Чудные зерна: сибирские сказы

Галкин Владимир Степанович

Всем известны уральские сказы Павла Бажова с их самобытной поэтичностью. И вот теперь читатель сможет познакомиться с сибирскими сказами Владимира Галкина, современного собирателя и обработчика фольклора. Прочтите сборник «Чудные зерна», и фантастические истории о Ямщицком деде, о Седом Медведе, о Горном Батюшке поведают вам о жизни наших далеких прадедов.

 

Седой медведь

С тайги, почитай, полдеревни кормилось, да только не всякий достатком довольный — хапает, рвет, а все мало. И заслону хитнику не было. Одного и побаивались, что Еремей Седому Медведю пожалуется. Знавался, говорят, с ним старик. Увидит кого в неурочное время, крикнет:

— Почто на охоту тащишься — птица в гнездо села?! Вот Седой-то медведь узнает, будет тебе на орехи!

Мужичонка глаза вытаращит и бежит на свой двор, потому как, бывали случаи — узнает про такого медведь, в тайгу боле не пустит. Ночью в деревню войдет и у избы-то его зарычит по-страшному. Собаки лай поднимут, мужики с ружьями прибегут… а уж нет никого» только на воротах следы от когтей — знак: «Не ходи в тайгу!» А кто пойдет, случалось, и не ворачивался…

Про Седого медведя ребятишки у Еремея спрашивали, да он отговаривался:

— В тайгу ходить заробеете.

А вот Феде Сентябову да Клюкину Егорке про медведя поведал…

Как-то, по весне, пошли ребята тетеревов бить, да заплутали. Слышат, недалече топором кто-то тюкает. Побрели на стук, вскоре на вырубку вышли, глядят, Еремей у поваленной сосны сучья обрубает, запарился. Ребята помочь вызвались, мигом стволину очистили, костер развели, трофеями хвастают, но старик глянув да заворчал:

— Зачем много-то настреляли? Тетерку вон погубили!

Федя давай оправдываться:

— Нечаянно подстрелили, с лесу не убудет, поди?

— Знамо не убудет! — поддакнул Егорка.

Еремей разошелся, ругается:

— Как это не убудет?! Она бы яичушков нанесла, птенчиков вывела.

Потом помолчал, да сказал вдруг:

— Доберется вот до вас Седой медведь! Ребята и уставились на старика:

— Хто?!

— Хто… Хозяин тайги, говорю — Седой медведь!

Ребята притихли сразу, к костру пододвинулись. Еремей же за хворостом отошел — ночь-то уж над тайгой сгустилась, а как вернулся, котелок с похлебкой над костром повесил. Федя спросил:

— А почему он в тайге-то хозяин?

Старик подбросил в костер сухих веток и рассудил:

— Кому ж быть, как не медведю? Везде свой хозяин имеется: в небе — орел, в озере — щука, в тайге — медведь. Он, батюшка, всему лесу хозяин.

Федя с Егоркой в темноту настороженно поглядели, да опять спрашивают:

— Правду говоришь, а почему Седым медведя-то кличут?

Старик ухмыльнулся и уж по-доброму протянул:

— 0-о-о… Непростая это история, рассказывать если, часу не хватит.

Ребята и прилипли: расскажи да расскажи про медведя!

Долго Еремей молчал, потом помешал в котелке варево:

— Ну, слушайте,..

Много лет, назад в нашем селе жила старуха со внучонком. Никиткой его кликали. Годами вроде вас был — такой же пострел. Не знал ни отца, ни матери. Подобрали мужики на дороге. В корзине лежал, верещал по-заячьи.

Как с нам быть? Призадумаешься, коли своих у каждого по десятку. Решили отдать бабке. Та не отказалась, взяла.

Парнишонку выходила, подрос он, поправился. Старуха травы целебные собирала, людей лечила — тем и жила. Но вот сама захворала. А время пришло травку целебную собирать, хворь свою ею снимать. Бабка и решила Никитку послать — ему не впервой по тайге шастать. Собрался скоренько: лапотки обул, пирожка кусочек в тряпочку завернул и убег.

Идет по тайге Никита, травку выискивает, а она никак на глаза не попадется. Бродил, бродил, вдруг меж деревьями полянку увидал. Посредине ель стоит высокая, а под ней медведица с медвежонком играют. Медвежонок мать за ухо, за бок цапает, та урчит ласково, детеныша облизывает. Никитка и залюбовался. Медведица, видно, мальчонку не учуяла, вскорости по своим делам ушла в тайгу, малыша одного оставили.

Никитке любопытно, вышел на поляну смело. А медвежонок к нему закосолапил. Подошел, мордой тычется. Вынул Никитка пирожка кусочек, отломил половину. Медвежонок съел и еще просит. Отдал он и другую. Наелся медвежонок, встал на задние лапы: поиграть ему захотелось. Тут Никитка почувствовал, будто сзади кто на него смотрит. Оглянулся и обмер со страху: на кромке поляны медведица стоит. Хотел бежать, да ноги словно ватные, хотел закричать, да голоса нет. А медведица подошла, обнюхала, заурчала ласково и лизнула в щеку.

Никитка видит, что обошлась она с ним добро, осмелел, ручонкой ее погладил и с медвежонком играть принялся. Да не заметил, как день пролетел. Лишь когда стемнело, опомнился. Но поздно. До села далеко, а на небе уж звезды повысыпали. И растерялся Никитка, не знает, как ему быть. Тут подошла к нему медведица, села рядышком. Ткнулся Никитка ей в грудь и заплакал. Вдруг сказала она голосом человеческим:

— Погодь, Никитушка, оставь слезы.

Сама пошла с медвежонком вокруг ели. Раз прошлась, второй, а на третий появилась из-за ели женщина: молодая, в сарафане белом шелковом, а с ней мальчонка, совсем махонький.

Поглядела на Никитку ласково, взяла за руку, повела. Никитка глядят и глазам своим не верит: на поляне стоит терем с резными балконами, а мальчонка смеется, за руку Никитку в терем тянет.

Вошли. Женщина Никитку за стол посадила, каши меду поставила. Накормила, напоила, о житье-бытье разговор завела. Ну и рассказал Никита все без утайки, что не знает ни отца, ни матери, что его мужики нашли. А бабка по доброте душевной взяла, выходила, да сейчас сама захворала — за травкой целебной послала. Только не может он её найти.

Выслушала женщина Никитку и сказала:

— Твоя беда — не беда. Будет тебе травка. А сейчас ночь, ложись, спи спокойно.

…Проснулся когда Никитка, глядит — нет никого: ни женщины, ни мальчонки, ни медвежонка, ни медведицы. А у ели нужная ему травка растет; набрал полное лукошко и припустил в село. Наварил зелья целебного, дал бабке попить — вроде полегчало, но вскорости опять худо сделалось, И подумала тогда бабка:

«Видно, хворь моя — старость, её не излечишь. Дело сделано, жизнь прожита. Смертоньку никто еще миновать не смог». А чтоб Никитка не видел, как помирать она станет, услала его опять в тайгу, дескать, еще травки собрать надобно.

Ушёл Никитка, да только не нашёл он ни ели, ни той полянки. Пришлось с пустыми руками в село вернуться. Увидели его ребятишки соседские, закричали:

— Зря, Никитка, ходил в тайгу. Бабка твоя преставилась…

Погоревал он, но делать нечего — стал один в избушке жить. А чтобы кормиться чем было, занялся бабкиным промыслом — она его многому научила.

Вот идёт однажды по тайге, травку собирает. Вдруг лай собачий совсем близко услыхал, побежал в ту сторону, откуда лай доносился, и… выскочил на знакомую поляну. Глядит — два огромных пса у ели прыгают, а на ней медвежонок сидит, махонький. Уцепился за ветки, ревёт жалобно — вот-вот сорвётся.

Схватил Никитка палку, стал собак отгонять. Да где малышу с двумя большущими псами сладить. Плохо бы ему пришлось, но тут медведица из-за кустов выскочила, зарычала по-страшному. Псы поджали хвосты, понеслись прочь, Никитка взял на руки медвежонка, на землю поставил. Медведица сказала голосом человеческим:

— Спасибо тебе, Никитушка, что сына из беды вызволил.

Сама взяла медвежонка и пошла вокруг ели. Раз прошла, второй, а на третий вышла из-за ели женщина: молодая, в сарафане белом шёлковом, а с ней мальчонка махонький.

Женщина улыбнулась, взяла Никитку за руку, повела вокруг ели. И видит Никитка: стоит на поляне терем, перед ним стол накрыт, а на столе кушанья разные.

Посадила женщина Никитку за стол, накормила, напоила, поглядела ласково и сказала:

— Знаю я, Никитушка, осиротел ты. Бабка, что тебя выходила, померла, добрая была старушка. Лес берегла и тебя нашим заступником вырастила. Хочешь, буду тебе вместо матери, а сын мой братцем твоим станет. Будешь с нами жить — про печаль и горе забудешь.

Подумал Никитка и ответил:

— Не могу я, матушка-медведица, дело своё бросить, я людей лечу, от злой хвори спасаю.

Женщина погладила Никитку по голове и сказала:

— Молодец, Никитушка, что не о своём только счастье печешься. Доброе это дело — хворых лечить, слабым помогать. Ну, а в тайге теперь ты желанный гость. Как захочешь нас повидать, приходи на эту полянку.. Обойдёшь ель три раза — нас увидишь. А коли домой вернуться пожелаешь, иди в обратную сторону. Да помни, кто четвёртый раз ель обойдёт-медведем обернётся и не сможет среди людей жить.

Поблагодарил Никитка женщину и пошёл вокруг ели в обратную сторону. Только обошёл три раза, глядь — ни терема, ни женщины с мальчонкой. Поклонился в пояс ели и пошел в село.

Так и жил Никитка: по тайге бродил, травы собирал, людей лечил. И медведицу с медвежонком часто проведывал. Вскорости в доброго парня вытянулся: в глазах синь небесная, темные волосы кольцами вьются. Засматривались девчата на парня. Да только он к ним — не очень. Все в лес душой тянется. Смеялись над ним мужики: пора, мол, парня к охотницкому делу приставить, а он всё травку собирает. Богатые вовсе за блажного считали, не раз поучали:

— Сходи-ка, парень, на промысел, добудь медведя — голь прикроешь.

Никитка отнекивался:

— Ни к чему мне это. Богатство через чужую смерть мне не надобно. Тайга, она и добрым делом кормит.

С тех пор махнули на него рукой.

Но вот как-то прошёл слух по деревне: в наших лесах медведица объявилась, а при ней медвежонок. И уж больно у медведя шуба хороша. Кой у кого жадность и заиграла — удумали добыть шубу-то.

Многие охотники, правда, говорили:

— Зачем матку губить, людей, мол, не трогает.

Да их разве слушали. Кричат одно: «Добудем! Убьем! Сегодня не трогает, завтра корову задерёт!»

Собралось с пяток этих крикунов-добытчиков. Ушли в тайгу. А Никита в это время в городе был, травку сдавал городскому лекарю, не знал, что задумали жадные охотники. А как приехал, слышит — шум да гвалт стоит; все бегут в конец села. Никитка за ними. Прибежали. Глядят — везут на телеге те самые крикуны — охотники медведицу, а с ней и медвежонка пристреленного. Сами довольные. И Никита, как увидел, так и обмер. Стал просить:

— Отдайте медведицу!

А на него глаза таращат:

— Ишь чего захотел! Мы добывали, а ему задаром отдай!

Но Никитка не отходит, просит, чего хошь предлагает. Охотнички не устояли, заломили деньгу порядочную. Никитка не перечил. Сговорился с приезжим мужиком, запродал ему свою избёнку со всей рухлядью и деньжата, что от лекаря привёз, добавил, ну и отдал все охотничкам, будь они неладны.

Увёз Никитка к себе медведицу с медвежонком. А люди переглядываются: совсем спятил. Послали досмотрщиков. Всю ночь у Никитки в окнах свет горел да стук из избы доносился, вроде мастерил что-то. Утром увидели все — Никитка два гроба для медведей сделал, и волосы его, что черными кудрями до плеч свисали, словно серебром подернулись. Схоронил он медведицу с медвежонком, взял котомку, перекинул через плечо и подался в тайгу. Вернулся на полянку, обошёл ель три раза. Глянь, на полянке тот же терем стоят, только у крыльца зайчата сидят, лапками глаза прикрыли, плачут. Заглянул Никита в терем — в нем пусто, холодно. Склонил голову, подошел к ели. А та махнула веточками, и почудилось ему, вроде кто шепчет на ухо:

— Не кручинься, Никитушка. Помочь твоему горю можно. Сорви с меня две шишки — одну большую, другую маленькую, кинь в сторону села, сам обойди меня четыре раза.

Но тут вспомнил Никитка слова медведицы: «Кто четвёртый раз ель обойдет — медведем обернётся и не сможет среди людей жить». Однако не стал раздумывать, всё исполнил, как ель указала. Сорвал шишки, кинул в сторону села, обошел ель четыре раза и обернулся медведем…

А тот мужик, что в Никиткин дом переехал, узнал что рядом медведи похоронены, решил с них шкуры содрать — все польза. В помощь соседей позвал.

Разрыли яму-то и обмерли. В ней женщина с мальчонкой похоронены…

Тут шум поднялся, урядник прибежал, власти понаехали — иск учинить хотели. Да утром женщина с мальчонкой исчезли — вроде как их и не было. А на том месте только две шишки и нашли: одну большую, другую маленькую.

Так всё и кончилось. А в соседней деревне женщина с мальчонкой появились. Откуда взялась — никто не знает, говорят, из города жить переехали.

С того времени в тайге медведь объявился. Да не простой, не бурый. Шуба у него серебром отливает. Богатая, говорят. У многих глаза на неё разбегались — все хотели медведя добыть. Да только вышло для тех добытчиков худо: кого с переломанными рёбрами в канаве нашли, кого с головой ободранной под кучей хвороста, а кто и вовсе пропал. Опять из волости приезжали — высматривали, выспрашивали. Охотников на поимку медведя снаряжали. Всё без толку.

Старики сказывали, что с тех пор так и повелось: как залютует какой охотник, станет зверя без меры бить; тут его и приберёт к себе Седой Медведь. Его-то с тех пор Седым прозвали. А так — ничего, ходи, гуляй по тайге. Девчат ведь никто не трогает. Правда, встречали они в тех местах парня красивого, но сколь ни звали, не подходил он к ним. Махнет лишь рукой — идите, мол, собирайте грибы, ягоды.

Старики поговаривали, что он это и был — Седой Медведь.

 

Еремеево слово

Через тайгу речушка в Обь пробивается — Тоя, в деревенька на ней — Тойская. Кержаки церковь поставили, а потом монастырь основали — Тоя-Монастырской деревню прозвали. В ней старик Еремей Стоеросов жил Летом землю пахал, зимой короба да корзины плёл. Напилит с осени чурбаков сосновых, по годовому кольцу тонкой лентой дранки наколет, в кипятке подержит, ну и плетёт, Занятие это у нас каждому с малых лет знакомое, только Еремей по-разному плёл: для клубники — ведёрком высоким, для малины — коробком мелким, корзина и в руках удобна, и для глаз загляденье.

