Донья Барбара

Гальегос Ромуло

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

 

I. Необычайное происшествие

Узнав из письма о намерении Лусардо огородить Альтамиру, донья Барбара решила пойти на хитрость. Ничто не могло вызвать в ней такой досады, как известие об изгороди, – теперь, если речь зайдет о ее властолюбии, вряд ли она сможет ответить той лукавой фразой, какой обычно отвечала до сих нор:

– Какое там властолюбие! Мне хватит и клочка земли, лишь бы всегда находиться в центре моих владений, куда бы я ни ступила.

И все же, прочитав письмо, она воскликнула:

– Ну, что ж. Очень хорошо, если доктор Лусардо огородит свои земли. Наконец-то прекратятся недоразумения и споры из-за этой пресловутой границы с Альтамирой. Конечно, самое милое дело – изгородь. По крайней мере, каждый будет знать, где чье. Как это говорится: блюди свое и не тронь чужое. Я и сама уже сколько времени мечтаю об изгороди, да вот с силами собраться не могу – много денег надо для этого удовольствия. Доктору что? У него деньги есть, и он правильно делает, что идет на такие расходы.

Бальбино Пайба, подсевший к донье Барбаре, едва она начала читать письмо, и внимательно слушавший, словно дело касалось его самого, недоуменно уставился на нее: ему было невдомек, что слова доньи Барбары предназначались для Антонио Сандоваля, стоявшего тут же в ожидании ответа.

Но Антонио, зная манеру доньи Барбары прятать свои коварные замыслы под маской наивности и словами успокоения, подумал: «Сейчас-то она и опасна. Наверняка затевает что-то недоброе».

– Вот и передайте доктору Лусардо, – продолжала она, – что я приму к сведению его извещение, хотя сама помогать ему делать изгородь не в состоянии. Если доктор не согласен повременить, – а я вижу, он из тех, кто любит действовать с ходу: вали и кастрируй, – то может хоть сегодня ставить столбы. Потом сочтемся. Он скажет, сколько приходится с меня, и дело с концом.

– А насчет вывода скота, – напомнил Антонио, – какой будет ваш ответ?

– Ах да! Я и забыла, ведь об этом он тоже пишет. Передайте, что сейчас на моих выгонах нельзя этим заниматься. Я извещу его при первой же возможности и раньше, чем он поставит столбы. Когда-то еще мы начнем протягивать проволоку! И он и я вполне успеем забрать свой скот. Так и передайте. Да кланяйтесь ему от моего имени.

Едва Антонио вышел, как Бальбино Пайба высказал мысль, на его взгляд отнюдь не чуждую донье Барбаре:

– Надо думать, доктор Лусардо не успеет поставить эту изгородь?

– Почему же? – возразила она, вкладывая письмо в конверт. – Это вопрос одной-двух недель. Но вот как бы он не ошибся и не прихватил моей земли!

Оставив смиренный тон, в котором больше не было нужды, она произнесла обычным голосом:

– Вызови ко мне Мондрагонов.

К рассвету следующего дня домик в Маканильяле вместе с межевым столбом был снова перенесен на другое место, и опять не в глубь альтамирскнх угодий, а в противоположном направлении, так, что граница, установленная последним решением суда, оказалась далеко на земле Альтамиры.

Замысел доньи Барбары заключался в следующем: Лусардо протянет изгородь, ориентируясь, естественно, на межевой столб и домик Мондрагонов; изгородь, таким образом, окажется за пределами его владений, и налицо будет факт захвата Сантосом Лусардо чужих земель. Затем нетрудно его обвинить и в самовольной переноске домика и столба, выдвигая в доказательство тот факт, что некому было воспрепятствовать этому беззаконию, поскольку братья Мондрагоны – обитатели пустынного Маканильяля – вот уже три дня как покинули свое жилище. Недаром она велела им временно оставить «домик на ножках».

Замысел казался таким удачным, что даже Бальбино Пайба. не любивший восхищаться чужими успехами, вынужден был признать:

– Тут уж ничего не скажешь! Эта баба хоть кого проведет.

Может, и вправду ей Компаньон помогает, но только план задуман дьявольский.

В действительности дело обстояло несколько иначе. Отданный три дня назад приказ освободить дом в Маканильяле и поставить межевой столб в соответствии с последним решением суда не имел ничего общего с только что возникшим у нее замыслом. Тогда она и не предполагала о намерении Сантоса Лусардо огородить Альтамиру. Однако сейчас ей было выгодно показать, что этот приказ был шагом, предшествующим ее теперешнему замыслу, и она тут же изменила первоначальный план действий, обманывая себя и легко уверовав, что, благодаря Компаньону, помогавшему ей предугадывать грядущие события, она опередила намерения своего врага. Так она поступала всегда, полагаясь на то, что благоприятные обстоятельства соединят в единую логическую цепь ее разрозненные и внезапные намерения, и поскольку почти всегда ей везло, – как казалось и окружающим, и ей самой, – то действительно легко было поверить в ее необыкновенную способность предвидеть события. На самом же деле донья Барбара была не способна на создание серьезного плана. Все ее достоинство заключалось в умении тут же извлечь максимальную пользу из последствий собственных поступков, каковы бы эти последствия ни были.

Но на этот раз обстоятельства складывались не в ее пользу. Сантос, предупрежденный рассказом Антонио о подозрительной уступчивости хозяйки Эль Миедо и наученный горьким опытом с мистером Дэнджером, обстоятельно изучил вопрос, прежде чем приступить к установке столбов. Когда донья Барбара увидела, что он возводит изгородь как раз там, где полагалось по закону, и что ее замысел пропал впустую, она интуитивно почувствовала, что столкнулась с чем-то новым, доселе ей неведомым.

Тем не менее, уязвленная неудачей, она решила прибегнуть к крайним мерам, и когда Лусардо несколько дней спустя повторил свою просьбу о выводе альтамирского скота за пределы Эль Миедо, она ответила категорическим отказом.

– Теперь, доктор, – сказал Антонио Сандоваль, скорее советуя, чем спрашивая, – теперь, надо думать, вы отплатите ей той же монетой и не выпустите ее скот из Альтамиры. Так ведь?

– Нет. Теперь я обращусь зa помощью к местным властям – пусть заставят ее поступить согласно закону. А заодно подам жалобу в Гражданское управление на мистера Дэнджера. Так будет покончено сразу с двумя препятствиями.

– И вы думаете, ньо Перналете обратит внимание на ваше заявление? – заметил Антонио, имея в виду начальника Гражданского управления округа. – Ньо Перналете и донью Барбару водой не разольешь.

– Посмотрим, посмеет ли он отказать мне в законном требовании.

На следующий день Сантос отправился в центр округа.

* * *

Заросшие кустарником развалины – остатки богатого городка. Глинобитные, крытые пальмовыми листьями ранчо, разбросанные по саванне; чуть подальше – такие же ранчо вдоль немощеной, ухабистой дороги. Площадь – место сборища сплетников, которых привлекает сюда тень вековых замшелых саманов . С одной стороны площади – недостроенное здание храма, напоминающее скорее руины какого-то слишком монументального для окружающей обстановки сооружения, с другой – несколько старинных, добротно построенных домов, большей частью пустых или даже неизвестно кому принадлежащих. На одном из них, придавив крышу и стены, до сих нор лежал гигантский ствол хабильо , поваленного ураганом много лет тому назад. Семьи, составлявшие когда-то цвет этого городка, давно исчезли или уехали неизвестно куда и не напоминали о себе. Войны, малярия, пожары и другие бедствия превратили его в руины. Таков был административный центр округа, в прошлом – арена кровавых схваток между семействами Лусардо и Баркеро.

Сантос уже почти проехал всю улицу, не встретив ни одного прохожего. Наконец, поравнявшись с закусочной, он увидел в галерее за столиками нескольких мужчин. Они молчали, понурившись, и словно ждали чего-то. У них были огромные животы и серые изможденные лица. Черные жиденькие усики и печальные глаза подчеркивали нездоровую бледность.

– Не скажете ли, где здесь Гражданское управление? – обратился к ним Сантос.

Они переглянулись, словно недовольные тем, что их вынуждают говорить. Наконец один из них слабым голосом принялся объяснять дорогу, но тут из закусочной выбежал какой-то человек и бросился к Сантосу с радостным криком:

– Лусардо! Сантос Лусардо! Каким ветром, друг?

Видя, что Сантос смотрит на него с недоумением, он остановился и спросил:

– Не узнаешь?

– Признаться, нет…

– Вспомни, друг. Ну, постарайся вспомнить! Мухикита! Не помнишь Мухикиту? Учились вместе на нервом курсе в университете, на юридическом.

Сантос не помнил, но было жестоко заставлять человека стоять с распростертыми объятиями:

– Конечно! Мухикита.

Как и все мужчины в галерее, Мухикита ничем не напоминал жителей саванн, в большинстве своем сильных и жизнерадостных. У обитателей равнинного городка был болезненный, меланхолический вид люден, доведенных малярией до полного изнеможения. Мухикита выглядел особенно жалким: его усы, полосы, глаза, кожа имели желтоватый оттенок, словно их покрывал слой желтой пыли, устилавший толстым ковром улицы селения; он походил на запылившееся придорожное дерево. Не то чтобы он был грязен, нет. Поблекший от малярии и пьянства, ей выглядел, как тусклая, давно не чищенная бронза.

И даже для выражения радости у него нашлись лишь жалобные восклицания:

– Да… друг! Вместе учились. Вот были времена. Сантос! Ортолан, доктор Урбанеха!… Мухикита! Ведь вы все меня так называли, и сейчас друзья так называют. Ты был самым способным студентом на курсе. Как же! Я тебя не забыл. Помнишь, как ты помогал мне учить римское право в мы с тобой прогуливались по галереям университета? «Paler est quem nuptiae demostrant» [64]Отцом является тот, на кого указывает брачный договор (лат.).
. До сих пор помню! Мне все никак не давалось это римское право, и ты сердился на меня… Ах, Сантос Лусардо! Вот были времена! Как сейчас помню: ты ораторствуешь, а мы все слушаем тебя, разинув рты. Мог ли я подумать, что снова встречусь с тобой? Ты ведь уже закончил университет? Я так и думал. Ты был лучшим на курсе. А здесь ты по каким делам?

– Приехал в Гражданское управление.

– Гражданское управление! Оно закрыто сегодня, и ты проехал мимо, не заметив его. Генерала сегодня нет, он отправился к себе в имение, поэтому я не открывал контору. Да будет тебе известно, я – секретарь Гражданского управления.

– Вот как! Значит, мне повезло, – проговорил Сантос и тут же объяснил цель своего приезда.

Мухикита подумал немного и сказал:

– Тебе действительно повезло, друг. Окажись полковник здесь, ты даром потерял бы время. Он и донья Барбара – закадычные друзья, что же касается мистера Дэнджера, ты сам знаешь, у янки особые привилегии на этой земле. Но я все улажу. Улажу в знак нашей старой дружбы, Сантос. От имени начальника Гражданского управления я вызову сюда донью Барбару и мистера Дэнджера, будто ничего не подозреваю об их проделках. Когда они явятся сюда, им волей-неволей придется выслушать твои претензии.

– Значит, если бы я не встретил тебя?…

– Ты уехал бы домой не солоно хлебавши. Ах, Сантос Лусардо! В жизни не все так просто и гладко, как написано в книгах! Но не беспокойся, самый важный шаг, можно сказать, уже сделан: донья Барбара и мистер Дэнджер явятся сюда. Полковника нет – кто мне помешает послать к ним нарочного с вызовом? Одним словом, послезавтра в это время они будут здесь. Ты пока устройся где-нибудь и не показывайся никому на глаза, чтобы полковник не узнал о твоем приезде и мне не пришлось бы раньше времени давать ему объяснения.

– Я мог бы пожить эти дни на постоялом дворе. Разумеется, если здесь таковой существует.

– Постоялый двор у нас неважный, но… Я бы предложил тебе остановиться у меня, да это неудобно: генерал сразу догадается, что мы с тобой друзья.

– Спасибо, Мухика.

– Мухикита, друг! Называй меня, как прежде. Я был твоим другом и останусь им. Ты не представляешь, как я тебе рад. Университетские времена! А что, старик Лира жив еще? А ворчун Модесто? Какой хороший был человек. Правда, друг?

– Очень хороший. Послушай, Мухикита. Я признателен за твою готовность помочь мне, но ведь я приехал сюда с совершенно законными требованиями и не понимаю, к чему такие предосторожности. Начальник Гражданского управления, – кстати, я так и не понял, генерал он или полковник? – обязан удовлетворить мое ходатайство…

Но Мухикита не дал ему договорить:

– Подожди, Сантос: делай, что я тебе говорю. Ты силен в теории, а у меня практический опыт – понимаешь? Последуй моему совету: сними комнату на постоялом дворе, притворись больным и не выходи на улицу, пока я не извещу тебя.

* * *

Начальник Гражданского управления походил на своих коллег, как походят друг на друга быки одной масти. У него были все данные, чтобы занимать этот пост: абсолютное невежество, деспотический характер и звание, полученное за участие в налетах, именуемых военными рейдами. Чин полковника ему присвоили еще в юности, и хотя друзья и прислужники иногда называли его даже генералом, жители округа предпочитали именовать его просто ньо Перналете.

Вместе с Мухикитой он сидел в конторе, где на стене, у него над головой, висела сабля, вложенная в ножны, но, судя im потертой никелированной рукоятке, часто бывавшая в употреблении, – когда с улицы донеслось цоканье лошадиных копыт.

И хотя Мухикита с минуты на минуту ждал этого цоканья, он внезапно побледнел и воскликнул:

– Черт возьми, я совсем забыл сказать вам, генерал!

И он рассказал о деле Лусардо, оправдывая поспешность своих действий в отношении соседей Сантоса опасением, что Лусардо – недаром он Лусардо! – мог самочинно расправиться с ними, если бы увидел, что власти не принимают никаких мер для выяснения дела.

– Ну, а поскольку вы, уезжая в Лас Манорас, не сказали, когда вернетесь, – закончил он, – то я и решил действовать без промедлений.

Ньо Перналете смерил Мухикиту подозрительным взглядом:

– Я предчувствовал, что вы тут без меня что-нибудь напакостите. Со вчерашнего дня крутитесь, как собака, в которую вцепился клещ. А сегодня сколько раз вы уже выбегали на улицу? Значит, вы утверждаете, что лучше всего было действовать без промедления? Так. Послушайте, Мухикита. Вы думаете, я не знаю, что этот докторишка, который остановился на постоялом Дворе, – ваш приятель?

Но в дверях управления уже появились донья Барбара и мистер Дэнджер. Ньо Перналете отложил разговор с секретарем До другого раза: нельзя было показывать посетителям, что в Управлении что-либо могло происходить без ведома и согласия начальства. Он поднялся навстречу вошедшим, беря на себя Роль, навязанную ему Мухикитой, за что поклялся в душе содрать с него семь шкур.

– Прошу вас, сеньора, входите. Черт возьми! Только таким образом и можно залучить вас. Садитесь, донья Барбара,

сюда – здесь вам будет удобнее. Мухикита! Уберите свою шляпу, освободите стул для мистера Дэнджера. Сколько раз я вам говорил: не кладите шляпу на стул.

Мухикита с готовностью повиновался. Подобному издевательству со стороны ньо Перналете он подвергался всякий раз, когда отваживался вступиться за какого-нибудь просителя. Грубые замечания, звучавшие особенно оскорбительно, когда их произносили во всеуслышанье в присутствии посторонних, Мухикита терпел, как терновый венец. Он уже потерял счет этим оскорблениям, а люди и не подозревали, чем они обязаны Мухиките. «Долго ты еще будешь вмешиваться не в свои дела? Тоже защитник нашелся!» – выговаривала ему жена, когда он, подавленный, со слезами на глазах, приходил домой после очередной взбучки. Но он неизменно отвечал: «Что же будет, если я перестану вмешиваться?»

Смущенный и растерянный, он долго искал, куда положить шляпу.

– Итак, мы здесь, к вашим услугам, – сказал мистер Дэнджер.

А донья Барбара добавила, не скрывая раздражения:

– Мы чуть было не загнали лошадей, чтобы явиться точно в назначенный час.

Ньо Перналете метнул в сторону Мухикиты злобный взгляд и приказал:

– Ступайте и приведите сюда доктора Лусардо. Да скажите, чтобы поторопился, – сеньора и сеньор уже здесь.

Мухикита вышел из управления, опечаленный дурным предчувствием:

«Потеряю я место секретаря, как пить дать. Жена нрава. Какой из меня защитник?»

* * *

Несколькими минутами позже, когда Мухикита вернулся в сопровождении Сантоса в управление, донья Барбара выглядела уже по-другому: ее лицо было, как обычно, бесстрастно, и только очень зоркий глаз мог бы заметить на нем едва уловимое выражение коварного самодовольства – свидетельство только что состоявшегося сговора с ньо Перналете. Однако, увидев Лусардо, она на миг растерялась, словно интуиция подсказала ей, что он – последняя драма в ее жизни.

– Так, – начал ньо Перналете, не отвечая на приветствие Лусардо. – Сеньоры приехали, чтобы выслушать ваши жалобы.

– Превосходно, – сказал Лусардо и сел, не дожидаясь приглашения: ньо Перналете вообще не был расположен к любезностям, а Мухикита считал, что и без того скомпрометировал себя дружбой с Лусардо. – Прошу прощения, сеньора, но я хочу начать с претензий к сеньору Дэнджеру.

Заметив, как иностранец переглянулся с начальником управления, Сантос понял, что они сговорились между собой и уже предвкушают легкую победу. Он сделал паузу, предоставив им возможность насладиться своей хитростью.

– Дело в том, что в корралях у сеньора Дэнджера находится скот, меченный не только его клеймом, но и знаком Альтамиры, я без труда могу доказать это.

– Что вы хотите сказать? – удивился иностранец, ожидавший разговора совсем на другую тему.

– Что этот скот – не ваш, только и всего.

– О! Черт возьми! Сразу видно, что вы новичок в наших делах. А вам известно, что знаки ничего не стоят; значение имеет лишь клеймо, если оно зарегистрировано надлежащим образом?

– Следовательно, вы можете ловить неклейменый скот, помеченный чужими знаками?

– А почему нет? Я и ловлю в свое удовольствие. И вы могли бы ловить, если бы раньше занялись своим хозяйством. Не так ли, полковник?

Но прежде чем ньо Перналете успел согласиться со словами мистера Дэнджера, Лусардо сказал:

– Довольно. Мне нужно было только, чтобы вы сами признали, что занимаетесь охотой на неклейменый скот в Ла Баркеренье.

– А разве Ла Баркеренья не моя? Вот тут, у меня в кармане, поземельная опись моих владений. Или вы намереваетесь запретить мне делать на моей земле то, что вы можете делать на вашей?

– Вы почти угадали. Полковник, будьте добры, попросите у сеньора Дэнджера его поземельную опись.

– Хорошо. Но для чего вам это понадобилось, доктор Лусардо? – возразил ньо Перналете.

– Чтобы доказать, что сеньор Дэнджер нарушает закон. То количество земли, которое ему принадлежит, не дает ему права, согласно Закону льяносов, клеймить скот.

– О! – протянул мистер Дэнджер, побледнев от ярости и не зная, как опровергнуть справедливое утверждение Лусардо.

Сантос же, не давая ему времени оправиться от растерянности, продолжал:

– Как видите, я знаю свои права и в состоянии защитить их. Вы думали, я собираюсь обсуждать здесь вопрос о коросалитской изгороди? Теперь вам самому придется поставить эту изгородь. Поскольку вы не имеете права ловить неклейменый скот, ваши земли должны быть огорожены.

– Хорошо! – снова вмешался ньо Перналете, ударив кулаком по столу. – Но вы, доктор Лусардо, забываете о моем присутствии. Вы говорите таким тоном, словно вы тут начальник.

– Ничего подобного, полковник. Я говорю как человек, требующий соблюдения справедливости. Итак, я изложил все свои претензии к сеньору Дэнджеру, поэтому перейдем к следующему делу. Потом вы скажете о решении, какое соблаговолите принять.

По мере того как Сантос говорил, донья Барбара приглядывалась к нему все с большим интересом, не вмешиваясь, однако, в спор. К своему немалому огорчению, она должна была признать, что Лусардо с первого взгляда произвел на нее приятное впечатление. Когда же он так ловко вырвал у надменного чужеземца необходимое ему признание, он стал ей просто симпатичен. Хитрость донья Барбара ставила превыше всех других человеческих достоинств. К тому же здесь жертвой хитрости оказался мистер Дэнджер, а для нее не могло быть ничего приятнее поражения этого человека – единственного, кто мог похвастаться своим пренебрежением к ней и до сих пор диктовал ей свою волю, зная ее тайну. Наконец, Лусардо положил на обе лопатки иностранца, а иностранцев донья Барбара ненавидела всем сердцем.

Но при последних словах Сантоса ее лицо омрачилось, и Лусардо снова превратился в заклятого врага.

– Дело в том, – продолжал Сантос, – что сеньора не разрешила мне отобрать мой скот, находящийся на ее пастбищах. Мне необходимо срочно провести эти работы. Согласно Закону льяносов, она обязана предоставить мне такую возможность.

– Доктор говорит истинную правду, – подтвердила донья Барбара. – Я отказала ему в этой возможности и продолжаю от называть.

– Ясно как божий день! – воскликнул начальник Гражданского управления.

– Но закон гласит не менее ясно и определенно, – возразил Лусардо. – И я прошу сеньору придерживаться закона.

– Я и придерживаюсь его, сеньор.

Посмеиваясь про себя над Лусардо, которому предстояло попасть в приготовленную ему ловушку, ньо Перналете обратился к секретарю, что-то старательно заносившему в одну из лежавших на столе книг:

– Л ну, Мухикита! Подайте мне Закон льяносов.

Он почти вырвал из рук Мухикиты тоненькую книжечку, раскрыл се, перелистал несколько страниц, слюнявя указательный палец, и наконец громко произнес:

– Ага! Вот! Посмотрим, что гласит закон. Да, сеньора, доктор прав. Тут сказано определенно: «Каждый землевладелец обязан…»

– Я знаю эту статью наизусть, – перебила его донья Барбара.

– Следовательно… – настаивал ньо Перналете, продолжая разыгрывать фарс.

– Следовательно – что?

– Вы обязаны придерживаться закона.

– Я уже сказала, что придерживаюсь его, но не разрешаю доктору вывести скот. Подвергните меня наказанию, предусмотренному законом.

– Наказанию? Посмотрим, что говорит об этом закон.

Но Лусардо остановил его, вставая со стула:

– Не утруждайте себя, полковник. Вы напрасно будете искать. Закон не предусматривает в этом случае ни штрафа, ни ареста. А это – единственные меры наказания, к которым могут прибегнуть гражданские власти, представленные здесь в вашем лице.

– Тогда чего же вы добиваетесь? Что я могу сделать, если закон не дает мне права наказывать виновного?

