Вот ее-то как раз Нина и не нашла, хотя и очень хотела. Своя у неё была круглая, плечи — покатые, ну чистая Модильяни. В компании интеллигентов, отделенных от столицы почти двумя тысячами километров, все понимали разницу между здешним Модей (как называли местного художника по фамилии Моджин) и парижским, с чьими фигурами было достойно сравнивать милых дам. Хотя полнокровный и нервный Валя Моджин-то и был главным пропагандистом непривычного, не соцреалистического искусства — от джаза до живописи, от буги-вуги до абстракционизма. Модя тоже понимал в женской красоте и сделал, например, лучшую фотографию моей матери — с романтическим взглядом куда-то вверх и почти модильяниевской шеей.
Мама и ввела случайно встреченную соседку-библиотекаршу в круг местной интеллигенции. И в наш семейный круг. Нина без отца воспитывала сына Мишу после загадочного (по крайней мере, для меня-подростка) пребывания в Москве, семейные дела частично переложила на своих стариков, поэтому хватало времени и на меня. Она играла на пианино, говорила о хороших, по моему мнению, книгах и воспринималась передаточным звеном между проходящим перед глазами миром взрослых и моим — тревожным, будуще-настоящим. Потому что, хотя и была ненамного младше моей мамы, но из другого поколения, помнившего войну смутно, и больше озабоченная внесемейными переживаниями.
А потрясение было неожиданным и ярким. День рождения Нины у нее в однокомнатной квартире на втором этаже хрущобы. Звонок в дверь, я сижу ближе нее и мамы к выходу, бегу открывать. От загорелого, высокого, очень красивого мужчины с букетом в руках, кажется, идет пар, почти ореол получается. Здесь таких не водится! «Нина здесь живет?» Она вылетает в тесную, размером со стенной шкаф, прихожую, выталкивает меня в комнату и закрывает дверь за мной. И тут я соображаю, что этот полубог — тот самый невероятный, ни на кого не похожий персонаж с полуприспущенными, как паруса, древнеегипетскими, что ли, верхними веками, который завораживал своим острым и надменным злым лицом в цветном фантастическом фильме. И через некоторое время понимаю, на кого похож и почему так назван маленький Мишка, сын Нины.
Расшифровку того, что предшествовало потрясению, представляю (вам и себе) пунктирно. Культурная девочка из провинции не поступила в театральный, зато попала в «кулек» на вечерний и стала секретаршей в театре. Ей и довелось в межсезонье принимать документы начинающего актера, окончившего недоступный для нее институт и взятого в труппу на низшую ставку. Правда, как вскоре выяснилось — на главную роль. Так сказать, первая в театре оценила, если не считать главного режиссера, увидевшего в нем Гамлета. А потом он перешел в самую громкую труппу (из театра Маяковского на площадь Маяковского), где оказался среди равных звезд, а она родила, заболела и вернулась к родителям. Его сильная спина мелькнула в дверях дома (в комнате он так и не появился), в далеком ему снежном городе, куда он на пару дней прибыл с гастролями, и больше он не приезжал. По крайней мере, при ее короткой жизни.
Второй ее звёздный час я увидел уже летом, на следующий год после снятия Хрущева, в самый разгар косыгинских обещаний и наших надежд. В город приехал их провозвестник, один из энтузиастов «социализма со здравым экономическим смыслом» (про человеческое лицо в нашей стране не вспоминали) и вообще — лучший очеркист еще аджубеевских времен. Приехал писать о хозрасчете на нефтезаводе. Папа заманил его к нам домой. Мы к тому времени уже переехали ближе к центру в отдельную квартиру, так что Нине, приглашенной на прием, пришлось часа полтора добираться из нашего бывшего общего рабочего района. Путешествие окупилось сторицей.
Звёздный очеркист рассказывал очень смешные анекдоты, лихо пил, не пьянея, и пел под гитару замечательные песни. «- Так как дела, дела насчёт картошки? — Насчёт картошки? — Насчет карто-ошки! — Т-ка она ж уже становится на ножки! — Ну в самом деле? Я рад за вас!» Это напоминало недавние рапорты в ЦК об успешном внедрении кукурузы. А вот лучшую песню я не запомнил, потом она прозвучала в первом советском анчаровском сериале, но в ней не было того куплета про дождь на линии фронта, который ударил сильнее всего, было только «между пальцами года просочились, вот беда, между пальцами вода кап-кап…»
Очеркист, как и Анчаров, был фронтовиком, воевал штурманом на бомбардировщике, и это добавляло очарования. Нина не отставала, была в ударе — черный глаз отливал синевой, черная бровь изгибалась, гитарная талия звенела, а плечи просили поддержки. Она уехала с ним. Как я сейчас понимаю, в гостиницу.
