную листву, тени мелькали перед глазами, и он сразу не разглядел, что у нее в руках. А когда подошел ближе, неслышно ступая по мягкой траве с пушистыми одуванчиками, вдруг ошарашенно остановился.
На холстине вокруг Ляли были рассыпаны какие-то яркие лоскуты, мотки ниток, а она ловко и увлеченно, так что только пальцы мелькали, обвязывала мулине крохотную и невесомую распашонку для младенца. Крючок плел кружевную вязь, и она про себя шепотом считала петли, боясь ошибиться. Над верхней губой блестели капельки пота. Ольга выглядела умиротворенной и спокойной. Она очень изменилась после Москвы, и он был вынужден признать, что к лучшему. Исчезла ее бледность, заметно округлились щеки, волосы она перехватывала сзади тонкой ленточкой, и эта простая прическа молодила, делала ее похожей на девчонку.
«Что же это?.. У нее? — волнуясь, подумал Юлий Викторович. — А впрочем, не все ли равно?»
Но ему было не все равно, чем жила Ляля. И когда она, почуяв чье-то присутствие, обернулась, он усмехнулся и сказал почти искренне:
— Боже ты мой! Какая идиллическая картина — мадонна и несуществующий пока младенец!
— Здравствуй, — сказала Ольга спокойно. Словно не замечая его иронии, откусила нитку, критически посмотрела на распашонку, смешно сморщила нос и уже раскрыла было рот, собираясь съязвить, но сдержалась. Нахмурившись, она встала. Оглядела с открытым любопытство.
— Я знала, что ты едешь. Хочешь есть? Могу угостить жареной картошкой и подлещиками! Еще утром в Волге плавали.
— Благодарю вас, Ольга Павловна, — сказал он церемонно. — Сыт.
— Это хорошо. А то еще подумаешь, что мы тебя из подхалимства, чтобы добрее был, угощаем!
— Кто это… мы?
— Да все… тут, — неопределенно обвела она рукой.
Из особняка вышла полная, курносая женщина. Осторожно, бочком, сошла со ступенек и торжественно понесла свой живот прямо на них. Задыхаясь от тяжелого шага, села на холстину, подняла на Томилина круглые, пестрые, как у кошки, глаза. Томилину стало весело: он понял, кому готовятся распашонки.
* * *
Профессор Кучеров черпал из миски наваристые щи, сыто щурился на Коняева и добродушно ворковал:
— Энтузиазм энтузиазмом, Никита Иваныч. И призыв брошен звучный: «Весь народ — строй Воздушный Флот!» Я не против, строить надо, но когда каждая Матрена начинает мнить из себя профессионала в кружке самодеятельном — тут уж извините! Ничего доброго из этого не выйдет!
Кучеров выловил из миски мосол, внимательно оглядел его и смачно захрустел хрящиками. Чтобы не мешали работе аварийной комиссии любопытные люди, еду принесли в цех. Кучеров доскребывал в миске, Никита Иванович поглаживал красную, нажаренную солнцем шею, а Томилин почти безразлично стоял перед аварийной машиной.
Амфибию привезли с плеса ночью. В каком-то из пяти отсеков фюзеляжа еще застоялась вода, она сочилась и изредка шлепала каплями на кирпичный пол. На голубой с зеленцой обшивке, как волосы, насохли коричневые водоросли, и от этого казалось, что лодка потрескалась, как разбитое, но не распавшееся стекло. Вся передняя часть самолета была сплющена, обклейка и фанерная обшивка содраны. Самолет походил на полудохлую рыбину, которой снесло голову. Из черной дыры торчали расщепленные планки фюзеляжного набора. Носовой отсек смяло, и внизу отсвечивал суриком раздавленный бензобак.
«Странно, — думал Томилин. — Почему именно так изувечило лодку? По всему ясно, что после таких повреждений самолет должен был затонуть. А он остался на плаву. Что его удержало? Жабры? Воздух в отсеках? И почему он вообще не опрокинулся вверх дном?» Томилин шагнул к кабине. Подушки сидений уже вынули, были видны рулевые тросы и ролики. Приборный щит сдвинут от удара назад, стекла приборов полопались, осколки их усеивали кабину. Пусковое магнето висело на проводах, и Томилин оценил это: оставили все, как есть, чтобы представить общую картину аварии.
Комдив присел у пролома в носовой части амфибии и внимательно смотрел внутрь.
— Так в чем, собственно, причина? — спросил он, повернувшись к Томилину.
— Для меня уже все ясно! — вместо Томилина ответил Кучеров, распустив галстук.
— Вы знаете, на чем они взвешивали перед сборкой отдельные части и детали этого сооружения? На амбарных весах с местной мельницы! С точностью плюс-минус полпуда! Вот и результат. Да вы сами смотрите: приборная доска должна весить по проекту три кило, а здесь даже по виду все десять. Верхние крылья рассчитаны на сто килограммов, а здесь, я убежден, гораздо больше! По килограммчику набрали — с разных мест — вот лодка и весит вместо положенных шестисот целую тонну. А движочек-то и не тянет.
Комдив потрогал ладонью обшивку, быстро спросил:
— Думаете, перетяжелили? В этом причина?
Томилин молчал, хотя Коняев пытливо поглядывал на него, ожидая ответа. В разговор опять вмешался Кучеров. Полистав свой блокнот с записями, он уверенно заявил:
— Это следствие технологической безграмотности, товарищ комдив! А причина заложена в самом сыром, недоработанном, можно сказать, наивном проекте. Я не понимаю, куда смотрели работники ЦАГИ, но лично мне уже совершенно ясно, что товарищем Щепкиным и его шумным коллегой… Дядькин, кажется, его фамилия?
— Теткин, — уточнил Коняев невозмутимо.
— Да, да, — поправился Кучеров. — Совершенно верно. Так вот, этими уважаемыми товарищами избрана явно нелепая схема сего летательного аппарата. Попытка добиться того, чтобы у них была не просто летающая морская лодка, но именно амфибия, комбинация гидроплана и сухопутного самолета, привела к громоздкой конфигурации фюзеляжа. Совершенно неточно определено место расположения реданного уступа — отсюда ее неустойчивость. Впрочем, к чему лишние слова? В моей записке я представлю совершенно точные расчеты. Язык цифр, мне кажется, неопровержим!
— Ладно, — спокойно согласился Коняев. — Но почему все-таки самолет упал? И именно так, что весь перед вдрызг? До взлета шло все вполне нормально.
— Этот самолет взлететь не мог, — сказал Кучеров. — И хвала аллаху, что испытывать его начали на водах. Если бы на суше, мы бы с вами сейчас имели два красных гроба…
Коняев поправил рубашку-апаш так, будто гимнастерку хотел загнать под ремень, пригладил хохолок жесткой ладонью и уставился на Кучерова так, словно ожидал приговор самому себе:
— А чему вы, собственно говоря, радуетесь, товарищ профессор? Я же не дурак, чую — в большом вы удовольствии! С чего бы это, а?
Кучеров смешался было на миг, но тотчас же с вызовом задрал бородку и загремел:
— Да! Я радуюсь! Потому что это жестокий, но яркий урок! Для всех нас! Ибо и я, и Юлий Викторович — мы предупреждали!
— Ладно, ладно, — пробурчал, вздохнув, Коняев. — Предупреждать — это мы научились. Дело не в этом. Армии и флоту нужна такая машина. А теперь так выходит, что ее нет. И даже в чертеже не было? Как же так?