– Сейчас я уже ничего не добиваюсь. Но вначале я еще надеялся, что вы убедите сеньору поступить по совести, независимо от того, предусмотрен законом штраф или арест или не предусмотрен, и она согласится сделать то, что сделал бы на ее месте каждый честный человек. Но сеньора упорствует, и я предупреждаю: если в течение восьми дней она не удовлетворит моей просьбы, я подам на нее в суд. Одновременно я подам в суд и на сеньора Дэнджера. Дальнейшие объяснения считаю излишними.

И он вышел из управления.

Наступила тишина. Мухикита подумал: «Ох, этот Сантос Лусардо! Такой, как и раньше, ничуть не изменился».

И вдруг начальник Гражданского управления взорвался:

– Этого я так не оставлю! Кому-то придется расплачиваться за спесь этого докторишки! Говорить мне – о законах!

Ньо Перналете особенно не мог простить Лусардо его ссылки на закон совести, который лишал его возможности пускать в ход принцип manu militari , к чему этот блюститель порядка прибегал, едва речь заходила о законе. Но кроме уязвленного самолюбия представителя власти, – разумеется, в понимании человека невежественного, – или, вернее, по причине этого самолюбия ньо Перналете испытывал также определенную враждебность и к хозяйке Эль Миедо. Ей он считал нужным противопоставить сейчас свою силу. Поэтому, убедившись, что Мухикита правильно понял его предыдущие слова и готов лопнуть от стыда и страха, он несколько сбавил тон и продолжал:

– Теперь слушайте, что я скажу вам, донья Барбара. Слушайте и вы, мистер Дэнджер. Все, что болтал здесь докторишка, сущая правда: законы должны соблюдаться беспрекословно, на то они и законы. Ведь закон – приказ свыше, указание правительства, как поступать в том или ином случае. Судя по всему, докторишка хорошо знает, где ему жмет ботинок, поэтому советую вам обоим пойти на уступки. Вам, мистер Дэнджер, придется поставить изгородь, – вы-то уж явно вопреки закону поступаете. Поставьте ее, хотя бы для отвода глаз. А там – сегодня один столб повалился, завтра другой. Скоту достаточно и небольшой бреши, чтобы проникнуть на Солончаки. Увидит сосед, запротестует – поставите столбы. А завтра они опять упадут. Земля-то там рыхлая, правда?

– О! Того и гляди, уплывет из-под ног. Вы правильно заметили, полковник.

И с фамильярностью, вызванной озорной шуткой ньо Перналете, мистер Дэнджер положил ему на плечи свои огромные ручищи:

– О, какой плутишка полковник! Я имею для него две дойные коровы, очень хорошие. На днях я пришлю их.

– Они будут приняты с большой благодарностью, мистер Дэнджер.

– Ну, что за полковник! Все понимает! Хотите пропустить со мной по рюмочке?

– Чуть позже. Я зайду за вами на постоялый двор. Вы ведь еще не уезжаете?

– Решено. Буду ждать вас. А ты, Мухикита, не составишь мне компанию?

– Спасибо, мистер Дэнджер.

– О! Странно, очень странно! Мухикита не хочет выпить. Ну что ж, всего хорошего. Всего наилучшего, донья Барбара. Ха! Ха! Донья Барбара что-то приуныла на сей раз.

Донья Барбара действительно сидела хмурая и задумчивая, положив руку на Закон льяносов, с помощью которого ньо Перналете разыгрывал фарс, придуманный ими обоими, чтобы посмеяться над требованиями Лусардо, – на «закон доньи Барбары», как его называли за то, что подкупленные ею чиновники составляли этот документ согласно ее указаниям. В ее сердце кипела злоба на Сантоса Лусардо.

Впервые донья Барбара услышала такую угрозу, но больше всего ее бесила мысль, что ее собственный, купленный ею закон заставлял ее поступать вопреки собственному желанию. Она с яростью вырвала лист из брошюры:

– Чтобы этот клочок бумаги, который я могу смять и разорвать на мелкие кусочки, заставил меня делать то, чего я по хочу? Никогда!

Но, помимо ярости, ее гневные слова выражали и другое: уважение, которого донья Барбара никогда ни к кому не испытывала. Это было поистине необычайным происшествием в ее жизни.

 

II. Укротители

Вот уже несколько дней Кармелито подкарауливал Рыжую из косяка Черной Гривы. В саваннах Альтамиры не было жеребца похотливее, чем этот буланый неук, поэтому его все знали и он имел собственное имя. Стоило ему увидеть в каком-нибудь косяке красивую кобылу, как он старался отбить ее, и чужому вожаку нелегко было сопротивляться стремительным Ударам его копыт и его укусам. Людям тоже не удавалось сладить с ним и поймать его. Не раз устраивали они облавы на Черную Гриву; но как ни маскировали они ложные коррали в лесу, он всегда замечал их и вовремя удирал.

Рыжая – стройная, светлой масти кобылка – была самой красивой в косяке. Но настало время, и ей пришлось покинуть родной косяк: она не могла делить любовь с собственным отцом. Черная Грива постоял перед ней, смущенно прядая ушами, оскалил зубы, давая понять, что отныне они не могут быть вместе, и вот уже она – одна в саванне, смотрит вслед покинувшей ее семье; тонкие, длинные ноги прижаты одна к другой, розовые губы вздрагивают, ясные глаза полны тоски.

Затем медленно, словно нехотя, она побрела по знакомым местам. Тут-то и увидел ее издали Кармелито, – он возвращался домой и загляделся на облако золотистой пыли на горизонте, поднятой уходившим косяком.

На следующее утро Кармелито поджидал Рыжую у водопоя, прячась в густой листве сливового дерева и держа наготове лассо. Но кобылка была так же хитра, как ее отец, и на охоту за ней ушла целая неделя.

Наконец она была поймана. Спутывая ей ноги, Кармелито утешал ее:

– Тебе не придется жалеть об этом, Рыжая. Стой спокойно.

Увидев красавицу кобылу, приведенную пеоном, Марисела воскликнула:

– Какая красивая! Вот бы мне такую!

– Я куплю ее у тебя, Кармелито, – предложил Сантос.

Но угрюмый пеон наотрез отказался:

– Она не продается, доктор.

«Собственность, которая передвигается, не есть собственность», – как говорят в льяносах. Хозяином дикой лошади считается тот, кто ее поймал. Владелец имения, пожелавший приобрести ее, обязан, согласно обычаю, уплатить за нее деньги, хотя, по существу, это составляет плату лишь за поимку и укрощение лошади. Но пеон имеет право не продавать лошадь, если хочет оставить ее для себя.

Приручить Рыжую оказалось не так просто. Требовались необыкновенная ловкость и сноровка, чтобы удержаться в седле, когда она одним рывком вставала на дыбы и тут же падала па передние ноги. Но как бы хитра и норовиста ни была лошадь, в руках Кармелито она быстро становилась мягкой, как шелк, и чуткой к узде.

– Как дела с Рыжей, Кармелито? – спрашивал Лусардо.

– Все в порядке, доктор. Понемножку привыкает ходить шагом. А как ваши успехи?

Кармелито имел в виду начатое Сантосом обучение Мариселы.

Марисела доставляла своему учителю не меньше хлопот, чем Рыжая Кармелито. Знания давались ей легко, но она была очень обидчива и неуравновешенна.

– Отпустите меня в Рощу.

– Иди, иди! Но я пойду за тобой следом и не перестану твердить: надо говорить не «сыскала», а «нашла», «обнаружила»; не «гляньте-ка», а «взгляните», «посмотрите».

– Эти слова сами собой слетают у меня с языка. Ну. хорошо, посмотрите, что я нашла, когда трясла барахло… перебирала старые вещи. Красиво будет поставить ее с цветами на стол?

– Сама ваза не очень красивая.

– Так я и знала. Вы только и видите, что одни недостатки.

– Подожди, девочка. Ты не дала мне договорить. Ваза действительно некрасива, но ты в этом не виновата. А вот твоя мысль поставить на стол цветы меня очень радует.

– Видите, не такая уж я дура. Этому вы меня не учили.

– Я никогда и не считал тебя глупой. Наоборот, всегда говорю, что ты способная девушка.

– Да уж это-то вы любите говорить.

– А тебе неприятно? Что же еще ты хотела бы услышать от меня?

– Ха! Чего я хочу! Разве я прошу чего-нибудь?

– Опять это «ха»!

– Угу!

– Ничего, не отчаивайся. Я веду счет твоим «ха», и с каждым днем число их уменьшается. Сегодня, например, оно вырвалось у тебя лишь один раз.

За ее речью приходилось следить и поправлять ее каждую минуту. По вечерам они занимались уроками. Она уже сделала немалые успехи в чтении и письме – единственном, чему в детстве учил ее отец и что впоследствии было почти забыто. Прочие премудрости были для нее новыми и интересными и усваивались с необыкновенной легкостью. Манерам и привычкам Сантос учил ее на примере образованных, изящных каракасских сеньорит, своих приятельниц, о которых он как бы случайно, к слову, вспоминал обычно в разговорах после ужина.

Марисела только посмеивалась, – живое воображение давно подсказало ей, с какой целью велись эти длинные речи о каракасских приятельницах. Но если Сантос слишком увлекался описанием, она начинала сердиться и огрызаться, – тогда его тоска по городской жизни уступала месту озабоченности учителя, и они приступали к урокам. Именно в такие часы Марисела легче всего усваивала новый материал: если учитель был рассеян, она, напротив, становилась более сосредоточенной и внимательной.

Чистая, по-девичьи гордая, еще чуть-чуть диковатая и в то же время нежная, как цветок парагуатана, благоухающий в лесной чаще и придающий особый аромат меду диких пчел, Марисела ничем не напоминала теперь прежнюю замарашку с вязанкой хвороста на косматой голове.

Сантос покупал для Мариселы лучшие ткани и обувь у бродячего торговца-турка, ежегодно объезжавшего со своим товаром приараукские имения. Первые свои платья она шила с помощью внучек Мелесио Сандоваля. Потом Сантос и сам превратился в модельера, рисуя для нее образцы фасонов, и это приводило к забавным сценам. Если рисунки сами по себе были неплохими, то сделанные по ним выкройки оказывались никуда не годными, а иногда и просто смешными.

– Ха! К чему мне это уродство? – заявляла она.

– Пожалуй, ты права, – соглашался он. – Я тут немного перестарался. Чего только нет – и складки и оборки. Давай уберем их.

– Это – тоже. Я такой хомут и не натяну на холку.

– Да, воротничок лежит плохо, согласен. Но правильнее говорить не холка, а шея. У тебя прирожденный вкус, поэтому ты во всем легко отличаешь красивое от уродливого.

Ему было приятно открывать в этой сильной и одно временно податливой натуре хорошие черты, и он видел в Марисела душу своего парода, открытую, как сама равнина, любому облагораживающему воздействию.

Ни на минуту не забывал он также и о Лоренсо Баркеро. Не позволяя ему напиваться и стараясь занять его физическим и умственным трудом, Сантос вскоре добился того, что Лоренсо стал понемногу отвыкать от своего порока. Днем он увозил! Лоренсо с собой в саванну, а вечером, когда, поужинав, все! трое оставались за столом поболтать, старался заинтересовать его разговором и пробудить сознание, долгие годы работавшее только под воздействием алкоголя.

Помимо того, что успехи Мариселы – плод его педагогических усилий – доставляли ему ни с чем не сравнимое удовлетворение, ее присутствие вносило оживление в дом, а его самого обязывало к порядку. Когда Марисела с отцом поселились в Альтамире, дом уже не выглядел таким запущенным, как в день его приезда в имение. Стены, хранившие следы пребывания летучих мышей, были побелены, с полов соскоблена и смыта засохшая грязь, которую в течение многих лет заносили сюда на подошвах пеоны. И все же это был дом без женщины. Сантос вынужден был сам зашивать порванную одежду, хотя не знал, как держать иголку в руках, есть обед, поданный пеоном, и самое главное, жить в доме, где нет уважения к порядку, где можно находиться в каком угодно виде, пропускать мимо ушей непристойные слова пеонов, не обращать внимания на свою внешность, на свои манеры.

Сейчас все обстояло иначе. Как бы ни устал Сантос, гоняясь с лассо за дикими быками, он всегда помнил, что нужно привезти домой букетик полевых цветов, а приехав, переодеться, смыть едкий запах пота, выйти к столу таким, чтобы подавать другим пример, и за едой вести приятный и изысканный разговор.

Таким образом, пока он искоренял в Мариселе последствия ее дикого образа жизни, она сама служила ему защитой от тягостного влияния грубой среды, окружавшей его в льяносах.

Порой ученица вдруг начинала бунтовать, кровь в ее жилах, как она выражалась, поворачивала вспять. Тогда она отказывалась учить уроки и на все его замечания огрызалась излюбленным: «Отпустите меня в Рощу».

Но вспышки эти бывали очень короткими, и причина их крылась в тех чувствах, которые Сантос пробуждал в ее душе. Обычно она тут же соглашалась с тем, от чего только что отказывалась.

– Ну, хорошо. Будем заниматься?

Точно так же вела себя Рыжая: взвившись несколько раз па дыбы, она пускалась ровной, спокойной рысью.

И все же Кармелито первым завершил укрощение. Как-то под вечер он подошел к Сантосу, ведя на поводу кобылку, и сказал:

– Позволю себе одну вольность, доктор. Здесь нет хорошей лошади для сеньориты Мариселы, вот я и приручил для нее Рыжую. Если хотите, можете раньше испытать ее. Я нарочно не стал седлать, но припас и дамское седло и сбрую.

В первый момент Сантосу показалось, что он нашел объяснение недавнему непочтительному отказу Кармелито продать ему Рыжую: человек замкнутый и немногословный, Кармелито не хотел сказать тогда, что задумал подарить лошадь Мариселе. Но, поразмыслив, Сантос пришел к более вероятному, как ему казалось, выводу: желая загладить свою вину перед хозяином, пеон решил сделать приятное Мариселе, считая, что хозяин влюблен в свою племянницу. Возможно, так думали и остальные пеоны; и хотя это ни в коей мере не соответствовало истинным чувствам Сантоса, ему было неприятно сознавать, что эти чувства могут быть истолкованы подобным образом.

Он позвал Мариселу, чтобы она сама поблагодарила Кармелито.

– Как хорошо! – радостно захлопала она в ладоши. – Значит, вы объезжали ее для меня? Но что же вы молчали, Кармелито? А я сгорала от зависти. Оседлайте ее, я проедусь. – Но тут же прибавила огорченно: – Вот только папа сегодня не в духе, не захочет прогуляться со мной.

– Не беда! – успокоил ее Сантос. – Я составлю тебе компанию.

– Позвольте поехать и мне, доктор, – попросил Кармелито. – Хочу посмотреть, как будет вести себя Рыжая. Одно дело – когда в седле мужчина, другое – когда женщина.

Довод был убедительный, хотя не отражал настоящих намерений Кармелито.

По дороге Сантос пытался вызвать Кармелито на откровенный разговор, – Антонио Сандоваль без конца хвалил этого человека, и Сантос питал к нему доверие, – но Кармелито долго ограничивался короткими, сухими ответами. Наконец он решился на признание, к которому готовился уже несколько дней:

– Я не родился пеоном, доктор Лусардо. Моя семья считалась одной из лучших в Ачагуас. В Сан-Фернандо, да и в Каракасе у меня немало родственников. Может, даже вы и знакомы с ними. – Он назвал несколько имен, действительно довольно известных. – Мой отец не был богачом, но жили мы в достатке. Нам принадлежала ферма Аве Мария. Однажды – мне минуло тогда пятнадцать лет – на нашу ферму напала шайка скотокрадов: их было полно в округе. В начале и в конце дождливого сезона они всегда устраивали набеги. На этот раз отец издали увидел их и сказал: «Кармелито, надо спешно укрыть в лесу сорок неуков из корраля. Бери пеонов, и гоните лошадей. Да не показывайтесь, пока я сам не пришлю за вами». Мы с тремя пеонами привязали к хвостам лошадей ветки, чтобы замести свои следы, и угнали табун в лес. Днем пасли, ночью сторожили лошадей, не считаясь с тем, что часто вода подступ пала под самое седло, – в тот год зима выдалась дождливая и леса сплошь стояли в воде. Так прошла неделя с лишним. Мы голодали, меня трясла лихорадка, лица у нас были исцарапаны колючками и так опухли, что мы не узнавали друг друга. Лошади исхудали, их одолевали клещи и вампиры . Наконец я не вытерпел и решил один пробраться домой, посмотреть, что там происходит. Происходит!… Все уже произошло несколько дней тому назад. Стая самуро вылетела из дверей дома, когда я вошел в галерею. От отца и матери остались одни скелеты, а в углу лежал Рафаэлито, мой брат, – я как-то говорил вам, что зову его сюда работать. Тогда ему было несколько месяцев от роду, и я подобрал его с полу еле живого.

Немного помолчав, он продолжал:

– Среди этих бандитов находился и небезызвестный вам ньо Перналете. Как я узнал потом, он хоть и разбойничал наравне со всеми, но был единственным, кто не принимал участия и убийстве моих стариков. Только поэтому он и жив до сих нор. Все остальные один за другим получили свое. Я знаю, мстить нехорошо. Но здесь – это единственная возможность расплатиться за жизнь близкого человека. Теперь вам понятно, как я стал пеоном. Хотя быть неоном у вас я не прочь.

Кармелито замолчал, а Лусардо принялся с жаром говорить, все больше воодушевляясь, как всегда, когда дело касалось насилия, царящего в льяносах.

Марисела слушала. Но тема, затронутая Сантосом, ее мало интересовала, к тому же она сердилась на него за то, что в течение целого часа он не сказал ей ни слова; вскоре она пришпорила Рыжую и, пустившись вперед, запела один из тех куплетов, которые припасены у певцов-льянеро для выражения любого чувства.

Слова куплета нельзя было разобрать, но голос звучал приятно и красиво выводил мелодию. Сантос умолк, прислушиваясь к пению. Кармелито, избавившись от горестных воспоминании, тоже слушал с удовольствием. Когда Марисела кончила куплет, он сказал:

– Да, доктор. Мы с вами неплохие укротители. Взгляните, как хорошо идет Рыжая.

 

III. Ребульоны

[67]

Для мокрых дел – Мелькиадес, для мошенничества – Бальбино, для поручений – Хуан Примите. Правда, иные поручения, передаваемые через этого посыльного, ничем не отличались от Удара ножом.

Связной доньи Барбары – вшивый, с всклокоченной бородой – был дурачок, подверженный периодическим приступам буйства, и, несмотря на это, хитрец, умевший ловко подслушивать, подсматривать и делать из своих наблюдений точные выводы. Самос удивительное из его чудачеств заключалось в том, что он никогда не пил воды в домах Эль Миедо, и чтобы напиться где-нибудь в соседнем имении, он вышагивал но многу миль; кроме того, на крышах канеев он ставил кастрюли со странной жидкостью для птиц, которых называл ребульонами.

Из его несвязных и бестолковых объяснений можно было заключить, что ребульоны были для него как бы материальным воплощением дурных инстинктов доньи Барбары, и действительно, наблюдалась определенная связь между коварными замыслами доньи Барбары и тем, какое питье готовил Хуан Примите для утоления жажды ребульонов. Так, если сеньора замышляла убийство, Хуан Примите наполнял свои кастрюли кровью; если она готовилась к тяжбе, наливал растительное масло и уксус; если же хозяйка расставляла любовные сети будущей жертве, он готовил смесь из меда и коровьей желчи.

– Пейте, твари! – ворчал он, расставляя на крышах кастрюли. – Пейте, сколько влезет, только оставьте в покое христианскую душу.

Хуан Примите уверял, что стоило ребульонам окунуть клюв в воду, как вода превращалась в питье, которого они жаждали, и на человека, отведавшего этой жидкости, тут же распространялось зло, уготованное другому. А поскольку дьявольские птицы почти всегда испытывали жажду, то, чтобы оградить себя от возможной случайности, он не пил воды в Эль Миедо.

– Скоро опять ребульоны слетятся, – сказал он, едва стало известно о приезде в Альтамиру ее хозяина, и с того дня начал то и дело посматривать на небо, поджидая дьявольскую стаю; его кастрюли стояли наготове, он только не знал, чем придется наполнить их.

– Как дела, Хуан Примите? – посмеивались пеоны. – Не прилетели еще?

– Вон там как будто летит один, – отвечал он, глядя; из-под ладони, словно и в самом деле различал что-то в безоблачном небе.

Тем не менее пеоны Эль Миедо видели в нем скорее пройдоху, чем дурачка. Только донья Барбара, ничего не знавшая об этих чудачествах, считала Хуана идиотом.

Наконец однажды вечером Хуан Примите провозгласила!

– Прилетели ребульоны! Пресвятая дева Мария! Гляньте-ка, ребята, на эту стаю черных тварей – все небо затмили.

Пеоны понимали, что смотреть нужно не на небо, а на донью Барбару – она возвращалась из селения после разговора у ньо Перналете, и ее нахмуренное чело пересекала гневная складка.

Несколько последующих дней то ли по глупости, то ли из хитрости, – он сам не знал, где кончалось одно и начиналось другое, – Хуан Примите, то и дело краем глаза поглядывая в лицо доньи Барбары, с упорством и старательностью идиота вел наблюдения за полетом фантастических зловещих птиц, чтобы угадать их желание.

«Что потребуется тварям на этот раз? Масло и уксус? Нет, не похоже. Когда в мыслях тяжба – в руках поземельная опись. Этот полет нам хорошо знаком… Мед и желчь? Если так, то ребульоны должны бы кувыркаться и порхать в воздухе, а они – вон какие молчаливые… Гм! Уж не за кровью ли они летят к нам?»

И он без устали бегал то к луже крови, туда, где убивали предназначенный на мясо скот, то к гнездам диких пчел, то в лавку за маслом и уксусом. По мере того как время шло, а со лба доньи Барбары все не исчезала жесткая складка, мания Хуана Примите превращалась в настоящее бешенство.

Такое же бешенство нарастало и в душе доньи Барбары. Злое отчаяние охватывало ее при мысли, что она не сумела заставить навсегда умолкнуть уста, произнесшие первую в ее жизни угрозу: «Если в течение восьми дней сеньора не удовлетворит моей просьбы, я подам на нее в суд».

Днем она предавалась лихорадочной деятельности. Верхом на лошади, в мужских штанах по щиколотку, поверх штанов – юбка, подол которой поднят к луке седла, в руке лассо – в таком виде гонялась она за пасшимися в ее саваннах альтамирскими быками, набрасываясь за малейшую оплошность на пеонов и яростно пришпоривая лошадь. Вечером же запиралась в комнате для совещаний с Компаньоном и просиживала там до первых петухов.

– Посмотрим, осмелится ли он, – то и дело повторяла она вслух, шагая по комнате из угла в угол.

За дверью почти всегда подслушивал Хуан Примите. Он уверял потом, что слышал, как в ответ на эту фразу раздавалось неизменно:

– Он осмелится!

Ее охрипший от бессильной ярости голос и слова выражали, как это ни горько, внутреннее убеждение, что Сантос Лусардо сдержит свою угрозу.