То ли амурная прыть московского покроя подстегнула опасения провинциальных жен, то ли просто постаревшая компания стала разбредаться, то ли сказался переезд в другую часть города — не знаю, может, и все вместе. Только Нину я все реже видел у нас дома. А сам искренно гордился знакомством с таким ярким человеком, впрочем, как и с остальными людьми из компании родителей. И вообще, как-то с тех пор и повелось, что однажды с кем-нибудь подружившись, я потом всех новых знакомцев стараюсь сблизить с прежними друзьями.
Поэтому ничего удивительного не было в том, что оказавшись с моим старшим приятелем Олегом в Черниковке, том самом заводском районе города, я потащил его в гости к Нине Яковлевне (не тетя Нина уже ж!). Мне было приятно, что Олег, такой видный парень, нравится хозяйке, что ей интересно с нами разговаривать, что она смеется моим шуткам и, как со взрослыми, обсуждает воспитание своего подросшего Мишки. Кажется, это был ее день рождения, как когда-то, только мороз не был таким сильным, как в год приезда московского гостя. Все-таки, весна, 8 марта, пусть и на Урале. Но гостей, кроме нас, не было.
Поставила цветы в синюю вазочку, покормила принесенным нами тортом, мы тогда уже немного зарабатывали, я заметками на школьную тему, Олег — помогая матери-уборщице, так что рубли на подарок нашлись. В тесной прихожей, пока Олег, как всегда, любовался собой в зеркале, Нина Яковлевна, провожая, погладила меня по спине: «Молодец, растешь! Мужичок. У мужчины должна быть крепкая спина.» Почему-то я запомнил слова, будто получил наказ на будущее от понимающего человека.
А у нее будущее оказалось не очень. Кого она могла видеть в Черниковке после того, как распалась, разъехалась компания? Мужчину по себе она могла найти только среди гуманитариев, а таких там случайно вряд ли встретишь, тем более — активных и свободных. Им среда нужна. Но даже в кино или на редком концерте, до которого приходится часа два пилить и потом спешить домой, в определенном возрасте уже не познакомишься. Чего ждать, если жизнь и то, к чему предназначен, тащат в противоположные стороны? Называется — шизофрения.
С этим диагнозом она и попадала регулярно в больницу на Владивостокской (какое остраненное название для уральской улицы. Куда Макар телят не гонял…), к лету выходила, а осенняя слякоть гнала ее обратно. И сын стал все страннее выглядеть, и Нинина мама с чудесной фамилией Чириковер все откровеннее махала рукой на вопросы о здоровье дочери. Она тоже жила без мужа, но он хоть был рядом, в том же городе, он хоть был когда-то и от этого не отказывался.
Когда я вернулся после пары московских лет, Нину Яковлевну было трудно узнать. В оборванной шубе, с плохими зубами, она говорила что-то ужасное и невнятное. Что-то ужасно невнятное и непонятно ужасное. Вслушиваться не хотелось, будто она раздевалась передо мной. И не хотелось видеть в ней тоскующий женский организм, теряющий связь с головой, или, напротив, диктующий голове неподобающие слова и требующий у нее для себя неподобающего поведения. Главный ужас: она почуяла, что мужичок вырос…
Четко и резко, умно и по-прежнему наблюдательно Нина заговорила у моего рабочего стола в «Вечерке». Нет, не со мной. А с Риммой, которая тоже в поисках мужского внимания приходила в редакцию. Внимания в нужном виде и качестве Римма не получала, обижалась и злилась, поэтому частицу своего несомненного литературного таланта потратила, чтобы назвать в мою честь приблудную собачонку — Какосик. Вот так они и столкнулись, усевшись напротив меня на двух стульях по краям стола: Нина в драной шубе и Римма с собачкой. И на меня уже не смотрели.
Никакой конкуренции, деликатное отношение к беде другого (другой!). Один взгляд — и сразу, как у фронтовиков, только им понятный разговор: в какой палате, как себя вел врач, кто не зверь из санитаров…
Потом, когда приступы проходили, она старалась не показываться на глаза знакомым, видевшим ее в неподобающем состоянии. Хотя в общих местах обитания появлялась, стала даже печататься в городской газете. В Доме печати на лестнице она и столкнулась с моей мамой. «Как здоровье Давида? — спросила она об отце. — Неважно, — по киевской привычке ответила мама. — Как это не важно?! Очень даже важно!». Нина почти закричала, не поняв выражения, она по-прежнему была к нам неравнодушна.
Знаю, что скажут про эту болезнь: гены, вот и сын у нее такой. Плюс надорванные семейные узы, пример матери. Еще и непомерные молоденькой девушке жестокости столичных нравов, где точно выживает лишь равнодушный. Вот она и заболела после банальной любовной интрижки, уехала к маме зализывать раны. Ненадолго выпрямилась, называется — ремиссия, а потом опять повредилась.
Ну да. А почему же заглянул к ней тогда ее красавец? Почему она с ним разговаривала таким независимым тоном (слов я не слышал, а интонацию запомнил)? Может, не такой уж и слабой она была? Раз почувствовала, что слишком сильно, по примеру своих страстей (и поэтому — напрасно), надеялась на крепкую мужскую спину.