— Чертить можно по-разному, — довольно хмыкнул Кучеров. — Проекты созидать тоже.
Он мельком глянул на Томилина. Тот стоял по-прежнему в стороне, отрешенно смотрел на беленую стенку цеха, будто и не слышал разговора. На стене оставались полузатертые, черные колонки цифр от мелка. Он присмотрелся и о удивлением разобрал, что это просто школьная таблица умножения.
— Ликбезничают здесь, — пояснил Коняев.
— Ну, вот видите, — невесело вздохнул Кучеров. — И в таких условиях, в таком месте, такими руками — и самолет! Здесь телегу строить и то глупо, — подвел итог Кучеров.
— А где — не глупо? — встрепенулся комдив.
— Да вот хотя бы в КБ у Юлия Викторовича! — охотно подсказал Кучеров. — Превосходно оборудованное предприятие. Высочайшая точность. Концентрация мозговых усилий. Европейский класс! Пожалуй, даже эту колымагу можно было бы там довести до ума. Естественно, отстранив здешних недоучек и тщательным образом пересмотрев проект.
— Юлий Викторович! Каково ваше мнение? — уже решительно подступил к Томилину Коняев.
Тот долго рылся в карманах, вынул кисет, набил трубку, походил по цеху.
— Мне бы хотелось еще раз осмотреть машину, — наконец спокойно сказал он. — Подумаю, Никита Иванович! Побуду здесь, как говорится, «тет-а-тет». К вечеру дам точный ответ.
Кучеров недовольно засопел, удивленно посмотрел на Томилина. Что это с ним? Кажется, он, Кучеров, сделал все, чтобы подготовить быстрый и ясный ответ. Машину надо немедленно брать в свои руки, это и ежу ясно.
— Вам виднее, — согласился Коняев и пошел к выходу.
— Оставьте меня пока, — попросил Томилин Кучерова.
Тот, недоуменно пожав плечами, грузно потопал вслед за Коняевым.
Томилин тронул пальцами известку на стене, испещренную кривыми цифрами. Таблица умножения. Наивная, как взгляд ребенка. Как же они здесь собирали самолет? Он присел на ящик и посидел минут десять, погрузившись в глубокое раздумье. Потом медленно, как бы нехотя, снял шляпу, белоснежный кургузый пиджачок, аккуратно сложил одежду на верстаке. Засучил рукава, выдвинул инструментальный ящик, оглядел ножовки, отвертки, молотки, выбрал инструменты по руке, стал на колени и подлез под днище лодки, внимательно оглядел его, выбрался, поплевал на ладони.
Когда, удивленный скрежетом и стуком в цеху, часовой заглянул в воротца, главный приезжий спец, в расстегнутой рубахе, с всклокоченными волосами, зажав в зубах трубку, с треском отдирал щипцами обшивку, выдергивал оцинкованные гвозди и шурупы, швырял матерчато-фанерные обрывки на пол, разворачивал сверху ломом фюзеляж, вышибал кницы, пилил ножовкой стрингеры. Дерево поддавалось трудно, обшивка лопалась с хрустом. Казалось, что Томилин в ярости разносит уцелевшую часть фюзеляжа, довершая разгром, начатый аварией. Часовой уже хотел было бить тревогу, но потом понял, что Томилин намеренно «раздевает» самолет, обнажая часть каркаса, и внимательнейшим образом разглядывает каждый обломок и брусок.
7
— И черт с ними, с этими Селезнями, Данечка! — сидя на крыльце особняка и прижавшись к мужу плечом, говорила нарочито беззаботно Маняша. — Ну, пожили — и хватит. Не вышло у тебя, так и что ж! Не каждому же такая умственность дана! Довольно тебе самого себя в три кнута хлестать, без передыху гнать и гнать. Поедем до Севастополя, до человеческой службы. Там тебя никто не посмеет унижать, перед тобой свой чин показывать. Твое дело какое, Дань? Пилотское! Вот и будешь ты опять летать. Да и для ребеночка морской воздух будет очень полезный, фрукты южные, виноград…
Щепкин недовольно морщился, но помалкивал: понимал, что утешает. Коля Теткин сидел на веревочных качелях и, уныло свесив босые ноги, вздыхал. Солнце уже плавилось на закате, красило крыши Селезней золотом. Волга просвечивала сквозь береговые ивы — темная и покойная.
— А Томилин этот, — продолжала журчать Маняша, — нехороший он, крученый…
— Не хватало мне еще бабьи байки слушать! Помолчи! — недовольно огрызнулся Щепкин.
— Ты бы сходил, Колюня, в цех, поглядел, что там, а? — вздохнула Маняша.
— Не пойду я туда, — глухо ответил Теткин. — Я человек невыдержанный, Марья Степановна, и за себя поручиться не могу. Вот как вижу этого профессора, так рука сама собой к полену тянется…
…Томилин между тем, присев, пригляделся, сильными ударами выбил через отверстие в днище коробчатую реданную «доску». С трудом переводя дыхание, поднял деталь, тяжелую, как из чугуна, от напитавшейся влаги, перенес на верстак. Приглядевшись, слегка стукнул молотком. «Доска» распалась, половины ее соединяли только древесные волокна. То, что она расколота поперек, Томилин уже догадывался по характеру разрушений, но ему нужно было убедиться в этом. На набухшем от воды дереве еле заметную трещину обнаружить было трудно. Но он предвидел ее и, убедившись в ее реальности, понимающе усмехнулся. Если бы Бадоян с перепугу не запретил Щепкину даже подходить к машине, тот и сам, наверное, уже разобрался бы. По расчету, реданная «доска» должна работать на двух опорах. При взлете и посадке именно на нее обрушивалась вся нагрузка. Видимо, когда Щепкин разгонял лодку на взлет, двух-трех крепких ударов о волну хватило для того, чтобы доска треснула и сместилась назад. А когда самолет встал «на попа», она снова осела в своих гнездах. Вот почему она и казалась целехонькой.
Томилин сбросил ее на кирпичный пол, грязный и взмокший, уселся на верстак, потянулся к кувшину с квасом, громко булькая, жадно пил. Плечи болели, нестерпимо ныли ободранные в кровь пальцы. На полу горой громоздились ошметки обшивки. От всей передней части амфибии почти ничего не уцелело.
Юлий Викторович довольно насвистывал, покусывая черенок трубки. Все-таки есть порох в пороховницах, чутье его не подвело. Лодка была просчитана правильно. Ни Щепкин, ни Теткин, ни их консультанты из ЦАГИ не ошибались — ошиблись здешние мастера, которые не заметили в плотной древесине скрытого изъяна.
Юлий Викторович задумался. Чувство довольства своей дальновидностью проходило. Перед кем гордиться? И что теперь? Пока только он знает, что ничего особенного не случилось. Просто нужно более тщательно и качественно собирать реданную систему, весь фюзеляжный набор в передней части. Крепко надо греть «американца» Бадояна. Чтобы не кричал, что у них все на тип-топ, как на лучших заводах мира, а занимался бы делом. Но будет ли это дело — теперь зависит только от него.
Еще вчера Кучеров сказал, криво усмехаясь:
— За меня не беспокойся… Машинку останется только упаковать в коробочку и бантиком перевязать! Никто и не пикнет. Еще и благодарны нам будут — спасли, мол, лодчонку!