Бабы да девки за его работою шибко охотились. А ребятишки вовсе у него пропадали — балагуром слыл, сказочником. Смолоду помотала его судьба по свету: в Барабе (Барабинская степь) у татарина овец, пас, за золотом по Алтаю бродил, довелось и ямщиком по тракту кататься, а в городе большом даже в хоре соборном пел. Начнет рассказывать о том, где бывал, что видал, что от людей знающих слыхивал — вечера не хватало.

Мать какого-нибудь мальчонки придет, зашумит:

— Байки слушает, а поутру не добудишься!

Но другие на неё зашикают:

— Бери, тётка, мальца своего, да нам не мешай!

Баба замолчит. Постоит, постоит, да присядет в уголке:

— Эвон, как складно сказывает!

На другой вечер сама придет, соседку да мужа с собою приведет — народу пол-избы набивалось. Верили аль нет, всё же к Еремею всегда с интересом ходили.

А то соберутся одни мужики: кто медовуху с собой прихватит, кто сальца кусок — угостят друг друга, потом табачок смолят и толкуют меж собой про хлеб да пашню, про жизнь таёжную. Зимой такие посиделки частенько устраивали, а иной раз и летом Еремеевы байки захотят послушать. Старик руками разводил поперву:

— Да занятны ли они вам?! Но мужики в один голос:

— К слову твоему завсегда с уважением, потому как в нем суть наша — мужицкая.

Старику-то лестно — с тех пор и мужикам свои сказки сказывал.

Только однажды сидели так же вот, а с ними Оська Рябов, Рябок по прозвищу. В деревне его недолюбливали — завистливый был и душой ко всему поперёк: увидит на вечёрке — девка парня плясать позовёт, он на смех поднимает:

— Гляди-ка! Паранька за Ванькой все каблуки сбила!

Сосед к празднику жене платок с городу привезет, Рябок по деревне нашёптывает:

— Чего Макар Марью выряжает? Все равно рылом не вышла.

Еремей Оську тоже не жаловал, однако из избы не гнал: «Пущай слушает». Ну, а Рябку завидно, что старик в почете. Сидел, сидел, да и брякнул:

— Враки всё!

— Что всё? — глянули на него.

— Да всё, что сказывал. Он врёт, а мы сидим, рты разинули, уши развесили.

— Так тебя не держит никто, — ответили мужики, — иди подобру-поздорову, другим не мешай.

А Еремей плетёт спокойно корзинку, будто вовсе не слышал. Многие удивлялись:

— Гляди-ка — молчит!

— Оробел, поди?

— Срезал, видать, его Оська-то!

Услышал старик, что мужики говорят, нахмурился, посидел, посидел молча, будто думал о чём, потом поднялся — у самого лукавинка в глазах заиграла:

— Завтра байка доскажется, а сегодня у меня дело есть.

И тут же к Рябку обратился, да не просто — с поклоном:

— А вас, Осип Нефедович, особенно жду!

…На другой день, к вечеру, собираются мужики к Еремею, и Оська-Рябок приплёлся. Глядит — хозяин во дворе короб большущий поставил. Его и спрашивают:

— Чего это, Еремей, устраиваешь?

Тот прищурился, вроде как ухмыльнулся, да и говорит:

— Зайцев буду ловить, чего даром время терять. Заговор прочту — они и наловятся, пока вам байки рассказываю.

Оська голову на тощей шее из тулупа высунул, как петух перед боем, и расхохотался:

— Ну, братцы, умора! Видано ли дело — зайцы к нему прибегут, да сами в короб-то и запрыгнут. Совсем Еремей избрехался!

Мужики некоторые не вытерпели, старику сказали, чего, мол, зубоскала-то терпишь, гнал бы в шею. А тот подмигнул в ответ только, сам же молчком в короб овса посыпал и к Оське:

— А коли наловлю — поставишь мужикам медовухи ведро?!

Оська сразу голову спрятал, нахохлился, будто воробей на морозе. Теперь мужики над ним потешаются:

— Эй, Оська, душа твоя заячья, чего испугался? Давай слово, бей по рукам!

Оська заморгал: «Как быть?» А мужики подталкивают его, хохочут на всю улицу:

— Ну, Оська-Рябок! Ты ж не веришь а Еремеевы заговоры.

Оська залепетал:

— Я-то не отказываюсь, а Еремей как?

Старик будто ждал того, сказал:

— А я, в счет выигрыша али проигрыша, сейчас угощаю.

И позвал всех в избу. Мужики заторопились к крыльцу, Еремей собачонку в будку загнал да прикрыл дырку:

— Это чтоб не пугала.

Зашли мужики, глядят — стол накрыт, Еремеева старуха по чаркам медовуху разливает. Сели за стол, поели, раздобрели, балагурят о том о сем. но Оське не сидится на месте, ёрзает, на хозяина поглядывает. А тот гостей угощает и Оську тоже. Как стемнело на улице, поднялся Еремей:

— Заговор щас прочту! Только, чур, не мешайте, а то не подействует.

Пошептал по углам, погасил лампу, снова зажег. И так три раза. Потом сказал:

— Ну, а теперь… глядеть пойдемте.

Вышли мужики, сунулись в короб-то и глаза выпучили:

— Батюшки! Короб зайцев полнехонек!

Сидят, трясутся, уши прижавши. Еремей длинноухих достал, да у всех на глазах пустил по улице. То-то они — кто в лес, кто в поле стрекача дали. Мужики поохали, поахали, а кой-кто ухмыльнулся в усы, на Еремея хитро поглядел да Оську и давай подталкивать:

— Ставь, Рябок, медовухи ведро — проспорил старику!

Тому деваться некуда — пришлось в тот же вечер всю ораву к себе вести, угощать.

С тех пор Еремею ещё больше вера была. Но мужики, которые в усы хитро ухмылялись, сказали старику:

_— На загадку твою у нас сразу отгадка была: видели, к кому ходил в тот вечер, да уж больно Рябка ущемить хотелось, потому и молчали.

Посмеялся Еремей с мужиками, да тут и рассказал, как зайцы в короб попали…

В приятелях у него парень был — Федя Сентябов — не то чтобы охотник заядлый — так, промышлял иногда с ружьишком, да и носил больше для форсу. Сам ямами-ловушками зайцев ловил: петли-то не любил — косоглазые больше калечились, а иногда уходили. Ну, вот, по осени на тропе яму большую выроет, зимой прутиками заложит, снегом запорошит, лапкой заячий след отпечатает, а проверит, глядишь — несет в деревню косоглазых с полдюжины. Еремей и шепнул ему насчет Оськи-Рябка, дескать, слово-то делом закрепить надобно. Федя рад был старику помочь — тоже Рябка не любил. Наловил за ночь десяток зверьков, день у себя продержал, а вечером, по уговору, пошел к Еремееву дому. Подождал, пока свет троекратно в избе не погаснет, прокрался во двор — да из мешка в короб длинноухих и выпустил.

Вот так дело-то было.

 

Артёмов ключ

На Артёма-охотника люди косо поглядывали. Чудной потому что. Летом сено косит, зимой лосей да косуль прикармливает, а как до стрельбы — рука не поднимается. Тем и промышлял, что орехи кедровые добывал да мед собирал.

Жил он. бобылем в избушке, на краю села. Раз по осени пошел Артём в тайгу — орех поспел, шишковать пора настала, — забрел в чащобу: деревья стеной стоят, сучья корявые одежду рвут. Бродил, бродил да в глубокую яму-ловушку и угодил. Сидит в сырой яме день, другой, выбраться не может.

«Ну, — думает, — помереть мне здесь, горемыке старому…»

Вдруг земля сверху посыпалась, и огромная лесина вниз опускается. Вылез Артём, огляделся и чуть не помер со страха: сидит на пеньке большущий медведь. Шуба на нём не бурая, как у простого медведя, а седая, и серебряные искорки от неё отскакивают, пчёлками летят в разные стороны. Где такая искорка сядет, там цветок вырастет, огоньком засветит синеньким. Седой Медведь!

У Артёма зуб на зуб не попадает. Тут медведь молвил голосом человеческим:

— Что, Артём, испугался?

Артём осмелел, ответил:

— Испугался, хозяин-батюшка.

А Седой Медведь опять спрашивает:

— Как же ты, Артём, в яму угодил? Страшно, больно, поди, было?

— И страшно, и больно,— с грустью ответил старик.

Сурово взглянул на него Седой Медведь:

— А как больно и страшно бывает зверю таёжному: что оленю рогатому, что медведю лохматому, как попадут они в ваши капканы да ямы? А жизнь всем дорога!

Встал Артём на колени, склонил седую голову и ответил:

— Что ж, за грехи человека перед лесом готов поплатиться.

Седой Медведь молвил ласково:

— Я, Артём, знаю — зверей ты не обижаешь. В лютые зимы от голода многих спасаешь. Отпускаю с миром, но прежде будь гостем моим.

Поблагодарил Артём медведя и пошел вслед за ним. Долго шли по лесу дремучему и вышли на большую поляну, солнцем залитую. Удивляется Артём: «Во всей тайге осень стоит, деревья лист давно сбросили, а тут трава мурава зеленеет, марьин цвет к солнцу тянется». Посреди поляны стоит терем с резными балконами, а вокруг зверьё веселится: зайцы-удальцы с серым волком в чехарду играют, бобёр с лисицей барыню отплясывают, белка с куницей на дудках им подыгрывают. Надивиться Артём не может: звери, а в какой дружбе живут!

Медведь, тем временем, гостя в терем привел, за стол посадил, сладким медком угостил, о житье-бытье речь завел. Рассказал Артём все, что на душе было. Что стар, сила уходит, словно песок из горсти. А семьи по сей день не завёл, так и помрёт бобылем.

Выслушал медведь внимательно, головой покачал. Потом на стол, где пустое место было, взор устремил. И вдруг встал сундучок, яркой медью кованный. Взял медведь сундучок, открыл со скрипом крышечку, Артём так и ахнул: лежит там янтарный камушек, мягким светом озаряет горницу. Вынул медведь его и подаёт:

— Бери, Артём, янтарь — слезу кедровую. Нежданно-негаданно принесет она счастье.

Чтобы не потерять, Артём положил янтарь на голову и шапкой прикрыл. Посидели еще немного, а как солнце к закату клониться стало, вспомнил Артём, что поздно. Как до дома добраться, как дорогу найти?

Но успокоил Седой Медведь:

— Ничего, дам провожатого.

А сам вдруг как захохочет, лапами захлопает, шкурой затрясёт. И посыпались из нее искорки серебряные: которые на пол падают, которые в окошко пчёлками улетают. Изловчился медведь, схватил одну и Артёму подаёт:

— Пойдёшь домой, кинь искорку наземь, доведет тебя. А коли беда случится, проси у неё помощи.

Поблагодарил Артём медведя, пустил искорку. Поскакала она с травинки на травинку, с цветка на цветок… Где упадет, там лес расступается, тропинка змейкой вьется, серебряным светом озаряется. Идет старик по тропинке, напевает тихонько. Вдруг запрыгала искорка на одном месте, и тропинка кончилась. Смотрит — стоит старый кедр лохматый, ветви под тяжестью шишек опустились. Шепчет кедр Артёму:

— Постучи по мне палкой, Артём, сбей шишки, тяжело старому держать их…

Стукнет Артём раз — сверху шишка падает, стукнет другой — другая. Так целый мешок набрал. Поклонился он кедру, глянул на искорку, а та уж дальше поскакивает: с травинки на травинку, с цветка на цветок, Артём еле поспевает. А мешок с каждым шагом все тяжелей. И думает Артём: «Скорее бы привела». А искорка совсем тусклая, кружится над травинкой, вот-вот погаснет. За деревьями родное село проглядывает. Опечалился Артём: «Уж и шишки мне тяжелы стали — взмок весь». Не выдержал и поставил мешок на землю. Снял шапку, чтобы пот со лба стереть, да обронил янтарь — слезу кедровую. Где янтарь упал, там светлый ключик забил, веселым ручейком зажурчал. Обрадовался Артём: «Вот напьюсь сейчас». Пригоршню чистой воды зачерпнул, отпил чуть и почувствовал силу молодецкую. Боли злой в ногах будто не было. Глянул в ручеёк и ахнул: в отражении — парень молодой. Вместо седых волос кудри вьются, в глазах — ясный свет, губы — алей мака алого. Обрадовался Артем, вспомнил слова Седого Медведя о том, что слеза кедровая нежданно-негаданно принесёт счастье.

Взялся было за мешок, хотел на спину взвалить, но тот ни с места: словно к земле прирос.

— Что за напасть? — ухмыльнулся Артём. — Силу чувствую, а поднять не могу. Тяжел-таки.

Открыл он мешок, а в нём… груды золота. Самородки с кедровую шишку желтыми боками поблескивают. «Коня бы сюда!» — подумал Артём. Смотрит, тусклая искорка яснеть стала. Ярко засветилась, ослепила глаза и вспыхнула алым пламенем. Пламя в белый дым превратилось, а из дыма конь выскочил, заржал ретиво. Словно лебедь белый, а грива серебряная. Обрадовался Артём, молодецкой рукой коня погладил, взвалил на него золото, лесу в пояс поклонился и зашагал весело. Идёт по селу, коня ведёт, задорную песню напевает. Девчата ясноглазые из калиток да из окошек повыглядывали: «Кто ж такой? Что за , молодец-красавец?»

Артём по пути ребятишек кликнул: из тайги, дескать, гостинец несу, кедровыми шишками побалую. У которых родители побогаче, те отмахнулись — мол, шишками не удивишь. А кто победней — гурьбой за Артёмом. Им и шишки в радость, с батрацким трудом многие уж знакомы.

Присел он на лавочку, открыл мешок и роздал ребятишкам золотые шишки, себе лишь пяток оставил.

Зажил Артём с тех пор счастливо, семьёй обзавелся. А на том ключе, где вода целебная, многие от хвори избавились, силу обрели. Про Артёма люди не забыли: родничок этот так и прозвали — Артёмов ключ.

 

Заветная поляна

Жили в таёжной деревне Тойской Парфен да Марья. Хлебом своим кормились, богатым не кланялись. Как-то зимой поехал Парфен на реку сети проверять, да по неосторожности в прорубь угодил. Изловчился, однако, на лед выбрался. Бухнулся в сани, погнал лошадь в село. Да морозище коркой ледяной по рукам-ногам сковал, не доехал, застыл в дороге.

Трудно стало Марье. Хозяйство без мужика, и детей на руках двое — Васятка да Аннушка.