Уже подходил к концу последний день назначенного Лусардо срока, когда она позвала наконец своего посыльного.

– Приказывайте, сеньора, – сказал Хуан Примите с улыбкой, означавшей суеверный страх и безоговорочное повиновение, и затеребил черными крючковатыми пальцами свою грязную бороду.

– Ступай в Альтамиру. Немедленно. Там спросишь доктора Лусардо и скажешь от моего имени, что он может выводить скот, когда захочет. Да пусть укажет час и место, чтобы я могла послать своих людей.

Увидев в ее черных глазах зловещий блеск, Хуан Примито, прежде чем отправиться с поручением, побежал к месту убоя скота, поспешно наполнил там все кастрюли кровью и расставил их на крышах канеев, приговаривая:

– Стало быть, вот чего они хотели! Пейте, твари! Пейте, пока не лопнете, и оставьте в покое христианскую душу.

С Хуаном Примито и раньше никто но мог сравниться в ходьбе, сейчас же он летел как ветер, оставляя позади лигу за лигой и поминутно оглядываясь, словно чувствуя за собой погоню:

– Проклятые бабы!

Но слова эти относились отнюдь не к донье Барбаре, давшей ему такое поручение, а к женщинам вообще, и чем дальше он бежал по безлюдной саванне, тем неотступнее преследовала его мысль, будто за ним гонятся.

Желание повидать Мариселу заставляло его бежать еще быстрее.

Марисела была его единственной привязанностью, и он не знал ничего приятнее, чем поговорить с ней; ей одной открывался тот маленький уголок его души, где сохранились разумные чувства – горечь одинокого человека, жившего в дурачке. Он любил девочку со дня рождения и сам придумал ей имя. Когда мать отреклась от нее, а отец не обращал на ребенка никакого внимания, Хуан Приминто заботливо и трогательно нянчил и выхаживал маленькую Мариселу. Если в детстве она и слышала ласковые слова, то только от него. «Радость моя», – шептал он толстыми, заросшими грязной бородой губами, и слова эти были слаще меда лесных пчел, источаемого черными сотами. Он откладывал медяки, чтобы купить у бродячих торговцев яркую безделушку для своей ненаглядной девочки, а позже, когда Лоренсо Баркеро, вышвырнутый из дому, поселился в ранчо в пальмовой роще и запил, он ежедневно приносил Мариселе остатки еды со стола пеонов и тем спас ее от голодной смерти.

– Радость моя, я принес тебе подкрепиться, – говорил он. раскладывая перед ней объедки, и кто знает, сколько горечи скрывалось при этом за его улыбкой.

Затем он начинал говорить, торопливо и сбивчиво, нагромождая одну глупость на другую, а она весело смеялась. Ему был приятен ее смех, а ей доставляло удовольствие подталкивать его на эти глупости. Оба в глубине души испытывали взаимную привязанность, и эта привязанность немного скрашивала их убогую жизнь.

Сантос Лусардо лишил его этой радости: увез Мариселу в Альтамиру. Хуан Примито ходил бы ежедневно и в Альтамиру – расстояния для него не существовало, – да пеоны Эль Миедо, любившие зло подшутить над дурачком, как-то сказали:

– Отбили у тебя невесту, Хуан Примито.

Все перевернулось в его душе, словно в болотной луже, в которой взбаламутили воду; животная ревность и низменные мысли, этот ил примитивной души, осквернили его чистую нежность, и Марисела превратилась вдруг в одну из тех женщин, которыми он часто бредил наяву, когда его преследовали видения, – ему казалось, будто, обнаженные, они бегут за ним но саванне.

Измученный этим кошмаром, он впал в буйство, и донья Барбара чуть не приказала надеть на него смирительную рубаху.

С тех пор он перестал произносить имя Мариселы, а если его спрашивали о ней, отвечал:

– Разве вы не знаете? Она умерла. Та, что живет в Альтамире, – совсем другая.

И тем не менее сейчас он бежал что было сил, торопясь увидеть ее. Действительно, Марисела, вышедшая к нему навстречу, была совсем не похожа на прежнюю.

– Радость моя! – воскликнул он, ошеломленный. – Ты ли это?

– А кто же еще, Хуан Примито? – смущенно и довольно засмеялась она.

– Какая ты красивая! И даже поправилась – сразу видно, ешь вволю! Кто ж купил тебе такое нарядное платье? И эти ботинки? Ты в ботинках, радость моя!

– Ага! – подтвердила Марисела, краснея от стыда. – Но какой же ты стал любопытный, Хуан Примито!

– Да не любопытный я, просто ты очень уж хороша. Краше цветка. Вот что могут сделать тряпки.

– А… Теперь ты видишь, что тебе тоже стоит сменить одежду, а то к тебе и прикоснуться противно.

– Мне чистую одежду? Зачем? Это тебе есть для кого наряжаться. Сильно он тебя любит? Скажи по совести.

– Не болтай ерунды, Хуан Примито, – возразила она и снова залилась краской.

Но теперь совсем по другой причине зарделись ее щеки и засветились мягким светом прекрасные глаза.

– Н-да! – протянул дурачок. – Я все знаю, не хитри.

Мариселе хотелось возражать, чтобы он сказал еще что-нибудь приятное, но Хуан Примито продолжал:

– Мне птичка сказала, она носит мне вести.

Она быстро нашлась:

– Ребульон?

И вдруг машинально произнесенное слово натолкнуло ее на страшную мысль. Она сразу стала серьезной и строго спросила:

– Что, ребульоны слетаются там?

Слово «там» она употребляла, когда приходилось говорить о матери, которую она никак не называла.

– И не говори! – сокрушенно подтвердил Хуан Примите. – Житья от них нет. Целый божий день кружат над канеями. Пресвятая дева Мария! Я прямо с ног сбился, никакого сладу с проклятыми. Кажется, так бы вот бросил все да удрал сюда к тебе, но не могу. Кто тогда будет сторожить ребульонов и готовить им питье? Ведь если их вовремя не напоить, тут, знаешь… А, черт возьми! Ты и не представляешь, какие они, эти ребульоны. Такие вредные твари, радость моя, такие вредные!

– И чем ты поил их на этих днях? – допытывалась Марисела, охваченная тревогой.

– Кровью, детка, – радостно заулыбался дурачок. – Подумать только, кровь пьют! И как им не противно, а? Перед тем как идти сюда, налил им полные поилки. Сейчас они, должно быть, уже напились вволю. – И тут же: – Да, не забыть бы. Дохтур Лусардо дома? У меня к нему наказ от сеньоры.

Этот неожиданный переход, эта хитрость, посредством которой Хуан Примито обычно предупреждал адресатов доньи Барбары о намерениях, которые он ей приписывал, заставили Мариселу содрогнуться.

– Когда ты бросишь это глупое занятие? – вспылила она. – Убирайся отсюда немедленно!

В эту минуту к ним подошел Сантос Лусардо, стоявший поблизости и слушавший их разговор.

– Подожди, Марисела. Говорите, Хуан Примито, с каким поручением вы пришли ко мне?

Хуан Примито обернулся с наигранным удивлением – он давно догадался, что человек, наблюдавший за ними из галереи, и есть Лусардо, – и, теребя всклокоченную бороду, изложил все точь-в-точь как велела донья Барбара.

– Передайте ей: в Темной Роще, завтра на рассвете, я буду со своими людьми.

Сказав это, Лусардо повернулся и вошел в дом.

Марисела молча выжидала, пока Сантос уйдет – ей не хотелось, чтобы он слышал то, что ей нужно было сказать Хуану Примито, – и дурачок, видя, как она подавлена, попытался успокоить ее:

– Не бойся. На этот раз ребульоны ничего не сделают. Они уже напились крови досыта.

Но она схватила его за плечи и принялась яростно трясти:

– Слушай, что я тебе скажу: если ты еще хоть раз придешь сюда с поручением оттуда, я спущу на тебя собак.

– На меня, радость моя?! – в страхе и обиде вскричал он.

– Да, на тебя. А теперь – марш отсюда! Убирайся, проваливай!

Хуан Примито возвращался в Эль Миедо глубоко опечаленный: вот как простилась с ним его ненаглядная девочка, а он-то летел в Альтамиру, радуясь, что снова увидит ее! Разве не добра он хотел, рассказывая о ребульонах и о крови и тем самым предупреждая Лусардо об опасности?

Но обида понемногу рассеялась. Придя в Эль Миедо, он передал донье Барбаре слова Лусардо и с восхищением принялся рассказывать о Марнселе:

– Поглядели бы вы на нее, донья! Прямо не узнать. Красавица, да и только! Глаза – оторваться невозможно, красивее, чем у вас, донья. И чистенькая такая, смотреть приятно. Одел ее дохтур с ног до головы, и все новое. Должно, приятно мужчине иметь у себя в доме такую красавицу, а, донья?

Донью Барбару никогда не трогали разговоры о Мариселе, она не испытывала к ней даже той инстинктивной любви, какую испытывает самка к своему детенышу; но если слова Хуана Примито не вызвали в ее сердце материнского чувства, то они вызвали неожиданно бурную женскую ревность.

– Довольно. Это меня не интересует, – оборвала она некстати разболтавшегося посыльного. – Можешь идти.

Если бы Хуан Примито задержался еще немного, он понял бы, чего хотели на этот раз ребульоны.

 

IV. Родео

До поздней ночи обсуждали альтамирские пеоны удивительную новость. Впервые донья Барбара дала себя в обиду, и, когда на следующее утро пеоны седлали лошадей, готовясь к выезду, Антонио посоветовал:

– Не мешает захватить револьверы. Как знать, может, сегодня не только со скотом воевать придется.

– Револьвер-то я свой в залог отдал, – отозвался Пахароте. – А вот наконечник копья суну под седло на всякий случай. Он хоть и невелик, но все же не меньше четверти будет, а вместо древка – рука, она у меня длинная!

В таком настроении пеоны во главе с Сантосом Лусардо, не дожидаясь рассвета, отправились в Темную Рощу.

Их было всего восемь человек: пятеро старых, верных Лусардо пеонов, служивших в Альтамире еще до его приезда, и трое новых работников, которых Антонио с большим трудом удалось разыскать в округе, – всех пригодных к работе людей, живших поблизости, донья Барбара успела сманить к себе, чтобы не увеличивалось число пеонов в Альтамире. Но эти восемь были настоящие льянеро, прекрасные наездники, готовые на все ради человека, осмелившегося встать на пути властительницы Арауки.

Саванна еще спала, тихая и темная, – только в небе искрились яркие звезды, – и по мере того как кавалькада удалялась от усадьбы, цоканью лошадиных копыт и звукам голосов все чаще вторил топот пробегавших вдалеке диких табунов, почуявших человека. Они едва чернели в ночном мраке, а иногда был слышен лишь легкий шелест высоких трав, скрывавших их, по тончайшему слуху и зоркому глазу льянеро этого было достаточно, чтобы определить:

– Слышите – стадо с уверитских суглинков. Коров сто, если не больше.

– Вот косяк Черной Гривы. В сторону Коросалито направился.

Перед восходом солнца прибыли на место. Люди из Эль Миедо во главе с доньей Барбарой приехали раньше и уже получили приказ разогнать скот, который Лусардо намеревался собрать. Среди альтамирского скота, находившегося на пастбищах Эль Миедо, было много телят-сосунков, уже носивших клеймо Эль Миедо. Этот способ присваивать чужих коров был излюбленным у доньи Барбары, и она с успехом пользовалась им при сообщничестве управляющих покинутых хозяевами имений.

Но проницательность Антонио не уступала ловкости доньи Барбары. Видя, как много вакеро она захватила с собой, он сказал Сантосу:

– Она хочет, чтобы вы приказали поднимать скот на большом пространстве. Мы и не увидим, как они угонят коров. Такие штуки она не раз проделывала.

Приняв во внимание слова Антонио, Сантос быстро составил план действий. Он издали поклонился соседке, сняв шляпу, и остановился. Тогда она сама приблизилась к нему, протягивая руку и лукаво улыбаясь. Сантос не мог скрыть своего удивления, – перед ним было совсем другое существо, лишь отдаленно напоминавшее ту грубую мужичку, с которой впервые он встретился в Гражданском управлении.

Блестящие, влекущие, томные глаза чувственной женщины, чуть вытянутые, как для поцелуя, пухлые губы с загадочными складками в уголках, мягкий цвет лица, черные как вороново крыло, гладко зачесанные густые волосы. На шее – завязанный узлом шелковый голубой платок, концы которого прикрывают вырез блузки; юбка-«амазонка»; типичная для льянеро фетровая шляпа – единственная мужская вещь, выглядевшая на ней женственно и изящно. II в довершение всего – дамская посадка в седле, которой она обычно не признавала во время работы. Все это заставляло забыть о ее мужской силе и грубости.

От Сантоса не ускользнуло, что нарочитой женственностью донья Барбара хотела произвести приятное впечатление, и все же он не мог без восторга смотреть на нее.

Что касается доньи Барбары, то едва она взглянула ему в глаза, как с ее лица исчезла коварная улыбка. Она почувствовала еще раз, теперь уже со всей силой интуиции, свойственной фаталистическим душам, что с этого момента ее жизнь принимает непредвиденное направление. Умение завлекать врага в путы лести, усыплять его сознание исчезло в ней. Ненависть к мужчине – основная страсть ее жизни – таяла где-то в глубине ее мрачного сердца. Привычные чувства покидали ее. Что идет им на смену? Этого она еще не знала.

Обменялись незначительными фразами. Сантос Лусардо Держался изысканно вежливо, словно беседовал в салоне со светской дамой, а она, слушая его корректную и холодную речь, едва понимала, что отвечает. Ее покоряла необычная твердость этого человека, сочетание в нем достоинства и мягкости, чуждое мужчинам, с которыми она имела дело раньше, собранность и самообладание, сквозившие в его внимательных блестящих глазах, в его четких жестах и в безукоризненном произношении. И хотя, обращаясь к ней, он был более чем немногословен и касался только дела, ей казалось, что он находит удовольствие в разговоре, видя, как ей приятно слушать его.

Между тем Бальбино Пайба не сводил с них глаз и. чтобы скрыть досаду, отпускал по адресу Лусардо насмешливые замечания, вызывавшие улыбки у пеонов Эль Миедо; стоявшие поодаль альтамирские пеоны тоже переговаривались.

Сантос начал давать указания, в каком порядке приступить к работам; но Бальбино, не умевший держать в секрете задуманное, поспешно перебил его:

– Нас тридцать три человека. Можно поднять весь скот вокруг.

Довольный собственной проницательностью, Антонио переглянулся с Сантосом, и тот возразил:

– Не вижу необходимости. К тому же будем действовать смешанными группами: один вакеро из моих и трое из ваших, поскольку числом вас втрое больше.

– Зачел! такая мешанина? – запротестовал Пайба. – У нас всегда работают раздельно, каждый за себя.

– Возможно. Но сегодня порядок будет иным.

– Вы что, не доверяете нам? – повысил голос Пайба, понимая, что над планом доньи Барбары нависла угроза: контролируемые альтамирцами пеоны Эль Миедо не смогут действовать, как им было велено.

Но прежде чем Лусардо ответил на этот дерзкий вопрос, в разговор вмешалась сама донья Барбара:

– Будет так, как вы находите нужным, доктор. Если ж вы считаете, что моих людей здесь чересчур много, я немедлен но отошлю лишних.

– Ни к чему, сеньора, – сухо возразил Сантос.

Удивленные происходящим, эль-миедовцы переглядывались

между собой, одни – с явным неудовольствием, другие – злорадно, в зависимости от их отношения к хозяйке; Бальбино

Пайба нервно теребил усы, а Пахароте, глядя куда-то в сторону, напевал сквозь зубы:

Подал знак корове бык, Бычку тут делать нечего… [68]

Слова куплета выражали мысль, появившуюся у всех присутствующих: «Донья Барбара влюбилась в доктора. Пора Бальбино Пайбе расстаться со своей кормушкой».

Тем временем Лусардо продолжал:

– Антонио, ты будешь распорядителем.

И Антонио, приняв обязанности старшего, начал командовать:

– Выходите вперед вы, на пегом коне, и берите еще пятерых. В эту группу войдут Кармелито и Пахароте. Начинайте вон за тем леском и гоните сюда. На вашу ответственность, приятель.

Обращение относилось к Мондрагону по кличке Барс. Антонио предоставлял ему возможность взять с собой обоих братьев, по одновременно обязывал считаться с Кармелито и Пахароте, которые не уступали им в сноровке и в храбрости.

– У меня есть имя, – возразил тот, уязвленный, не двигаясь с места.

На этот раз альтамирцы обменялись настороженными взглядами, словно говоря друг другу: «Сейчас начнется».

Но снова вмешалась донья Барбара:

– Делайте, что вам сказано. А если не хотите, уезжайте. Мондрагон, недовольно ворча, повиновался и, взяв в свою группу обоих братьев, сказал:

– Есть еще два места, кто хочет идти с нами?

Кармелито и Пахароте переглянулись, и Пахароте процедил сквозь зубы:

– Сейчас увидим, крепко ли держатся на них штаны.

Антонио продолжал распределять вакеро, и когда все группы разъехались, каждая в указанном направлении, он обратился к Бальбино:

– Если вы желаете ехать со мной…

Этим приглашением Антонио показывал свое формальное уважение к Бальбино, как к управляющему Эль Миедо, но в то же время добивался для себя такой же возможности, какую он предоставил Кармелито и Пахароте: проявить свое превосходство над противником и таким образом отплатить ему за высокомерие, проявленное им в день укрощения каурого.

Но Бальбино уклонился от приглашения:

– Спасибо, дон Антонио. Я останусь здесь, с «бланкахе».

Так жители льяносов называют владельцев имений, присутствующих на родео. Хозяева не принимают участия в работах и только следят за распределением уже собранного скота. При жизни Хосе Лусардо во время генеральных вакерий в состав бланкахе сходило до двадцати и более человек – владельцев имений, расположенных в этом районе Арауки. Теперь все эти имения были захвачены доньей Барбарой и от них остались лишь названия рощ и пастбищ.

Размышляя об этом, Сантос перестал замечать окружающее, и его соседка тщетно пыталась завязать с ним дружескую беседу, обращаясь к Бальбино с такими словами, которые должны были привлечь внимание Лусардо.

Наконец она решила заговорить прямо с ним:

– Видели вы когда-нибудь родео, доктор Лусардо?

– В детстве, – ответил он, не оборачиваясь. – Сейчас все это почти ново для меня.

– Правда? Забыли обычаи своей земли?

– Что поделаешь! Сколько лет прошло.

Она посмотрела на него долгим, ласковым взглядом и продолжала:

– А мне рассказывали, как вы блестяще справились с каурым на второй же день после приезда. Не такой уж вы забывчивый, каким хотите казаться.

Голос доньи Барбары – флейта двуполого демона, глухой шум леса и тонкий, печальный крик равнины, – отличался неповторимым тембром и завораживал мужчин. Но Сантос Лусардо остался здесь не ради удовольствия слышать этот голос. Правда, был момент, когда ему захотелось – из чистого любопытства – заглянуть в бездну этой души, где приятное так загадочно сочеталось с ужасным и омерзительным, – души, без сомнения, интересной, как любое проявление уродливости в природе. Однако в нем тут же поднялось отвращение к этой женщине – не потому, что она была его врагом, а по какой-то другой, более скрытой и глубокой причине, которую в тот момент он и сам не мог уяснить, и, грубо оборвав разговор, он поехал прочь, к тому месту, где несколько пеонов Эль Миедо сторожили прирученный молодняк, ядро будущего родео.

Бальбино Пайба ухмыльнулся и расправил усы, краем глаза наблюдая за доньей Барбарой. Как он ни старался, ему не удалось уловить на ее лице признаков нахлынувшего раздражения, при котором обычно она то хмурилась, то резко поднимала брови; сейчас она была спокойна и, казалось, что-то вспоминала.

Тем временем вакеро подняли скот, и безмолвная саванна ожила, наполнилась мычанием и топотом. Из рощ и дальних ложбин тянулись многочисленные стада; привычные к родео коровы шли охотно, плотной массой, ведомые матерыми быками, круженные резвящимися телятами; более дикие, давно не видавшие человека, собирались в кучки и тревожно мычали.

Слышались крики вакеро. Отбившиеся от своего стада коровы, перебегая с места на место, пытались выбраться из кольца всадников. Пригнув голову к земле, грозно наступали на лошадей разъяренные быки. Беспокойство диких животных передавалось прирученным; эти, вместо того чтобы удерживать вокруг себя мадрину , сами рвались в стороны, тесня и толкая дичков, которые отчаянно сопротивлялись, пока их ярость не уступала место страху. В такие моменты казалось – лавина вот-вот прорвет оцепление, и катастрофа неминуема.

Несколько разрозненных групп вскоре пристали к прирученному молодняку; остальные продолжали упорствовать, и всадникам приходилось буквально рваться на части, чтобы удерживать скот со всех сторон; то и дело они внезапно, на полном скаку, поворачивали лошадей, заставляя их взвиваться на дыбы и оседать на задние ноги.

Число животных, круживших около усмиренного молодняка, росло с каждой минутой. Но одновременно усиливалось их беспокойство, и то тут, то там среди моря голов и рогов возникали течения, стремительно пробивавшиеся наружу. Вздымались облака пыли, взлетали крики вакеро:

– Хильоо! Хильоо! Держи здесь! О-оо! Давай! Давай! Сантос Лусардо, не отрываясь, смотрел на это волнующее зрелище, и глаза его горели при воспоминании о том, как в детстве он вместе с отцом участвовал в родео, подвергая себя опасности наравне с пеонами. Он вновь переживал давно забытые ощущения, как бы сливаясь воедино с этими исполненными отчаянной храбрости людьми и непокорными животными, заставлявшими равнину дрожать от гула. Равнина представлялась ему безгранично широкой, величественной и прекрасной. По ней, покоряя свирепую дикость, шел человек, и было еще с избытком места для многих других.

Наконец скот был собран, число голов превышало несколько сот. Лошади, как после боя, тяжело поводили мокрыми, покрытыми пеной, окровавленными от яростного пришпоривания боками; многие были ранены ударами бычьих рогов. Но битва не кончилась, среди быков было много диких, они не успокоились и, чуя вольную саванну, готовые в любую минуту ринуться и бежать, сметая все на своем пути, с остервенением продирались сквозь гущу скота к краю мадрины и здесь кружили, все время держа людей в напряжении. Оглушительный шум стоял вокруг; мычали потерявшие телят коровы, телята отвечали им жалобными голосами; ревели оставшиеся без стада матерые быки; коровы, заслышав голос вожака, откликались тревожным мычанием, трещали, сталкиваясь, рога и крепкие ребра; кричали охрипшими голосами вакеро.