Если он, Томилин, сейчас скажет всем, что машину можно довести до ума только в его КБ, кто возразит? Про заводской брак можно и промолчать, мало ли от чего могла треснуть доска. Да, впрочем, о чем он? Одного его слова будет достаточно. И, если честно, разве нет у него этого томительного и радостного желания — чуть-чуть подработать конструкцию, изменить слегка компоновку приборов, словом, навести тот изящный лоск, что придаст амфибии внешне более элегантный вид, и тогда это будет то, чего все ждут от него: из нелепой фанерной коробки он, Томилин, за немыслимо короткий срок дает новую машину. Самоделка каких-то безымянных чудаков превращается в настоящий боевой самолет. И в его, Томилина, триумф… Что касается расчетов, Кучеров достаточно опытен, чтобы навести туману. Но что из этого последует? Юлий Викторович подошел к ведру с водой, долго смотрел на свое отражение. Из зеркального пятачка воды на него смотрело мокрое от пота, измученное лицо.
Он ударил ладонью по отражению, начал плескать в саднящее лицо. Болезненно поморщился: не виляй, Юлий, прекрасно ты знаешь, что из этого последует! Щепкину как конструктору — конец. И будет это подлость, потому что машина у них уже есть, скверно собранная, но настоящая, их машина. В том шубинском зерне, которое они бережно и любовно взрастили.
Так что же выходит? Сам-то он и впрямь ни на что самостоятельное не способен? И Юлий Викторович, расхаживая по цеху, покашливал, нервно грыз трубку, снова пил квас из запотевшего жбана, косился на тень часового, падавшую из ворот на пол цеха, думал-думал, горько и иронично, стараясь прийти к какому-то определенному решению. Вот оно как повернулось, Юлий! Вот как!
Сегодня, сейчас, вот здесь решается, наверное, самое главное. Если он заберет машину, то это и будет окончательный приговор самому себе. Вот здесь, в этом примитивном цеху, раз и навсегда он признается в том, что горше любой муки: да, его опередили другие…
Когда часовой еще раз заглянул в цех, то увидел Томилина сидящим у верстака. Тот что-то лихорадочно писал в толстом блокноте, то и дело выдирая из него листки и аккуратно складывая их отдельной стопкой. Лицо усталое, серое, на лопатках под рубашкой подсыхают пятна пота, шляпа свалилась на пол, но он этого не замечал.
Красноармеец с сожалением посмотрел на обглоданный скелет самолета и тихонько вышел.
Скоро с Волги, с полотенцем через плечо, пришел комдив Коняев.
— Ну как, Юлий Викторович? — спросил он, напряженно глядя на Томилина.
Тот быстро поднял пиджак, не глядя набросил его на плечи, взял стопку исписанных листков, разгладил их загорелой рукой и глухо сказал:
— Передайте это товарищу Щепкину. Тут кое-какие мои соображения на сей счет. Так, мелочи…
— А причина аварии?
— Я там все объяснил. К конструкции причина не имеет никакого отношения.
— Значит, машина будет? — Коняев даже задохнулся от волнения.
— Почему будет? Она есть! — усмехнулся Томилин. — Их победа!..
— Ну, так пойдемте к ним, — Коняев жадно впился в записи.
— Нет, нет… Я… пройдусь. Устал, знаете…
Он побрел из цеха, подволакивая ногу, как раненая собака…
Уехал из Селезней Томилин в ту же ночь, ни с кем не простившись. Коняеву сказали, что Юлий Викторович нанял подводу до разъезда, там взял билет на первый проходящий поезд. Комдиву передали листок, вырванный из блокнота, на котором Томилин бегущим, размашистым почерком просил руководство «Авиатреста» освободить его от обязанностей руководителя КБ по личным обстоятельствам…
* * *
В конце августа новую амфибию подготовили к отправке в Ленинград на летно-испытательную морскую станцию, но от Коняева пришло распоряжение проверить самолет на месте, чтобы не терять времени.
Вместе с государственной комиссией в Селезни приехал пилот. Он, хохоча, ввалился в комнату к Щепкиным, Даниил Семенович просто опешил от неожиданности — это был Свентицкий.
Леон оставался Леоном. Время, казалось, для него остановилось. Он по-прежнему был жизнерадостным, энергичным, веселым. Смеясь, рассказывал о своем не очень удачном опыте командования истребительной эскадрильей под Киевом. Другой бы расстроился, а этому все нипочем.
С той поры его носило по всей стране. Он почти постоянно числился в резерве, и обычно его бросали на разовые задания.
— Понимаешь, мон шер! — рассказывал он Щепкину, аккуратно подкручивая свои щегольские смоляные усики маникюрными ножничками. — Такая жизнь как рая по мне! Сегодня я в Термезе урюк кушаю, ишаков слушаю, а через месячишко у чукчей меня вырезкой из филейной части моржа угощают! В бубны бьют вокруг чума, дабы усладить мой тонкий, как тебе известно, музыкальный слух!
Нижние Селезни Леон буквально потряс, когда вывесил на улице свой обтянутый ярко-красным шелком комбинезон, на спине которого была изображена полосатая рожа оскалившего клыки тигра и иностранными буквами было начертано: «Патэ-Синема».
Это был подарок от французской кинофирмы, который он получил за трюковый пилотаж на аэродроме в По.
— А что ты там делал? — удивился Щепкин.
— Да так, — нехотя отозвался Свентицкий. — Французы предложили нам закупить партию истребителей. Рухлядь и старье подкрашенное хотели подсунуть. Нужно было проверить! А киношники там какую-то ленту крутили. Я и не знал, что они меня снимают!.. Недавно «фармана»-шестидесятого в Москву припер, Даня! — подытожил свой рассказ Леон. — Такой громадный — ну что твой собор Василия Блаженного, только колоколов на нем и не хватает!
Испытания решили производить на том месте, где упала амфибия. Поставили палатку-шатер для членов комиссии. Бадоян организовал заправку горючим, завез столы, весы. Но Свентицкий отказался начинать испытания на водах.
— Нет, милейший Данюша! — полушутя, но решительно сказал он. — Начнем с суши, поглядим, как твое земноводное по земле ползает, а потом и нырнем!
Щепкин насторожился: понял, что Леон стелить соломку не собирается, а будет принимать машину по всем правилам.
С выпущенным шасси амфибия на земле казалась слишком прижатой к поверхности, брюхатой и неуклюжей.
Таким серьезным и деятельным Щепкин еще не видел Свентицкого. Куда подевалась ленивая благодушная ухмылочка, иронические шуточки! Даже глаза у него стали холодными, цепкими, мгновенно замечающими каждую мелочь. Он особенно не придирался, но Щепкину сказал строго:
— Извини, но я достаточно насмотрелся, как на новых самолетах мальчики, поверив конструкторам, колотятся! У меня есть своя железная программа. Не сбивай и не торопи!
Каждый день начинался со взвешивания. На весы ставили ведра с бензином, отвешивали масло, на вертлюг вместо будущего пулемета насаживали металлическую планку. И так изо дня в день… Всех сжигало нетерпение — полетит самолет или нет.
И все же первый взлет произошел быстрее, чем последующие. Это случилось утром. Травяное поле под Волгой было в росе, блестело, и от росы лоснились и блестели черные покрышки небольших, широко расставленных колес, на которые опиралась лодка.