Только одна беда в дом не идет — другую за собой тащит. Надсадилась на мужичьей работе Марья, да и слегла. Похворала недельку, а почуяв, что смерть пришла, позвала детей. Васятка-то совсем малолеток — сидит под лавкой, рёвом ревет; Анютка большенькой уже была — прикусила губёнку, подошла к матери.

— Смотри, дочка, береги себя и братца. От дома не отлучайся, бедных людей не гнушайся, богатых опасайся.

Сказала и умерла.

Зажила Анютка, как мать наказывала: дом прибирала, за братцем смотрела, и люди, чем могли, ей помогали. Вот и девушкой стала: замуж пора. Да случилась беда большая — загорелась баня у одного ротозея, искры ветром понесло, а сушь стояла, и заполыхало села в разных концах жарким пламенем. Вмиг полсела выгорело. И Анюткина изба сгорела. Только братца успела спасти. Идти Анютке некуда. Пришлось к богатому мужику в работники наниматься. Крысаном его звали.

Работает Анютка, старается, а Крысан все кричит:

— Кормлю вас, дармоедов!

Дочери его Малашка да Наташка того больше злятся: Анютка, вишь, лицом чистенькой была, походка лёгонькая, а те — рябые, жирные, как гусыни откормленные, при каждом шаге охали да ахали.

Вот и невзлюбили красоту; матери жалуются:

— Женихов наших отобьёт, парни многие на неё засматриваются. Вон и Федька зенки на нее пялит.

Федька, хозяйский сын, был полудурок. Видит, что за Анютку никто не вступается, начал к ней приставать. Уследил как-то в сенях, когда она за водой ходила, давай лапаться. Анютка изловчилась и надела ведро дураку на голову, да еще коромыслом по хребту ударила. После забоялась: «Выгонит хозяин, куда с братцем пойду?»

Но Федька хоть и дурак, а понимал, что на смех поднимут — эко девка парня угостила. Смолчал и приставать перестал.

Так зима прошла. Летом Анютке вольготней: хозяин в поле на покос либо в город уедет, а хозяйка с дочерьми в саду чай сосут из блюдечек. Анютка же в лесу грибы да ягоды собирает. В одной руке лукошко, другой Васятку ведет. И ему спокойней — от тычков подальше.

Как-то набрели на подранка — оленёнка хроменького. Анютка ему рану в ручейке обмыла, листик целебный приложила, травинкой перевязала. Оленёнок скоро поправился, побежал резво, а за ним Васятка вприпрыжку. Потянулись с того дня к Анютке зверюги хворые: то зайка прибежит с рваным ухом — от собак спасался, то горлица прилетит с крылом перебитым, раз даже медвежонку занозу из лапы вытащили. Всем помогала, и всяк зверь в тайге знал её и любил. Только однажды почувствовала: будто глядит на неё из-за кустов кто-то. Оглянется — никого. И так всегда: войдёт в лес и почувствует — кто-то стоит, на неё глядит. Иной раз услышит — сучок треснет, либо веточка заколышется. Оглянется — опять никого. Забоялась было Анютка, но потом подумала: «Кажется всё». Но спиной чувствовала чей-то взгляд на себе. От этого и боязно и отрадно.

Пролетело лето, отхлюпала осень дождями, зима с морозами на санях прикатила. В лес теперь не выберешься. Хуже прежнего Анютке стало. Крысан все кричит:

— Проедаете больше, чем работаете!

Малашка с Наташкой задурили. Однажды вечером похлёбку из свежих грибов затребовали. У Анютки грибов полный короб насушен, а им свежих вынь да подай.

— Какие сейчас грибы?! — взмолилась была. — Зима!

Но Наташка с Малашкой и слушать не хотят, кричат:

— Давай грибов свежих!

В это время Федька в избу вбежал. Перепуганный, дышит часто, мычит, выпученными глазами на окошко показывает.

Долго от него слова добиться не могли, но потом отошел, рассказал. Шли, дескать, парни гурьбой по селу, и Федька с ними. Вдруг с Крысанова плетня медведя увидали. Ясное дело, кто за кол схватился, кто за ружьём побежал. А медведь спокойно так на дорогу вышел — на самое видное, место. И увидали все — не простой он, не бурый. Шкура серебром переливается, ярко светится, глаза слепит. Парни-то со страху колья, ружья побросали и — врассыпную. А Федька перемахнул через плетень да в избу и заскочил.

Однако не поверили хозяин с хозяйкой — мало ли что дураку примерещится. К соседским ребятам сходили, а тем стыдно, что целой ватагой медведя испугались, условились на Федьку свалить — он, дескать, крикнул, они не разобрались, а это корова была.

Вернулись хозяин с хозяйкой злые, на Анютку напустились:

— Почему сор в избе?! Почему ухват не на месте?!

Малашка с Наташкой своё занудили:

— Хотим грибов белых! И всё!

Хозяин и взревел дурным голосом:

— Ступай в лес, без грибов не возвращайся, не то выкину обоих на улицу.

Сам доволен, что зло сорвал, а Анютке деваться некуда. Собралась, поцеловала тайком Васятку, вышла на крылечко. А уж ночь была. Кругом темень непроглядная, но вступила на землю Анютка и заметила — вроде светлеть стало, ветерок тёплый-тёплый подул. И чувствует, как летом, в лесу, смотрит на неё кто-то. Подошла к калитке, глянула и диву далась: стоит у плетня лукошко, грибов белых полнёхонько: один к одному, только что сорванные. Анютка и не знает, что делать. Вдруг кто-то за спиной сказал шёпотом:

— Бери, девушка, грибы, не бойся.

Удивилась, спросила негромко:

— Ктой-то здесь? Покажись, добрый человек.

Но никто не ответил, лишь облачко невдалеке показалось и растаяло.

Взяла Анютка лукошко, внесла в избу, на стол тихонько поставила, сама спать легла.

Утром проснулись хозяин с хозяйкой, удивились:

— Летом грибов не всякий раз наберешь, а она, гляди-ка, сейчас белых принесла!

Смекнул Крысан:

— Грибки зимой в цене, барину коли в город отвезти, хорошую деньгу получить можно.

Съездил, и правда — немалые деньги привёз. Ну и надумал опять в лес Анютку отправить: «Авось еще принесёт».

Делать нечего, не скажешь ведь, что грибы у калитки нашла, не поверят. А уж снег повалил, ветер студёный подул. Еле добрела Анютка до леса. А как вошла, так сразу тихо стало: снег валить перестал, ветер не дует.

Бредёт по заячьей тропинке, дырявыми валенками по снегу похрустывает, а у самой из головы не выходит: «Кто грибы у калитки поставил? Кто говорил ласковым голосом?»

Чувствует — будто опять на неё глядит кто-то, и теплей на душе становится. Поглядела по сторонам, прислушалась — никого не видно. Лишь стоят вперемежку сосны да ели, вершинами тихо помахивают — словно кланяются.

Побрела дальше по следам заячьим и вышла на большую поляну, белым снегом покрытую. Посреди ель стоит вековая — стройная, высокая, вершиной в небо уперлась. Тропа к ней ведет.

Подошла Анютка, глянула и руками развела: стоит под елью корзина с грибами белыми, словно в подарок приготовлена.

«Кто же поставил?»

Только подумала, знакомый голос за спиной:

— Бери, девушка, не бойся, за доброту твою лес дарит грибы.

Как ни смотрела Анютка — никого не увидела, как ни просила — никто не отозвался. Только на душе теплей.

Взяла корзину, оглянулась в последний раз и направилась в обратный путь.

Но как из леса вышла, тепло вдруг исчезло куда-то, будто его и не было. Опять ветер подул, снег повалил. Еле добрела до села. Зашла в избу — хозяин руками развёл:

— Ну-у.у-у… не думал, что принесёт!

Повёз грибы в город, опять деньги получил. Подумал однажды: «Где ж это она грибы берёт?… Никак, напрятала летом в лесу, а сейчас таскает».

Но потом решил: «Пусть ещё сходит; коли принесёт — значит, много их там».

Дал ей на этот раз большую корзину. Вытолкнул на крыльцо и захлопнул дверь.

Вернулась Анютка в лес, на заячью тропу набрела, на знакомую полянку вышла и опять чувствует, будто смотрит на неё кто-то. А на душе так легко и светло стало, что не выдержала, спросила громко:

— Покажись, добрый человек, зачем прячешься?!

Знакомый голос ответил:

— А не забоишься?

— Чего ж я забоюсь, коли душа у тебя добрая, — ответила смело Анютка. — Покажись.

Только успела сказать, как заклубилось перед ней белое облачко, голубым светом засветилось, растаяло. И встал огромный медведь: шкура серебряным светом переливается, искорки от неё отскакивают. Стоит Анютка завороженная, слова не вымолвит. А медведь голосом человеческим:

— Не бойся, девушка, не бойся, милая.

Анютка и так видит, что медведь не страшный: его и зайцы не боятся — сидят рядом, ушками шевелят, лапками перебирают, а белки-резвушки по ели зеленой прыгают, весело посвистывают. Взял медведь Анютку за руку, повел вокруг ели. Обошли. Она глазам не верит — лес вроде тот , и ель, и поляна, а зимы нет: цветет всё, зеленеет вокруг, на деревьях птицы поют, над цветами шмели жужжат.

Протерла Анютка глаза кулачком, воскликнула:

— Уж не спится ли мне?!

А медведь засмеялся, пошел ещё раз вокруг ели, и вышел из-за неё богатырь-молодец. У Анютки сердечко и затрепетало, словно птенец на ладони. Никогда такого красавца не видывала: кудри до плеч вьются; в глазах синь небесная. Подкосились у Анютки колени, но подхватил её молодец на руки, зашептал слова ласковые:

— Милая Аннушка, ненаглядная. Давно за тобой наблюдаю, по душе пришлась — будь мне женой, тайге хозяйкой!

Только успел сказать, как выскочили на полянку зайцы, в лапках по большому белому грибу держат, сложили все грибы в Анютину корзину, сели рядышком. А молодец сказал:

— Отнеси, Аннушка, грибы хозяину в последний раз, а сама с братцем к нам приходи, вместе жить станем. Хозяину накажи, чтоб в лес не показывался, не то худо ему будет.

Поклонилась, хотела было корзину взять, да где ж ей такую тяжесть унести? Молодец взглянул на корзину, да так пристально, что она сразу в маленькое лукошко превратилась. Подал Анютке и сказал:

— Неси домой, да не ставь где-нибудь на дороге, не то опять в большую превратится — не донесёшь.

Поклонилась Анютка в пояс, взяла лукошко и пошла в село. А как вернулась, лукошко на крыльцо поставила, так оно в большую корзину на глазах превратилось: с места не сдвинешь.

Выскочили хозяин с хозяйкой на крыльцо, за ними Федька-дурак с жирными сёстрами, еле втащили корзину в избу. Крысан совсем задурил от алчности, орёт на весь двор:

— Запрягай лошадей, Фёдор. В лес поедем, найдём, где она грибы прячет.

Анютка вспомнила наказ молодца, чтоб хозяин в лес не показывался. Хотела сказать, но тот слушать не хочет, кричит:

— Несите короба, да побольше, враз увезти надо, чтоб другим не досталось!

Фёдор лошадь в сани запряг, подвёл к крыльцу. Сел Крысан, Анютке приказал садиться. Но та стоит, ехать не хочет. «Нельзя, — говорит, — и все тут». Схватил тогда Крысан кнут, хлестанул Анютку. Упала она от боли на землю, но слова не вымолвила.

Братец Васятка увидел, что сестрёнку бьют, вцепился ручонками в хозяина, плачет:

— Не бей сестрёнку! Не бей родненькую!

Крысан понял, что Анютка ничего не скажет, схватил Васятку, засверкал глазами, зарычал:

— Не поедешь — ему достанется!

Делать нечего — взяла Васятку на руки, прижала к груди, села в сани. Обрадовался Крысан, махнул Федьке рукой — гони, мол, быстрее. Въехали в лес.

— Показывай, — говорит Крысан, — где грибы брала?

Анютка туда-сюда глядит, а полянки той нет. Увидит ель большую, подъедут — ан нет, место не то. Крутил, крутил Крысан по тайге, разозлился вконец, схватил Анютку за косу — хотел кнутом по спине хлестануть, да Федюха заорал дурным голосом. Оглянулся Крысан, и ноги от страха к земле приросли: стоит перед ним огромный медведь, пасть оскалил, вот-вот лапой ухватит. Закричала тогда Анютка:

— Не надо, медведушка, не надо, батюшка, бог с ним, пусть живет — человек ведь!

Но медведь зарычал грозно:

— Не может он человеком называться, коли душу злую имеет. Нет такому прощения!

Взглянул медведь в глаза Крысановы, да так пристально, что Крысан вдруг уменьшаться в росте стал. Нос удлинился, руки к плечам подобрались, ещё немного и… в крысу превратился. Засверкал злыми глазёнками, зубами защёлкал, побежал в кусты. А хвост длинный, будто кнут, за ним поволочился.

Охнул Федюха, глаза выпучил и погнал лошадь из леса.

А медведь обернулся молодцем, подошел к Анютке, успокоил ласковым голосом и повёл ее с братцем на полянку заветную.

 

Золотые рога

Жил в одном селе охотник Кузьма с женой Устиньей и сыном Свиридкой, а с ними — дедка старый, Егор. Как-то уехал Кузьма с женой в город. Свиридка с дедом остался. А в это время купцы богатые охотиться приехали — шуму в тайге понаделали.

Сидят вечером Егор со Свиридкой в избе. Дед валенки чинит, байки шутейные рассказывает. Внук хохочет, заливается. Вдруг под окном топоток, будто жеребчик прыгает. Выскочил на крыльцо Егор с ружьём, за ним Свиридка, глядят — лосёнок, мордой к ним тычется, ревёт жалостно.

Парнишка стал просить:

— Оставим лосёнка, поди, мамку потерял, а утром выпустим.

Дед глянул на внука, улыбнулся. Так и оставили. Утром Егор в тайгу ушел, а вернулся черней тучи. Свиридка к нему:

— Нашел мамку лосиную?

Промолчал старик, но Свиридка не отстаёт:

— Сказывай, чего молчишь?!

Егор махнул рукой сокрушённо:

— Нет у него теперь мамки — те купцы, что намедни приезжали, сгубили её. Губы, звери, отрезали, а самою в овраг сбросили.

Заплакал Свиридка, побежал во двор, за шею лосёнка обнял: «Бедненький».

Вскоре отец с матерью вернулись, узнали, в чём дело. Теперь уже дед со внуком за лосёнка просят:

— Куда ж ему без мамки? В тайге снег скоро ляжет. Пусть вместе с коровой в стайке живет.

Отец с матерью пожалели, оставили.

Вскоре осень прошла, зима наступила. Лосёнок выше Свиридки подрос, на голове рожки проглянули, поблескивают, будто позолоченные. Соседи и говорят:

— Ишь, золоторогий какой!