Но вот скот начал успокаиваться. По мере того как коровы и телята собирались вокруг своих вожаков, постепенно угасали очаги буйства, утихало тревожное мычание, и все отчетливее слышалось успокаивающее пение вакеро. Всадники стояли на своих местах, окружив родео огромным кольцом; те, у кого лошади были ранены, направились к ближайшему леску взять запасных. И вот, когда Антонио уже готовился дать команду выводить прирученных быков и приступить к разделению стад, один из вакеро допустил оплошность: решив подтянуть подпругу на своем коне, он спешился как раз в тот момент, когда один бык, внезапно рассвирепев, вырвался из мадрины, и за ним лавиной ринулся остальной скот.

– Держи! – вскричали в один голос все заметившие опасность и гурьбой бросились наперерез скоту.

Но было уже поздно. Словно влекомые неодолимой силой, животные устремились в пробитую быком брешь и в мгновение ока рассыпались по саванне.

– Проклятая ведьма! – ругались альтамирские пеоны, приписывая случившееся злым чарам доньи Барбары.

Однако Антонио успел заметить, что оплошность вакеро по кличке Барс была отнюдь не случайностью.

Увидев, как много в мадрине альтамирских коров и телят с клеймом Эль Миедо, выжженным в нарушение закона, Барс решился на крайнее средство. Когда взбунтовавшийся бык повел за собой стадо, Барс слез с лошади как бы для того, чтобы поправить подпругу, и таким образом разомкнул цепь сдерживавших скот вакеро.

Дорого обошлось ему это заступничество за' интересы доньи Барбары. Лавина скота смяла его, и, когда рассеялась поднятая промчавшимися животными пыль, на том месте, где он упал, люди увидели бесформенную кровавую массу, втоптанную в землю.

Тем временем Сантос Лусардо, безотчетно повинуясь инстинкту льянеро, пустил коня во весь опор и присоединился к вакеро, мчавшимся вдогонку скоту.

Кто-то крикнул ему:

– Стадо рассыплется вон там, у леска! Берегитесь первого быка!

Это был спешивший к Сантосу Пахароте.

К нему присоединились Антонио, Кармелито и еще двое вакеро из Эль Миедо. Все они держали в правой руке лассо, приготовившись метнуть его в бунтовщика, растревожившего скот.

Вспомнив об этой предосторожности, Сантос быстро развязал ремешки, которыми свитое в моток лассо прикрепляется к седельной луке, и, держа лассо наготове, направился к лесу.

В эту минуту лавина животных начала растекаться вширь, затем, теснимая всадниками, повернула к пересекавшему саванну протоку, и когда у самой воды замедлила бег, от нее отделился матерый длиннорогий бык, готовый к бою со своими преследователями.

– Э, да это наш старый приятель! – воскликнул Пахароте, узнав быка. – Мы уже года два за ним гоняемся. Ну теперь он от нас не уйдет.

Бык, медово-желтый, с белой отметиной на лбу, постоял минуту, затем, пригнув голову и обводя налившимися кровью глазами окружавших его людей, заметался из стороны в сторону и наконец пустился бежать вдоль леса прямо на Лусардо.

– Бросайте лассо! – крикнул Пахароте.

Кармелито и Антонио, видя, как опасно положение Лусардо. очутившегося между быком и лесом, спешили ему на помощь, на ходу советуя:

– Дальше от леса! Бык прижимает вас к деревьям!

– В сторону, в сторону сворачивайте!

Сантос Лусардо не слышал предостережений, да и не нуждался в них: он еще не совсем забыл свой юношеский опыт. Быстро сманеврировав, он проскочил под носом у быка, избежав почти неминуемого удара, и, повернувшись в седле, бросил лассо через круп коня. Петля ловко и точно легла вокруг рогов, и Пахароте завопил восторженно:

– С полуоборота! Не придерешься!

Сантос дернул поводья, лошадь остановилась как вкопанная, изо всех сил натягивая веревку, чтобы повалить быка. Но бык был слишком силен, и лошадь не могла с ним справиться. Он рванулся, веревка задрожала, как тугая струна, лошадь, хрипя, попятилась, приседая на задние ноги и опрокидываясь; бык бросился на нее. В ту же секунду Антонио, Кармелито и Пахароте разом метнули свои лассо. Еще три петли опоясали бычьи рога, и раздался ликующий возглас:

– Попался!

Лошади напряглись, веревки дернулись, и матерый рогач рухнул на землю, вздымая облако пыли.

Не успел он упасть, как пеоны уже встали над ним.

– Тащи его за хвост, Пахароте, – приказал Антонио. – Я держу голову, а ты, Кармелито, связывай.

– Проденьте в нос веревку и холостите, – добавил Лусардо, припоминая, как поступают в этих случаях вакеро.

Пахароте просунул хвост быка между задними ногами п натянул что есть мочи, Антонио, ухватившись за рога, прижал к земле голову. Все это произошло молниеносно, прежде чем ошеломленное падением животное смогло опомниться и вскочить на ноги. Тут же, не теряя ни секунды, Кармелито проткнул быку носовую перегородку, продел в кровоточащую рану веревку, ловким ударом ножа кастрировал быка и вырезал на его ушах знак Альтамиры.

– Отбегался, голубчик, – добродушно ворчал Кармелито, заканчивая операцию. – Пока привяжем тебя к дереву.

– Этот рогач – прирожденный лусардовец, потому и воевал, что не хотел иного клейма, чем то, которое было у его матери, – пустился в разговоры Пахароте. – Мол, подожду хозяина и сдамся ему в руки. Вот почему нам не удалось заарканить его в прошлую вакерию.

– Зато сейчас здорово получилось, – вставил Кармелито. – Если так бросают лассо те, кто потерял сноровку, что же нам остается?

– Льянеро останется им до пятого колена, – заключил Антонио, довольный ловкостью хозяина.

Донья Барбара, подъезжая, еще издали проговорила с улыбкой, обращаясь к Сантосу:

– Ах вы хитрый льянеро! Так-то вы забыли обычаи своей земли!

H словах доньи Барбары не было никакой задней мысли: она не хотела напоминать Лусардо о его невежливом и оскорбительном жесте или подчеркнуть, что лучше его умеет заарканить и кастрировать быка в открытом поле. Это была искренняя похвала женщины, восхищенной отвагой небезразличного ей мужчины.

– Я не один справился с быком, так что заслуга моя невелика, – возразил Сантос – Вот вы, я слышал, валите не хуже самого отчаянного из ваших вакеро.

Фраза прозвучала грубо, но донья Барбара выслушала ее с улыбкой.

– Я вижу, вам говорили обо мне. И много? Я тоже могла бы рассказать кое-что, чего вы еще не знаете и что не лишено интереса. Но всему свое время, не правда ли?

– Конечно, успеется, – проговорил Сантос, давая понять, как мало удовольствия находит он в этом разговоре.

Донья Барбара, словно не заметив иронии, подумала: «И этот попался».

Но Лусардо, не сказав больше ни слова, пришпорил коня и ускакал догонять пеонов, – те уже успели привязать быка к дереву и отъехали довольно далеко.

Донья Барбара долго стояла, глядя вслед удалявшемуся Лусардо. Второй раз этот обидно равнодушный к ней человек оставлял ее одну, прервав на полуслове. И все же она улыбалась, обольщая себя близкой победой.

«Можешь уходить. Лассо накинуто, и ты тащишь его за собой».

Поодаль, у дерева, опустив голову, глухо ревел бык. Взглянув в ту сторону, донья Барбара помрачнела, и на ее лице появилось другое, жестокое выражение.

 

V. Странные перемены

Странные перемены в поведении доньи Барбары, начавшиеся с того дня, вызывали язвительные толки среди пеонвв Эль Миедо.

– Э, друг, объясни, что с нашей хозяйкой? Бывало, чуть что не так, она уже кипит, бросается на правого и виноватого, кудахчет, как ченчена. А если в хорошем настроении – придет, споет с нами и на бандуррии поиграет. Теперь же и глаз не кажет. Сидит в комнатах, будто и впрямь барыня. И даже с доном Бальбино – как в песне: «Может, мы встречались, но я вас не припомню».

– А то не знаете? Каков зверь, такова и приманка. Этот, теперешний, не из тех, что ходят стаями и сами прут в западню. Нужно потрудиться, чтобы он схватил наживу.

Но проходили дни, а Лусардо все не появлялся в Эль Миедо.

– Послушай, приятель, а ведь зверь-то не бежит на ловца. Никаких следов вокруг.

– Видно, этот не хмелеет от вина да от бесовской воды, – заметил один из пеонов, намекая на колдовское питье, которое Донья Барбара давала жертвам своей любви, чтобы обольстить их.

Немало разговоров было и о загадочных бдениях в комнате для ворожбы.

– А Компаньон-то! Ни минуты покоя, сердечному. До самого рассвета не дают спуститься в преисподнюю. Того и гляди, застанут петухи в дороге.

– Не иначе, как та сторона ворожит против.

– А может, ее чары уже не действуют: слишком часто пускали их в ход.

– Образуется! – заверил Хуан Примито. – Сеньора оставила ему свои глаза в день родео в Темной Роще, и он, хочешь не хочешь, должен вернуть их ей.

Это было все, что без ущерба для уважения, которое они питали к хозяйке, и верности, с какой служили ей, могло прийти в голову пеонам для объяснения происходящих в ней перемен.

Она и сама не могла бы объяснить, что с ней творится: нахлынувшие чувства были новыми для нее, и она еще не имела над ними власти.

Донья Барбара впервые почувствовала себя женщиной в присутствии мужчины. Хотя она отправилась тогда на родео в Темную Рощу с твердым намерением опутать Сантоса Лусардо гибельной паутиной обольщения и поступить с ним так, как с Лоренсо Баркеро, хотя она была убеждена, что ею руководят лишь алчность и непоколебимая ненависть к мужчине, – в глубине ее души, измученной этой ненавистью, и в плоти, созданной для любви, уже появилась жажда настоящей неудовлетворенной страсти. До сих пор все ее любовники – жертвы ее алчности или орудия ее жестокости – принадлежали ей, как скот, носящий ее клеймо. Теперь же, несмотря на то что Лусардо дважды показал ей свое презрение и не боялся и не желал ее, она почувствовала – с такой же силой, какая толкала ее на уничтожение ненавистного мужского рода, – что хочет сама принадлежать этому человеку, пусть даже так, как принадлежали ему животные, на спинах которых выжжено раскаленным железом тавро Альтамиры.

На первых порах это чувство проявилось в неодолимой тяге к деятельности. Но это было уже не мучительное и мрачное стремление удовлетворить свою склонность к стяжательству, а страстное желание насладиться тем новым, что так внезапно открылось в ее душе с появлением Сантоса Лусардо.

Целыми днями она без цели носилась верхом по саванне, давая выход избытку сил, который порождала возбужденная жаждой любви чувственность сорокалетней женщины, опьяненной солнцем, вольным ветром и степными просторами.

Радость делала ее даже щедрой. Однажды она полными пригоршнями стала раздавать пеонам деньги на развлечения. Они рассматривали монеты, пробовали их на зуб, бросали о камень и никак не могли поверить, что деньги не фальшивые. Как можно не усомниться в щедрости доньи Барбары, зная ее скаредность?

Она задумала устроить настоящее пиршество в честь Сантоса Лусардо, когда тот приедет в Эль Миедо на очередную вакерию. Она хотела вскружить ему голову лестью и почетом и готова была пустить на ветер все свое состояние, лишь бы он и его вакеро остались довольны и раз навсегда кончилась вражда между владельцами и пеонами двух поместий.

Ей не давала покоя мысль стать возлюбленной этого человека. Как же не похож он на тех, кого она знала прежде, на Лоренсо Баркеро с его отталкивающей чувственностью и на прочих грубых скотов – ее любовников. Когда она сравнивала их с Сантосом Лусардо, ей становилось стыдно. Зачем.она позволила себе опуститься до объятий развратных и неотесанных мужланов, когда на свете существуют такие, как Сантос Лусардо! О, этот не потеряет рассудок от одной улыбки!

Как-то ей пришло в голову прибегнуть к ворожбе, попросить послушных ее воле злых духов помочь ей и потребовать от Компаньона, чтобы он привел к ней непокорного мужчину. Но она тут же с отвращением отвергла эту мысль. Женщина, пробудившаяся в ней в то утро, в Темной Роще, была уверена в своей силе.

Но время шло, а Сантос Лусардо не появлялся. Ее вера в свои чары стала понемногу слабеть, хотя она, по-прежнему нарядно одетая и готовая в любую минуту встретить гостя, целыми днями прогуливалась по галерее дома, скрестив руки на груди и задумчиво опустив глаза, или часами простаивала у ограды, глядя вдаль, в сторону Альтамиры. Изредка она выезжала в саванну, но теперь лошадь уже не возвращалась взмыленной, с окровавленными боками, да и сами прогулки превратились в спокойные, задумчивые блуждания.

Иногда, замечтавшись, она видела не саванну и не Альта-миру, а реку и плывущую по ней пирогу; там впервые слова Асдрубала пробудили в ней хорошие чувства, захлестнувшие сейчас ее пресыщенное жестокостью сердце.

* * *

Наконец однажды утром она увидела, как Сантос Лусардо приближается к ее дому.

– Иначе и не могло быть, – сказала она себе.

И в тот момент, когда она произносила эти слова, – слова женщины, исполненной предрассудков, верившей в свою сверхъестественную силу, – глубокая, скрытая сущность ее души снова взяла верх над едва зародившимся стремлением к новой жизни.

Сантос спешился у самого дома, возле дерева, и, держа шляпу в руке, направился к галерее.

В другое время донье Барбаре было бы достаточно одного взгляда, чтобы понять, как мало надежд сулил этот визит: весь вид Сантоса Лусардо говорил о его умении владеть собой. Но сейчас она не замечала ничего и, прислушиваясь лишь к собственным чувствам, с угодливым радушием вышла ему навстречу.

– Хорошее всегда желанно! Счастливы глаза, увидевшие добро! Входите, доктор Лусардо. Садитесь, пожалуйста! Наконец-то вы доставили мне удовольствие видеть вас в моем доме.

– Благодарю вас, сеньора, вы очень любезны, – ответил Сантос насмешливо и не давая ей возможности продолжать свои излияния: – Я приехал с требованием и с просьбой. Первое касается изгороди, я уже писал вам об этом.

– Вы еще не передумали, доктор? А мне казалось, вы убедились, что это невозможно здесь, да и не нужно.

– Что касается возможности, то она зависит от наших средств. Мои сейчас чрезвычайно малы, и я вынужден повременить с полным огораживанием Альтамиры. Что касается необходимости, то на этот счет у каждого из нас свое мнение. Сейчас меня интересует, согласны ли вы взять на себя половину стоимости изгороди, которая разграничила бы наши владения? Прежде чем избрать иной путь, я хотел бы решить этот вопрос…

– Договаривайте же, – подсказала она с улыбкой. – Полюбовно…

Сантос выпрямился, словно услышал оскорбление, и твердо сказал:

– …без большой траты денег, хотя у вас-то нет в них недостатка.

– Деньги не главное, доктор Лусардо. Судя по всему, вы уже слышали, что я очень богата. Хотя, вероятно, слышали и о моей жадности, не так ли? Но если обращать внимание на слухи…

– Сеньора, – торопливо перебил Сантос, – прошу вас говорить только о деле. Меня совсем не интересует, богаты вы или бедны, есть у вас недостатки, которые вам приписывают, или их пет. Я приехал только затем, чтобы задать вам вопрос и услышать ответ.

– Бог мой! Какой вы строгий человек, доктор! – снова воскликнула она восторженно – не с целью польстить ему, а потому, что ей действительно понравилась его властность. – Не даете шагу ступить в сторону.

Видя, что она становится хозяйкой положения, а он – то ли из-за ее цинизма, то ли еще из-за чего-то, в чем несомненно проявлялся ее сильный в твердый характер, – начинает терять позиции, Сантос отказался от излишней резкости и возразил, улыбаясь:

– Это не совсем так, сеньора. Но прошу вас, вернемся к делу.

– Что ж, будь по-вашему. Мне нравится мысль разгородить наши владения. Изгородь раз и навсегда решит неприятный вопрос о границах, который всегда был неясным.

Последние слова она произнесла таким тоном, что ее собеседник снова едва не потерял самообладание.

– Правильно, – согласился он. – Будем полагаться на факт, если уж не на закон.

– В этом вы должны разбираться лучше меня, ведь вы – адвокат.

– Но не любитель судебной волокиты, как вы могли убедиться.

– Да. Я вижу, вы – удивительный человек. Признаюсь, я никогда не сталкивалась с таким интересным человеком. Нет, нет, не беспокойтесь, я больше не отклонюсь от нашей темы, упаси бог! Но, прежде чем ответить, я должна задать вам один вопрос. Скажите, где вы хотите поставить изгородь? Там, где стоит маканильяльский домик?

– Разве вы не знаете, где я начал устанавливать столбы? Или вы хотите сказать, что граница не на месте?

– Да. Не на месте, доктор.

И она внимательно посмотрела ему в глаза.

– Итак, вы не желаете решить этот вопрос… полюбовно, как вы сами выразились?

– К чему эти оговорки? Почему не просто: «полюбовно»? – произнесла она, придав голосу ласковое выражение.

– Сеньора, – возразил Сантос, – вы хорошо знаете, – мы не можем быть друзьями. Я проявил уступчивость и даже приехал сюда, чтобы обсудить этот вопрос. Но не думайте, что я уже все забыл.

Спокойная уверенность, с какой были произнесены эти слова, окончательно покорила донью Барбару. С ее лица исчезла вкрадчивая, нагловато-кокетливая улыбка, и она с уважением посмотрела на человека, отважившегося говорить с ней подобным образом.

– Доктор Лусардо, а если бы я сказала, что изгородь должна пройти гораздо дальше Маканильяля, там, где проходила граница Альтамиры до возникновения этой вражды, не позволяющей вам считать меня своим другом?

Сантос нахмурился, но снова сдержал себя.

– Или вы смеетесь надо мной, или все это мне снится, – произнес он мягко и с расстановкой. – Насколько я понимаю, вы обещаете вернуть мне земли. Но как вы это сделаете, не задевая моего самолюбия?

– Я не смеюсь, и это не сон. Просто вы еще слишком плохо знаете меня, доктор Лусардо. Вы исходите из того, что для вас очевидно и вам дорого обошлось: я незаконно присвоила ваши земли. Но, если хотите знать, доктор Лусардо, вы сами во всем виноваты.

– Возможно. Однако ваше право на эти земли уже вошло в законную силу, так что лучше не касаться этого вопроса.

– Я еще не все сказала. Прошу вас, выслушайте меня! Известно ли вам, что, если бы я раньше встретила в жизни такого человека, как вы, все сложилось бы иначе?

И снова, как тогда, во время родео в Темной Роще, Сантос Лусардо едва не поддался искушению заглянуть в пучину этой души – суровой и дикой, как равнина, где она обитала, но, как эта равнина, таящей, должно быть, убежища ничем не запятнанной, девственной чистоты, – заглянуть в самую глубь, откуда вырвались вдруг эти слова, исповедь и протест одновременно.

Действительно, в словах доньи Барбары звучало искренне возмущение сильного духом человека своей судьбой. В эту минуту она была далека от намерения лгать и не испытывала слезливой сентиментальности. Женщина, жаждавшая настоящей любви, отошла на второй план, и, не щадя себя, она открывала Лусардо свое истинное лицо, свою сущность.

Сантос Лусардо был взволнован. Одна фраза обнажила перед ним человеческую душу.

Но донья Барбара уже продолжала прежним, несколько фривольным тоном:

– Я верну вам эти земли путем фиктивной продажи. Соглашайтесь, и мы немедленно составим купчую. Вернее, вы ее составите. Гербовая бумага и марки у меня есть. Заверим и зарегистрируем, когда вам будет угодно. Принести бумагу?

Лусардо счел этот момент подходящим, чтобы заговорить о другом.

– Подождите минутку. Я благодарен вам за расположение ко мне, тем более что этому предшествовали слова, искренне тронувшие меня. Но я уже сказал, что, направляясь сюда, преследовал две цели. Вместо того чтобы возвращать мне эти земли, – морально я готов считать их возвращенными, – сделайте другое: верните вашей дочери Ла Баркеренью.

Все! С жаждой обновления было покончено. Истинная сущность доньи Барбары восторжествовала. Она резко опустилась в кресло-качалку, из которого уже привстала, и, разглядывая свои ногти, заговорила неприятным, сразу охрипшим голосом:

– Боже! Вспомнить о ней в такой момент! Мне говорили, что Марисела очень хороша. Что она стала совсем другой с тех пор, как живет с вами.

Грубый и оскорбительный намек, крывшийся в двусмысленном слове «живет», заставил Сантоса Лусардо вскочить.

– Живет в моем доме, под моим покровительством, и это очень далеко от того, что вы имеете в виду, – возразил он, дрожа от негодования. – Я должен был приютить ее, потому что у нее нет куска хлеба, в то время как вы очень богаты, как сами только что изволили сказать. Но я ошибся, надеясь найти в вас хоть каплю материнского чувства. Можете считать, что наш разговор не состоялся.

И он вышел, не простившись.

Донья Барбара бросилась к письменному столу, где хранила револьвер, когда не носила его при себе, но кто-то словно удержал ее: «Не убьешь. Ты уже не та».

 

VI. Брамадорское чудовище

Святой четверг. День воздержания от скоромной пищи, ибо земля – тело господне, распятое на кресте, и тот, кто ест мясо животных, оскверняет и терзает само тело Христово. День, когда работать грешно, – будь то на пастбищах или в корралях, ибо хозяйство от этого может навсегда прийти в упадок. День, когда опорожняют формы в сыроварнях, так как молоко, сбитое в святые дни, не створаживается, а обращается в кровь. День, когда можно лишь ловить водяных черепах, охотиться на кайманов и вырезать пчелиные соты.

Ловля черепах давала льянеро в святой четверг и святую пятницу излюбленную пищу. Охота же на кайманов диктовалась обычаем использовать праздничный отдых для очистки небольших речек и водоемов от населяющих их страшных хищников. Кроме того, кайманьи клыки, добытые в эти дни, считались более действенными амулетами и особенно целебными.

Замаскированная ветками запруда перегораживала речку, оставляя в середине свободный проход или «дверь», рядом с которой по пояс в воде уже стояли наготове «привратники». Выше по течению вооруженные палками загонщики, надрываясь от крика, били по воде, вспугивая и сгоняя к запруде все живое, скрытое в мутных водах реки.

Спрятавшись за ветками, погрузив в воду руки, готовые мгновенно сомкнуться при первом прикосновении к ним добычи, «привратники» выжидали молча, и только по их лицам – судорожному подергиванию или внезапной бледности – можно было догадаться, когда проплывает кайман.

Сантос остановился, чтобы взглянуть на этот небезопасный вид спорта, и буквально через несколько минут увидел, что углубление, специально вырытое в прибрежном песке, почти пустое к моменту его прихода, уже наполнилось выловленными черепахами. Он пошел дальше, туда, где пеоны охотились на кайманов.

Как и все небольшие реки льяносов, эта кишела кайманами, в чьих зубастых пастях только за последние дни погибло несколько коров; поэтому Антонио и проводил здесь традиционную облаву.