Леон сдвинул самолет на разбег неожиданно, он, чуть покачиваясь и приседая между кочками, быстро побежал прочь от палаток, хвостовой костыль прыгал, раздирая траву и мох, и никто не успел глазом моргнуть, как самолет оторвался и оказался в воздухе. Деловито потрескивая мотором, он ушел по прямой к Волге, завис над нею. Члены комиссии приварились к биноклям, но и простым глазом было хорошо видно, как Свентицкий осторожненько покачивал его с боку на бок. Будто проверял, как он устроился в воздухе, потом так же осторожно описал огромный круг, вернулся к полю и приземлился точно у палаток.
Все бросились вытаскивать летчика из кабины и качать, но он глянул сердито и сказал:
— Секундомерили?
Спохватились, что секундомера никто не включал. Свентицкий свирепо поглядел на свой секундомер, висевший у него на шее на шнурке, потом размотал рулетку, крикнул Щепкину:
— Даниил, помоги!
Они измерили след колес на влажной траве от старта до места отрыва. Потом след посадки до полной остановки.
Свентицкий сказал Ольге Павловне, которую специально пригласили на аэродром для ведения протокола:
— Прошу печатать!
Она села к столику, заправила бумагу, застучала.
— «Мною, летчиком-испытателем Свентицким, произведен первый полет на испытуемом аппарате, — диктовал Леон сухо и деловито. — Разбег от точки старта до полного отрыва от земли составил сто метров, время разбега до отрыва девять-десять секунд. При приземлении пробег машины до полной остановки составил девяносто пять метров».
Такой протокол вели не один день. От треска мотора закладывало уши, руки шелушились на солнце и ветру, стучала машинка у палатки, ежедневные протоколы складывались в колонки отчета по испытаниям.
И за каждой строчкой — рабочий день, а то и два. Гимнастерка Свентицкого к концу дня хрустела от соли, пот высыхал на ветру. Бледное лицо его словно обуглилось на солнце, только под летными очками оставались светлые пятна кожи.
Бадоян с плеса исчез. Он уже понял, что самолет получился, и, не дожидаясь акта об окончании испытаний, втихую начал готовить материалы для изготовления первой партии машин.
Полеты Свентицкий прекратил так же неожиданно, как и начал. Под вечер в очередной раз «сходил на потолок», загонял амфибию по пологой спирали на такую высоту, что снизу она казалась серой мошкой, ползущей по сизому жаркому небу. Голубовская, сидя у палатки, скучно поглядывала в небо. Члены комиссии, поснимав рубахи, стыдливо прятали от нее бледные животики и благородные лысины, с шумом ели арбуз.
На высоте Свентицкий выключил мотор и в полном безмолвии стал планировать на плес. Включил мотор уже низко над водой, чтобы удобнее было подрулить к берегу. Лодка прокатилась неспешно к песчаной полоске пляжа под кручей, с треском выскочила носом на песок.
Леон выбрался из кабины, Глазунов, ждавший на берегу, полез осматривать мотор. Свентицкий плеснул из реки на лицо воды и поднялся к палатке. От него густо несло сладковатым запахом бензина и выхлопной гари. Голубовская вставила в машинку чистый лист и, не глядя на него, замерла в ожидании.
— Стучите, — устало сказал Свентицкпй. — «При штиле козырек надежно защищает экипаж от потока воздуха и брызг. При выбирании ручки высоты на себя на третьей секунде лодка легко выходит на редан».
Он помолчал, скучно глядя на неподвижную плоскость плеса, лукаво усмехнулся и добавил:
— Подчеркните главное: пилоту можно не делать никаких движений и держать ручку нейтрально. Все равно лодка сама оторвется на двенадцатой секунде!
— Как это может случиться? — поинтересовалась Ольга Павловна.
Леон ухмыльнулся:
— Иногда мне кажется, что этой мандолине и пилот не нужен! Я уже пробовал, вообще бросал ручку и на горизонтальном полете! И хоть бы хны. Летит! Не сваливается. Специально «передирал», вздергивал ее — ничего страшного: чуток потеряет скорость и опять же на нос. Пикировать пробовал, еле загнал, так давил на ручку. Бросил — она сама вылезла из пике и встала в горизонталь! Для того чтобы обучить учлета на ней летать, дней пять хватит! Не самолет, а дом отдыха!
— Про дом отдыха писать? — лукаво глядя на летчика, спросила Ольга Павловна.
Он уловил иронию в ее голосе, внимательно посмотрел ей в глаза и сказал спокойно:
— Можете вообще сегодня ничего не писать.
— Я вас не устраиваю? — по-деловому осведомилась она.
— Меня погода не устраивает, — поглядев на небо, сказал Леон скучным голосом. — Мне теперь хоть завалящий штормишко бы нужен. Волнишка балла на четыре. И вообще нормальная свистоплясочка — желательно бы о дождем и прочими метеорологическими радостями. Так что будем ждать, мадам!
Леон поднял с травы кожанку, шлем и побрел по берегу, насвистывая себе под нос что-то веселенькое.
На следующее утро на плесе было непривычно много народу. Щепкин сразу же заметил, что самолет сидит в воде слишком глубоко.
Леон, увидев Щепкина, кивнул ему на горку одежды на песке:
— Одевайся, беру тебя пассажиром! Семеныча тоже! Прокачу вас до Ярославля и назад вместо балласта. Мне как раз килограммов полтораста не хватает!
Щепкин натянул холщовый комбинезон, шлем с очками, протянул руку:
— Перчатки гони!
Свентицкий пристально посмотрел на него, понял. Подумал, стянул со своих рук пилотские перчатки и отдал Щепкину. Тот нырнул вниз, на место пилота, потрогал точеные из ореха шарики рычагов, быстро пробежал главами по приборам. Свентицкий уселся рядом, сказал спокойно:
— Не трепыхайся, мои шер! Твоя колымага залита, как бочка, под пробку! Плюс позади нас будет пыхтеть наш не слишком худенький Нил Семеныч. Рекомендую выжечь бензин сначала в главном баке, потом переключиться на боковики и только в финале опорожнить носовой бак. Иначе центровка нарушится!
— Сам знаю! — буркнул Щепкин.
— Превосходно, — согласно кивнул Леон, смеясь глазами. — Устанешь, дай знать! Я тебя сменю, мои шер!
— Не дождешься, — злорадно сказал Щепкин.
Глазунов оттолкнулся от берега багром. Уселся за их спинами, нервно сопел. Самолет нехотя и медленно начал отплывать. Под «жабрами» заплескалось. Щепкин сощурился.
— Крутани!
Свентицкий послушно завертел рукоятку пускача. Щепкин утопил здоровенную кнопку контакта. Мотор фыркнул, принял сразу. Амфибия пошла в разбег прямо от берега. Ударили пенные струи, под поплавками захлопало, на третьем хлопке лодка встала на редан, корпус задрожал. Под прозрачным слоем воды мелькали донные песчаные намывы. Воздух звенел, слизывая капли с ветрового козырька, сушил его, через миг козырек стал прозрачным, открылся превосходный обзор.
Карту не брали, маршрут был один — по Волге, на север и той же тропочкой назад. Щепкин легонько взял ручку на себя, самолет пошел над серой лентой реки…
* * *
К полудню духота в Нижних Селезнях стала почти невыносимой. В полном безветрии обвис флаг над воротами фабрики, дым из трубы не уходил вверх, а, будто придавленный, растекался пеленой над поселком. Небо наливалось серым светом, солнце задернулось полупрозрачной пыльной пленкой, светило, не слепя, тени размылись. На срубе колодца неподвижно застыли куры, поразевали клювы, растопырились.