Вырос лосёнок, и рога выросли, только темней стали, потом совсем потускнели, но люди всё равно его золоторогим кликали. А Свиридка вместо коня стал запрягать. За вожжи возьмёт, сам на лыжи встанет, помчит его лосёнок по глубокому снегу — обоим забава!

Люди их дружбе дивуются: куда один — туда и другой. Свиридку так и прозвали: «Лосиный пастух».

Но вот зима отбуранила. Свиридка подрос, вытянулся, а дружок его в здоровенного лося вымахал, рожищи огромные накинул.

Весной те купцы, что осенью в тайге безобразили, опять приехали. Увидели — лось парнишку на себе по селу катает, пристали к отцу Свиридкиному:

— Продай,— говорят,— лося, мы его в тайге выпустим и охоту на него устроим…

Кузьма помрачнел, Устинья брови нахмурила. А купцы, знай, уговаривают, деньги большие сулят. Не выдержал тут старый Егор, соскочил с печи, закричал:

— Я вот вам устрою охоту! Уж так устрою!..

Схватил берданку со стены и в потолок выпалил.

Купцов только и видели… А Свиридка на всякий случай лося подальше в тайгу увел, да и выпустил.

…Скоро лето пролетело, за ним осень забагрянилась. А потом и новая зима наступила. Свиридка сам уж на охоту стал ходить, да и забрел однажды в глушь. А дело к вечеру. Сумерки над тайгой сгущаются, сосны да кедры чёрной стеной стоят, сучья корявые за шубейку цепляются, и снег глубокий. Устал шибко, но вот луна взошла, идти легче. Свиридка меж деревьями полянку увидел, лунным светом залитую. Вдруг впереди огоньки зеленые вспыхнули и засуетились. Волки!

Кинулся Свиридка в сторону, да разве от стаи уйдешь? Хитрость нужна.

Глядит, впереди овражек небольшой, за ним сосна кривая — забраться легко. А с неё палить по волкам из берданы.

Покатил Свиридка вниз, да ногой зацепил о коряжину — полетел кубарем, головой о пенёк ударился, в глазах потемнело.

Долго лежал, только почувствовал вдруг дыхание на лице тёплое. Открыл глаза — перед ним лось огромный, губами влажными щеки его трогает.

«Да ведь это лосенок мой, — обрадовался . Свиридка. — Ишь какой вымахал! А где волки?»

Пошевелил он руками, ногами — вроде целы. Привстал и ахнул — рядом три матерых волчища лежат, у одного череп снесен, у других брюха распороты. Но и у лося бока в крови.

Понял Свиридка, кому жизнью обязан, обнял лося за шею. Сохатый привстал на колени, Свиридка на спину ему вскарабкался. И побежал лось по глубокому снегу в село…

Свиридка деду и отцу с матерью рассказал всё, как было, а те уж и не знают, чем сохатому угодить: хлебца ему дают, овсеца в корчаге подсовывают. Так лось опять у них зиму и весну прожил, но летом все чаще в лес поглядывать стал.

Как-то к осени вёз верхом Свиридку по вырубке, навстречу две лосихи из леса вышли, увидели Свиридку и за деревьями скрылись. Лось за ними и кинулся. Насилу Свиридка друга удержал, а вечером деду все рассказал.

Старый Егор прищурился, крякнул в кулак и сказал:

— Вот ведь, Свиря, дело какое: тебе шашнадцатый годок только, а к девчатам вечерком ты давно стрекаешь. Не к дружкам, не отмахивайся; вот и сохатому без подружек скучно. Пустил бы его?

Не стал Свиридка спорить, вывел лося за село, дал краюху напоследок, хлопнул по боку:

— Беги, друг!

Лось головой помотал, затрубил и побежал. Лишь у леса остановился, оглянулся и исчез за деревьями.

А тем летом в наших местах люди россыпи золотые обнаружили. Многие промысел охотничий бросили. Золотишко в речках доброе намывали, И скоро приметили: где лось на водопой ходил, у реки об сосну иль кедр рогами тёрся, — там россыпь богатая.

Люди Кузьме с Егором не раз говаривали:

— Не ваш ли сохатый золото указывает?

Те отмахивались и в золото не шибко верили. Но как новая зима прошла, Кузьма не выдержал и тоже подался в старатели: «Авось повезёт!» Да только другим фартило, Кузьма лишь песок пустой черпал. Все лето промотался зазря, домой вернулся — ругается:

— Время потерял, лучше б овса лишнюю десятину засеял!

А Свиридка летом дома деду с матерью помогал, по лесу бродил, друга искал. Следы частенько встречал, но на глаза лось так и не показывался. Как-то в декабре уехали отел с матерью и дедом в соседнюю деревню в гости. Свиридка один остался. Вечером пошел сенца корове подбросить, глядит — у ворот сохатый стоит, рогами трётся. Свиридка обрадовался, выскочил к другу, завёл во двор. Тот потёрся рогами об угол дома, мотнул головой — рога у него и отпали, он копытом их к Свиридке подвинул, будто сказать хотел — возьми, мол, в подарок. А тот лося по шее погладил, сенца ему дал. Пожевал сохатый, Свиридкину щёку губами потрогал, вздохнул глубоко и побежал в лес. Кинулся было Свиридка за ним, да разве ж догнать. Вернулся в избу, присел на лавку да прикорнул.

И видит во сне — сидит он у дома на брёвнышке, вдруг подъехала тройка, из саней вышел богатырь-молодец, в шелк да парчу одетый, на голове корона золотая. Глядит ласково. Снял корону, подал Свиридке, а она тяжелая — не удержать. Свиридка ее наземь поставил, а богатырь вдруг исчез, и тройка исчезла. Глянул он на корону, а она задымилась; потом дым рассеялся, и вместо короны рога лежат закопчённые…

Проснулся Свиридка, слышит — в дверь, потом в окно колотит кто-то. Выглянул, а это родители из гостей приехали. Дед с отцом коня распрягают, мать в окошко стучит. Свиридка на крыльцо выскочил, мать по голове его потрепала:

— Сохатый, гляди-ка, приходил, рога оставил.

Отел подошел, улыбается:

— А мы их в горницу приладим, для красоты будут.

— Да больно уж черные, — заметил старый Егор, — будто копоть на них.

— Отчистим, — ответил Кузьма, взял рога, внес в избу.

Вечером, как поужинали, стал Свиридка рога чистить, потер тряпочкой, убрал копоть, и…. засверкали они концами острыми.

Устинья ухват уронила, Кузьма с Егором руками развели:

— Ай да рога — концы будто золотые блестят!

На другой день всё село к ним приходило — охали да ахали:

— Каки здоровы да красивы!

А тут купцы опять охотиться приехали, прослышали про чудо-рога. Пришли, тоже любуются. Одному захотелось к себе их увесть, он и давай сговаривать:

— Чего у вас будут висеть? У меня сам губернатор бывает. Пусть подивится трофеям моим. Я денег не пожалею…

Свиридка не хотел расставаться, но дедка его урезонил:

— .Сохатый каждый год рога сбрасывает — дай срок, еще такие же будут, а случая упускать не следоват.

И заявил купцу:

— Парня женить скоро надобно: коня покупать и ещё кой-што по хозяйству, а грошей не хватает, вот — ровно четверть от ста.

Купец ухмыльнулся — для него, богатея, сущий пустяк. Но тут уж и другой купец не пожелал лицом в грязь ударить — губернатор, вишь, и к нему заезжал иногда отобедать. Егора толкнул тихо в бок, полсотенный посулил. А за ним третий ввязался, еще сто накинул, а там и четвертый за деньгами полез. Егор и говорит купцу первому:

— Вот, мил человек, с энтими господами ещё вчерась сговорились, по такой-то цене, мол.

А купцу охота душу свою утешить, да и престиж терять нежелательно: «Как так? Товар на глазах .перекупливают!»

Он и взревел, чтоб других одним махом отбить:

— Тыщу рублёв выкладываю и ешо ружьё отдаю аглицкое!

Сунул Свиридке в руки «винчестер», достал пачку денег толстенную, кинул на стол, сграбастал рога и понес довольный. Остальные облизнулись только и за ним потрусили.

Кузьма с женой как стояли, так и остались на месте, глазами хлопают; Свиридка ружьё любовно оглядывает, а Егор рукавом пот со лба вытер, взял деньги, на свет поглядел:

— Настоящие!

И пустился в пляс — экое богачество привалило.

С тех пор хозяйство у них поправилось, в гору пошло. Лось к Свиридке и Егору потом не раз приходил, те отборным овсом накормят его и выпустят, а старик поглядит вслед сохатому и скажет:

— Не зря люди золоторогим прозвали, для нас-то его рога и впрямь золотыми оказались.

 

Барсучьи корешки

Так уж издавна у нас повелось — подрастет парнишка, его к делу приставят: кому охотником быть, кому бондарем, а кому землю пахать — хлебушко выращивать. Отцу с матерью радостно — сынишка кормильцем растёт, и перед соседями лестно.

Но в одной семье радости такой не было: мужицкое-то дело силу требует, а мальчонка ростом не вышел, хворь в ногах, да и горбик — малышом со скамейки упал. А парнишка смышлёный, грамоту у дьячка рано выучил: старушонкам поминальники писал, мужикам— письма челобитные.

Взрослые и дети жалели его, Николушкой ласково кликали. Но кой-кому не нравился — горбунком дразнили.

Время шло. Ребята-годки с девчатами вечерами на гулянье ходить стали. Разожгут костёр, хороводы водят, Николушку всегда принимали. Но как под гармонь парами плясать начнут, Николе тоскливо — какая-ж с убогим пойдет. Но пуще сердце у него надрывалось, когда на гулянье девчонка одна приходила: Ксюшкой-вертушкой звали, ясноглазая, сама легкая да вёрткая. Одна приходила…

Однажды Никола набрался храбрости, подошел к ней, плясать пригласил. А Ксюша только что парню долговязому отказала. Взглянула на Николку строго, а у того от волнения губы трясутся. Ксюша и пожалела его — схватила за руку, побежала в круг, отплясала бойко.

А тот парень, с которым она плясать не пошла, давай над Николкой посмеиваться: «Горбун, а губа не дура. Да и та хороша — с уродом плясать вздумала!»

Ксюша вспыхнула; подлетела к болвану и шлепнула по щеке со всего маху, и убежала домой, расплакавшись; Николушка склонил голову, под хохоток побрел куда глаза глядят. А уж ночь наступила. Дороги не разобрал, в тайгу забрёл. Оступился и покатился куда-то вниз. Лежит в траве, думает; «Помереть бы сейчас, хоть маяться перестану».

Так ночь прошла, а как рассвет забрезжил, увидел, что лежит он в ложке зелёном. На дне ручеёк журчит, по берегам папоротник высокий. Вдруг услышал невдалеке плеск звонкий. Раздвинул папоротник и ахнул — в ручейке барсучонок барахтается, на бережок крутой забирается, скользит и опять в воду плюхается.

Вытащил он барсучонка, на землю опустил. Тот пофыркал, отряхнулся и побежал. Николка за ним.

Глядит, барсучонок наверх вскарабкался. У самого края нора широкая, у норы большой барсук на задних лапах сидит, корешки перебирает. А подле ещё два маленьких.

Барсучонок к большому барсуку подбежал, заурчал ему на ухо. Тот привстал сразу, схватил корешки и в нору. Барсучата за ним юркнули.

Хотел Николушка уйти, повернулся было, да услышал голосок скрипучий:

— Погоди, парень, куда спешишь?

Оглянулся — нет никого. А голос опять:

— Вниз погляди.

Посмотрел Николка и удивился: у норы человек в пёстром кафтане стоит, в руках корешок держит. Нос у него остренький, глаза маленькие, и в очках, словно писарь.

Сказал:

— Куда тебе торопиться? Загляни ко мне.

Николка за ним на четвереньках полез, перед глазами пещерки свод открылся. Посередине корешков кучка, вокруг неё мальчишки в пёстрых кафтанчиках корешки перебирают. Один — в одну кучу, другой — в другую.

Мужичок и говорит:

— Садись с нами корешки есть.

Николка взял корешок, пожевал: горько.

А мужичок хохочет:

— Чего морщишься? В корнях сила земная.

Доел парень корешок и вправду почувствовал силу в руках, плечи хотел расправить, да горбик мешает.

Мужичок это заметил, покряхтел, в кучке порылся, отыскал нужный корешок, подал Николке:

— Вот тебе корень, всем корням корень. Съешь его на глазах у суженой, тогда и горб пропадет.

Потом упал вдруг на спину и давай хохотать:

— Ой, спинушка чешется, бока зудятся.

И в барсука опять превратился. Мальчишки схватили гребешки, стали отцу спину чесать. Целый ком шерсти начесали. А барсук опять мужичком стал, подал пряжу Ни колке:

— Это невесте твоей в подарок, но до времени не вспоминай о нём.

Никола положил шерсть за пазуху, поблагодарил барсучка, нагнулся, вылез кое-как из норы, а ноги пуще ноют. Тут барсук опять высунулся и сказал напоследок:

— Сила земная в тебе есть, а хворь сам выбьешь. Иди по ручью, там и найдёшь исцеление.

Отправился Никола, и чем дальше идет, тем ручей мутней становится. Сунул в него руку и отдернул — вода-то горячая.

Побрел дальше, глядит — ручей в озеро впадает, а по берегам грязь. Никола увяз по колено и подумал: «Неужели обманул меня мужичок-барсучок. Какой толк в грязи?»

Да вскоре почувствовал — боль в ногах потихоньку утихла.

Вышел Николка на сухое место, прилег отдохнуть. На душе у него спокойно. Долго лежал, но к вечеру опять загудели ноги.

Построил Николка шалашик, стал в нем жить, в озере ноги лечить. По утрам орехи для пропитания добывал, вечерами по грязи бродил. Так до осени и пробыл в тайге. Ноги у него совсем болеть перестали, а холода наступили — решил домой вернуться.

Вошёл в село, бабы меж собой переговариваются:

— Что за парень такой высокий да плечистый, к кому приехал? Поди, Никола пропавший? Но у того вроде горбик побольше, сам ростом поменьше, да и хроменький.

А Никола к дому родителей ровной походкой сразу направился… Отец-то приглядывался, крестился: «Свят! Свят! Свят!» А мать сразу признала, на шею кинулась. Никола обнял её, к отцу спиной невзначай повернулся, тот горбик увидел и присел:

— Николушка!

…Старики довольны, что сын живой из тайги возвернулся, а Никола не весел — всё про Ксюшу думает.

А к той парни сватов каждый день засылали. Особливо детина, что над Николой смеялся. Но Ксюша всем почему-то отказывала, а потом с ней беда приключилась — с остуды занедужила, которую неделю неподвижно лежит, не ест ничего, словно былинка высохла. Женихи сразу и отступили.

