Израиль. Больница. Больницы бывают разные. Больницы, даже очень плохие или очень хорошие, никогда не приспособлены к жизни инвалида. Казалось бы, парадокс, ведь где как не в больнице профессионалы понимают суть задач и огорчений парализованного человека. В реальности все проще. Парализованного надо переворачивать каждые два часа. Но кто будет это делать? В любой, даже самой хорошей, больнице не хватает медсестер. В каждой больнице просто невозможно выделить на одного больного одну медсестру. Распорядок, жизнь или смерть. Часы пошли.
* * *
Это было в аптеке. Человек кричал. Человек кричал громко. Человек пришел в аптеку пожаловаться, что его не вызвали на четвертую химиотерапию. Ему несколько раз звонили на дом, причем разговаривали на русском языке. Ему прислали официальную напоминалку по почте.
– Хорошо, вы писали мне и звонили, но почему первые звонки и письма были на иврите?
Я смотрел на его волосы и ногти. Слегка поседевшие волосы. Я смотрел на него и радовался, как радуюсь каждому успеху пожилого человека. Я знал о болезни, о которой не говорят, почти все. Аурора продержалась перед последней ремиссией восемь лет, и все эти годы мы изо дня в день боялись возврата болезни.
Мужчина громко кричал, а предельно корректные работники успокоили его. Ему выписали направление на русском языке. Всё. Победа! Он шел на четвертый сеанс химиотерапии, крепко держа в руке направление на русском языке. Шел с уверенностью в своей правоте. Он шел, а я вспоминал Аурору. Он шел на правильный сеанс химиотерапии, ведь волосы на голове несильно поредели. Он шел в правильное время и с правильным, боевым настроением. Он шел, а работники аптеки радовались за него. Они знали, что очень часто исход химиотерапии зависит от настроя и уверенности пациента.
Кричи, мужчина, кричи. Кричи громко, во всю силу не задетыми болезнью легкими. Кричи, не боясь напрячь свой почти здоровый организм. Кричи, и я буду так же радостно слушать твой голос, как слушают тебя в аптеке, как будут слушать тебя в больнице.
* * *
Меня зовут в операционную и дают надеть тебе ту-самую-шапочку. Я все понимаю и на согнутых ногах, пытаясь улыбаться, иду к тебе. Ты улыбаешься мне в ответ и говоришь, что все будет хорошо. Я надеваю тебе шапочку, аккуратно убирая волосы со лба, стараясь скрыть дрожь в руках и голосе. Не плакать. Сейчас нельзя.
Я выхожу в коридор, двери операционной закрываются. Я стою, прилипнув к мутному стеклу, и ничего сквозь него не вижу. И не увидела бы: стена слез закрывала все. Нос перестал дышать, и я зажала ладонью рот, чтобы мой вой отчаяния не вырвался наружу. Я давилась своими слезами и внутренним криком.
Сзади подошла медсестра, помогла принять успокоительное и пройти в зал ожидания.
Я проехала на твоей коляске бессчетное количество кругов. Это были самые долгие часы в моей жизни.
Ночь в больнице. Твое кресло разложено на 180 градусов – мне не нужна отдельная кровать. Из бреда твоих галлюцинаций я вычленяю знаковые фразы и делаю, что надо: мочу губы, переворачиваю, накрываю, раскрываю.
Когда тебя затягивает глубокий сон, я иду к автомату с шоколадом и колой. Быстро, не тошно, калорийно. Мне нужно быть сильной.
Спускаюсь вниз, выхожу на улицу покурить.
А там, в полумраке ночных фонарей, много таких огоньков с шоколадом и колой. Я улыбаюсь.
Курю. Иду обратно.
Ты проспишь часа три. Я тоже. Я не знаю, что будет завтра. Сегодня – ты живой.
* * *
Я попал в больницу не случайно. Мой срок подошел. Я выжал из своего организма на семь лет больше, чем предрекал мне испанский хирург. Анестезиолог был мужчиной. Я не разбираюсь в мужской красоте. Меня обрадовал его испанский язык. Так получилось, что испанский язык – мой талисман на право оставаться в мире живых. Мы разговаривали по-испански. Меня немного мутило, кружилась голова, но врач не отпускал меня в мир грез и переживаний. «Поговори со мной еще немного», – попросил он по-испански. Я спросил его: «Откуда ты?» – «Из Колумбии», – ответил врач. Я честно досчитал до трех, и мир пропал для меня.
Полина откинула спинку моей коляски, постаралась хоть как-то устроиться поудобнее и делала вид, что спит. Я, потерявший ориентацию в мире между реальностью и снами, все время звал ее. Во сне я летал на звездолете, поднимался в горы и спускался в батискафе на морское дно. Но и в звездолете, и под водой я искал только Полину. Сильные лекарства посылали мой звездолет все дальше и дальше. На каждой промежуточной станции я встречал Полину.
– Не надо, не трогайте меня, – говорил я. – Полина сейчас придет, она не ушла, она только вышла покурить.
Еврейские врачи сделали чудо. Они всего лишь резали и сшивали что-то внутри меня. Долго резали и сшивали. Всего лишь чудо. Всего лишь операция с небольшими шансами на успех.
Еврейские врачи не спрашивали меня, хочу ли я жить. Глупый вопрос, ведь всякая жизнь бесценна. Я не очень сильный человек, я впадал в отчаяние и засыпал. Во сне была Полина, я просыпался, – передо мною сидела Полина. Я помнил, что ответила мне Полина на простой вопрос: «Зачем?» Полина процитировала фразу из русского фильма: «Живут не для радости, а для совести».
Я хотел умереть. Полина не хотела меня отпускать. Полина читала мне вслух Фаулза. Я помнил, что сказала Полина однажды: «Ведь мы же не знаем, что там». В том, сумеречном состоянии больничной паники, когда я приходил в сознание и становился невыносимым пациентом, я знал, что увижу Полину. Я не мог, я не имел права на сомнение, потому что я не имел права думать о смерти. Я не имел права обнулить то, что написал для меня Фаулз. Я не имел права подводить их, Полину и Фаулза.
Через полгода после операции Полина дала мне полстакана апельсинового сока. Я не пил апельсиновый сок более пятнадцати лет. Маленькими глотками, не спеша, я пил из рук Полины самый вкусный в мире сок. Сок был на самом деле очень вкусный, но сам, без Полины, я не смог бы его выпить. Я бы побоялся.
Сейчас, когда мое тело починили как надо. Сейчас, когда мне честно отмерили новый срок жизни, я вполне могу планировать свои следующие пятьдесят лет. Почему бы и нет? Живут же люди до ста. Я не буду спорить, не стану никому ничего доказывать. Барзилай – лучшая в мире клиника лучшей в мире страны. Я же живой!