Ольга отворила в зале на втором этаже особняка все окна, но томительная духота не проходила. Еще с утра она разложила на столе огромное полотнище миллиметровой бумаги, цветные карандаши, тушь — в единый график сводила данные испытаний за каждый день. Отошла к окну, с жалостью посмотрела на спящую на диване Маняшу. Тяжело ей, бедной, в такую жару. К Маняше у нее отношение изменилось уже давно. Сначала ей не нравилась эта грубоватая, подчас резкая женщина, но потом она внимательнее присмотрелась к ней и поняла, что за внешней грубостью кроется нежное, любящее сердце. И еще Ольга с удивлением отметила, что в судьбе Маняши было очень много общего с ее жизнью. Так же отчаянно искала она по свету и ждала своего Даниила, так же задыхалась, ходя по краешку смерти в тифозном лазарете, ничему и никому не верила, ждала.
Они будто прошли одну и ту же жизненную дорогу — только Маняша в одиночку, а у Ольги был Томилин. И теперь, не лукавя, она признавалась себе, что ее судьба легче Маняшиной. Неизвестно, сохранила бы она себя в такой чистоте, устояла бы, если бы ей пришлось пережить то, что досталось на долю этой женщины. В глубине души Ольга Павловна завидовала ей. Глаза у Маняши в эти последние дни стали лучистыми, будто вся она светилась изнутри. С удивлением Ольга подметила, что ей тоже приятно и интересно ждать будущего человечка, заниматься тем, к чему она прежде относилась со снисходительной неизбежностью — кроить из байки пеленки, шить распашонки, обметывать чепчики, обсуждать проблему сосок, которых днем с огнем не сыщешь. И самым серьезным образом вести дебаты о том, можно ли спать малышу в металлической кроватке, которую сварили из прутков в мастерских и выкрасили голубой краской, или остановиться на колыбельке-коробе, сплетенной как туес из свежей бересты усилиями Настьки Шерстобитовой и ее бабки.
За окнами гулко и басовито загудело, заныло, завизжало. Прижавшись к стеклу, Ольга разглядела, что с крыши склада у пруда сорвало лист кровельного железа, и он, как бумажный, полетел, кружась и порхая. Все разом потемнело, вдали на фабрике включили электрические огни. Сдвинув занавеску, Ольга увидела, что в желтоватом воздухе явственно обозначилась огромная, на полнеба, черная стена мрака, которая шла на поселок с севера и в которой багрово и сухо полыхали вспышки зарниц. Иногда эта стена словно наливалась малиновым светом. И вдруг раздался сильный треск…
Маняша села на диване, еще сонно и сладко позевывая, но глаза уже становились неподвижными и испуганными.
— Да-ня!.. Да-неч-ка!.. — истошно завопила она.
* * *
Из черноты навстречу самолету выхлестывались струи снежной крупы, били в упор по козырьку, стегали по плоскостям свинцовыми плетьми. Щепкин надвинул очки, но лицо больно кололо. Мотор ревел, но они не слышали его за постоянным грохотом.
Лиловый ослепительный свет, взорвавшись близко, заставил Щепкина зажмуриться, но даже сквозь плотно стиснутые веки просветило ветвистое дерево молнии. Леон, прикрывая рукой лицо, что-то беспрерывно орал, толкал его локтем, и он понял — хочет перехватить управление. Но Щепкин не сдвинулся с места. Это было сейчас опасно — меняться местами. Ручку вырывало, и он явственно чувствовал, как даже под перчатками лопается кожа на ладонях.
Глазунов, согнувшись, сполз с сидения на баке, подостланную под ним овчину уже давно выхлестнуло из кабины и унесло, и теперь он, обернувшись спиной к движению, наваливаясь сзади, мешал вести самолет.
Просвета не было нигде. Казалось, они висят в полной темноте, которая лишь на миг прорезалась багровыми и синими отсветами. Это не было похоже на обычную грозу. Видно, в жаре и духоте лета давно копилась чудовищная энергия, давно строилась эта облачная мышеловка, в которую они попали уже на обратном пути. Еще десяток минут назад до Нижних Селезней оставалось километров тридцать, сколько теперь было до них — Щепкин даже не догадывался, потому что их завертело и отшвырнуло с курса черт знает куда.
Он успел включить лампочку подсвета на щитке, но компас взбесился. Синий треугольник лихорадочно дрожал и метался. Свентицкий сплевывал кровь: он прокусил губу, и теперь кровь стекала по подбородку. Левое стекло на летных очках Щепкина треснуло, он неловко выворачивал голову, стараясь уловить хотя бы намек на просвет.
Самое обидное было то, что грозовую тучу они заметили издали и давно. Она как бы стояла над Волгой, заслоняя от них Селезни и медленно сдвигаясь к югу. Начиналась у воды она нешироко, но с высотой набирала мощь, меняла цвет с бело-серого на почти черный, а километрах на четырех уже расстилалась на полнеба, с плоской, огромной, будто срезанной ножом вершиной.
Они встретились с грозовой классической «наковальней». Когда они ее разглядели, Свентицкий проорал в ухо Даниилу:
— Не дури!
И он понял, что Леон опасается, как бы он не полез в тучу. Он кивнул и заложил «крючок», чтобы обойти ловушку с запада. Но ничего не вышло. Они уже выжгли много горючего, амфибия стала легкой как пушинка, и как раз с запада навстречу ей ринулся вдруг такой мощный и плотный, почти ураганной силы ветер, что самолет понесло и начало сдвигать и сдвигать с курса. И только тут перед ними стремительно раздвинулся облачный фронт, будто кто-то разворачивал занавес, и стало ясно, что увиденная ими «наковальня» не одна, это была лишь часть из тех облачных выбросов, которые, клубясь, вылезали из-за горизонта со всех сторон, перемешивались, на миг открывая ослепительные пятна высотной голубизны, и снова смыкались.
Несколько раз Щепкин уже пытался снизиться, но от земли вверх рвались, гудя, как в аэродинамической трубе, заверченные в бешеной карусели потоки теплого воздуха, швыряли самолет выше. Сейчас те же самые широкие крылья, что придавали амфибии такую устойчивость при обычном полете, работали против. Летчиков подпирало снизу, руки не слушались, и Щепкину никак не удавалось хотя бы приостановить этот подъем. Снова шарахнула молния, послышалось странное шипение, все вдруг озарилось голубовато-сизым сиянием.
Щепкин лихорадочно думал. Если плюнуть на все, не противиться, выгнать самолет к вершине «наковальни» и выскочить на высоту, может повезти, а может и нет. Именно там главная сатанинская ошибка, месиво, ураганное кручение… Нет, так не пойдет. Он с усилием разогнул спину, приподнимаясь, начал отжимать ручку от себя. Даже простым глазом было видно, как напряглись плоскости, выгибались консоли. Леон понял, положил свои руки на кулаки Даниила, прогнувшись, изо всех сил помогал держать ручку. Мотор взвыл.
Прошло минуты две, пока они сумели перевалить самолет через критическую точку. Наконец хвостовое оперение пошло вверх, нос начал опускаться, и амфибия нехотя рухнула вниз. Это было не пикирование и не чистый штопор. Это было почти беспорядочное падение с высоты, с толчками и задержками, с двумя переворотами через крыло. Был момент, когда они вообще зависли вверх килем.
По высотомеру ни черта нельзя было попять: приборную доску залило, и стекла изнутри запотели, но вывалились они из тучи удачно, хотя и нелепо — с диким левым креном, в сотне метров над лесом.