А Никола узнал про это и к любимой сразу отправился. Зашел в дом. Глядит — на кровати она лежит, щеки ввалились, глаза в одну точку уставились. Подсел он, а слова мужичка-барсучка в ушах звоном звенят: «Съешь корешок на глазах у суженой, тогда и горб отпадет».

Достал корешок, подумал: «Лучше век горбатым останусь, чем любимой погибнуть дам».

Вздохнул глубоко и сказал ласково:

— А ну-ка погрызи корень

Ксюше занятно стало — взяла, словно зайчишка морковку, схрумкала. Вскоре повеселела: запросила есть. У родителей чего только не наготовлено! Подали ей кашки сладенькой с пирожком сдобненьким, а она и говорит:

— А Николушке чего же не дали?

Те руками всплеснули:

— Экие мы бестолковые, гостя не потчуем!

И подали Николке чашку полную.

Едят они кашу, перемигиваются, родители на Николку глядят изумленно. А он велел Ксюшу укутать в теплое. Взял её на руки и вынес на воздух. Подержал бережно, словно дитё малое, потом опять в избушку унёс.

Долгое время так повторял и как-то поставил осторожно на ноги. Та пошла потихоньку…

Вскоре хворь от неё отступилась, парни опять поглядывать стали, мимо ворот зачастили, особливо долговязый. Николку однажды встретил, давай выговаривать:

— Чего к ней ходишь?! У меня давно сговорено! А ты, горбун, не нужон никому!

Николка после слов таких страшных ушел домой, покачиваясь.

Ксюша день его дожидает, другой. Встревожилась и побежала к Николке. Увидела во дворе, подошла, ткнулась в плечо, слезы радостные на шубейку льёт.

— Чего ж ходить перестал аль разлюбил?

Обнял парень её осторожно, по голове погладил:

— Неужто навек со мной? Ведь горбатый я…

Прижалась она к нему шибче:

— Зато сердцу родной!

И пошли они вдоль села, обнявшись. Глядят, у Ксюшиных ворот парни собрались, а среди них долговязый пальцем в небо тычет, громко доказывает:

— Все равно Ксюша не пойдёт за горбатого, бог не допустит.

А ему тут и крикнули с хохотом:

— Чего ж не допустит, коль уже ходит.

Оглянулся долговязый, увидел Ксюшу с Николкой и встал как вкопанный. Кто-то и сунул под нос ему кукиш: «Что, съел!..» Но детина опомнился, руки в бока, грудь колесом:

— Чего он сделал такого? Подумаешь, корешками позабавил! Отец мне козла, барана да мерина на разживу дает! А что горбун ей к свадьбе готовит?!

Никола кулаки сжал, хотел задать обидчику, да Ксюша удержала:

— Чего с дураком связываться.

Сложил Никола кулаки на грудь и почувствовал, комок шерстя, что барсук подарил, решил достать. Потянул… и вытащил платок дорогой: по краям золотым узором украшенный, в середине птицы серебром вытканы, словно живые.

Детина прикусил язык, поплёлся прочь…

Молодые вскоре свадьбу сыграли. Дружно жили. Ксюша, бывало, платок в праздник на плечи накинет — вся деревня любуется. Да шибко-то не носила, хранила в сундуке: еще не только дочке да внучке, а и правнучке покрасоваться перед женихом довелось.

 

Волшебный посох

Батрачил у, богатого мужика молодой парень — Лукьян. Как-то во весне послал его хозяин в тайгу черемши набрать — Лукьян места знал, а с ним сосед Панкратка Лузгин увязался, тоже решил черемшой запастись.

Вскоре к речке вышли — течет тихая, водица прозрачная, камушки на дне проглядываются. Лукьян присел, наблюдает, как мальки стайкою носятся, говорит:

— Поглянь, красота-то какая!

А Панкратка поднял булыжник да в речку у Лукьянова носа и бросил. Мальков разогнал, воду взмутил и расхохотался:

— Тебе б за рыбками только доглядывать!

Лукьян плечами пожал:

— Чего в том плохого?!

Дальше пошли, а речушка всё быстрей бежит, омутками разливается. А по берегам черёмуха в цвету, над ней сосны шумят высокие. Лукьян остановился, опять любуется:

— Гляди-ка,— говорит,— черёмуха белая, будто облака на небе.

А Панкратка сломил ветку, комаров отогнал, да и сказал с прищуром:

— Не зря тебя блаженненьким кличут: про облака выдумал. О деле думать-то надо, как черемши поболе набрать.

А речка уж на перекатах шумит и широкая стала. Пролезли парни через кусты, глядят — на одном бережку пустошь большая, на другом — кедрач густой. Парни речку-то вброд перешли, на кедры поглядывают. Вдруг на суку филина увидали. Панкратка из озорства, видать, палкой запустил, да и попал. Филин с дерева кубарем, в кустах забился. А Панкратка захохотал:

— Эк, я ловко его!

Но Лукьян уж не вытерпел:

— Кому вред от фильки-то?! — и побежал к кустам.

Филин крылья расправить не может, на одной лапе стоит, другую поджимает. Лукьян его курткой тихонько накрыл, чтоб не трепыхался. Пригляделся — у того выше голени перья сбиты, кровь сочится. Он палочку к лапе приложил, перевязал крепко, на сук обратно хотел посадить, да с другого боку дерево обошел и дупло увидел большое. «Жильё, видать, филькино». Пустил в него птицу и к Панкратке направился. Тот в это время со всего маху дубиной по кедрачам бил, бельчат гонял; Лукьяна заметил, сказал:

— Про кедровник этот, поди, не знает никто, по осени приду сюда за орехами, хороший барыш получу.

Лукьян за птицу хотел его отчитать, а увидел, что Панкратка зверюшек гоняет, схватил его за руку:

— О барыше только и думаешь, а лесу беда от тебя!

Панкратка руку-то выдернул:

— Этого не тронь, того не делай. Указчик какой объявился!

Лукьян миром хотел его урезонить, дескать, тайга сторицей воздаст, коли беречь-то её. Но Панкрат распалился, кричит уж:

— Подумаешь, за черемшой вместе пошли. Вот я хозяину твоему доложу, что сам без дела по тайге болтаешься. Сказывай, где черемша-то растет? Без тебя наберу.

Но Лукьян кукиш под нос ему сунул:

— Сам поищи! — и за деревьями скрылся. Побродил по кедровнику, к речке вышел и подумал: «Красота-то какая! Кабы жить здесь… Да и суженой моей тут понравится».

Речку вброд перешёл, присел сапоги посушить да глядит — по другому бережку косматый старик бежит, на одну ногу хромает, кричит, рукою на воду показывает. Пригляделся парень — палку, вроде посоха, течением несёт, а старик запыхался, меж камней ковыляет — посошок-то, видать, дорог ему. Лукьян не раздумывал: котомку, сапоги скинул, в студеную воду бросился, посох поймал, к старику доплыл. Выбрался из воды, а тот уж его поджидает, у самого глаза круглые, нос крючком. Парень и спросил:

— Из-зa палки простой пошто бежал так? Посошков сколь хошь из любой ёлки вырезать можно.

Только сказал, посошок, будто чугунный, из рук вывалился, в воду плюхнулся. Глядит Лукьян, а это бревно у ног плавает.

— Ай да посошок! — удивился, приподнял бревно за один конец. — Тяжёлое!

А старик на парня глянул, да и говорит:

— Ты ведь мне лапу давеча перевязывал. Долг платежом красен — бери-ка его себе.

И до бревна дотронулся. Оно опять в посошок превратилось. Парень на старика глазами заморгал, спросить хотел — кто, мол, такой, но тут почувствовал — зуб на зуб не попадает, в воде остыл шибко. Старик это заметил, по плечу парня посошком стукнул легонько и сам пропал, только, где стоял, коряга осталась, а к ней посошок прислонённый. Оглядел парень себя — стоит сухохонек, в воде будто не был. Взял посошок и побрел по берегу брод искать. Как нашел, на другой берег выбрался. Свою котомку хотел подобрать, воткнул посох в песок, только руку отнял, глядит — вместо посоха кедр высокий встал. Ахнул парень:

— Эко диво!

Да подумал: «Ничего, приметою будет — через год-другой сюда жить приду, заимку построю». И пошёл восвояси. Черемши набрал, в село вернулся.

А Панкратка тем временем по кедрачу шалался, сам думает: «К лучшему, поди, что один остался — с Лукьяном не пойду боле — морока одна». Однако заметил — темнеет, дело-то к вечеру. Разжёг костер, сидит, головешки шерудит, а как ночь над тайгой сгустилась, слышит — ветра нет, а зашумело, затрещало вокруг. Коряги зашевелились, пни из земли выворачиваются, сучья у деревьев, как лапы страшные, к нему тянутся, сейчас схватят. С одного боку визжит, с другого стонет, сверху воет кто-то жутким голосом. И вдруг перед ним медведь вздыбился, Панкратка от страха затрясся, съежился, а медведь вот-вот набросится. Зажмурился Панкратка; да так и просидел всю ночь. Под утро, как глаза открыл, увидел — вместо медведя — пень вывороченный.

Вздохнул Панкратка:

— Слава богу — утро пришло! Место, видать, нечистое.

И бегом из кедровника, вслед только хохот послышался. В тайгу с тех пор не заглядывал.

Ну а Лукьян по весне с молодухой вернулся. Глядит — кедр как стоял, так и стоит. Пока жена к воде спускалась, Лукьян к нему подошел, только рукой дотронулся, кедр в посох превратился — торчит в песке. Лукьян не раздумывал, с собою взял.

За лето срубил избу, елань распахал, через год-другой сынов наплодил, стал ростить с женой.

Скоро люди к нему подселились — всем нравилось место: в речке — рыба; в тайге — орех, на еланях лён да рожь родились хорошие. Только некоторые приезжие-то давай кедры на избы валить. Приятно, конечно, в таком дому — дых в нем вольный. Лукьян, однако, зашумел:

— Сосны в тайге для вас мало? Зачем кормильца губите?!

Мужики сначала ворчали, мол, кому какое дело? Но в один год шибко хлебушко не уродился. В других-то местах люди бедствовали, а наши орехом прокормились, тогда и усовестились:

— Прав Лукьян — своё же добро губим!

С тех пор Лукьяна Кедровым Отцом прозвали, а состарился — Дедом Кедровым кликали. Крепкий старик был, по деревьям шибче молодых лазил. Не хромал, не горбился, однако кто его помнил смолоду, рассказывал:

— В тайгу, бывало, ружья не возьмёт, а посох всегда при нём. Да и посох-то — палка кривая.

Сыновья, как подросли, из городу резную трость ему привезли, но он полюбовался, к стене поставил и сказал:

— С моим-то сподручнее в тайге.

Многие гадали — откуда посох-то? И пошто не расстаётся с ним? А мужики говорили:

— Потому и не расстаётся, что в нём сила волшебная: сколько раз в тайгу без ружья ходил с одной своей палочкой, а глядишь — медведя ухайдокает. Кинет в него посошком, а собьёт, будто бревном.

А бабы нашёптывали, малых ребят пугали, чтоб далеко от села не ходили; дескать, в дупле кедра лешак караулит — выскочит, схватит неслуха и утащит к себе.

Старик-то на те байки усмехался и в дупло сам лазил частенько. А по осени, как шишкобой наступал, бывало, и ночевал в нём, а чтоб другие не лазили да не мешали, объявил с усмешкою:

— Я там с лешаком в кости играю!

Ну, а ребят, коли встречал в кедровнике, поучал:

— Кедр и птицу, и зверя кормит, а для нашего брата-таёжника — второй хлебушко, беречь надо!

Но с каких-то пор, по осени, стали мужики встречать кедры срубленные, подойдут и ахнут — лежит красавец поваленный, шишки обобраны. Дед как узнал, руками всплеснул:

— Экое злодейство! Сотни лет деревьям стоять, а теперь — кому нужны — жукам благодать! Через год-другой труха останется!

На другую осень — то же самое. Мужики с утра до вечера по тайге бродили, порубщиков караулили, да ни разу не встретили, а кто утром пойдёт, так на срубленный кедр наткнется. Ну и решили:

— Нечистая сила, видать, орудует.

Кой-кто забоялся в кедровник ходить. А Лукьян надумал по ночам караулить.

С вечеру как-то забрался в дупло, сидит, на закат поглядывает: «Ишь ты, какой розовый!» Вдруг голоса услыхал и выглянул осторожно. Внизу — мужиков незнакомых артель целая, с топорами идут, кедры осматривают, промеж себя спорят — на каком дереве шише больше, какое рубить.

Лукьян тут и понял — артель эта из города; чтоб мужики местные не словили их, по ночам кедры рубят, шишки обдирают. Один-то сказал вдруг:

— Молодым ещё в этих местах бывать приходилось. Шибко меня тут лешак напугал. После этого долго лесу боялся. Потом понял — во сне чертовщина привиделась.

Лукьян прислушался — голос знакомый, пригляделся и увидел: старик, его же лет, мужикам рассказывает, а кто такой — не поймёт. Дождал, покуда порубщики уйдут подале, вылез из дупла-то и следом за ними покрался.

А уж стемнело совсем, порубщики на поляну вышли костер разожгли и давай ближайший кедр рубить. Лукьян хотел в село за мужиками бежать, да подумал: «Пока их соберу, уйдут порубщики». А те уж дерево повалили, шишки обобрали, за второе взялись. Старик вышел к ним, встал подале, посошок в руках покрутил, спросил строго:

— Пошто, мужики, кедры губите?

Артельщики работу бросили, на него уставились. Один вперед вышел, старший, видать, глаза из-под бровей густых злючие. Заворчал:

— Срубили одно, завтра десяток вырастет. А ты кто таков, чтобы нам указывать?! — И глаза-то прищурил, Лукьяна сверлит. Тот по прищуру и узнал:

— Панкратка ить это, лиходей!

Панкрат тоже, видать, Лукьяна признал, шею вытянул, бородою затряс:

— Никак Лукьянка-батрак. Эвон… блаженненьким и остался. Иди, пока цел! Нас-то много!

Но Лукьян стоит, не уходит, посошком покручивает:

— Уйду, коли с дружками пакостить бросишь!

Переглянулись порубщики, Панкратка им знак подал, они к Лукьяну толпой подошли, обступили, сейчас сомнут. Но тот посошком круг себе очертил и воткнул его рядом. Сам исчез, будто не было, а где воткнул посох-то, там кедр встал развесистый, шишками усыпан сверху донизу. Артельщики Панкратовы загалдели, туда-сюда заметались. Кричат:

— Здесь он. Поди, в кустах запрятался!

Побегали, поискали — нет Лукьяна. А Панкрат на кедр глянул, языком прицокнул:

— Шишек-то сколько!

Ну и крикнул:

— Берите-ка топоры! Рубите скорее! Соберём шишки да быстрее отсюда выберемся — старик-то, поди, за мужиками побёг!

Стали Панкратовы подручные кедр рубить, Панкрат подале отошёл, наблюдает, руки потирает:

— На этом и закончим работишку!