Кайманов убивали из ружей или бросали в них гарпуны, но когда Лусардо приблизился, выстрелов уже не было слышно и множество страшных обитателей реки валялись па берегу брюхом вверх.

– Что, кончилось представление? – спросил Антонио. – А то вот доктор хотел выстрелить разок.

Охотники, безмолвно отступившие в глубь берега и внимательно наблюдавшие за водой, знаком показали ему, что надо молчать. Антонио посмотрел в том направлении, куда были обращены их пристальные взгляды, и сказал Сантосу:

– Видите две тапары – вон, на середине реки? Под ними сидят два человека. Как только кайман всплывет, они тут же ударят его под водой ножом в брюхо. Настоящая охота, доктор! Такое дело требует храбрости, и сейчас на реке не иначе как Пахароте и Мария Ньевес.

– Они и есть, – подтвердил Кармелито. – Поджидают самого Брамадорского Одноглазого: решил наведаться в наши края.

Речь шла о каймане, которого Лусардо пытался убить с барки по пути в имение. Гроза араукских переправ, кайман этот сгубил немало людей и скота. По словам местных жителей, его возраст исчислялся несколькими веками, и так как пули, отскакивавшие рикошетом от его крепкой, словно бронированной стены, не причиняли ему вреда, то ходило поверье, будто он заколдован. Обычно пристанищем ему служило устье Брамадора, расположенное на территории Эль Миедо, однако его господство простиралось на всю Арауку и ее притоки – сюда он совершал свои дальние набеги. Возвращаясь с набитым брюхом, он разваливался в сладкой дреме на берегу Брамадора, греясь па солнышке и переваривая сытный обед. Здесь он был в безопасности: донья Барбара запрещала трогать каймана, веря в приписываемую ему сверхъестественную силу, тем более что его излюбленной добычей по пути был альтамирский скот.

– Разве можно так рисковать жизнью, – укоризненно заметил Сантос, обращаясь к Кармелито. – Дайте им сигнал, чтобы выходили из воды.

– Сейчас это бесполезно, – отвечал Антонио. – Дырки в тапарах, через которые они могли бы увидеть сигнал, – с той стороны. Да и поздно. Им теперь и шелохнуться нельзя. Кайман – рядом, видите – рябь пошла.

Действительно, в нескольких шагах от тапар водяная поверхность подернулась легкой рябью.

– Ш-ш-ш! – зашикали пеоны, разом пригибаясь, чтобы кайман их не заметил.

Минута тишины и томительного ожидания показалась людям вечностью.

Величаво, как и подобает старому кровожадному хищнику, кайман поднял над водой свою страшную голову и огромную, одетую в крепкую броню спину.

Тапары, как бы относимые легким течением, подались к противоположному берегу, и у зрителей вырвался вздох облегчения.

– Теперь они со стороны его слепого глаза, – прошептал Антонио.

Тапары продолжали скользить, но уже по направлению к кайману, и хотя он их не видел, так как совсем поднялся над водой и здоровым глазом внимательно осматривал берег, опасность все же не миновала, поскольку двое смельчаков находились от чудовища на расстоянии одного его броска, и малейшая неосторожность могла стоить им жизни.

Так и есть! Чудовище вдруг повернуло голову и замерло, рассматривая плывущие тапары. Три винтовочных дула уставились на него с берега, подвергая риску жизнь находивших» я рядом с хищником людей. Но в тот момент, когда кайман ужо собирался снова погрузиться в воду, тапары резко качнулись, и все поняли, что Пахароте и Мария Ньевее отбросили их, решив идти напрямик, – только стремительное нападение могло их спасти.

Вскипели тинистые воды, забилось в судорогах гигантское тело хищника, взметнулось несколько раз в воздух, с шумом падая в воду, и наконец перевернулось и затихло, выставив огромное белое брюхо, распоротое и окровавленное. Пахароте и Мария Ньевее вынырнули с криком:

– С нами бог!

Единодушный ликующий вопль раздался с берега:

– Конец Брамадорскому чудовищу!

– Так кончатся и ведьмины штучки в Эль Миедо! Теперь у нас тоже сила!

 

VII. Жгучий мед

Альгарробо, растущий у переправы, звенит от пчелиного гула подобно мелодичной арфе.

Внуки Мелесио, взобравшись на ветви, к пчелиным гнездам, отгоняют пчел едким дымом пропитанных салом горящих тряпок и передают янтарные соты в руки сестер, столпившихся под деревом.

Стоит разъяренной пчеле запутаться в волосах одной из девушек, как все остальные с пронзительным визгом бросаются врассыпную, но тут же возвращаются, звонко хохоча и споря из-за жгуче-сладкого лакомства.

– Хватит с тебя. Теперь мне.

– Нет, мне! Мне!

Их семеро. Хеновена, старшая, осталась в низком канее поговорить с Мариселой или, вернее, послушать, облокотившись на стол и подперев лицо ладонями, что та рассказывает.

– Встану ранехонько и первым делом – купаться. Вода холодная-холодная, просто прелесть. Послушала бы ты, какой тут гвалт начинается! Вода журчит, я пою, а петухи, куры, утки и даже гуачараки кричат на разные лады… Потом иду в кухню узнать, готов ли кофе, и, как только Сантос выходит из комнаты, подаю ему чашку самого крепкого, горького кофе – такой ему нравится. После – за уборку. Орудую так, что руки горят… Ну, конечно, если надо что починить – чиню, а потом принимаюсь за уроки. А там, не успеешь оглянуться, он из саванны приехал, и я опять на кухне: надо готовить обед, потому что кухаркину стряпню он терпеть не может и ест только то, что приготовлю я. Он прямо помешан па чистоте. Целый божий день я бью мух и гоняю кур от порога. Я уже приучила кур нестись в лукошках. Из саванны Сантос всегда привозит цветы. Но все вазы и так полны цветов: я собираю их возле дома. Я было начала подвешивать их к потолку, но он как увидел эти гирлянды, покатился со смеху. Я рассердилась, а потом поняла – он прав… Но это все чепуха! Вчера, знаешь, что было? Ко мне заявились индейцы! Сижу дома одна, – он с отцом и пеонами был в отлучке, а служанки ушли стирать на речку, – и вдруг слышу: «Кума, придержи собак». Выглянула в столовую, а там человек двадцать яруро; стоят себе, будто их и впрямь в гости звали, луки и стрелы в уголок поставили и уже собираются идти дальше, в комнаты…

– И ты не испугалась? – спрашивает Хеновева.

– Испугалась? Я вышла и накричала на них: «Вон отсюда, бесстыжие! Вам кто разрешил войти? Вот я на вас собак спущу». Бедненькие! Это были смирные индейцы, они ходили по саванне, искали, где бы подработать, и зашли к нам попросить соли и папелона . Ты ведь знаешь, для них нет дороже подарка, чем кусок папелона. Но беда, если одному дашь больше, чем другому. Уж коли делить, то всем поровну… Но я притворилась рассерженной: «Свиньи! Нахалы! Наследили как!… Ну, погодите, тут где-то неподалеку куибы ходят…» Испугались мои яруро , будто при них дьявола помянули, выпучили глаза и спрашивают: «Кума, ты видела куибов?»

Погоди, зачем я это тебе рассказываю? Ах да! Если бы ты видела, как обеспокоился Сантос, когда узнал, что индейцы застали меня одну в доме! Даже вечером, когда мы занимались, все о чем-то думал.

Хеновева молча смотрит на Мариселу. Та смущенно смеется:

– Нет, это не то, что ты думаешь. Совсем не то. Ну, что ты на меня так уставилась?

– Красивая ты. Да тебя этим не удивишь. Наверное, уже привыкла, все так говорят.

– Будет тебе!

– Так и есть. Сегодня небось уже преподнесли цветок.

– Разве что ты сейчас. А он лишь твердит, что я очень сообразительная. Все уши прожужжал. Прямо хоть бросай учение, может, тогда переменит тему… Да что ты все смотришь?

– Тебе очень к лицу эта блузка.

– Твоими стараниями. Думаешь, я не догадываюсь, что у тебя на уме?

Марисела начинает рассказывать о рисунках Сантоса, и обе долго смеются над тем, какой воротник пририсовал он на шее кукле. Хеновева опускает взгляд, барабанит пальцами по столу и, помолчав, говорит:

– И все же какая ты счастливая!

– Ха! – произносит Марисела. – Но ты смотри, поосторожнее!

– Чего мне остерегаться?

– Ты знаешь, что я хочу сказать.

– А что я знаю?

– Не прикидывайся. Ты тоже влюблена в него.

– В доктора? Такая замарашка, как я? Что и говорить, он очень симпатичный, но… мед – лакомство не для ослов.

– Правда, он очень симпатичный? – переспрашивает Марисела; ей приятно произносить эти слова.

Но невольно она произносит их таким тоном, каким говорят о несбыточном счастье, и, слушая собственный голос, понимает, что напрасно обольщает себя надеждами. Ведь в отношении Сантоса к ней есть все, кроме любви: строгость отца или учителя, когда он дает ей советы пли журит ее, дружелюбие старшего брата, когда шутит. И если иногда, заметив, как она молча задерживает на нем взгляд, он тоже молчит и смотрит ей в глаза, то на его лице появляется такая холодная улыбка, что сладкая тревога любви сразу уступает место стыду. К тому же последние дни Сантос только и говорит, что о своих каракасских приятельницах, и совсем не для того, чтобы выставить их в качестве примера, просто ему нравится вспоминать их, особенно одну, Луисану Лухан: ее имя он всегда произносит с особым значением.

– Я, как и ты, Хеновева, могу сказать: мед – лакомство не для ослов.

Теперь обе девушки постукивают пальцами по столу. А там, на дереве, потревоженные пчелы снова принимаются за свои соты, к жгучей сладости которых уже не тянутся лакомки.

Марисела, стараясь скрыть подступившие слезы, делает вид, -будто откашливается.

– Ты что? – спрашивает Хеновева.

– Горло горит… Меду наелась…

– Он такой, этот дикий мед. Сладкий, но жжет, как огонь.

 

VIII. Ростки на пожарище

В глубине немых просторов, возвещая приближение зимы, прогремели первые раскаты грома. Кучевые облака потянулись к западу, к горному хребту: там зарождаются дожди, которые опускаются потом в равнину. По ночам над горизонтом ружейными выстрелами вспыхивали зарницы. Лето прощалось звоном цикад в высохшем чапаррале. Бескрайние пастбища пожелтели, раскаленная солнцем земля покрылась зияющими, словно раскрытые пасти, трещинами. Воздух, насыщенный дымом степных пожарищ, был удушающе неподвижен, и только временами откуда-то налетали порывы жаркого ветра, похожие на частое дыхание тяжелобольного.

В тот день безветренный зной, казалось, достиг апогея. Отраженные солнечные лучи наполняли саванну миражами, и только струи разреженного воздуха нарушали гнетущую неподвижность пустыни. Но вот внезапно, под ударом налетевшего ураганного шквала, трава пригнулась, и началось нечто невообразимое. Стаи болотных птиц, неистово крича, потянулись в подветренную сторону, туда же устремились табуны лошадей и рогатый скот: одни мчались в коррали, другие – в открытую степь.

Сантос Лусардо собрался было отдохнуть после обеда в тени галереи, но, заметив необычное передвижение животных, удивленно спросил:

– Почему скот идет в коррали в этот час?

Кармелито – он уже два раза пристально вглядывался в саванну, словно ожидая чего-то, – пояснил:

– Чует пожар. Вон за той рощей, видите, огонь. С этой стороны тоже виден дым. От Маканильяля до нас все охвачено пожаром.

Слишком примитивны представления венесуэльского крестьянина об агротехнике, слишком малочисленно население в льяносах, чтобы обработать бескрайние земли, требующие для своего процветания поистине титанических усилий. И льянеро полагается на огонь, – там, где подпалишь траву, она с первыми же дождями буйно возродится, очистившись от губительных для скота личинок и клещей. Поэтому обычай поджигать встретившееся на пути сухотравье, будь оно даже на чужой земле, жители этих мест воспринимают как закон, как долг солидарности.

Но Сантос не разрешил применять в Альтамире выжигание, считая этот способ вредным, и, несмотря на протест Антонио Сандоваля, решил испробовать новый метод: перегнать стада на чистые от паразитов пастбища и подождать, пока трава сама взойдет после дождей, а затем сравнить результаты. Он искал возможности введения в своем хозяйстве какой-нибудь современной, разумной системы землепользования.

Невыжженное сухотравье Альтамиры оказалось отличной пищей для огня; вскоре красная полоса побежала по горизонту, и пламя мгновенно охватило огромное пространство. Разбросанные по степи чапаррали отчаянно сопротивлялись огню, но разбушевавшееся пламя, клубясь и яростно свистя, обрушивалось на них, выбрасывая облака черного дыма; трещали вспыхнувшие лианы, и когда очередной очаг сопротивления исчезал, победоносный огонь вновь смыкал ряды и продолжал стремительное наступление, грозя разрушить постройки.

Строениям не угрожала опасность: песчаные холмы и стойбища с вытоптанной травой вставали естественной преградой на пути огня, однако от жары и дыма нечем было дышать.

– Похоже, что подожгли умышленно, – заметил Сантос.

– Да, сеньор, – пробормотал Кармелито, – сдается мне, огонь неспроста появился здесь.

Кроме Кармелито, никого из пеонов не было дома. Все они, в том числе и Антонио Сандоваль, после завтрака вновь отправились охотиться на кайманов. Оставшись один, Кармелито, словно часовой, ходил вокруг дома: накануне один крестьянин сообщил ему, будто слышал в лавке Эль Миедо, что Мондрагоны затевают назавтра какие-то козни против Альтамиры. Кармелито не сказал никому ни слова, решив – без лишнего, впрочем, хвастовства, – что сам без чьей-либо помощи сможет доказать свою преданность Сантосу.

«Сколько бы их ни пришло, – мысленно сказал он тогда, – мы вдвоем, доктор с винтовкой, а я с обрезом, не дадим им даже приблизиться».

Сейчас он понял: огонь, вот что должно было прийти из Эль Миедо, и подумал: «Тем лучше. Огню преградят путь плешины».

И плешины действительно остановили пожар. Когда огонь, усмиренный холмами, без поддержки унявшегося к вечеру ветра, наконец стих, обугленная саванна, распростертая под темным небом до самого горизонта и освещенная цепочкой угасающих факелов, там, в стороне Маканильяля, где догорали столбы для будущей изгороди, представляла собой мрачную картину. Так ответили равнина и вольный ветер на цивилизаторское новшество. Все было уничтожено, теперь равнина отдыхала, будто наевшийся до отвала великан, и лишь изредка фыркала порывами ветра, поднимавшими вихри пепла.

Но еще несколько дней то тут, то там вспыхивали пожары. Стада диких коров, выгнанных огнем из своих убежищ в кустарниках, рассеялись по саванне и на каждом шагу угрожали нападением пастухам, которые спешно собирали скот, чтобы перегнать его на недосягаемые для огня пастбища. Встречались целые табуны замученных беспрерывным бегством диких лошадей, а домашний скот, еще не смешавшийся с диким, возвращался вечером в коррали ослабевшим и голодным. Уцелели от огня лишь участки вдоль речек, избороздивших земли Альтамиры, но было очень трудно заставить укрыться на них скот, не успевший разбрестись по соседским поместьям.

– Это все донья Барбара, – убежденно заявили альтамирские пеоны. – У нас здесь никогда не бывало такого огня.

Пахароте предложил:

– Ваше разрешение, доктор Лусардо, и коробок спичек – вот все, что нужно мне и моему дружку Марии Ньевесу, чтобы подпалить Эль Миедо с четырех сторон.

Но противник насилия возразил и на этот раз:

– Нет, Пахароте. Мы постараемся найти виновных и, если есть такие, передадим их властям. Закон накажет их.

– Если есть, говоришь? – промолвил Лоренсо Баркеро, выходя из своей задумчивости. – Неужели ты еще сомневаешься, что это – дело рук твоего врага? Разве не со стороны Эль Миедо пришел огонь?

– Да. Но для обвинения нужны улики, а у меня пока одни Догадки.

– Обвинение! Да зачем тебе обращаться к властям? Разве ты не Лусардо? Поступай, как всегда поступали все Лусардо, – Убей врага. Смелость и оружие – вот закон этой земли, и с помощью этого закона ты должен заставить уважать себя. Эта Женщина объявила тебе войну – убей ее. Что тебе мешает?

Это был взрыв. Долголетняя злоба, погребенная в глубине униженной души, вдруг вырвалась наружу – грубо, по-звериному, и все же это было благородней, достойнее мужчины, чем полная опустошенность, которая привела его к пьянству. Это здоровое чувство протеста появилось у Лоренсо Баркеро с первых же дней его пребывания в Альтамире. Однако он не решался вспоминать вслух донью Барбару. Обычно он говорил лишь о своих студенческих годах; и в том, с какой скрупулезностью он перечислял имена, описывал внешность своих друзей и мельчайшие детали прошлых событий, угадывался определенный умысел. Иногда он в разговоре нечаянно касался запретной темы, но вовремя обрывал фразу и, чтобы Сантос ни о чем не догадался, начинал нести околесицу и сбивался, желая создать впечатление, будто у него путаются мысли.

Сейчас он впервые заговорил о женщине, ставшей причиной его гибели, и Сантос увидел в его глазах лютую ненависть.

– Будет, Лоренсо, – проговорил он и тут же перевел разговор на другую тему. – Правда, огонь шел со стороны Эль Миедо, но я и сам виноват во многом. Может, действительно надо было понемногу выжигать сухотравье, а не оставлять его повсюду, тогда не вспыхнула бы разом вся саванна. Дорого обошлось мне новшество. Сама равнина вступилась за вековые обычаи льянеро.

Но Лоренсо Баркеро, почувствовав прилив ненависти, уже закусил удила. Сейчас эта ненависть была нужна ему, как глоток пина в те минуты, когда отказывала воля, а разум мерцал, порождая безумные тени-мысли. Вот почему Сантосу было так трудно отвлечь его от мысли об убийстве.

– Брось! Все это пустые слова. Есть два выхода: либо убить, либо покориться. Ты сильный и смелый, тебя будут бояться. Убей ее – и станешь касиком Арауки. Лусардо всегда были касиками. Хочешь ты этого или не хочешь, другого пути нет. На этой земле уважают только тех, кто убивает. Так не гнушайся кровавой славы убийцы.

Между тем и в Эль Миедо от старых корней пошли новые побеги. После неудачной попытки во время встречи с Лусардо изменить свою жизнь донья Барбара пребывала в мрачном настроении, строила планы мести и ночи напролет проводила в комнате для ворожбы. Но Компаньон оставался глух к ее заклинаниям, и она стала настолько раздражительной, что никто не осмеливался приблизиться к ней.

Истолковав ее раздражительность как признак объявленной Сантосу Лусардо войны, Бальбино Пайба разработал план поджога Альтамиры, желая предвосхитить, как он полагал, намерение своей любовницы и тем самым вернуть ее расположение. Выполнение этого плана он поручил двум оставшимся в лживых Мондрагонам. Они по-прежнему обитали в маканпльяльском домике и были единственными в Эль Миедо, кто еще повиновался его приказаниям. Однако, памятуя сказанную доньей Барбарой фразу: «Плохо придется тому, кто посмеет поднять руку на Сантоса Лусардо», – Бальбино Пайба держал свой замысел в секрете, и донья Барбара восприняла опустошившие Альтамиру пожары как проявление помогавших ей сверхъестественных сил: ведь уничтожение изгороди, с помощью которой Лусардо думал положить конец ее бесчинствам, полностью совпадало с ее желанием. Поэтому она успокоилась, уже не сомневаясь, что настанет час, когда рухнут и другие преграды, отделявшие ее от желанного мужчины, и он сам придет к ней.

В самом деле, казалось, над Альтамирой нависло проклятье. Днем приходилось с большим трудом приучать к новым, еще не пересохшим водопоям страдающий от жажды скот, подвергая свою жизнь опасности среди рассеявшихся по саванне диких коров, ночью – защищаться от обезумевших лисиц, которые стаями носились по саванне, забегая в дома, и змей, спасавшихся от пожара поближе к жилью человека. Мало того. Стоило Сантосу переступить порог дома, как он наталкивался на неприятное зрелище: Лоренсо Баркеро, дрожа от бессильной злобы, настойчиво требовал от Сантоса встать на путь мести и расправиться с доньей Барбарой.

В довершение всего – Марисела. Разочаровавшись в любви, созданной ее воображением, она превратилась в несносное создание. В ее речи снова появились вульгарные восклицания и искаженные слова, от которых он с таким трудом отучал ее. Едва она открывала рот, чтобы ответить на его вопрос, как тут же у нее вырывался поток резкостей. Она все делала наперекор ему и постоянно пребывала в дурном настроении. На любое его замечание она огрызалась:

– Тогда какого черта вы меня держите тут?

Вереницы туч, одна темнее другой, плыли и плыли по небу. Ночами все чаще вспыхивали над горизонтом зарницы, и на рассвете не умолкало пение птиц каррао, вестников наступающего сезона дождей.

Как-то Антонио, знаток всех примет, сказал:

– Над горами уже пошел дождь. Скоро сюда придет, а там и баринес задует.

И действительно, на следующий день после удушающего затишья подул резкий ветер, обычно спускающийся с верхних льяносов, – верный признак начала дождей. Молния сверкнула совсем рядом, со стороны Нижнего Апуре прогремел гром, и вскоре на горизонте показались мазки далекий дождей; они плыли над саванной в направлении Кунавиче, туда, где проливались мощными грозовыми ливнями. Время от времени все небо заволакивали свинцовые тучи, ураганный ветер прижимал их к земле, раскатисто, оглушительно грохотал гром, вспыхивали ветвистые, как дерево, молнии, и мгновение спустя на саванну уже обрушивались потоки воды.

И вот однажды саванна проснулась вся в молодой зелени.)

– Нет худа без добра, – сказал Антонио. – Пожары обновили Альтамиру. Теперь трава пойдет. Ведь что ни говори, а для травы всего лучше, когда ее выжгут. К началу вакерии тут будет полным-полно скота: наш вернется на свои пастбища, а чужой прибьется – примем взамен погибшего от пожара.

Постепенно все вошло в обычную колею. Стада диких коров вернулись в привычные укрытия, домашний скот спокойно пасся на старых выгонах, табуны коней, как и раньше, резвились в саванне.

Под навесом канея в ночные часы снова забренчали куатро в руках пеонов. Марисела вспомнила хорошие манеры и стала учить уроки, сидя в столовой под лампой.

Все это было подобно молодой поросли на пожарище.

 

IX. Вакерия

Пришла пора приступать ко всеобщей зимней вакерии. Из-за отсутствия разграничительных изгородей между соседствующими поместьями «обработка» скота сообща один-два раза в год стала в льяносах законом. Вакерия проводится с целью собрать рассеявшиеся по пастбищам стада и провести клеймение молодняка. Сбор и клеймение происходят поочередно на территории разных поместий под руководством начальника вакерии, избираемого среди вакеро, участвующих в этой работе. Вакерия длится несколько дней и представляет собой настоящий ковбойский турнир. Каждое поместье старается послать на это ристалище своих самых ловких пеонов, а они, в свою очередь, берут самых вымуштрованных коней и самую красивую сбрую и прилагают все усилия, чтобы показать себя настоящими кентаврами.