Щепкин выровнял машину, долго сидел, почти ничего не соображая и не видя. Они летели неизвестно куда, но летели. Волги видно не было. Внизу в зелено-бурые полосы сливался смешанный лес с черными пятнами ельников. Здесь шел густой, теплый дождь.
Щепкин поглядел на Свентицкого. Тот ухмылялся, по лицу стекали капли, и он, отдуваясь, слизывал их.
Глазунов, высунув ухо из-под шлема, настороженно смотрел вверх, на закопченную выхлопами моторную гондолу, и вслушивался в рев мотора. Рубчатые цилиндры его подрагивали, и Щепкин с запоздалой тревогой подумал о том, что движок во всей этой сумятице запросто мог скиснуть. Горючее было на исходе, но, к счастью, отыскалась Волга. Коричневая, покрытая белой пеной полоса ее открылась справа от них, и Щепкин понял, что их унесло за реку. Он развернул машину, они пересекли Волгу и пошли на север вверх по течению.
Поселок открылся нескоро, промытые дождем крыши блестели, красно-кирпичные здания фабрики казались новехонькими, из трубы валил дым. Вдоль местами обрушившегося берега лежали вывороченные с корнем деревья, с обрыва стекали в реку потоки грязных глинистых вод, кое-где на избах виднелись обнаженные стропила — непогода, как видно, наделала немало дел.
Щепкин до плеса добираться не стал, боялся, что бензин вот-вот кончится. Да и на водах была такая толчея, что он не решился еще раз рисковать. Они выпустили колеса и приземлились на выгоне, залитом водой. Здесь никого не было, только под деревом стоял мокрый и унылый телок, которого, видно, забыли загнать под крышу. Он подошел к самолету, понюхал его и замычал.
— Даже он удивляется, как мы с Нил Семенычем могли доверить свои дорогие жизни такому придурку, как ты! — сказал Свентицкий, отжимая набухший от влаги шлем.
— Заткнись, Ленька! — в сердцах сказал Глазунов. — Живыми вылезли, тебе мало? Можешь доложить в письменном виде, что испытание наша машина выдержала! Не разлетелась в пух и прах, хотя я, честно говоря, и этого ожидал.
— Да будет вам, — весело сказал Щепкин. — Пошли, есть охота.
Они стянули мокрые кожанки, сапоги, в которые натекло воды, пошлепали босиком по теплым лужам к поселку. Когда подошли к мальцевскому особняку, на крыльце сидела Настька Шерстобитова, бледная и торжественная.
Встала перед ними и заявила:
— Мужикам туда нельзя!
— Это с каких пор? — удивился Глазунов.
— Началось, — так же строго сказала Настька. — Вот их супруга, — указала она на Щепкина, — Марья Степановна, рожать приступили!
Щепкин побледнел, отодвинул Настьку и побежал наверх, шлепая босыми ногами по лестнице.
Нил Семеныч и Свентицкий понимающе переглянулись и побрели к берегу Волги.
Глазунов сел на пенек, Леон задумчиво смотрел на серую, глинистую у берегов реку в мыльных разводах пены, потом нашел палочку, присел, начал что-то озабоченно чертить на плотном мокром песке.
Нил Семеныч глянул заинтересованно. На песке было начертано некое подобие карты. Свентицкий почесал затылок и сказал с некоторой долей недоумения:
— А все-таки… дельную машину склепал Данька, черт! Наружно, конечно, не шик, но мощна. Вроде крестьянской сивки: и под плуг, и под седло.
— Ты к чему это?
— Да боюсь я, Нил Семеныч, что как начнут ее еще доиспытывать. Тут кому-то зачешется блямбу для красоты посадить, кому-то фактура обшивки не понравится. Затянут время, и когда она до строевых частей дойдет? А ее надо как можно скорей в серию — и в руки летчикам! И как можно больше таких…
— Кто ж спорит?
Представить машину надо сразу и такое ей испытание устроить — одно, но самое трудное, чтобы после никто и не пикнул, а только в ладоши аплодировал. Вот я и решил, что нужен дальний перелет. На изумление!
— И лететь, конечно, для полной славы тебе? Опять зачесалось судьбу испытывать? Ох, Ленька, Ленька, — добродушно заворчал Глазунов.
— Да при чем тут я?! — фыркнул Свентицкий. — Собрать еще аппараты надо, флотских летчиков зазвать, облетать — и группой вот сюда! Через всю страну! И над водой, и над сухопутьем, и через горы даже. — Леон постукал прутиком по рисуночку на песке. — Гляди! Я прикинул! В два прыжка, с дополнительными баками! Отсюда — над сухопутьем до Ростова, на Дону дозаправимся, а там через Азов — на эскадру, в Севастополь! Надо же ее в соленой морской водичке окрестить?
— А если грохнетесь?
— А если нет? Мы же ей сразу — репутацию и светлую судьбу!
— Значит, перелет? — прикидывал в сомнении Глазунов.
— Перелет! — твердо сказал Леон.
8
Никогда до сих пор Томилин не переживал такого сладостного чувства полной, легкой и какой-то отчаянной свободы. Откуда-то пришло к нему ощущение гулкой и звенящей пустоты. Он впервые никому ничего не был должен, никто не требовал с него работы, каких-то усилий, и он ни от кого ничего не добивался. Словно школяр на каникулах, он жил бездумно и беззаботно — благо деньги у него были, и о заработках пока думать не приходилось.
Из Селезней он отправился первым же проходящим поездом на юг. Никакого определенного плана на будущее у него не было — просто хотел подольше погреться на солнце, поэтому двигался вслед за уползающим на юг теплом. Особенно радовало его то, что в любой момент может сойти на приглянувшейся ему станции и жить, где захочется.
В Харькове он купил соломенную шляпу с широкими полями и рубашку с вышивкой, шляпу забыл в вагоне, но это его не огорчило. Его вообще ничего не огорчало, и он с наслаждением окунулся в дорожную жизнь. Множество людей спешили куда-то по делам, волновались и чего-то от кого-то добивались, требовали, просили, ждали и надеялись, и он невольно прислушивался к их спорам в ночных вагонах. То и дело до слуха долетали модные в то время слова: «кооператив», «торгсин», «продналог». Иногда Юлий Викторович с откровенной иронией подумывал о том, что в последние годы жил на недосягаемой для простых смертных, почти стратосферной высоте.
А люди жили хлопотно. Иногда ему становилось неловко перед куда-то спешащими хлеборобами, поглощенными своим делом учителями, которые везли в портфелях кипы тетрадей, книг, карты и глобусы. Он часами толкался на шумных привокзальных базарах, пил из крынок холодную ряженку, пластал пахучие дыни и, если опаздывал на поезд, в отличие от остальных пассажиров, не волновался, а лениво дожидался следующего.
Похолодало, и он без раздумий двинулся дальше. В Тифлисе сильно дождило. Томилин понял, что осень догнала его и на юге. Несколько дней прожил в номерах у вокзала, слушал по ночам, как шелестит дождь и гулко стукаются о землю твердые, как камни, каштаны. Кто-то сказал, что еще тепло в Сухуми, и он уехал к морю.
Здесь действительно было солнечно, город лежал тихий и безлюдный. На набережной каждый день старый рыбак продавал огромную черноморскую камбалу, но ее никто не покупал, и старик часами дремал, сидя на корточках над скользкими плоскими тушками.