Подрубили кедр — сейчас повалится, стали толкать. А кедр к Панкрату накренился — вот-вот упадет. Отбежал Панкрат — безопасное место вроде, а кедр качнулся да и рухнул на него. Ахнули порубщики, побежали в разные стороны. Потом опомнились: дескать, чего ж это мы — там шишки и вещи наши оставлены. Возвернулись по одному, глядят — на поляне Панкрат лежит, скорчился, а кедра нет. Только поперёк груди Панкратовой палочка-посошок. Старик пыхтит, посошок с себя сдвинуть пытается. Порубщики-то плечами пожали, нагнулся один, за палочку-посошок взялся, а она, будто бревно, тяжёлая. Подошли другие — оттащили кое-как в сторону, а Панкрат стонет, подняться не может, кости, видать, переломаны. Порубщики затылки почесали, один и сказал:

— Шишки нам унесть надо бы, а тут его придется переть!

Другие-то поддержали:

— Бросим Панкрата.

Но тут Лукьян из-за деревьев вышел и сказал строго:

— Берите-ка главаря своего да несите отсюдова!

Сам нагнулся, подобрал посошок и погрозил:

— А коли оставите — вам из лесу не выбраться!

Порубщики видят — для Лукьяна посошок легонек, а им бревном показался. Шишки бросили, взяли Панкрата да в город потащили. А Лукьян шишки по поляне разметал: «Лесной люд пущай кормится», и пошел домой.

С тех пор порубщиков не встречали, только Лукьян со своим посошком ходил, кедровник осматривал; а как совсем состарился, перед смертью сыновьям да мужикам наказал, чтоб кедры-то берегли. Те наказ его крепко помнили, худого человека в тайгу не пускали. А посох Лукьянов у могилы его в землю воткнули — так уж попросил. На том месте потом кедр-красавец поднялся, по осени ребятишек одаривал шишками.

 

Домового подарочек

Как-то на лесосеке мужика из нашей деревни бревном придавило. У вдовы Матрёны мальцов трое на руках осталось и дедка совсем старенький.

А вскоре еще беда — брат с женой от какой-то хворости в одночасье померли, пришлось и племянницу в семью брать. Устенька видела, как тетка бьется, чем могла, пособляла — с братишками посидеть али избу вымести. Так бы и жили, но тут по селам на скот мор навалился, и у Матрёны сначала лошадёнка, за ней корова подохли. Малыши без молока хиреют, болячками покрываются, и дедка ослаб — еле ноги волочит. Ну хоть по миру иди. Порылась баба в сундуке, тряпьё последнее собрала, соседям распродала, кой-какие гроши выручила. Да разве ж на корову хватит?

Пришла к богатому мужику Егору Беспятову, в ноги кинулась:

— Продай в долг кормилицу — дети с голоду пухнут!

Мужик глаза прищурил, губами пухлыми почмокал, сказал голоском елейным:

— Коли в срок не расплатишься, корову-то заберу, а деньги, что сейчас принесла, уйдут за пользование.

И крикнул сыну в окошко:

— Отвяжи-ка, Ермоха, Бодучую, пущай ведёт.

Тот хмыкнул в нос недовольно:

— Ишь, голытьба, все в долг норовит, без отдачи. — Но тут же рукой махнул: — Да Бодучую-то не жалко…

Повела Матрёна корову к себе, а та и впрямь норовят её рогом поддеть. Намаялась баба, пока привела. Однако на душе радостно — корова хорошая, молока много давала. А на нем ребятишки быстро отъелись, и дедка вскорости оклемался, стал по сёлам ходить, плотничать помаленьку. То яиц десяточек заработает, то петуха голенастого. Однажды несушек пяток принёс. Со своими яичками куда лучше, но Матрёна их приберегала, по воскресным дням на рынке продавала, деньжат на корову прикапливала. Дед даже ведро песку с речки принес, чтоб неслись куры лучше. Только те вдруг нестись перестали. Услышит Матрёна — несушка в гнезде кудахчет (значит, яйцо снесла), а пойдет проверит — пусто. Отцу пожаловалась. Старик подумал, ответил:

— Поди, хорёк их тревожит?

Но Матрёна возразила:

— Кабы хорёк, так всех кур давно придушил, а этот за яйцами только охотник.

Дед согласился, но всё же у кузнеца сладил капканчик. К вечеру в курятнике у корытца с песком поставил и на всяк случай перекрестил троекратно. Вечером ребятне расхвастался, дескать, какой он охотник хороший — хорька изловит и им покажет. Только ночью дед не спал долго, ворочался, к утру лишь забылся. А Устеньке любопытно на хорька поглядеть: раньше всех встала, пришла в курятник. Глядит, корыто с песком опрокинуто, рядом мечется кто-то. Устя в ладоши хлопнула:

— И вправду хорька изловили!

Подошла ближе:

— Батюшки!

То… старичок, чуть боле кошки, в капкане ножкой застрял, рядом лежит яйцо краденое. Подошла Устя, старичок присел на корточки, притих.

— Ты что ж, безобразник, яйца воруешь?! — возмутилась девочка. — Тётку с дедком щас кликну — будешь знать, как бедных обкрадывать!

Старичок сразу мордочку скорчил жалостную, слезки утирает:

— Прибьёт, прибьёт меня дед кочергой! Ей-ей прибьёт!

Усте жалко старичка стало, у самой слезы выступили. Взяла палку, сунула в капкан и освободила старичка. Тот ножку прищемлённую потер, схватил яйцо и юркнул в нору крысиную. Устя вслед ему крикнула:

— Ишь, последнее утащил!

А из норы вдруг лапка мохнатая высунулась и оставила что-то рядом. Подошла Устя, подняла, что старичок оставил; это камень оказался, круглый, будто яйцо куриное, только грязный и шибко тяжелый.

«Орехи колоть им буду», — подумала Устя и ушла из курятника в избу, камень под подушку спрятала.

Вскоре дед проснулся, в курятник сходил, ругается — дескать, опять хорёк напакостил: яйца с-под курей все повытаскал, а в капкан не попался!

Потом глянул на Устю с прищуром:

— А ты чего в курятнике делала?

Устя встала, потупившись, а дед не отстаёт:

— Сдаётся мне, ты хорька выпустила! Будем теперь без яиц, ить он зверь осторожный — второй раз в капкан не полезет.

Устя и не знает, что ответить, из-под подушки камень достала, подала деду, тот удивился:

— Яйцо, штоль? А што ж не протёрла? Вон как курой обмарано.

Хотел взять, да не ожидал тяжести, камень из рук выпал ему на ногу. Он и запрыгал на другой, всех святых во всю мочь поминая. Как боль поутихла, дед пальцем под скамью указал:

— Подай-ка то яичко.

Матрёна с полу подняла, тоже удивилась:

— Тяжелый камешек!

Дед тряпицей его потер да ножиком поскоблил — у камня бок жёлтеньким засиял.

Дед про боль забыл, глаза выпучил, Матрёна охнула:

— Золото!

Стали Устю спрашивать:

— Где взяла?

Та и рассказала.

Пошли в курятник, по углам пошарили, ничего не нашли. Только у крысиной норы на песке следочки отпечатались. Дед следы заметил, поглядел на них и сказал, головой покачав:

— Яичко-Самородок — домового подарочек!

Долго думали, что с ним делать, — как-никак, домовой подарил. Решили в город отвезти да там в казну сдать.

…Вскоре время подошло расчёт за корову готовить. Егор Беспятов не стал должников дожидать, сам явился. А Матрёна достала денег пачку, да не рублей замусленных, а десяток новеньких, и отсчитала, сколько положено. Мужик деньги взял, ушел озадаченный: «Откель у вдовы гроши такие?!»

Да так ничего не придумал.

Вскоре Матрёна коней пару купила и овечек полдюжины, а Бодучая тёлочку принесла. Видит Матрёна — хозяйство мужицких рук требует, наняла в работники парня с их же деревни — Ульяна Сиротина. Крепко зажили — ребятишки сытеньки растут, Устенька через год-другой в стройную девушку вытянулась. Матрёна ей в приданое коня выделила, овечек пару да корову Бодучую. Егор-то Беспятов сразу углядел, что богата невеста в селе подросла, надумал скорей сына женить, и Ермоха на неё давно заглядывался. Пришли по весне свататься. Но Устеньке он шибко не нравился, а как отказать — не знает. Но дед подучил, Устя объявила:

— Кто Бодучую подоит, за того замуж пойду.

Ермоха решил спробовать. Подошёл к Бодучей, та шарахается. Отец схватил её за рога — вроде притихла. Ермоха с подойником под нее полез, но тут корову будто ущипнул кто за ухо: замотала головой, вырвалась, давай Егора с Ермохой на рога поддевать.

Те на улицу выскочили, корова — за ними, да так Ермоху в спину боднула, что тот кубарем покатился, потом на Егора рога наставила. Плохо бы им пришлось, если б Устя с Ульяном не подоспели. Ульян спокойно корову по шее погладил, травы пучок сорвал — Бодучая к рукам его потянулась. Взял он подойник и у всех на глазах подоил её скоренько. Тут дед шепнул внучке на ухо:

— Вот тебе суженый, лучше не надо.

А парень давно девушке приглянулся, не стала отказываться.

Вскоре свадьбу сыграли славную. Бражки Матрёна наварила вдоволь. Которые в питие шибко усердствовали, потом рассказывали, будто старичка маленького на столе видели — меж тарелок приплясывал и тоже «горько» кричал.

После свадьбы молодые у Матрёны остались, хозяйство крепко вели. Только однажды Ульян деду пожаловался, будто углядел, как Устя поутру в курятнике к норе крысиной яичко подкладывала.

Тот улыбнулся сначала, потом ответил серьезно:

— А это она благодетелю нашему.

И на образа тут же покрестился с усердием:

— Прости её, царица небесная!

 

Перелесник

Места у нас глухие, таёжные, а на пустошах али прогалинах, говорят, старика встречали, и звали его — Перелесник.

Закрутит змейкой ветер на одном месте, воронкой в землю въедается, пыль, хвою опавшую столбом поднимает, а в пыли старик косматый в лохмотьях, борода клочьями; прыгает, в глаза, в рот пылью бросает, хохочет жутко. Покрутит, повертит, а выдохнется — оставит. Но случись зимой — шутки плохи. Собьёшься с дороги, сядешь на корточки — снегом окутает и убежит, сугроб лишь останется.

Добрых людей Перелесник, говорят, не трогал, а злых близко не подпускал, берёг свои таёжные места от лихости.

Жил на таёжной заимке мужик Савватей с женой и дочерью Ариной. В село не хотел селиться. Здесь лучше: на полянах пашня богатая, в тайге охотиться можно. За нелюдимость-то Савватея и не любили, байбаком звали, а про жену с дочерью чего только не наговаривали: будто детей они крадут, на скот хворь напускают. Арина красива была, у многих глаза на неё загоралась, но без толку. Который отправится к ней ясным соколом, а вернётся петухом ощипанным. Вот и наговаривает, будто Перелесник не подпустил…

Прослышал про Аринину красу купчина-богач, до молоденьких охотник. Поехал глянуть, да на пути вдруг ветер поднялся, закрутил перед лошадиными мордами, те и понесли. Таратайка опрокинулась, купчина чуть живой остался и с тех пор зарёкся к заимке ездить. А купец богатый, хозяйство громадное. Своих работников не хватало — сговорился за взятку с начальством тюремным. Выделили ему каторжанинов, платить им вовсе не надо, корми только. Вот и попал к нему парень из рабочих. Андреем звали, за бунт в Сибирь сосланный. Бойкий, из тюрьмы сколь раз убегал, да только ловили его, а он всё думает, как из неволи выбраться… Как-то приехал к купцу по делам начальник тюремный, и так случилось — перед обратной дорогой кучер его занедужил. А ехать надо срочно. Самому лень на козлах трястись, решил каторжанина за вожжи посадить, а чтоб не сбежал, к таратайке цепью велел приковать. Выбор на Андрея пал…

День выдался жаркий. С начальника пот ручьем, только успевает шею платком утирать. Решил на заимку к Савватею заехать, воды испить. Подъехали. Савватей на крыльцо вышел, а начальник кричит:

— Воды быстрее давай!

Савватей на Арину глянул, та ковш принесла. Выпил начальник половину, смотрит на кучера искоса. Тот сухие губы облизывает, слюну глотает, руку за ковшом потянул. Но начальник тюремный вылил воду на землю и расхохотался по-дикому. Андрей зубы стиснул, желваки на скулах перекатываются. А у Арины сердце трепещет от жалости: подняла смело голову, свела брови собольи, глаза чёрные, словно угли, горят. Тут начальник и примолк — никогда такой не видал красавицы. Расплылся в улыбке, с таратайки сполз и к Арине, но та повела плечом, отошла в сторону. Тогда .начальник к Савватею обратился за какой-то безделицей, лишь бы время потянуть да про Арину поболе вызнать. А она в это время успела воды принести, дала Андрею напиться, а увидела цепь — воскликнула:

— Словно пса на цепи держат!

И сунула украдкой напильник. Тут начальник подошел, глазенками Арину сверлит, протянул руки, но та отскочила.

— Что ж это, милая, боишься меня али брезгуешь? — проворчал тот. — Ить я охвицер! От царя чин полученный!

— Какой офицер?! — ответила смело Арина. — Тюремщик! Душегуб! Людей, словно собак, на цепи держишь!

И пошла. А на том месте, где стояла, вдруг ветер пыль закрутил. Начальник испугался, в таратайку прыгнул. А ветер ещё сильней. Тот кричит:

— Гони быстрей!

Взглянул Андрей на Арину в последний раз, но получил плетью по спине:

— Гони!!!

Приехал начальник домой, но из головы не идет: «Что ж это я — девчонки оробел. А красивая!» Который день Арина перед глазами стоит. Поглядеть на неё охота. Не вытерпел, в конце осени собрался ехать. Посадил Андрея опять кучером, двух солдат из охраны в таратайку прихватил для спокойствия. Вернулся в село, купца спрашивает:

— Что за дивчина у вас на заимке?

Но тот руками замахал:

— Что ты, там место нечистое. Я сам жизни чуть не лишился!

Но начальник тюремный хорохорится:

— Чего нам бояться? Я вон каких молодцов захватил, да ты с урядником — вот нас и пятеро!

Налил купец по рюмке для храбрости… Вышли на крыльцо; глядят — Андрея на козлах нет, лишь концы цепи с таратайки свисают. Кинулись по селу искать. Без толку. Выскочили на окраину, вдалеке беглеца увидели. И — за ним. Вот-вот догонят. Вдруг померкло всё, снег повалил, ветер подул, закрутил со свистом. Дальше носа ничего не видно. А ветер знай крутит. И хохочет над головами кто-то жутким голосом и пригоршнями снег в лица кидает. Перепугались купец с начальником, повернули обратно, на том погоня и кончилась. В это время Арина в горнице отца с матерью из тайги поджидала. Сидит, в окошко поглядывает. Вдруг видит — снег повалил, ветер поднялся, закрутил хлопьями. И на душе тревожно стало: «Неужто с батюшкой, с матушкой что приключилось?» Но тут же подумала: «Не из таковых они, чтоб испугаться бурана».