С первыми петухами началась в Альтамире суета приготовлений. В хозяйстве насчитывалось более тридцати пеонов, да наняли еще несколько пастухов с ферм Хоберо Пандо и Аве Мария.

Коней седлали торопливо, – необходимо было застать скот на месте ночевки до того, как он разбредется по саванне. Пеоны то и дело покрикивали, разыскивая запропастившееся снаряжение.

– Где мой бич? Эй, кто взял, он приметный: на рукоятке зарубка. Не вздумайте укорачивать, все равно узнаю.

– Как там кофе, готов? – кричал Пахароте. – Вон уже солнце всходит, а мы все толчемся тут.

И, затягивая подпругу, обращался к своему коню:

– Ну, Гнедко, как ты мне сегодня послужишь? Лассо у меня крепкое, но я не стал его вощить: пусть нос старого рогача, которого мы с тобой в первом же заезде перевернем вверх копытами, останется нежным.

– Поторапливайтесь, ребята, – подгонял Антонио. – У кого конь с изъяном, отправляйтесь, не мешкайте, – времени в обрез.

– Черпните чашечку, сеньора Касильда, – говорили пеоны, собираясь в кухне.

Весело потрескивали смолистые поленья в почерневшем каменном очаге под котлом. -В котле приятно клокотал ароматный отвар. В руках Касильды не отдыхала тыквенная посудина, которой она то и дело зачерпывала кофе, чтобы еще раз пропустить через матерчатый фильтр, подвешенный на проволоке к потолку; другие женщины ополаскивали чашки, наливали кофе и подавали нетерпеливо поджидавшим пеонам. Грубоватые, соленые шутки пеонов, смех и ответные восклицания женщин – все это в течение нескольких минут наполняло кухню весельем и шумом.

Людям предстояло, выпив кофе, до самого ужина не брать в рот ни маковой росинки, если не считать глотка мутной воды из рога да горького сока жевательного табака. Отряд вакеро во главе с Сантосом Лусардо двинулся в путь. Радостные, возбужденные предстоящим увлекательным делом, пеоны перебрасывались шутками и лукавыми намеками; многие вспоминали свои промахи в предыдущих вакериях, когда оказывались между рогами быка или под копытами лошади; подзадоривали друг Друга, хвастаясь ловкостью и геройством, которые каждый намеревался проявить и на сей раз.

– Меня никому не переплюнуть, – говорил Пахароте. – Я побился об заклад, что один повалю самое малое двадцать быков. Кто сомневается, пусть потом пересчитает.

* * *

Битва была трудной и длилась до полудня. Руки, бросавшие лассо, не знали ни минуты покоя, многие лошади погибли, а те, что остались в живых, едва стояли на ногах. Но скот был собран в родео и вскоре притих, так как уставшие от бега коровы тоже падали с ног. Крепились только люди. Они легко держались в седле, казалось, не чувствовали голода и жажды, и хоть охрипли от крика, все же весело напевали мелодии, которыми принято успокаивать скот.

Около трех часов пополудни Антонио отдал приказ начать разделение стад. Марии Ньевее, протискиваясь между бычками, громко подзывал прирученных, привычных к такой операции. Услышав голос своего пастуха, бычки вышли из стада и остановились в том месте, где первой должна была формироваться альтамирская мадрина.

Теперь от людей требовались новые силы, чтобы в перерывах между выходами мадрин тащить быков за хвост и валить наземь. Это давало возможность еще раз блеснуть профессиональной ловкостью.

Когда отделили мадрины Эль Миедо и Хоберо Пандо, осталось еще несколько бычков и отелившихся коров, помеченных клеймом фермы Амаренья, расположенной далеко от Альтамиры и потому не принимавшей участия в вакерии. Бальбино Пайба начал отгонять их в свою сторону.

Сантос Лусардо наблюдал за ним, ни слова не говоря, но всякий раз, когда мимо проходил бычок, принадлежавший Амаренье, бросал взгляд на его клеймо и тут же переводил взгляд на тавро, отчетливо проступавшее на крупе лошади Бальбино Пайбы.

– Что это доктор высматривает? – не выдержал наконец Пайба.

– Лошадке, видно, судьба бегать с вашим тавром, но как будто оно другое, чем у этих коров и бычков.

Сантосу почудилось, что слова эти произнес не он, а Антонио пли кто-нибудь другой из льянеро, готовых в любой момент обвинить врага, основываясь только на подозрении.

Бальбино пришлось придумать объяснение:

– Я уполномочен забрать скот Амареньи.

И тогда в Сантосе заговорил человек, привыкший уважать закон.

– Покажите мне ваши полномочия. Пока не докажете, что действуете по праву, вам не удастся увести чужой скот.

– Вы что, собираетесь оставить этих коров себе?

– Я не обязан давать объяснения такому наглецу, как вы.

Но на сей раз я сделаю снисхождение. Этот скот прибился к нашему, бродя по саванне, и таким же образом он вернется обратно в Амаренью, если оттуда не приедут за ним.

– Черт возьми! – воскликнул Пайба. – Уж не хотите ли вы изменить обычаи льяносов?

– Именно к этому я и стремлюсь: покончить с дурными обычаями.

Бальбино Пайбе не оставалось ничего другого, как отступить. Сантос Лусардо, положивший конец его жульническим махинациям с альтамирским скотом, и на этот раз не позволил увести чужих животных. Правда, их было не много, однако Бальбино мог бы выручить довольно круглую сумму, вытравив предварительно старое клеймо, – этим искусством он владел в совершенстве.

* * *

Мадрина вступала в прогон, и это был самый напряженный момент. Рассвирепевший скот, подгоняемый лошадьми, казалось разделявшими с всадниками чувство власти над ним, кружил между двумя изгородями, сужавшимися к входу в главный корраль наподобие воронки. В воздухе стояла туча пыли. Перекрывая треск сталкивающихся рогов, мычание телят, рев быков и топот коней, раздавались громкие крики вакеро:

– Аака! Загоняй, загоняй!

Всадники теснили скот крупами коней; подталкивая упиравшихся животных к корралю и не позволяя им повернуть вспять, они помогали вращению мадрины, выкрикивая в лад удару бича:

– Хильоо!

Но вот весь скот в корралях, задвинуты засовы ворот, сторожевые затянули свои песенки, а остальные пеоны отправились домой расседлывать и мыть лошадей.

– Молодчина! – сказал Пахароте, похлопывая своего коня по холке. – Ни одного быка не пропустил. А завистники из Эль Миедо еще обозвали тебя клячей. Шаль, не разглядел я, кто это сказал, а то бы вздул от твоего имени.

* * *

Вакеро прибывали шумными группами. Стоило им заговорить о чем-нибудь, как они тут же переходили на пение: на любой случай жизни у льянеро есть куплет, в котором мысль выражена наилучшим образом. Жизнь здесь проста и течет без перемен, а люди наделены поэтическим воображением.

Выкупав лошадей и пустив их на свежие выгоны, вакеро собирались во дворе, где уже был разложен костер и на вертелах жарилась аппетитная телятина. В кухне нашлось немного вымоченного в сыворотке перца, бананов и вареной юки. Этими приправами и мясом вакеро, стоя или сидя на корточках вокруг костра, наполняли свои голодные желудки.

За едой вспоминали дневные происшествия, хвастались и поддразнивали друг друга, перебрасывались грубоватыми шутками, говорили о тяжелой жизни вакеро и погонщиков – людей сурового труда, привыкших к долгим переходам, которые скрашивает лишь песня.

И пока там у корралей, сторожевые сменяют друг друга, не переставая петь и насвистывать, – скот, чувствуя рядом вольную саванну, еще неспокоен и может внезапным напором свалить ограду, – здесь, под навесами канеев, тоже происходит чередование: куатро сменяют мараки, корридо следует за десимой ; рождается песня.

Импровизировали главным образом Пахароте и Мария Ньевее, первый с мараками, второй – с куатро в руках.

Иисус Христос сошел на землю На вороном коне верхом. Он долго по полю гонялся За неклейменым рогачом.
Иисус Христос сошел на землю. – Была зима, дождь поливал. Ему б мясца с душком отведать, Тогда бы он не то сказал!

Они обменивались быстрыми репликами-куплетами, и в каждом стихе звучали льяносы, бесхитростная и веселая муза людей природы; лирика переплеталась в этих куплетах с шутками, юмор с грустью. Долго состязались певцы – так долго, как только могли выдержать струны куатро и твердая скорлупа марак. Если же истощалась поэтическая изобретательность или вовремя не приходила удачная мысль, они вспоминали куплеты арауканца Флорентино. Этот великий певец льяносов говорил только стихами. Даже сам дьявол, представший перед ним как-то ночью в образе христианина с предложением потягаться в импровизации, не смог его одолеть: Флорентино, голос у которого почти пропал, но хитрости осталось непочатый край, зная, что вот-вот закричат петухи, спел дьяволу куплет о святой троице, и нечистому ничего не оставалось, как улизнуть в преисподнюю в христианской одежде и с мараками в руках. А побасенки Пахароте!

– Плывем мы как-то ночью по Мете, и чудится мне, будто что-то светится на берегу. Вгляделись – и впрямь, огни на холме. Ну, думаем, поселок. Не удастся ли раздобыть провизии? Запасы-то у нас кончились, животы так и подводит. Причаливаем и видим: на берегу – дюна, а свет… что бы вы думали? Клубок из доброй тысячи змей. Святая дева Мария! Копошатся на песке, и от трения светятся. Так бывает, когда спичку трешь пальцами.

– Ну уж, хватил, приятель! – замечает Мария Ньевее.

– Черт подери! Да ты-то что в этом понимаешь, индеец? Поплавал бы по рекам, не такое увидел бы. А что особенного? Вот когда я ловил черепах на Ориноко… да я уже об этом рассказывал…

– О чем, о чем? – спрашивает один из новых пеонов.

– Ба! Да о том, что каждый год в один и тот же день, – сейчас уж не помню какой, – ровно в полночь появляется пирога, а в ней – старичок, один-одинешенек, и никто не ведает, кто он и откуда. Некоторые говорят, будто это сам Иисус Христос, но кто его знает. Факт, что причаливает он всегда к одному и тому же месту и бросает клич, такой громкий, что слышат его все черепахи в Ориноко, – все, сколько их есть от верховьев до устья. А они ждут этого призыва, чтобы выйти на песок откладывать яйца. И когда они выползают, все разом, раздается страшный треск панцирей. По этому треску, как по сигналу, на берег бегут люди ловить черепах – в это время черепахи смирнехоньки.

И, не дожидаясь, пока доверчивое внимание слушателей сменится взрывом хохота, Пахароте продолжает:

– А Эльдорадо, которое видели еще испанцы! Я тоже видел. Это – сияние в той стороне, где устье Меты. Иногда ночью его можно разглядеть и отсюда.

– Особенно когда начинаются пожары в степи.

– Э, нет, друг Антонио. Уверяю вас, это – Эльдорадо, про него и в книжках пишут – вы сами мне читали. Оно встает над Метой, огромное и яркое, как золотой город.

– Повидал на своем веку этот Пахароте! – вздыхает другой пеон, и все дружно смеются.

– Расскажи, как ты спасся от расстрела, – просит Мария Ньевее.

– Да, вот это история так история! – восклицают те, кто уже знает, о чем пойдет речь. – Давай, Пахароте, тут многие не слышали.

– Да-а! Было такое дело. Как-то раз попали мы в руки правительственных войск. Много мы причинили им хлопот, и, надо сказать, Пахароте особенно отличился, а потому пришили мне еще и чужие грехи и повели на расстрел. Случилось это неподалеку от устья Апуре, а дело было в половодье, – кругом вода. Люди, что конвоировали меня, подъехали к берегу напоить коней, а так как мы все были в грязи по уши, то капитану отряда вздумалось выкупаться, – конечно, у самого берега, воды-то он боялся. Посмотрел я на него, и тут меня осенило. «Ну и капитан! – проговорил я так, чтобы он слышал меня. – Сразу видно, отчаянная голова. Я, хоть убей, не стал бы купаться тут, рядом с кайманами». Капитан услышал меня, – так всегда бывает: стоит человеку сделать первый шаг, чтобы выйти из затруднения, как бог тут же берет на себя все остальное, – и я сразу понял: клюнуло! «А ты что же, не льянеро?» – спрашивает он. «Льянеро, мой капитан, – отвечаю я смирнехонько. – Только я на коне льянеро, а не в воде. В воде я пропаду, как пить дать пропаду». Капитан поверил, – на то была божья воля, – и чтобы позабавиться или, может, чтоб избежать неприятной картины расстрела, приказал развязать меня и бросить в реку. «Ступай, приятель, помой лапы, а то завтра наследишь на небе, когда явишься к святому Петру». Солдаты стали смеяться, а я сказал себе: «Ты спасен, Пахароте!» И продолжал разыгрывать свою роль: «Нет, капитан! Смилуйтесь! Пусть лучше меня расстреляют, раз уж такая моя доля, чем попасть в брюхо кайману». Но он крикнул солдатам: «В воду этого труса!» И меня столкнули в реку. Это случилось на том берегу Апуре. Я нырнул головой вниз…

Пахароте прерывает рассказ, и один из слушателей нетерпеливо спрашивает:

– Ну а дальше? Что за сказка без конца?

– Вот и все! Разве не видите, что сейчас я на этом берегу? Ну, вынырнул я и кричу им через реку: «В другой раз, смотрите, не пугайте меня!» Они стали стрелять, но кто может настигнуть Пахароте, когда пришел час сказать: «Ноги, для чего я берег вас до сих пор?»

– А почему ты ходил в повстанцах? – спрашивает Кармелито.

– Надоело обхаживать диких коров, да к тому же выдалось долгое затишье, тотумы переполнились, и настал час делить монеты.

Говоря о тотумах, Пахароте имел в виду переполнившуюся чашу терпения льянеро, а цели восстаний и принцип распределения богатств понимал как истинный житель льяносов.

* * *

В субботний вечер начинаются танцы и длятся до рассвета.

Из канея, где хранят сбрую, вынесены все вещи, пол тщательно выметен и полит водой, к столам подвешены светильники. Уже поджаривается мясо. Касильда принесла маисовую брагу и сливовую пастилу. Не забыта и четверть водки. Из Лас Пиньяс приехал Рамон Ноласко, лучший арфист по всей Арауке. В качестве маракеро и певца приглашен косой Амбросио – самый искусный после Флорентино импровизатор.

Веселыми табунками прибывали девушки из Альгарробо, Аве Мария и Хоберо Пандо. Па скамьях, расставленных четырехугольником в просторном канее, уже не хватает места.

Марисела на правах хозяйки встречает гостей. Она мелькает то там, то здесь. У каждой девушки есть к ней дело, и каждая что-то шепчет ей на ухо. Она краснеет и, смеясь, спрашивает:

– Да с чего вы взяли?

Она переходит от группы к группе, подхватывая шутки и выслушивая комплименты.

– Ты правду говоришь? – допытывается Хеновева. – Неужели так-таки и ничего?

– Ничего. Вот хоть бы столечко! В последние дни он стал вовсе несносен.

– Прямо не верится. Ведь ты так хороша!

– Потом все расскажу.

Арфист настраивает свой инструмент, а косой Амбросио уже два или три раза встряхнул мараками.

– Ну, друг! – восклицает Пахароте. – Такого маракеро еще свет не видывал.

– А что ты скажешь о моей арфе? Послушай, как поют струны.

Рамон Ноласко делает знак маракеро. Тот кашляет, прочищая глотку, сплевывает сквозь зубы и объявляет:

– «Чипола»!

Мужчины торопятся пригласить себе пару, и Амбросио запевает:

Чиполита, дай прижмусь к твоей груди, Стану крепко тебя в щечки целовать, Чтоб никто другой не смел тебя любить, Чтоб никто другой не смел тебя обнять.

Начинается хоропо . Первая фигура танца в быстром темпе; кружатся пары, и широкие юбки порхают в воздухе.

Все танцуют, кроме Мариселы. Она сидит на скамье. Сантос, единственный, кто мог бы пригласить ее, – пеоны не решались на это, – даже не подошел к ней. Он тоже не танцует.

Пение квинт сливается с глухим рокотом басов, и смуглые руки арфиста, мелькающие над струнами, похожи на двух черных пауков, ткущих наперегонки паутину. Мало-помалу быстрый ритм переходит в меланхолическую, полную неги каденцию. Теперь танцоры почти стоят на месте и лишь покачивают бедрами в такт музыке. Ритмичное потрескивание волшебных марак прерывается томительно-сладкими паузами, и певец настойчиво повторяет:

Если бы знали святые отцы, Как славно плясать чиполиту. Давно б сутану никто не носил И церкви бы были закрыты.

Слово «плясать» послужило сигналом танцорам и арфисту. Гибкие пальцы пробежали по струнам от басов до квинт и обратно, танцующие весело вскрикнули, и хорошо вернулось к первой фигуре. Земля гудит от неистового шарканья, и разъединившиеся было партнеры спешат друг к другу. Вот они опять закружились, и в заключительных на еще выше взлетают в воздух юбки.

Женщины идут к скамьям, мужчины – к столу с водкой. После выпивки веселье разгорается с новой силой, и Пахароте просит:

– Теперь «Самуро», Рамон Ноласко! Сейчас вы увидите кое-что интересное, доктор. Сеньора Касильда! Где сеньора Касильда? Идите сюда. Падайте замертво, пусть честной народ посмотрит, как самуро будет клевать ваши останки.

«Самуро» – танец-пантомима, один из многих в льяносах, названный по имени животного. Обычно его исполняют, когда среди собравшихся оказывается какой-нибудь весельчак, искусный к тому же в лицедействе. Танец идет под музыку, и в нем воспроизводятся смешные движения коршуна, который, наткнувшись в поле на издохшую корову, готовится приступить к пышной трапезе. Пахароте пользовался в округе славой лучшего исполнителя роли самуро, – голенастый, оборванный, он и в самом деле очень походил на згу птицу. Что касается Касильды, изображавшей в пантомиме мертвую корову, то только она одна и могла согласиться на эту роль. Она всегда была готова поддержать любое шутовство Пахароте, и всякий раз, когда оба присутствовали на празднике, они исполняли этот номер.

В канее мигом освободили место, и арфист ударил но струнам:

Ястреб-стервятник В дубраве живет. Ждет дьявола много Забот и хлопот.
Ястреб-стервятник В дубраве живет. А наш Флорентнно Вам песню споет.

Это куплеты о легендарном состязании между дьяволом и прославленным певцом Арауки.

Касильда лежала посередине канея, вытянувшись и закрыв глаза, и вторила ритму музыки лишь движениями плеч, а Пахароте кружил около нее, смешно вскидывая руками и высоко подскакивая, что должно было означать взмахи крыльев и прыжки стервятника, приближающегося к падали.

Зрители покатывались со смеху, но Сантос не смеялся и вскоре сказал:

– Будет, друг! Ты достаточно посмешил нас.

Арфист сменил мелодию, и возобновились танцы. Марисела опять осталась сидеть на скамейке. Сантос стоял рядом и слушал, как Антонио рассказывал ей смешную историю о Пахароте. В эту минуту Пахароте как раз подошел к ним, и Марисела, прервав рассказ, вдруг предложила:

– Хотите станцевать со мной, Пахароте?

– Усопший, хочешь, чтоб за тебя помолились? – воскликнул пеон вместо ответа, но, поймав взгляд Антонио, добавил: – По заслугам ли мне это, нинья Марисела?

– А почему бы нет? – сказал Сантос. – Потанцуй с ней. Марисела закусила губу, а Пахароте, почти неся ее на руках, крикнул, поравнявшись с арфистом:

– Играй звонче, Рамон Ноласко! И вы, Амбросио, хорошенько встряхивайте мараки, которым сегодня полагается быть из чистого золота. Пред вами – цветок Альтамиры и Пахароте, не заслуживший такой высокой чести. Шире круг, ребята! Шире круг!

 

X. Страсть без имени

– Хеновева, дорогая! Что я сделала!

– Что, господь с тобой!

– Иди, расскажу. Сюда, к изгороди, тут нас никто не услышит. Возьми меня за руку, послушай, как бьется сердце.

– Понимаю! Он наконец сказал тебе?

– Нет. Ни одного слова. Клянусь! Это я ему сказала.

– Ты? Собака забежала вперед стада?

– Получилось нечаянно. Слушай. Я была очень сердита, ведь он ни разу не пригласил меня танцевать.

– И чтобы отомстить ему, ты пошла с Пахароте? Мы все видел гг. А потом доктор отстранил Пахароте и сам танцевал с тобой.

– Погоди, я все расскажу. Говорю, я была очень зла. Так зла, что чуть не разревелась, но он вдруг взглянул на меня, и я, чтобы скрыть чувства, не показать ему, как он меня обидел, улыбнулась. Но не так, как хотела, понимаешь?

– Ясно, где уж тут улыбаться!

– Ну так вот. И знаешь, как я решила поправить дело? Пропади все пропадом, думаю. Уставилась па него и говорю: «Противный!» – Марисела заливается краской и добавляет: – Ну что? Видела ты в жизни такую наглую женщину, как я?

В этой фразе – вся ее наивность, но Хеновева думает иначе: «А вдруг это то, о чем говорит дедушка: яблочко от яблоньки недалеко падает?»

– Ты что, Хеновева? Я плохо поступила, да?

– Нет, Марисела. Просто я хочу знать, что было дальше.

– Дальше? По-твоему, этого мало? Ведь я в одном слове сказала ему все!

– И он понял?

– Во всяком случае, он сбился с такта. А у него такой тонкий слух! Он не сказал ни слова и больше ни разу не посмотрел на меня… Вернее, не знаю, я сама после этого глаз не смела поднять.

Хеновева снова задумывается. Молчит и Марисела, и ее взгляд тонет в светлой дали саванны, спящей в лунном сиянии. Внезапно она принимается хлопать в ладоши:

– Я сказала! Я все сказала ему! Теперь, если он останется прежним, то уж не по моей вине.

– Ну, хорошо, Марисела. Что же теперь будет?

– А что должно быть? – допытывается девушка, видимо

не понимая вопроса. Но тут же принимается убеждать подругу и самое себя: – Но, послушай, что же мне было делать? Пойми: весь день я мечтала об этих танцах. Думала: ну, сегодня-то он мне скажет! А потом, я ж говорю тебе, у меня вырвалось нечаянно. Ты сама виновата. Всякий раз, как мы с тобой встречаемся, ты твердишь: «Все еще не объяснился?» А теперь вот ревнуешь.

– Да не ревную я, просто думаю о тебе.

– С таким озабоченным лицом, когда я так довольна?

Пахароте, разыскивая Хеновеву, обещавшую ему танец, который уже начали играть, подошел к ним, и разговор прервался.