Он снял комнату здесь же, на набережной. По утрам ходил на местный базарчик. Белоусые горбоносые старики молча сидели над кучками листового табака. Табак был золотого цвета, хрусткий. Они его резали острыми ножами, как капусту. Томилин набивал трубку и закуривал, на пробу. Иногда он из вежливости покупал немного. У входа на базар стояла большая бочка, на ней масляной краской было написано: «Натурални хванчкара». Кто продавал вино, Томилин так ни разу и не увидел. Под краном стояла деревянная чашка, на тарелке лежали деньги.
После базара он шел в кофейную. Здесь все время спорили и шумели, но Томилин не прислушивался. Он садился в стороне от всех, перед ним ставили чашечку величиной с наперсток с настоящим турецким кофе, густым и черным, как его мысли, и ледяную воду в стакане.
Он пил кофе много, от него начало стучать в висках и гулко отдавало в сердце. «Ну и пусть, — безразлично думал он. — Хорошо бы умереть здесь, тогда и ехать никуда не придется. Наверное, никто и не хватится…»
Но его хватились. Она послал письмо в КБ, чтобы перевели ему остатки заработной платы. Деньги пришли, но с ними и ядовитая записочка от профессора Кучерова. Он между прочим сообщал, что на конец октября намечен перелет щепкинских амфибий из Селезней в Севастополь.
«Ну, а мне какое дело?» — безразлично подумал Томилин и постарался тотчас же об этом забыть. Но не смог. Под предлогом продолжения путешествия взял билет на пароход до Севастополя.
* * *
Щепкин для подготовки машины уехал в Севастополь, Коля Теткин тоже спешил в дорогу с группой обеспечения, по пути завез в Москву Настьку Шерстобитову.
Отец Теткина, Николай Евсеевич, не очень, правда, поверил, когда Коля, потискав его, объявил:
— А это, батя, жена моя, Настасья!
Настька, стоявшая столбом у порога, замотанная по глаза бабушкиной шалью, в негнущемся мокром зипуне, с руками врастопыр, почуяв сомнение свекра, шепнула:
— Коль, покажи документ.
Теткин и впрямь предъявил отцу справку с фиолетовой печатью.
— Ты долго по России, как блоха, скакать будешь, Николаша? — осведомился отец. — В Москву надолго?
— Да, — сказал Коля, — скоро надолго! А покуда оставляю ее на тебя, батя! Не обижай!
И унесся куда-то под Ростов, а зачем, так отцу и не сказал. И Настька молчала, Коля ее предупредил: пока перелет не начался, никто про него знать ничего не должен, даже родные.
Николай Евсеевич разгородил комнату занавеской из ситчика, поместил сноху на лучшую половину — с окном на тротуар — и строго наставил, чего в Москве надо остерегаться. Настька все слушала молча, свекру не перечила: дом-то покуда не ее, чужой, и она в нем не хозяйка.
Больше всего ее пугала деревянная нога Николая Евсеевича. Ему сделали новый протез, и на ночь он его вешал на стенку в своем углу. Нога висела на ремнях, скрипучая, как седло, с блестящими пряжками, в новом хромовом сапоге.
Николай Евсеевич похохатывал:
— Генеральская конечность! Я и до канонир-ефрейтора не дослужился! Не успел! А все ж таки уважили!
Чтобы не сбиться со счета, сколько дней осталось до начала полета, Настя каждый вечер зачеркивала по одной палочке, которые она незаметно начертила в углу на стене.
Двадцать шестого октября проснулась под утро, откинула пестрое из лоскутков одеяло, путаясь в длинной рубашке, прошлепала к столу, попила воды из эмалированного чайника. Вода была не селезневская — сладкая, студеная, а тепловатая, невкусная, В окно с мокрого тротуара засвечивал фонарь, блестел на бамбуковой этажерке бюстик Карла Маркса, темнели Колины книжки.
Настька, присев, зачеркнула последнюю черточку. День наступал — праздник! Теперь можно было и рассказать Николаю Евсеевичу про перелет. Но просто так извещать о важнейшем событии в Колиной жизни Настька сочла неприличным. Это дело надо было отмечать хотя бы чаем с баранками. Пошла в кухонный угол, долго смотрела на начищенный до сияния медный примус. Как к нему подступиться? У свекра все как-то ловко получалось: плеснет денатурату в чашечку, подкачает насосом, зажжет — и вот уже венчик синего пламени гудит весело, натужно. А у нее то пламя с дымом до потолка, а то и вообще не горит.
Возилась долго, все сделала как нужно и сама же удивилась, когда он, фыркнув бойко, загудел.
— Спите, папаша? — уже не в силах больше сдержать радости, закричала она. Когда свекор уселся на топчане, очумело морщась со сна, увидел: на примусе кипит чайник, а сноха в валенках на босу ногу весело отплясывает, притопывая и кружась по комнате.
— Ты что, Настена? — удивился он.
— Сегодня они летят!..
* * *
Белый город еще спал на рыже-серых холмах. Осень выкрасила акации в лимонные и оранжевые цвета, обнесла ветрами до голизны тополя на открытых лысоватых обрывах, но ярче осеннего разноцветья полыхали пестрые флаги на мачтах кораблей. На тральщике, на миноносках, стоявших на «бочках», — на всех палубах суета. Но ясно видно: не обычная приборка. И боцманские дудки заливаются голосистее, и слишком много командиров.
На причале гидродрома четыре здешних самолета уже утюжили воду, разогреваясь, буравили волну поплавками, замедлялись и снова буровили. Щепкин с досадой поморщился — командующий настоял, чтобы все гидросамолеты эскадры поднялись в воздух, встретили его амфибии на подлете и сопроводили торжественным эскортом. И к чему такое, когда еще неизвестно, дотянет ли хотя бы одна машина без аварии? Да нет, он же верит — дотянут, не имеют нрава не дотянуть!
На причале его ждал адъютант командующего Митенька Войтецкий, вручил бланк радиограммы.
— Летят? — боясь взглянуть, отрывисто спросил Щепкин.
— Из Ростова уже вылетели все три ласточки. Может быть, пора поднимать наших? — предложил адъютант.
— Рано еще, — буркнул Щепкин.
* * *
Юлий Викторович Томилин находился в Севастополе уже четвертый день. Конечно, он мог бы сразу же нанести визит командующему, разыскать Щепкина, и, наверное, ему бы по старой памяти не отказали в любопытстве, и он мог бы сейчас тоже быть среди встречающих. Но что-то удерживало его от этого шага, да и понимал он, что у Щепкина множество забот и тревог ныне. Юлий Викторович нет-нет да и прикидывал, как бы он сам вел себя, если бы ему выпало вести перелет звена новых собственных машин. Ясно, что перелету предшествовала большая подготовка: прокладка наиболее удобного маршрута, подготовка основных и аварийных посадочных площадок, завоз горючего и много других разных забот.
Уже в первую ночь по приезде, шагая по гулкому и холодному номеру гостиницы, Томилин вглядывался сквозь черное потное окно в электрические точки корабельных огней, слушал плеск волн у набережной, гудки портовых буксиров, сирену уходящей подлодки — все те слитные гулы и шумы, которые рождает бессонная жизнь гавани и эскадры. И невольно признавался себе, что ждет и жадно ловит ухом только одно — рев авиационного мотора. Его феноменальная память постоянно возвращала прошлое…
В конце концов он с удивлением признался сам себе, что есть вещи, которые сильнее его воли и желаний. Он был уверен, что раз и навсегда отсек себя от авиации, но получалось, что в таком случае он должен был отказаться от каждого дня своей прошлой жизни, от себя самого…
Он то начинал лихорадочно швырять в чемоданчик пожитки, собираясь немедленно покинуть город, то с досадой осматривал мятый пиджак и собирался отдать его в глажку гостиничному служащему — нельзя же быть в таком затрапезном виде в этот особо торжественный момент.