Но сердце пуще ноет, и совсем Арина встревожилась. Вдруг в окно постучал кто-то. Выскочила она на крыльцо и обомлела: под окном Андрей лежит, на ногах концы цепей. Подбежала, обхватила руками, внесла в избу, обогрела, отваром целебным напоила, на теплую печь уложила.

Вскоре Савватей с женой вернулись, снегом запорошенные.

— Ну и погодка! — крякнул Савватей, отряхиваясь. — Видать, Перелесник; над кем-то балует.

Глянул на печь и руками развел:

— Вот оно что!

…Андрей на печи в беспамятстве долго лежал, бородой оброс, но Арина не отходила, выхаживала. Очнулся он поутру. Арина рядом сидит, улыбается ласково.

Подала чашку с отваром. Выпил Андрей, вскоре силу почувствовал, слез с печи, отцу с матерью поклонился. Ну а те довольные, что всё обошлось. На стол собирают…

…Зажил с тех пор Андрей в новой семье. Пока совсем не поправился, по хозяйству помогал: дрова рубил, воду носил. С Ариной у них все сговорено — к весне свадьбу сыграют. Да прознал про Андрея какой-то лиходей, донес уряднику. Вызвали солдат ловить беглого, а с ними начальник тюремный заявился.

Поутру отправились. Подошли, в ворота стучат. Пока мать-старуха ворота отворяла да собак унимала, Арина собрала Андрея быстро, Савватей лыжи свои отдал, указал, как в лесу найти балаганчик охотничий…

Ворвалась погоня, словно волки, рычат, двор осмотрели, дом облазили, перебили все, переломали, хотели рукой махнуть, да урядник свежую лыжню приметил. И — по следу…

Вот уж к лесу подошли, да вдруг ветер закрутил, с ног сшибает, снегом окутывает, и хохочет над головой кто-то. Прикрыли тюремный начальник и урядник лица руками, присели в сугроб, а Перелесник их знай снегом окутывает, рука-ноги сковывает. И уж не хохот, а вой дикий над полем, над тайгой раздаётся. И вдруг стихло всё, поле и тайга светом покрыты, и у леса два сугроба образовались, меж них солдаты бегают, руками размахивают. Разгребли они сугробы, а в них урядник и начальник тюремный сидят скрюченные, замёрзли совсем.

Отсиделся Андрей в тайге до весны, а там Арина дошла его проведать. Скоро на большую поляну вышла. Андрей издалека увидел её, навстречу заторопился.

Вдруг ветер поднялся, перед глазами опавшую хвою и листья столбом крутит, а внутри старик косматый озорно прыгает, хохочет весело и, будто петух крыльями, руками по бокам себя хлопает. И чем ближе Андрей с Ариной друг к другу подходят, тем ветер слабей становится. Вот уж столбик совсем маленький, крутит у ног, в землю уходит и… пропал, а над головой крыльями кто-то захлопал. Андрей вверх поглядел, ничего не увидел, обнял Арину и пошли они домой. Только слышали вслед, будто хохотал кто-то да крыльями хлопал.

 

Братья-мельники

В белой тайге монастырь кержацкий стоял. Потому и деревня, что рядом была, Монастырской звалась. Монахи на Тoe-реке мельницу водяную держали. Сытно жили: мужики семи деревень у них зерно мололи, пятую долю за помол отдавали. А куда денешься? Другой мельницы на тридцать верст окрест не сыщешь. А за морем, как известно, телушка — полушка, да перевоз — рупь!

Как-то приехали в деревню на жительство два брата: Филипп да Никифор. Сметливые были, в работе истовые. Отвела им община гарь — кругом пни да коряги обугленные. Говорили: «С такой деляной и лешему в три года не справиться!» Глядь, а братья к осени три десятины ржи посеяли! Ладный урожай вырастили — сам-десять собрали. Урожай-то ладный, да едоков в каждой избе по десять ртов. А тут святым отцам отдай за помол чуть не четверть. Ну и решили свою поставить мельницу. Повыше монастырской мукомольни; прямо за перекатом у омута приглядели местечко. И мужикам объявили:

— Кто помогать будет, тому и помол бесплатный.

Мужики вроде не отказывались — общими силами куда легче. Но кой-кто рукой сокрушённо махнул:

— Водяной на реке две мельницы не потерпит. Не одни вы такие умники. До вас Сидор Саврасов строить надумал, как раз у омута: лес заготовил, из городу жернова привезти уж хотел, да как-то пришел, глядит — доски с брёвнами в речку сброшены, которые прибило к берегу, которые водой унесло. Сидор кой-какие брёвешки выловил — на другой день опять все разбросано. Вот вечером и сел караулить. Баба его долго ждала, а как за полночь перевалило, Сидор в избу вбежал. Мокрый да побитый весь. Саврасиха потом рассказывала, будто чертей он встретил. Страху-то натерпелся: в воде топили, палками колотили — чуть не до смерти замучили. И наказ дали, чтоб съезжал с этих мест поскорее. Вскоре и впрямь неведомо куда с семьею уехал. С тех пор в деревне про меленку не вспоминали: не то что строить, думать боялись, к монастырским зерно возили.

Братья мужиков выслушали, руками развели и говорят:

— Что ж, строить одни будем, но поднимем ли?

Мужики настороженно на братьев поглядывают, выжидают будто. А Никифор-то и говорит:

— Беда Сидора в том и была, что один за непосильное взялся. На муравейник-то гляньте: кто песчинку, кто соломинку тащит, а скопом каку кучищу. нагребут!

Тут мужики зашумели: правду, мол, братья толкуют, возьмёмся миром за дело! Однако про водяного с опаскою вспомнили, да братья рукою махнули:

— С водяным сами уладимся, на то мы и мельники.

Принесли со двора курицу, что раньше на суп приглядели, да на берегу, при народе, отсекли ей голову. Кровью реку окропили и подмигнули с усмешкою:

— Получил свое водяной, беспокоить не будет.

Мужики за топоры и взялись. А монастырские узнали, что община мельницу строит, всполошились. Двое из них — отец Овдоким да отец Гавриил — к омутку зачастили. Сами будто рыбу ловить, а укараулят, когда братья уйдут, мужикам нашёптывают:

— Напомнит водяной о себе, не лучше ли пойти на поклон к настоятелю. Он-то, поди, смилуется, разрешит монастырской меленкой пользоваться.

Но мужики братьев держат сторону, а кто прямо отрезал:

— Дорого больно ваши помолы обходятся, свою выстроим…

Не заметили, как лето к осени повернуло. Мужики с братьями до ночи работали. А как-то ушли все поране, к жатве на завтрашний день приготовиться. Один Гераська Смокотухин остался. Жидковат был для тяжёлой работы, по мелочам пособлял: бревно остругает али гвозди прямит. Так и в этот раз, покрутился и к темну закончил дела. Идти уж хотел, да слышит — на другом берегу в кустах заухало, в воду плюхнулся кто-то, взвыл диким голосом.

«Страхи каки! — закрестился Гераська.— Черти, видать, просыпаются!» Присел на корточки, А на другом берегу-то, из темноты лесной, двое, в белом выскочили и через плотину к мельнице с воплями побежали. Гераська тут не раздумывал, вприпрыжку в деревню побёг.

Братья сено в то время на стайку метали, увидели — по улице Гераська, будто ошалелый, бежит, кричит что-то и прямо к их двору заворачивает. Братья Гераську кое-как успокоили, тот и рассказал, будто видел, как черти утопленника гоняли по берегу и его самого чуть в омут не уволокли. Тут и мужики соседские подошли, тоже Гераську выслушали. Хоть и не всякий поверил ему, однако к мельнице все побегли. А как прибежали, глядят — у мельницы окна выбиты, двери высажены, и ось у жерновов перепилена. Кой-кто и задумался: «Неужто и вправду водяной пакостит?»

Только братья сразу смекнули, чьих рук дело, хотели мужикам объявить, да удержались: «Монахи-то отопрутся, не пойман — не вор. Время придет, проучим их».

А мужики затылки почёсывают:

— Зерно где молоть? Лето на исходе, жатва пришла, а там молотьба да помол!

А кто победней, голову обхватил:

— Монастырские с помола теперь половину стребуют!

А братья, оглядели, что сломано, и говорят:

— Чего охаем без толку, чинить надобно!

Впряглись, починили мельницу. Филипп с Никифором по ночам её караулили. А как обмолот прошел, заприметили — монахи Овдоким с Гавриилом на омуток опять, зачастили. Братья мужикам и говорят:

— Неспроста подле крутятся. Смекнули теперь, кто мельницу-то ломал? Проучим пакостников!

И уговорились объявить на деревне, да так, чтоб до монастырских слух долетел, будто братья с мужиками в город уедут на ярмарку. Сами с вечера лица в саже измазали, в прибрежные кусты забрались, а Филипп у плотины затаился наряженный.

Как стемнело, глядят — через плотину, с другого берега, двое к мельнице пробираются, мешки чем-то полные, под мышками несут. Подошли, из мешков солому вытряхнули, углы мельницы обложили и подожгли. Тут Никифор с мужиками из кустов выскочили, а из-за плотины в тулупе овчинном, шерстью кверху вывернутом, Филипп вылазит. На голове котелок дырявый — ну прямо черт из омута. Огонь загасили, тех двоих окружили. А это святые отцы Овдоким с Гавриилом оказались. На колени пали и крестятся: в темноте, видать, и вправду мужиков с Никифором за чертей, Филиппа за водяного приняли. А тот кричит зычным голосом:

— В воду! В воду их, окаянных!

Мужики и потащили монахов к реке, разок-другой окунули, потом рясы сорвали да к дереву их привязали. Сами кружным путём в деревню ушли.

Поутру люди приходят зерно молоть, глядят — монахи в одном исподнем к осине привязаны. Трясутся от холода, а у мельницы кучами солома обгорелая. Отвязали монахов, спрашивают:

— Как попали сюда да почему солома кругом обгорелая?

Те и покаялись, мол, приказ от настоятеля был спалить мужицкую мельницу, да водяной, вишь, не позволил.

Приволокли мужики монахов-то в монастырь, настоятеля спрашивают:

— Ответствуй, святой отец, неужто чертям молиться теперь, а не вашей богородице пречистой?

Тот сначала-то кричать принялся, дескать, за богохульство ответ держать будете. А мужики свое:

— Коли водяной мельницу от твоих посланцев спасает, кому вера?

Настоятелю и отвечать нечего, на Овдокима с Гавриилом все свалил, дескать, об их делах ведать не ведал, слыхом не слыхивал, по своему усмотрению пакостили, за то будут наказаны — на покаяние в тайгу, в дальний скит отошлю.

Пришлось мужикам рукою махнуть, отговорился настоятель-то. Но сытная жизнь для монахов кончилась — мужицкое зерно на общинные жернова потекло. Потому и мукомольня монастырская стала. Настоятель поначалу шибко злобствовал, даже Филиппа с Никифором предал анафеме; потом монахов к мужикам подсылал, чтоб те хлеб на монастырь жертвовали. Однако мужики сопели, кряхтели да кукишем монахов и провожали — зимой, дескать, молитесь, а по весне за соху беритесь. Пришлось монастырским на другой год пни корчевать да землю пахать.

А мужицкая меленка долго еще стояла, хлеб всей деревне молола, и братья, Филипп с Никифором, при ней робили. Люди на Toe-реке по сей день их добром поминают.

 

Дарьины ухажёры

А вы не слыхивали, как баба с чертями дружбу водила? Врали люди аль правду баяли, не знаю, но есть такой сказ.

Жил на селе Митроха Пыряев. Невелик, щупловат, а жена — красавица: белолица, полногруда, Дарьей звали. Парни-то, как девкой была, шибко подле неё увивались. А вот ведь — Митроху выбрала. Дарья сызмальства в работе удачлива: в лесу грибов али ягод больше всех набирала, в реке рыбу покрупней, чем у мужиков, корчагой вылавливала. Бабы и нашептывали:

— Красотой своей чертям приглянулась!

Дарья-то в девках смешлива была, не отнекивалась, а про неё всяки небылицы плели.

Пошла однажды в лес, чует — лешак за бока щиплет. Обернулась, перекрестила — отстал. Али того смешней: на реке белье полоскала, из воды харя высунулась — чмок в губы. Сплюнула. Бельё с мостков переложить хотела в ведро, глянула, а оно… рыбой полнёхонько: и карась, и налим, даже стерлядь востроносая.

Парни посля таких выдумок давай почёсываться:

— С Дарьей связываться — дело опасное.

А Митроха-то похитрей — углядел в глазах у неё лукавинку, понял всё: «От такой-то отказываться — дураком быть!» И посватался простофилям на зависть. Славно зажили молодые. Да только вскорости в нашу волость писаря поставили нового. Панкратом звали. Худющий, вреднющий, и волосы до плеч. Долговолосым за это кликали. Углядел Дарью, понравилась. А время пришло набор на царёву службу справлять. Писарь с начальством уладил, и забрали Митроху в солдаты.

Дарья с дитём на руках одна, от скуки-то иной раз на вечёрку придет, а долговолосый тут как тут. Она и не стала ходить. А Панкрат на улице встретит, до дому на глазах у соседей плетётся. А в безлюдном месте, где скараулит, начнёт приставать.

Терпела Дарья, терпела, решила к колдунье-старухе сходить. Бабка та привадить али отвадить кого — мастерица была. Девки к ней бегали — говорят, помогало. Вот Дарья у старухи-то и расплакалась:

— Другим красота в радость, а мне — горе!

Бабка головой покачала:

— С Долговолосым связываться — невеселое дело. — Да тут же ухмыльнулась: — Только не след тебе, молодка, Панкрата бояться, коли водяной с лешим у тебя в ухажёрах.

Дарья-то отмахнулась:

— Выдумки всё!

Да старуха в упор глянула:

— В каждой выдумке правда есть! — И рассмеялась: — Мы чертей к себе еще приспособим, помогут от Панкрата избавиться. С ними только уговорись.

И научила бабу, как быть.

Идет Дарья от старухи, а Долговолосый уже на улице поджидает. Дарья ему подмигнула и говорит:

— Приходи ко мне в полночь!

Долговолосый аж рот раскрыл и отстал с полдороги. А Дарья пошла на реку, только на берег вышла, из воды, будто кочка, голова лохматая высунулась. Дарья и говорит, как старуха подучивала:

— Приходи, водяной, к моему двору в полночь. Ждать буду, а чтоб не догадался никто, лужей у двора обернись, я тебе знак подам. Услышишь: «Хрю-хрю!», знай — это я к тебе спешу.