Марисела осталась у изгороди, ожидая, когда пригласят и ее. Но никто не подходил, и она мысленно продолжала говорить с Хеновевой.

«Ну, хорошо, Марисела. Что же теперь будет? Думаешь, все может пойти по-старому после того, что случилось? Воображаешь, что, решившись произнести то, что не осмеливались сказать тебе, ты всего добилась? Неужели не понимаешь – ведь ты лишь усложнила дело! С каким лицом ты предстанешь перед Сантосом завтра, если он сегодня не подойдет и не скажет, что любит тебя?… А он не идет. И не придет всю ночь. В какую лужу ты села! И все потому, что не умеешь скрывать свои чувства. Ты только представь, что он сейчас думает о тебе. Он, такой… противный!

– Я знаю, что я противный. Ты мне это уже сказала.

– Ах! Вы здесь?

– Да. Ты разве не видишь?

– Нехорошо ходить на цыпочках и подслушивать, что думают другие.

– Я шел не на цыпочках и не обладаю даром читать чужие мысли. Но когда думают вслух, рискуют быть услышанными.

– Я ничего не говорила.

– Тогда я ничего не слышал.

Пауза. Долго он будет молчать? Робким его не назовешь. Может, помочь ему, чтобы язык развязался?

– Так вот…

– Что?

– Ничего.

– Ну, ничего так ничего, – смеется он.

– Над чем вы смеетесь?

– Ни над чем. – Он продолжает смеяться.

– Ха! Может, свихнулись?

– Говорят, в льяносах рассудок у людей мутится от лунного света.

– Не знаю, как ваш, а мой в полном порядке.

– Тем не менее влюбиться в Пахароте, так сразу, не подумав, это безумие. Пахароте хорош на своем месте, но не как жених…

– Ха! А почему бы и нет? Разве я не была бездомной скотиной, когда вы подобрали меня? У кого такая мать, тому и такой отец хорош.

– Я предвидел, что услышу сегодня и эти «ха» и вульгарные поговорки. Но сейчас ты делаешь все это мне назло. Так что, если тебе угодно обманывать меня, придумай что-нибудь поумнее.

– А что же вы-то не придумали ничего умнее, как сказать, что я влюблена в Пахароте? Теперь я могу посмеяться. Учитель острамился перед своей ученицей!

– Так не говорят: «острамился».

– Ну, попал впросак… Или опять плохо сказано?

– Нет, – говорит он и надолго задерживает на ней взгляд. Затем спрашивает: – Вдоволь посмеялась?

– Вполне. Придумайте что-нибудь, может, еще посмеюсь. Скажите, например, что вы пришли сюда, к изгороди, помечтать об одной из своих каракасских «приятельниц». Уж я-то знаю, что она вовсе не приятельница, а невеста ваша.

– Ну, если ты начнешь смеяться над моей…

– Ясно, хоть и не договариваете. Я уже смеюсь. Слышите?

– Продолжай, продолжай. Мне приятен твой смех.

– Тогда я снова стану серьезной. Я не желаю быть забавой для кого бы то ни было.

– А я придвинусь поближе и спрошу: «Ты любишь меня, Марисела?»

– Я обожаю тебя, противный!»

Но весь этот разговор происходил только в воображении Мариселы. Может быть, подойди Сантос к изгороди, такой разговор и состоялся бы; но этого не случилось.

«Да нужны ли мне его объяснения? Разве без них я не могу любить его, как раньше? И разве моя нежность к нему – это любовь? Нежность? Нет, Марисела. Нежность можно питать ко многим сразу. Обожание?… Ах, зачем все эти слова!»

На этом Марисела с ее сложной и одновременно наивно л душой сочла решенной трудную проблему отношений с Сантосом Лусардо.

Любовь ее не была еще земной, жаждущей телесных наслаждений, хотя и не походила на платоническое обожание. Жизнь, склоняя это чувство то в одну, то в другую сторону, должна была определить его будущую форму; но сейчас, находясь на точке равновесия между мечтой и действительностью, оно оставалось пока страстью без имени.

 

XI. Благие намерения

Как ни странно, но Сантос тоже стал задумываться о своих отношениях с Мариселой и искать решения этого вопроса.

С беспристрастным видом, чтобы лучше разобраться в своих чувствах, он уселся за письменный стол, очистил его от вороха бумаг и книг, которые незадолго до этого перелистывал, и уложил их в две аккуратные стопки, словно речь шла о том, чтобы просмотреть именно эти юридические книги и счета по хозяйству; затем, положив на каждую стопку руку, словно желая превратить в осязаемые вещи те чувства, над которыми ему предстояло размышлять, он проговорил, глядя на бумаги под левой ладонью:

– Марисела влюбилась в меня, это очевидно, – да простится мне моя самонадеянность. Этого следовало ожидать: годы, стечение обстоятельств… Она красива, – настоящая креольская красавица, – мила, интересна по складу души, общительна и могла бы стать хорошей подругой для человека, неизвестно еще сколько времени вынужденного вести эту скучную, полную неудобств жизнь среди пеонов и скота. Трудолюбива, решительна и не отступит перед трудностями. Но… из этого ничего не выйдет!

И он махнул рукой над бумагами, как бы перечеркивая то, что в них написано. Затем, устроив поудобнее правую руку на стопке книг, продолжал размышлять:

– Здесь нет никаких чувств, кроме вполне естественной симпатии и бескорыстного желания спасти бедную девушку, приговоренную к такой печальной судьбе. Возможно – и это самое большее – чисто духовная потребность женского общества. Но если со временем это угрожает сентиментальными осложнениями, то самое разумное принять меры немедленно.

Он снял руки с книг и бумаг, откинулся в кресле и продолжал свой мысленный монолог:

«Марисела не должна оставаться здесь. Конечно, о возвращении в ранчо не может быть и речи, это значило бы отдать ее мистеру Дэнджеру. Если бы тетки из Сан-Фернандо согласите взять ее к себе! Марисела была бы полезна им, и они, в свою очередь, оказали бы ей большую услугу. Они дали бы ей возможность учиться и завершили начатое мною дело. Только женские руки способны отшлифовать женскую душу, сделать ее нежной и доброй, – а Мариселе этого очень недостает! – выявить то лучшее, что скрывается в самой глубине души и до чего я не смог добраться. Конечно, просить теток, чтобы они взяли Лоренсо, я не могу. Он останется со мной. Раз уж я взвалил на себя эту ношу, то должен нести ее до конца. Кстати, конец, наверное, уже недалеко, и это тоже обязывает меня подумать об устройстве Мариселы. Пока Лоренсо жив, хоть он сидит все время в своей комнате и не показывается даже к столу, пребывание Мариселы в моем доме не вызывает нареканий; но стоит ее отцу умереть, все сразу примет другой оборот. Да и Марисела станет для меня обузой, и я не смогу свободно располагать собой. Допустим, я решу вернуться в Каракас или уехать в Европу, как хотел раньше, что тогда делать с Мариселой? Бросить ее на произвол судьбы – жестоко. Взявшись за ее воспитание, я принял на себя моральное обязательство направить человеческую душу по новому пути. За ней охотился мистер Дэнджер, и она могла пойти по стопам матери. Так неужели я скажу ей: «Вернись, иди прежней дорогой»?

Он зажег сигару. Приятно размышлять, глядя, как дым рассеивается в воздухе. Особенно когда мысли тоже рассеиваются, едва успев возникнуть.

«Да! Один выход – отправить ее к теткам. Но прежде надо самому подготовить почву, потому что писать им – напрасный труд. Представляю, как они испугаются, прочитав письмо. «Дочь ведьмы в нашем доме!» Надо поехать и объяснить им положение вещей, убедить их, что они могут принять Мариселу без опасений злых чар и угрызений совести».

Сигара вдруг показалась ему горькой, он бросил ее и, машинально поправляя стопку бумаг, стал, сам того не замечая, размышлять вслух.

– Выехать в Сан-Фернандо я смогу не раньше конца вакерии. Сейчас нельзя. А пока, может быть, стоит отремонтировать домик в Эль Брускале? Лоренсо с дочерью могли бы жить там.

– Антонио! – позвал он.

– Его здесь нет, – послышался голос Мариселы.

Странно! Стоило ему услышать этот голос, как проблема, связанная с Мариселой, отступила куда-то на задний план или, по крайней мере, отодвинулась необходимость решить ее немедленно.

В самом деле, разве с прошлой ночи, когда он пошел с Мариселой танцевать, изменилось что-нибудь? Не преувеличивал ли он ее наивное, детское признание, которое почудилось ему за словом «противный!»?

А может быть, ее чистый голосок заставил его невольно подумать о будущих днях одиночества в пустом и безмолвном доме? Как бы то ни было, но Сантос под конец решил:

– Зачем спешить? Я, кажется, скоро начну бояться собственной тени, как мои тетушки. Почему бы Мариселе не жить под одной крышей со мной, быть мне близкой и в то же время далекой? Это даже немного разнообразит ее жизнь: она испытывает любовь, которая ничего не требует, любовь постоянную и ничего не меняющую в жизни. Чувство, существующее само по себе и не нуждающееся в словах и поступках. Нечто подобное золотой монете скупца – возможно, самого большого идеалиста на свете. Богатство в мечтах и уверенность, что это богатство никогда не будет потрачено на то, чтобы купить разочарование.

* * *

Но когда душа у человека прямая и бесхитростная, как у Мариселы, или слишком сложная, как у Сантоса Лусардо, решения должны быть определенными и твердыми, иначе человек теряет контроль над своими чувствами и попадает во власть противоречивых порывов. Так произошло и с Сантосом Лусардо.

Марисела – одновременно близкая и далекая? Нет! С каждым днем все более близкая, и настолько, что постоянно чувствуешь в доме ее присутствие. Она в кухне, готовит твои любимые кушанья, но оттуда доносится ее голос, смех или песня. Дома все тихо, ты оглядываешься и почти всегда обнаруживаешь цветы, поставленные ею. Ты собрался сесть, – и должен снять со стула ее книгу или вязанье. Ищешь что-нибудь, но стоит тебе протянуть руку, как ты тут же находишь нужную вещь, потому что все всегда лежит на своих местах. Входишь и знаешь, что в дверях столкнешься с ней, потому что она как раз спешит из дому. Выходишь на улицу и сторонишься, чтобы пропустить ее, иди она идет вслед за тобой, направляясь куда-то по своим делам. Хочешь отдохнуть после обеда? Отдыхай спокойно – ни одна муха тебя не потревожит: Марисела объявила им такую войну, что они не решаются залетать в дом; а она сама, пока ты спишь, будет ходить на цыпочках, прикусив язык, чтобы нечаянно не запеть. Но едва ты проснулся, как она тут же заводит песню и поет, как степная параулата, у которой горло не иначе как из чистого серебра. Обо всем, что делает, она говорит вслух, и тебе не обязательно видеть ее, чтобы знать, чем она занята.

– За штопку, Марисела, за штопку… Теперь прибрать в столовой, полить цветы, а там учить уроки…

Да, но именно поэтому и необходимо было отдалить ее от себя. И вот однажды, за столом, Сантос, забыв недавнее намерение отвезти Мариселу к теткам, начал такой разговор:

– Вот что, Лоренсо. Марисела уже достаточно подготовлена, чтобы подумать о ее дальнейшем образовании. Хорошо бы поместить ее в колледж. В Каракасе есть хорошие колледжи для девушек, и, я думаю, мы должны послать ее туда.

– А чем я буду платить? – спросил Лоренсо.

– Это я беру на себя. От тебя мне нужно только согласие, чтобы приняться за хлопоты.

– Делай, что считаешь нужным.

Марисела сердито закусила губы и намеревалась уже выйти из-за стола, как вдруг ей в голову пришла спасительная мысль. Девушка продолжала есть как ни в чем не бывало. Сантос решил, что ей понравилось его предложение.

Но, придя вечером домой, он увидел на двери лист бумаги, на которой рукой Мариселы было написано: «Колледж для сеньорит. Лучший в республике».

Оценив ее остроумие, он снял с двери бумагу и больше не возвращался к разговору о колледже.

* * *

Они одни за столом. Ничего не скажешь, в таком виде, без Лоренсо Баркеро, стол выглядит куда привлекательней. Марисела подает ему блюда и, чтобы возбудить у него аппетит, приговаривает:

– Ой, как вкусно!

Она предупредительно подливает ему в стакан воды и болтает, болтает без умолку.

Как приятен ее голос, как восхитителен смех, как метки замечания, изящны мимика и жесты! А ее веселый искрометный взгляд!

– Девочка, ты совсем заговорила меня!

– Так говорите вы!

– С тобой одновременно? Только это и остается.

– Неправда! Сегодня утром, за завтраком, говорили вы один.

– Ну, если так, я вынужден открыть тайну. Все эти дни ты была очень задумчива за столом и молчала. Я поставил бы тебя в неловкое положение, если бы поинтересовался, о чем я тогда говорил.

– Как благородно! А вы можете повторить, что я только что сказала?

– Нет. Но не потому, что не слушал тебя, просто за ходом твоих мыслей невозможно уследить. Ты бросаешься от одной темы к другой с головокружительной быстротой.

– Значит, человеку можно только произносить речи?

– Ну нет, такой человек был бы несносен. Например, как я сегодня утром.

– Я не о том! Я хотела сказать, что у каждого своя манера думать: как человек думает, так он и говорит. Вы можете говорить два -часа подряд, и это похоже на обложной дождь.

– Спасибо за сравнение. Хоть не прямо назвала меня несносным.

– Не то, сеньор! Я хотела сказать: хоть вы говорите и не об одном и том же, но не видно, чтоб вы сменили тему. У меня другая манера…

– Да. Твой разговор можно сравнить с короткими ливнями, один за другим. Но ливни с солнышком – так мое сравнение будет выглядеть погалантнее.

– Что это? Дьявол ссорится со своей женой?… Aй, что я сказала!

Она краснеет и разражается смехом.

– Ну конечно же, – говорит Сантос и с улыбкой смотрит на нее. – Я как будто не похож на дьявола, а ты…

Но она не дает ему кончить:

– Знаете?…

– Что?

– Ах! Забыла, что хотела сказать.

Но Сантос продолжает смотреть на нее, и она восклицает:

– Ах да! – и делает жест, означающий, что она снова забыла, и это – чистая уловка, средство отвлечь его внимание.

Он поддразнивает:

– Ах нет!

Как она хороша! И с каждым днем становится все лучше. Но ему не следует думать об этом, говорит он себе и внезапно пускается в намеренно скучные пли очень серьезные рассуждения с целью надоесть ей или отвлечь и ее и себя от назойливых мыслей. Героическое усилие, противопоставленное любви!

Однако Мариселу невозможно утомить или заинтересовать таким образом. Пока он говорил, она не спускала с него глаз, но думала совсем о другом.

– А косуля, которую вы подарили мне, – неожиданно прерывает она его, – не такая уж скромница. У нее скоро будут детки.

Сантос, продолжая жевать, произносит что-то неопределенное и вдруг начинает смеяться. Она не понимает причины этого внезапного смеха и смотрит на него с удивлением. Наконец догадывается, щеки ее заливает румянец, и, чтобы скрыть неловкость, она старается перевести разговор на другую тему, по тоже начинает смеяться, и теперь Сантос не может остановить ее: стоит ему произнести слово, как она разражается хохотом, и он сам хохочет вместе с ней.

Лукавый смех Мариселы был таким же чистым, как и ее простодушная фраза, таким же далеким от мысли о грехе, как и «поведение» подаренной Сантосом косули.

Марисела – как сама природа, она далека от понимания добра и зла, но Сантос не может отдать свою любовь такой девушке.

Этому препятствуют соображения, которые пришли бы на ум всякому здравомыслящему человеку. Марисела, плод случайной связи, возможно, наследовала дурные черты отца и матери. Есть и другое обстоятельство, очень важное с точки зрения такого человека, как Сантос Лусардо: простая, и в то же время непонятная, как сама природа, Марисела, казалось, наглухо погребла в своем сердце всякую нежность. Жизнерадостная, веселая и общительная, она тем не менее никогда и ничем не проявляла любви к отцу. Она равнодушно относилась к его страданиям или, в лучшем случае, проходя мимо Лоренсо, шутливо бросала в его сторону какую-нибудь фразу. Но в ее словах не было и намека на настоящую доброту.

«У этой девушки нет сердца, – часто говорил себе Сантос. – Пока еще в ней не проявилась мрачная жестокость матери, но шаловливое бессердечие щенка уже есть, а при известных обстоятельствах от одного до другого не больше шага. Может быть, это от недостатка воспитания, от того, что душа ее, не знающая женской ласки, еще спит?»

Сантос Лусардо должен был признаться себе, что такие безрадостные мысли сильно огорчали его, а когда они исчезали и время от времени на него находило поэтическое настроение, он с удовольствием вспоминал притчу о золотой монете скупца.

 

XII. Куплеты и побасенки

Сантос так и не мог решить, что ему делать с Мариселой, и жизнь в собственном доме сделалась для него мучительной.

К счастью, у него было много дел вне дома. После вакерии стали клеймить скот. С рассветом начиналась шумная возня – телят отделяли от коров и размещали в смежных корралях.

Коровы ревели, а телята жалобно мычали, словно знали о предстоящей пытке. Железное клеймо, которым орудовал Пахароте, калили на огне. Об этом пелось в куплете. Затем пеоны валили телят и бычков наземь, вырезали на их ушах знак владельца и, прижав голову очередной жертвы к земле, ждали, пока Пахароте прикладывал раскаленное клеймо. И снова песня – о том, где бычок пасся, в каком стаде ходил, как его поймали. Историю жизни каждого животного льянеро знает как свою собственную.

Поставив клеймо, Пахароте тут же острием ножа делал отметку па куске кожи, где вел счет скоту: в Альтамире до сих пор все работы велись по старинке, как во времена дона Эваристо-кунавичанина.

Видя все это, Сантос Лусардо подумал, что пора наконец взяться за претворение в жизнь смелых проектов цивилизаторских реформ в льяносах, разработку которых он все откладывал.

Клеймение длилось несколько дней подряд. А когда оно завершилось, Антонио, указывая на кожаный лоскут с отметками, сказал Сантосу:

– Дела-то оказались лучше, чем мы ожидали. Три тысячи сосунков и более шестисот неклейменых переростков. Теперь можно приступить и к сыроварне.

Устройство сыроварни свелось к тому, что на берегу Брамадора вбили несколько столбов, настелили крышу из степной травы, смастерили из коровьей шкуры большой мешок для створаживания молока, а из пальмовых листьев – плетенки, с помощью которых прессуют сыр; затем укрепили частоколы запущенных корралей, поместили туда несколько домашних и диких коров, пойманных во время родео в Темной Роще, и поручили все это хозяйство старику Ремихио, сыровару из Гуарико, как раз пришедшему с внуком Хесусито в Альтамиру в поисках работы.

Когда Сантос увидел, что все хлопоты по постройке сыроварни ограничились сооруженьем дедовской избушки на курьих ножках, одиноко торчавшей в поле на том самом месте, где двадцать лет назад стояла подобная же хибарка, и работы на повой сыроварне будут вестись примитивными способами, ему стало стыдно за самого себя. Разве так должно было идти превращение Альтамиры в современное хозяйство, основанное на последних достижениях животноводства, применяемых в цивилизованных странах?

– В льяносах у всех такие сыроварни, – возразил Антонио. – Строят из чего придется: из стволов караматы или маканильи , пальмовых ветвей и коровьих шкур.

– И вековой рутины, – добавил Сантос. – Удивительно, как у нас еще не вымер весь скот, – новшество, привезенное испанскими колонизаторами! Тяжело сознавать, но льянеро не сделал ничего для улучшения скотоводства. Его единственная цель – превратить в золото все попавшие ему в руки деньги, положить их в глиняный кувшин и спрятать в землю. Так поступали мои предки, так буду поступать и я, потому что эта земля – жернов, способный перемолоть самую твердую волю. Устраивая эту сыроварню, – и так будет со всем остальным, – мы вернулись на двадцать лет назад. А тем временем скот не скрещивают, и он вырождается, а бесчисленные болезни вызывают чрезмерный падеж. До сих пор от паразитов лечат заговорами, а так как знахарей – пруд пруди и даже интеллигентные люди в конце концов начинают верить им, то никто и не применяет лекарств.

– Это правильно, доктор, – ответил Антонио. – Однако вы не все учитываете. Возьмем хотя бы скрещивание. Я вот с детства слышу: скрещивание, скрещивание. Но для чего скрещивать скот? Чтобы хорошей говядиной кормить повстанцев? Ведь чем вкуснее мясо, тем больше переворотов. А власти? Вроде и не военные, и не разбойники, а тоже на чужое падки. Нет, доктор, оставьте нашу креольскую породу чистой – так надежнее.

– Софизмы! – возразил Сантос – Оправдание индейской лености, сидящей у нас в крови. Именно поэтому и необходимо цивилизовать льяносы, покончить с нашим эмпиризмом, с касиками, положить предел этому попустительству в отношении природы и человека.

– Хватит времени на все, – спокойно закончил Антонио. – Сейчас и такая сыроварня даст прибыль. Уж одно хорошо, что скот начнет приручаться. Сейчас это главное.

Гуариканец Ремихио был человеком достаточно опытным, но и ему доставляло много хлопот приручение такого дикого скота, как альтамирский.

– Красавка,Красавка, Красавка!

– Пятнушка, Пятнушка, Пятнушка!

Целый день обхаживал он диких коров, привязанных к столбам, непрерывно окликая их, чтобы коровы привыкли к его голосу.

И в корралях и на выгонах, каждый раз, когда Ремихио или Хесусито проходили мимо, только и слышалось:

– Лютик, Лютик, Лютик!

Некоторые коровы уже начинали запоминать свои клички, и это угадывалось по кротости, мелькавшей в их глазах, едва они слышали свое имя, но у большей части животных глаза еще сверкали неукротимой злобой.

И пока на сыроварне полным ходом шла эта «цивилизация», в саванне над стадами дикого скота не переставали свистеть лассо.

При появлении вакеро мастрансовые заросли сотрясал бег застигнутых врасплох стад, но бывало и так, что животные бросались в атаку на лошадей; и тогда, при всей сноровке всадника и лошади, им подчас не удавалось избежать столкновения, и они гибли от внезапного страшного удара рассвирепевшего быка.

Гибли и быки, почувствовав себя во власти человека, парализованные судорогой ярости. Умирали они и от тоски после кастрации; обрекая себя на смерть от голода и жажды, они забивались в густой кустарник и время от времени глухо мычали, вспоминая о потерянном господстве в стаде и о вольной жизни в неприступных мастрансовых зарослях.

Сантос Лусардо наравне со своими пеонами участвовал в опасных стычках с диким скотом, и эти занятия снова отодвинули на задний план его цивилизаторские проекты.

Льяносы, первобытные и дикие, манили его своей неотразимой красотой. Да, это было само варварство; но если человеческая жизнь слишком коротка, чтобы покончить с ним, то для чего тратить ее на эту борьбу? «К тому же, – говорил он себе, – в этом варварстве есть своеобразная прелесть, и человеку, жаждущему острых ощущений, здесь можно развернуться вовсю, а разве это не стоит испытать?»