Загнав себя бессонницами, тяжелыми сомнениями, Юлий Викторович в конце концов как-то сник и, хотя еще на рассвете по приготовлениям на кораблях понял, что прилет будет именно сегодня, с трудом и нехотя вытащил себя из гостиничной койки, побрел по бульвару к пристани и там сел на щербатые ступеньки, сгорбившись и кутаясь в пальто. Отсюда он хорошо видел и корабли, и часть гидродрома, и пенистую белую кайму на входе в бухту.
Южное солнце, несмотря на октябрь, начинало пригревать, и это было приятно. Холодный ветер с моря стегал лицо, но стоило лишь отвернуться — его мягко поглаживало солнечным теплом.
Серая чайка висела в воздухе чуть пониже Томилина, он хорошо видел и ее веселый глаз, и то, как она ловко и упруго взмывала на ветру и удерживалась почти на месте. Шелковистые перья ее будто струились под током воздуха, изгиб крыла был изящен и точен, и Томилин невольно подумал, что стоило бы попытаться повторить этот изгиб в самолетном крыле, но тут же рассердился сам на себя и решил об этом забыть.
Над гидродромом взлетела и рассыпалась зеленая ракета, взвыли моторы, и военные гидропланы, взбивая фонтаны пены, шлепая поплавками, пошли один за одним на взлет. Отрывались они уже далеко от гидродрома, с поплавков струилась вода, рассыпалась серебряной пылью.
Поенные летчики выстроили машины в небе ромбом и повели их на север. Гул скоро умолк, Томилин невольно отметил: «Встречать отправились…»
На эскадре как-то притихли, сигнальщики смотрели в небо. И Томилин тоже, прикрыв глаза перчаткой, смотрел. Обозначились три серебряных крестика, очень высоко, там, где небо теряло прозрачность и волоконцами редко тянулись высотные облака. Они шли стремительно и так же стремительно начали снижаться.
Томилин невольно встал, глядя, как навстречу им взлетела ракета, указывая направление посадки. Уже хорошо были видны поблескивающие круги винтов, доносился звенящий гул. Самолеты плотным строем, крыло к крылу, промелькнули к выходу из бухты, развернулись, но почему-то садиться не стали. Чуть крепясь, они образовали широкий круг над мачтами кораблей и пошли кружить над ними. Они кружились до тех пор, пока с севера не показались эскортные самолеты гидродивизиона, и как-то поспешно стали садиться первыми, торопливо отруливал к «бочкам». Томилин понял, в чем дело, и усмехнулся. Старые поплавковые «фоккеры» иноземного устройства безнадежно отстали от этих новых, задиристых пришельцев, самая большая их скорость не могла сравняться даже с самой меньшей новых машин, и пилоты на амфибиях из деликатности ждали хозяев в воздухе и уступали им право посадки первыми.
Юлий Викторович понимал, что на его глазах рождается новое — то, чему принадлежит будущее. «Ну а разно то, что происходит с ним, — не то же самое?» — неожиданно мелькнула мысль. Оп рассердился, встал и побрел прочь, уже не оборачиваясь и не желая видеть, как четко и стремительно садятся новые машины. Рассыпались приветственные ракеты, засверкал трубами и ударил несколько запоздало встречный марш флотского духового оркестра, а от пирса гидродрома отвалил и помчался к самолетам, оседающим на воде, коричневый лакированный катерок командующего, на палубе которого стояли люди — и впереди всех Щепкин…
* * *
В первом часу ночи к Щепкину постучались нерешительно и негромко. Он сел на матраце, постеленном на полу, и очумело огляделся. От раскаленной чугунной печки несло жаром, в комнате было тепло и темно, и только красные отсветы из печи смутно высвечивали смертельно усталые, обожженные высотным холодом и ветром лица пилотов. Леон даже во сне умудрялся сохранять насмешливое выражение лица.
Официальные торжества по случаю окончания рекордного перелета Щепкин попросил перенести на завтра — летчики слишком устали. Отказались они и от роскошных номеров в гостинице: всем хотелось быть вместе, поговорить о перелете с глазу на глаз с Щепкиным, и он, радуясь, утащил их на свою прежнюю квартиру.
— Кто там? — шепотом спросил Щепкин. За дверью молчали.
Он нехотя встал, прошлепал босыми ногами, отворил дверь. В коридоре стоял Томилин, какой-то незнакомый, в мятой шляпе, громоздком, словно с чужого плеча, пальто. На щеках белела сединой щетинка, галстук повязан косо и торопливо.
— Я, конечно, не вовремя? — отводя глаза, спросил он.
— Погодите… вы… откуда? — еще ничего не понимая, озадаченно почесал затылок Щепкин.
— Видите ли… я решил завтра уехать. Вот уже и билет есть… Не хотел тревожить вас. И… не смог! Можно взглянуть на ваши машины, каковы они после перелета?
— Сейчас?!
— Если можно, — тихо сказал Томилин.
Щепкин понимающе посмотрел на него и пошел к телефону. Вызвал дежурного по дивизиону.
Вскоре они были уже на пирсе. Даниил сидел на чугунном кнехте, ежась от ночной свежести. Смотрел в сторону. Там поднятая лебедками стояла очехленная амфибия. Две других стыли на воде. Томилин неспешно осматривал самолет. Даже по виду было ясно, как ему тяжело досталось в перелете. В полутьме черно лоснились неотмытые полосы моторной копоти, натеки масла на хвостовине. Лицевой щиток был иссечен, сквозь царапины уже ничего нельзя было разглядеть. Головка рымболта свернута, есть вмятины — видно, неудачно швартовались. Но, несмотря ни на что, машина смотрелась хорошо: плотная, как слиток металла, задиристая, очень летучая даже по виду.
Щепкин догадывался, что не в амфибии дело, и не об этом хочет сейчас говорить с ним Томилин, но деликатно молчал.
На плоскостях машин, стоящих на воде, завозились усевшиеся на ночь чайки. Щепкин бросил веточку, сгоняя их. Томилин подошел, сел рядом на бухту каната, сунул руки в карманы, смотрел на черную блестящую воду, и глаза его, ожив, тоже черно поблескивали.
— Не удивитесь, если я вас кое о чем попрошу?.. — наконец тихо, через силу сказал Томилин.
— О чем?
— Тут, видите ли, Даниил Семенович, такая непонятная катавасия… — начал было издалека Томилин, но осекся, махнул рукой и сказал уже решительно и искренне: — Я приблизительно знаю, чего я сегодня стою как конструктор. И я знаю, чего стоите вы. И товарищ Теткин. Понятия, естественно, несравнимые. И я могу только просить. Я… не смогу… без всего этого, — он кивнул на самолеты.
С берега упал луч прожектора, выбелив их плоскости до снегового блеска, погас. Томилин вдруг потер глаза, быстро встал:
— Впрочем, зачем я вам? Глупо! — тоскливо вздохнул он.
— Мы охотно возьмем вас, Юлий Викторович, в свою бригаду, — сказал Щепкин. Он встал, покачался на носках, весело, почти смеясь, прокричал: — И еще вот что! Если честно — я ведь знал, что вы никуда не денетесь! Верил! Мы же с вами небом крещенные…