* * *

Переправы вплавь через большие реки, где человека ежеминутно подстерегает гибель, – вот когда Мария Ньевес вырастал в исполина. Бич в руке и песня на устах – так шел он навстречу смертоносным пастям кайманов.

Коррали у переправы Альгарробо набиты скотом. Одни гурт уже готов к спуску в Арауку, и всадники разместились вдоль прогона, защищая его от напора движущегося стада. Мария Ньевес возглавляет переправу скота на тот берег. Это лучший «водяной человек» Апуре, и нет для него большего удовольствия, чем оказаться по горло в воде, когда за спиной, рядом, рога вожаков, плывущих впереди стада, а перед глазами, вдали – за широким разливом реки – противоположный берег.

Вот он верхом на расседланной лошади уже въехал в воду и перекликается с пеонами, – они поедут в каноэ рядом, чтобы не дать коровам отбиться от гурта и поплыть вниз по течению.

В корралях слышны громкие окрики пеонов, подгоняющих скот. Вожаки идут по прогону, и вслед за ними движется вся остальная масса. Мария Ньевес громко запевает песню и бросается в воду. Лошадь служит ему лишь опорой для левой руки, – гребет он правой, в которой держит бич, чтобы защищаться от кайманов. Позади него входят в реку и плывут вожаки, – на поверхности видны только их рога да морды.

– Нажимай! Нажимай! – кричат вакеро.

Лошади напирают, и стадо входит в воду. Испуганные коровы ревут, одни шарахаются вспять, других уносит течение; но на берегу, преграждая им отступление, стоят вакеро, а по всей ширине реки животных перехватывают и направляют вперед люди в каноэ. По частоколу рогов видно, насколько уклонилось от линии переправы плывущее стадо. Впереди, рядом с головой лошади, – голова Марин Ньевеса. Пение доносится уже с середины широкой реки, где в мутных водах человека и животных подстерегают и коварный кайман, и тембладор, и райя, и хищные стан самурито и карибе.

Наконец гурт достигает противоположного берега в нескольких сотнях метров ниже по течению. Одно за другим животные выходят из воды, жалобно мычат и, скучившись, долго стоят на берегу, пока Мария Ньевес снова бросается в воду, чтобы вернуться и переправить следующую партию.

Но вот весь согнанный для переправы скот вышел через прогоны корралей Альгарробо, и на той стороне Арауки, на бесплодном и неприветливом берегу, под хмурым, аспидным небом слышится тоскливый рев сотен коров и быков. Их погонят в Каракас по многомильным дорогам полузатопленных саванн, неторопливым шагом, под звуки напевов погонщиков.

Вперед, вперед шагай, бычок, В последний путь шагай. Свои последние шаги Ты по пути считай.

Одновременно такие же гурты посланы в разных направлениях в сторону Кордильер, как это было в добрые времена старых Лусардо, когда Альтамира слыла самым богатым хозяйством по всему течению Арауки.

Прекрасна и мужественна жизнь в краю больших рек и бескрайних саванн, где человек, окруженный опасностями, не расстается с песней. Это – целая эпопея. Зимой же дикие льяносы особенно величественны. Зима требует от человека большого терпения и недюжинной отваги; наводнения во сто крат увеличивают опасности и дают возможность тому, кто очутился на клочке сухой земли, почувствовать всю безбрежность водяной пустыни. Но и человек здесь отважен и смел, он надеется только на свои силы и готов встретить лицом к лицу любую опасность.

* * *

Дождь, дождь, дождь!… Ужо несколько дней подряд льет дождь. Льянеро, находившиеся в отлучке по делам, вернулись домой: скоро разольются степные реки и ручейки и затопят дороги. Да и нет нужды ездить по ним. Пришло время «табачной жвачки, тапары и гамака», и льянеро счастлив под своей пальмовой крышей, на которую небо обрушивает упорные, обильные ливни.

С первыми дождями начали прилетать цапли. Они показались с юга, – летом они улетают туда, и никто не знает, как далеко. Кажется, им нет конца: так их много.

Утомленные долгим перелетом, они опускаются на гибкие ветви выступающих из воды деревьев и балансируют на них или, гонимые жаждой, добираются до края трясины, и тогда островки и вода становятся белыми.

Они словно узнают друг друга при встрече и обмениваются дорожными впечатлениями. Птицы из одной стаи смотрят на птиц из другой, улетавшей в далекие края, вытягивают шеи, хлопают крыльями, кричат и затихают, наблюдая друг за другом круглыми агатовыми зрачками. Иногда они затевают драку из-за ветки или прошлогоднего гнезда, по вскоре понемногу устраиваются на своих старых местах.

Дикие утки, корокоры, чусмиты, котуа, гаваны и голубые петушки, не улетавшие в дальние края, собрались приветствовать путешественников. Их тоже тьма-тьмущая. Вернулись и чикуаки и тоже рассказывают о своих путевых приключениях.

Луг уже сплошь усеян птицами, он полузатоплен, – зима в этом году началась дружно. И вот над поверхностью воды показывается похожее на длинную черную трубу тело бабаса, Скоро появятся и кайманы: уровень воды в реках поднимается, и они вот-вот сольются. Кайманы тоже приходят из дальних мест, многие даже из Ориноко; но они ни о чем не рассказывают, они целый день спят или притворяются спящими. Да и лучше, что они молчат. Ведь они могли бы рассказать только о своих злодеяниях!

Идет линька птиц. На рассвете место ночевки белеет, как-снежная гора. Кроны деревьев, подвешенные к ветвям гнезда, край заводи – все белым-бело от несметного множества цапель, и куда ни глянь – ветки, служившие насестом, борали , плавающие в илистой воде, – все, словно инеем, покрыто сброшенными за ночь перьями.

С утренней зарей начинается сбор пера. Сборщики выходят на куриарах , но вскоре выпрыгивают из них и, рискуя жизнью, продолжают сбор по пояс в воде, среди кайманов, райя, тембладоров и карибе, перекрикиваясь или громко распевая: льянеро никогда не работает молча – либо кричит, либо ноет.

Дождь, дождь, дождь! Выходят из берегов реки, скрываются под водой луга, валятся сраженные лихорадкой люди, дрожа от озноба, лязгают зубами, бледнеют, становятся зелеными; появляются новые кресты на кладбище Альтамиры – небольшом, обнесенном колючей проволокой прямоугольном участке в открытом поле: льянеро и после смерти остается в своей саванне.

Но вот постепенно возвращаются в свои русла реки, меле, ют паводковые озерки по берегам, и кайманы, перекочевавшие сюда, чтобы поживиться мясом альтамирских коров, покидают протоки, перебираясь в Арауку и Ориноко. Конец лихорадке, снова звучат куатро и мараки, слышны баллады и побасенки, радуется суровая и веселая душа льянеро, поющего о своей любви, работе и мудрости.

– Льянеро такой щуплый на вид. Откуда у него берется сила, чтобы выдержать целый день в седле или но пояс в трясине, и жизнерадостность, чтобы еще шутить и петь при этом?

– Откуда? – улыбается Антонио Сандоваль. – А вот послушайте, доктор, я расскажу вам одну притчу. Как-то в наших местах появился в поисках работы человек из Кунавиче. Заявил, что его ремесло – охота за диким скотом, никак не меньше! – а снаряжение – глядеть не на что: клячонка вот-вот ноги протянет, да и седла нет. Я поглядел на него и говорю: «Ладно, приятель, коня я вам дам: в саванне неуков много, ловите любого и объезжайте себе на здоровье. Ну, а седло – это уже ваше дело». – «Седло у меня есть, – ответил человек. – Правда, не хватает стремян, сума куда-то запропастилась, да вот ленчик у меня украли и, признаться, чепрак потерялся. Но подпруга-то есть!» Смекаете? Только и осталось, что подпруга, а человек считает, что у него все есть, – так велико желание работать. Вот откуда берется сила у льянеро. Кстати, знаете, кто это был? Пахароте.

Сантос Лусардо и сам видел, какие люди его окружают, – понурый и невежественный земледелец, копающийся на клочке земли, веселый хвастун-пастух, сроднившийся с бескрайней саванной. Вся жизнь этих людей – борьба с природой, все питание – кусок вяленого мяса да корень юки, сдобренные чашкой кофе и щепоткой жевательного табаку; они привыкли обходиться гамаком и накидкой вместо постели, лишь бы – уж это прежде всего – был хорош конь и нарядно седло. Бренча на бандуррии и обрывая струны куатро, они поют до хрипоты по ночам, после того, как весь день скакали верхом, поднимая и сгоняя скот, и до рассвета отбивают ноги – пляшут хороно в домах, где есть девушки, привлекательная внешность которых заслуживает такого откровенного куплета:

Кони славятся галопом, Быки – рогами, А девушки-красотки – Круглыми плечами.

Сантос видел, что льянеро непокорен и терпелив, ленив и неутомим в жизни; порывист и хитер в борьбе; недисциплинирован и предан в отношениях с вышестоящими; подозрителен и беззаветен в дружбе; сластолюбив и суров с женщиной; па-Док до удовольствий и строг к себе. В разговорах он злонамерен ч наивен, недоверчив и суеверен, и всегда – весельчак и меланхолик, позитивист и фантазер. Смирен пеший и тщеславен на коне. Одно уживается в нем с другим, как это бывает у детей.

В какой-то степени эти противоположные свойства души льянеро отражались и в его песнях; в них певец-льянеро изливал и хвастливую радость андалузца, и фатализм негра с его покорной улыбкой, и меланхолический протест индейца, – черты, свойственные расам, от которых льянеро ведет свою родословную. А то, что было неясно выражено в песнях и что Сантос не удерживал в памяти, дополняли притчи и побасенки, которые он слушал, деля с пеонами тяжелый труд и шумный отдых.

Сантос глубоко чувствовал силу, красоту и скорбь льяносов, и в нем родилось желание любить их такими, как они есть – дикими, но прекрасными, отдаться им и принять их, отказавшись от многолетней тревожной борьбы с этой примитивной и грубой жизнью.

Недаром говорят, что в льяносах не укротишь коня и не заарканишь быка безнаказанно. Кому это удалось, тот уже принадлежит льяносам. Кроме того, в душе такой человек – всегда льянеро, и льяносы только возвращают его в свое лоно. «Льянеро останется им до пятого колена», – твердил Антонио Сандоваль. Что касается Сантоса Лусардо, то было еще нечто, примирявшее его с льяносами, – это нечто жило где-то в глубине его души, постепенно меняя его взгляды на жизнь и устраняя все препятствия. Марисела – песня степной арфы, Марисела с ее наивной и беспокойной душой, дикая, как цветок парагуатана, наполняющий воздух бальзамом и придающий благоухание меду лесных пчел.

 

XIII. Ведьма и ее тень

Под вечер, входя в кухню, чтобы приготовить ужин для Сантоса, Марисела услышала, как индианка Эуфрасиа говорила Касильде:

– Для чего ж тогда Хуан Примито старался снять мерку с доктора? Кому нужна эта мерка, если не донье Барбаре? Уже все говорят, что она влюблена в доктора.

– Неужели ты веришь, что так можно околдовать человека? – возразила Касильда.

– Верю ли? А разве не было случаев, когда женщина опоясывалась меркой мужчины и делала с ним что хотела? Индианка Хустина, например, привязала Домингито из Чикуакаля и сделала его дурачком. Да! Веревкой сняла с него мерку и подпоясалась ею. И конец парню!

– Господи! – воскликнула Касильда. – Почему ж ты не сказала доктору, чтобы он не давал Хуану Примито снимать мерку?

– Я хотела, да ведь ты знаешь, доктор не верит. Он так смеялся над блаженным, что я не посмела. Думала, потом отниму веревку у Хуана Примито, а он мне словно землей в глаза бросил; я туда, сюда, а его уж и след простыл. Теперь-то он далеко, хоть и был только что здесь. Когда ему надо удрать, его никто не догонит.

Что может быть смешнее и глупее этого поверья? Тем не менее Марисела содрогнулась, услышав разговор о мерке. И хотя Сантос всячески пытался искоренить в ней суеверие, да и сама она уверяла, что не принимает всерьез колдовства, в глубине души ее точил червь сомнения. А разговор кухарок, подслушанный ею с затаенным дыханием и бьющимся сердцем, подтвердил ужасные подозрения: ее мать влюблена в Сантоса!

Дрожащей рукой она зажала рот, стараясь подавить крик ужаса, и, забыв, зачем собралась на кухню, пошла к дому; но тут же вернулась, потом снова направилась в дом и снова повернула в кухню – словно страшные мысли, с которыми не могла примириться совесть, обратились в непроизвольные движения.

В этот момент она увидела подъехавшего Пахароте и бросилась к нему:

– Ты не встретил по дороге Хуана Примито?

– Да, столкнулся с ним за дубовой рощей. Теперь уж он, должно быть, у самого Эль Миедо: летел быстрее, чем дьявол, унесший христианскую душу.

Подумав мгновенье, она сказала:

– Я должна сейчас же ехать в Эль Миедо. Ты поедешь со мной?

– А доктор? – спросил Пахароте. – Его нет?

– Дома. Но он не должен ничего знать. Оседлай мне Рыжую так, чтобы никто не заметил.

– Но, нинья Марисела… – возразил Пахароте.

– Не теряй времени на разговоры! Мне надо быть в Эль Мчедо, и если ты боишься…

– Ни слова больше! Иду седлать Рыжую. Ждите меня за банановыми зарослями. Никто ничего не увидит.

Пахароте подумал, что речь идет о чем-то гораздо более серьезном. И именно поэтому да еще потому, что Марисела произнесла: «Если ты боишься…», он решил сопровождать ее, не допытываясь о цели поездки. Еще не родился человек, который мог бы сказать: «Пахароте испугался».

Они отъехали от построек незаметно, под прикрытием банановых зарослей, в быстро наступившей темноте. Желание не встречаться с матерью лицом к лицу побудило Мариселу спросить:

– Если мы поторопимся, сможем перехватить Хуана Примито в дороге?

– Нет, не удастся, даже если загоним лошадей, – ответил Пахароте. – Он мчался во весь дух, так что сейчас небось уже дома.

Действительно, Хуан Примито в это время уже прибежал в Эль Миедо. Он нашел донью Барбару за столом одну, – Бальбино Пайба, боясь своим присутствием ускорить неизбежный разрыв, несколько дней не показывался ей на глаза.

– Вот то, что вы просили достать, – сказал посыльный, вытаскивая обрывок веревки и кладя его на стол. – Ни на волос больше, ни на волос меньше.

И он принялся рассказывать, каких уловок стоило ему снять мерку с Лусардо.

– Ладно, – оборвала его донья Барбара. – Можешь идти. Спроси в лавке, чего захочешь.

Она задумалась, глядя на кусок грязного шпагата. В нем заключалась частица Сантоса Лусардо, и она твердо верила, что с помощью этой веревки заставит непокорного мужчину прийти в свои объятия. Вожделение переросло в страсть, а желанный человек все не шел к ней по собственной воле, и потому во мраке суеверной, колдовской души возникло гневное решение овладеть им с помощью чародейства.

* * *

Тем временем Марисела приближалась к Эль Миедо. Прервав наконец свои раздумья, она сказала Пахароте:

– Мне нужно поговорить с… матерью. Я подъеду к дому одна. Ты остановишься поблизости – на всякий случай. Беги ко мне, если я крикну.

– Пусть будет так – воля ваша, – ответил пеон, восхищенный отвагой девушки. – Не беспокойтесь, два раза вам кричать не придется.

Они остановились под деревьями. Марисела спешилась и решительно направилась к частоколу главного корраля.

Проходя по галерее дома, куда впервые в жизни ступала ее нога, она на мгновение почувствовала, что силы покидают ее. Сердце, казалось, перестает биться, а ноги подкашиваются. Она едва не закричала, но, опомнившись, увидела, что уже стоит в дверях комнаты, служившей и гостиной и столовой.

Незадолго до этого донья Барбара встала из-за стола и прошла в смежную комнату. Поборов приступ слабости, Марисела заглянула в столовую. Затем, оглядываясь по сторонам, осторожно шагнула вперед. Еще шаг, еще… Удары сердца отдавались в голове, но страх исчез.

Донья Барбара, стоя перед консолью с фигурками святых и грубыми амулетами, на которой горела только что зажженная свеча, тихо читала заговор, не спуская глаз с мерки Лусардо.

– Двумя на тебя смотрю, тремя связываю: отцом, сыном и духом святым. Мужчина! Да предстанешь ты передо мной смиреннее, чем Христос перед Пилатом.

И, разматывая клубок, она приготовилась уже опоясать себя веревкой, как вдруг кто-то вырвал веревку у нее из рук.

Она резко обернулась и замерла от удивления.

Впервые с тех пор, как Лоренсо Баркеро был вынужден покинуть дом, мать и дочь встретились лицом к лицу. Донья Барбара слышала, что Марисела очень переменилась с тех пор, как стала жить в Альтамире, и все же была поражена не столько внезапным появлением дочери, сколько ее красотой, и не сразу бросилась отнимать веревку.

Она уже собиралась сделать это после минутного замешательства, но Марисела остановила ее, крикнув:

– Ведьма!

Бывает, что два тела, столкнувшись, взлетают от сильного удара в воздух и, разбившись вдребезги, падают, перемешав свои обломки. То же произошло и в сердце доньи Барбары, когда она услышала из уст дочери оскорбление, которого никто не решился бы произнести в ее присутствии. Привычка к злу и жажда добра, то, чем она была, и то, чем хотела стать, чтобы удостоиться любви Сантоса Лусардо, сблизившись, поднялись со дна души и смешались в бесформенную массу.

Марисела бросилась к консоли и одним ударом смела на пол образки, индейских идолов и амулеты, горевшую перед святым ликом лампаду, освещавшую комнату свечу, повторяя охрипшим от негодования и сдерживаемых рыданий голосом:

– Ведьма! Ведьма!

Взбешенная донья Барбара с криком, похожим на рычание, набросилась на дочь, схватила ее за руки, пытаясь отнять веревку.

Девушка, защищаясь, билась в сдавивших ее по-мужски сильных руках, которые уже рвали на ней блузку, обнажая девственную грудь и стараясь дотянуться до спрятанной за лифом веревки, как вдруг раздался спокойный, властный голос:

– Оставьте ее!

На пороге стоял Сантос Лусардо.

Донья Барбара повиновалась и нечеловеческим усилием воли попыталась придать своему искаженному злобой лицу приветливое выражение; по вместо этого палице ее появилась уродливая, жалкая гримаса.

* * *

Душевное потрясение доньи Барбары было так глубоко, что даже с Компаньоном она не могла столковаться этой ночью.

Она уже подобрала с полу и снова разместила на консоли низвергнутые рукой Мариселы образки, неуклюжих идолов и амулеты. Сделанная по обету лампада по-прежнему светилась, в ней потрескивало смешавшееся с водой масло; пламя колыхалось, хотя в наглухо закрытой комнате не чувствовалось ни малейшего дуновения.

Несколько раз она прочла заговор, чтобы домашний бес по-прежнему слушался всегда и во всем; но он не торопился явиться на ее зов, ибо, как в лампаде, в этом безмолвном зове смешалось непримиримое.

«Спокойно! – мысленно сказала она себе. – Спокойно!»

И вдруг ей показалось, что она услышала фразу, которую еще не успела произнести:

– Все возвращается к своему началу.

Она как раз собиралась сказать это, чтобы успокоиться. Компаньон подхватил эту фразу и произнес с тем знакомым и в то же время чужим выражением, какое бывает, когда собственный голос отдается эхом.

Донья Барбара подняла глаза и увидела, что поверх ее тени, отбрасываемой на стену дрожащим светом лампады, чернел силуэт Компаньона. Как обычно, она не могла разглядеть его лица, но почувствовала, что и у него вместо улыбки – уродливая, жалкая гримаса.

Убедившись, что слова, услышанные ею, исходят от привидения, она повторила их, теперь уже в виде вопроса, по из успокоительных, какими они были в мыслях, они превратились в тревожные:

– Все возвращается к своему началу?

Следовательно, она должна отречься от чувств, с которыми вернулась из Темной Рощи, – чувств, несвойственных ей, надуманных, – и не пытаться завоевать любовь Сантоса Лусардо обычными средствами влюбленной женщины, а завладеть его волей так, как она завладела волей Лоренсо Баркеро, или уничтожить его с помощью оружия, как поступала со всеми мужчинами, осмеливавшимися противиться ее планам?

Но действительно ли надуманной была эта жажда новой жизни, возникшая в ее сердце с тем же властным неистовством, с каким всегда проявлялись в ней темные, злые инстинкты? Не настоящая ли сущность ее души сказалась в этом страстном желании похоронить в себе навсегда порочную женщину с обагренными кровью руками, ведьму, как ее только что назвала Марисела?

Из обеих частей раздвоенной души – из того, чем она была, и чем хотела стать, и стала бы, не оборви клинок Жабы жизнь Асдрубала, из мрака, где вставали живой призрак человека, доведенного ее злыми чарами до падения, и другой призрак, упавший в ров с клинком в спине беззвездной глухой ночью, от которой тем не менее до сих пор исходило нескончаемое сияние чистой любви, вспыхнувшей в пироге саррапиеро, – из двух непримиримых частей души поднялись возражения:

– Змея не влезает в свою старую кожу, и река не течет к своим истокам.

– Но скот возвращается в корраль, а заблудившийся – к распутью, где сбился с дороги.

– By время родео в Темной Роще?

– В руках саррапиеро?

И ей было неясно, когда спрашивала она и когда возражал Компаньон, ибо она сама не знала, когда запуталась.

Она старалась вновь найти себя, обрести власть над своими чувствами – и не могла. Она хотела выслушать советы Компаньона, но он не успевал раскрыть рта, как у нее уже было готово возражение, и фразы теснили и торопили одна другую – ее собственные, но воспринимаемые ею как чужие, словно ее мысль, подобно прибою, набегала на привидение и тут же откатывалась назад, к ней.

Она не узнавала домашнего беса, чьи советы и суждения всегда были точны и ясны и отличались от ее суждений. Раньше он говорил, а она только слушала, он высказывал мысли, которые не приходили на ум ей. Сейчас же любая его фраза, казалось, выражала собственные сокровенные раздумья доньи Барбары, хотя стоило Компаньону сказать такую фразу, как все становилось непонятным.

– Спокойно! Так мы не поймем друг друга.

Она склонилась горящим лбом на оцепеневшие руки и долго сидела так, ни о чем не думая.

Пламя лампады, прежде чем погаснуть, сильно затрещало, и до галлюцинирующего сознания доньи Барбары дошли ясные, не принадлежащие ей слова:

– Если ты хочешь, чтобы он был здесь, измени свою

жизнь.

Она снова взглянула на тень – наконец Компаньон произнес то, о чем она даже не осмеливалась подумать, но лампада в этот миг погасла, и все вокруг стало сплошной тенью.