Только сказала, кочка в воду усунулась. У берега забулькало, волна по реке пошла и, будто собака, ноги Дарье, лизнула. Вечером Дарья сидит у окошка, видит: мужик-сосед воду из колодца нёс, да так неумело — споткнулся, опрокинул ведро. Чертыхнулся и ушёл, а лужица больше вдруг стала, в огромную лужищу разлилась. Дарья свинью из стайки выпустила, та пятаком, повела. «Хрю-хрю». И бегом на улицу. В луже улеглась, барахтается. По луже волны — теплой грязью хавронью окатывают.

Панкрат в это время к Дарье собрался, сапоги дёгтем натёр, волосы причесал, маслом намазал. В зеркало глянул: «Ярой!» Только ко двору подходить, глянь — лужища у ворот. Вброд идти — сапоги жалко, а враз и не перескочить. Углядел валун посредь лужи.

«Прыгну-ка я, — думает. — А с валуна прям на сухой берег, к воротам».

Разбежался — скакнул на валун.

А это свинья в грязи нежилась. Вскочила с визгом, понеслась прочь. Панкрат в лужу плюхнулся.

Соседи визг услыхали:

— Режут, чго ли, свинью-то?

Выглянули: из лужи писарь вылазит, ругается на чём свет стоит. Ну, на смех и подняли.

На другое утро пошла Дарья в лес за грибами, на улице опять писаря встретила:

— Чего ж не пришёл? — Подмигнула: — Весь вечер ждала!

Панкрат заморгал глазами, хотел её приобнять, но увернулась баба, к лесу бегом побежала. Только пришла, чует — за бока щиплет кто-то. Она и говорит:

— Лесовик, лесовик, приходи в вечер ко двору. Как услышишь: «Ме-е-е», — знай, это я к тебе спешу на свидание.

Лесовик и отстал, только листья у осин задрожали, будто ветер прошелся. Чует Дарья, корзина в руках тяжелей, стала, глянула, а она земляники полная. Отправилась Дарья обратно в село, а вечером смотрит — у ворот осинка стоит, листьями трепыхает. Дарья козу Машку рогатую за ворота выпустила. Коза бородой потрясла: «Ме-e-e». И к осине, листья пощипывает.

А Панкрат от грязи отмылся, штаны новые надел, рубаху с гарусом и к Дарье скорее. Только подходить, а коза как увидела, рога наставила. Панкрат кинулся было в сторону, да коза за штанину его поддела, вот и брыкнулся в пыль. Машка бородой затрясла, опять рога наставила. Еле Панкрат увернулся и припустил домой.

На другой день пошла Дарья в лес, лесовик веткой за косу ее ухватил. Дарья и говорит:

— Лесовик, лесовик, я к тебе вышла, да писарь Панкрат нам помешал. Уж и не знаю, как отвадить его.

И почудилось Дарье, будто зашумело, заскрипело вокруг, а ветка косу Дарьину отпустила. И опять у Дарьи корзина ягоды полная.

Пошла Дарья к реке корчагу достать, глянула — на берегу метки нет, придется в воду лезть. Только ступила — за ногу кто-то схватил, кругом пузыри пошли с бульканьем, и слышит:

— Ты пошто от меня убежала?

Дарья и говорит:

— Водяной, водяной, Панкрат долговолосый меня прогнал. Так сапогом пнул, и сейчас бок болит.

Только сказала, ногу-то и отпустило. Корчагу на берег выволокла, а она рыбой полнёхонька.

А Панкрат все думает: как Дарью укараулить. Решил ночью забраться. Как уснуло село, он и отправился. Только подходит, глядит — где осина вчера стояла, два огонька сверкнули:

— Батюшки, — ахнул Панкрат: это волк на него глядит, зубы оскалил. Рычит:

— Коли у Дарьиных ворот будешь мотаться, быть тебе худу!

Пянкрат тягу с полными портками. Кричит:

— Волк! Волк!

Соседские мужики кто с дубьём, кто с ружьём повыскакивали, к Дарьиным воротам подбежали, глядят — это гнилушки огоньками светятся. Давеча ребятня принесла, поиграли да бросили.

А Панкрат к своему двору прибежал, воды захотел с перепугу испить. Бросил в колодец ведро, а оно обратно не тянется, будто держит кто. Глянул в колодец, а оттуда лапа высунулась, ухватила за космы:

— Это ты мне мешал, Дарью ногами топтал?! — и утянула Панкрата в колодец. Утром только мужики достали, говорили — пьяный был шибко, потому и упал.

А Дарья, сколь лет без мужа была, не бедствовала — из леса грибов да ягод, с реки рыбы всегда приносила. И от людей пошло уважение, как-никак, долгонько ждать Митроху пришлось.

И как с царёвой службы вернулся он, лучше прежнего зажили.

 

Ямщицкий дед

Как-то прослышали мужики — в Иркутском городе икона чудотворная объявилась: с кого хошь любые грехи разом сымет, коли помолиться перед нею усердно да свечку поставить. Подумали мужики и с поклоном к Еремею:

— Поезжай-ка, дедушка, помолись за себя да за нас… Грехов-то за жись нашу темную — о-хо-хо сколь накопилось! А за старухой твоей приглядим, дровишек али еще чего — все будет.

Еремей и кивнул согласно. Собрали мужики со всей деревня деньжат на дорогу, по гривеннику с каждого, и отправили старика. Приехал он в Иркутск, нашел церковь, где икона была чудотворная, свечу алтынную перед ней поставил, отбил поклоны с крестом: за мужиков, за их чад и за себя со старухою; через месяц возвернулся, объявил мужикам:

— Отмолил за всех, как положено. Пущай, души ваши будут спокойные.

Ну, а те, недовольные, в воскресенье к Еремею заявились — обстоятельно, дескать, поведай: как ехал, город Иркутский каков из себя, ну, и чудотворная какова?

Старик в это время зипунишко осматривал, углядел на заплате дырку и крякнул с досады:

— Ах ты, елова шишка, и здесь проносился!

Потом отбросил его, стал рассказывать про икону — как слёзы у богородицы из очей текли; город Иркутск описал — большой город-то, не чета деревушке нашей, и вдруг просиял, будто приятное вспомнил:

— А и хороша, чугунка-то… Ране сколь месяцев добираться на лошадях приходилось, а нонче в тридцать ден обернулся. Молодым-то меня купцы нанимали обозы стеречь, а потом и сам я извозом занялся. Страху, бывало, натерпишься, пока груз до места доставить: то пурга, то конокрады, то чаерезы-разбойники; одно спасенье — удаль, винтовка, да кони быстрые, ну, ещё Дед Ямщицкий когда выручит. Меня-то не пришлось, а кой-кого наших из беды вызволил…

Тут поперхнулся старик, заморгал.

— Эвон как… не туда меня повело, не об этом ведь надо…

Но мужики руками замахали:

— Ну-у-у, дед, коль начал, досказывай! — У мужиков глаза загорелись, к Еремею ближе подсели. Старик опять зипунишко в руки взял, чтоб дырку чинить, и продолжил…

В деревне Уськино, что у Московского тракта, Ерофей Клюкин жил. Смолоду не женился — девка обманула: парень к ней всем сердцем, а она покрутила да за другого пошла. Он больше ни к кому и не сватался, один хозяйствовал: землю пахал, овёс для лошадей почтовых растил — станции-то от самой Москвы по всему тракту стояли.

Как-то зимой случилось Ерофею в город ночью поехать. Дорога сначала лесом шла, потом по степи побежала, он вожжи-то и опустил, дескать, Гнедко сам по тракту довезёт.

Лежит в санях, в звездное небо глядит. Вдруг лошадь стала, и будто из-под земли бородатых двое. Кистенем Ерофея .по темечку, да хорошо — скользом прошло, не до смерти ушибли…

Очнулся — ночь на исходе, в голове шумит. Все ж приподнялся, по сторонам поглядел — лежит он на тракте в санях, а лошади нет, увели. Заплакал было Ерофей с горя, да услышал звон колокольчика. Подъехала тройка: один конь белый, другой вороной, третий рыжий, будто огонь. Кучер — старик бородатый — с облучка крикнул:

— Впрягайся вместо коня, Ерофей, да волоки, по моему следу.

Дернул вожжами, и полетели саночки, только пыль снежная столбом закрутилась, и хохот удалой послышался. А пыль шибче крутит, словно иглами лицо колет, ветер шапку сбивает. Ерофей не знает, как быть, а тут над головой опять крикнул кто-то:

— Впрягайся, не то замёрзнешь лежа-то!

Почесал Ерофей темечко ушибленное, впрягся и потащил сани. Во все глаза глядит, на сажень ничего не видит. Вскоре взмок, из сил выбился. Присел на снежный холмик. «Пропал», — думает. Вдруг морда лошадиная из темноты высунулась.

— Свят! Свят! Свят! — закрестился Ерофей, а морда к нему губами тянется. «Да это ж Гнедко мой!» — обрадовался он, вскочил, за шею коня обнял.

Вскоре снег реже пошел, светлее стало. Запряг Ерофей коня, хотел ехать, но увидел; из сугробчика, на котором сидел, нога торчит. Разгреб снег, а там бородатых двое лежат, скорченные. «Замерзли, поди»,— подумал Ерофей, да заметил: у обоих армяки на груди в крови свежей. Ерофей с перепугу в сани прыгнул и погнал в город. Приехал на постоялый двор, знакомого ямщика — Кузьму Дерюгина встретил, с их деревни родом, тот и повёл Ерофея в трактир. Выпили по маленькой, Ерофей рассказал, что с ним приключилось, шишку на голове показал. Ямщик подумал, сказал серьезно:

— Это, Ероха, ты Ямщицкого Деда встретил, гуляет он по дороге нонче: то юродивым нищим прикинется, то ямщиком удалым, то стариком кучером. Для нас он прямо спаситель — в округе давно разбойники безобразят. Всё норовят в пургу да в метель, чтоб следов не было. Управы на них нет, только Дедка Ямщицкий и гоняет их. А появился он вот как. Один из наших собрался груз ценный и срочный везти. Отец ему и говорит: «Солнце средь бела дня за тучи скрылось — быть метели». Тот не послушал: «Чего мне метели бояться?! Не впервой, да и ехать-то недалече».

Старик и успокоился, сына отправил, а через час такая вихритень поднялась, два дня бушевала. Как поутихла, люди с почтой отправились. В двух верстах от городка у дороги сугробчик увидели. Разрыли, а там парень сидит скрюченный, а лошадь и груз пропали. Сначала думали — замёрз, но потом в затылке дырочку обнаружили от пули. Отец-то, как увидел сына погибшего, так будто умом тронулся — всё продал, дочерям на приданое лишь малость оставил и сам исчез, будто в воду канул.

Вот с тех пор дух его и гуляет в метель, на тройке по степи разъезжает с гиканьем. Мы, ямщики, зовём его Ямщицкий Дедушка — потому как добрым людям худа не делает, говорят, даже конём аль деньгами одаривал. А с татем встретится — живьём не отпустит. Видать, он тебя спас от разбойников, а их порешил…

Помолчал ямщик, потом наклонился и Ерофею, сказал шёпотом:

— Говорят, он на постоялые дворы заезжает, в трактиры заглядывает. Выпьет, рюмочку и слушает — кто о чём говорит.

Посидели Ероха с Кузьмой ещё немного, выпили по последней. Ямщик вскоре ушёл, Ерофей один остался, сидит притихший, людей разглядывает. Глядит — в углу парни гуляют, подле них старик в тулупе чай пьёт. Пригляделся Ерофей: старик на того кучера, что в степи тройкой правил, шибко похожий. Подошёл он к старику, рукой за плечо тронул, но тот исчез сразу, будто не было. Ерофей глазами заморгал. А старик среди парней уж сидит, рассказывает что-то весёлое — те хохочут, закатываются. Ерофей к ним подошел, старика схватил за плечо. Парни на него уставились:

— Ты чего, мужик?

Но старик улыбнулся, встал, отвёл Ерофея в дальний угол и подал руку. Только тот взял её — старик опять исчез, а Ерофей почувствовал в руке что-то, глянул, а это кошель, денег полный. Стоит Ерофей, покачивается, понять ничего не может. Парни про старика, видать, сразу забыли, над Ерофеем подсмеиваются:

— Ишь, как набрался — земля не держит!

А трактирщик крикнул ему из-за стойки:

— Эй, мужичок, чего по углам шарашишься? Шёл бы спать.

Хотел Ерофей из трактира идти, да услышал вдруг — плачет кто-то. Оглянулся, а это трактирщица служанку — татарку молодую — у стойки грязной тряпкой хлещет. Он и вступился:

— Пошто девку забижаешь?!

Та в ответ:

— Будет знать, как посуду хозяйскую бить.

Ерофей тряпку выхватил:

— Сколь черепки стоят?

Трактирщик-то и подсказал сразу:

— Три целковых плочено!

Достал Ерофей трешницу, кинул ему, а тот увидел у него кошель, деньгами набитый, глазами заморгал и говорит:

— Посидел бы ещё, водочки выпил.

Ерофей и не знает, что делать: «Может, и вправду остаться? Денег привалило много — погуляю всласть».

Сел на лавку, но девушка вскоре закуску поднесла, зашептала:

— Не пей, дяденька, споят тебя хозяин и деньги возьмёт. Уходи отсюда, а я выйду следом и тебя доведу до двора постоялого.

У Ерофея хмель-то поубавился сразу. Вышел из трактира, за ним девушка. До постоялого двора проводила.

В это время луна яркая из-за туч выглянула, лицо девушки осветила. Тени от ресниц на щёки пали, глаза будто звезды. Ерофей стоит, любуется, а девушка за бороду ласково его потрепала.

— Молодой вроде мужик, а бороду вон каку отпустил.

У того душа будто отмякла, спросил тихо:

— Как зовут тебя, черноглазая?

— Фаридой мать нарекла. — И вздохнула, по щеке слеза покатилась. Увидел Ерофей слёзы её — сердце забилось, спросил:

— Чего ж ты у этого борова служишь, али другой нет работы?

Фарида и рассказала:

— Родители год как померли, я с дедом осталась. А отец перед смертью в долг муку брал, а как помер, хозяин в деревню нашу приезжал, распиской над головой тряс, на деда криком кричал, будто мы его ограбили. Вот я и отрабатываю.

Выслушал девушку Ерофей, помолчал и сказал твёрдо:

— Хватит тебе мытариться. Завтра жди меня.

…Утром пришел в трактир. Хозяин за стойкой выручку пересчитывает, в дальнем углу компания тех же парней гуляет, Фарида полы метёт. Ерофей кивнул на неё трактирщику:

— Сколь должна тебе?

Тот прищурился:

— Семь рублёв.

— То год назад было, — нахмурился Ерофей, — а сейчас сколько же?

Трактирщик и загундел:

— Я её кормил, поил, посуды уйму побила. Семь рублёв, и все тут.

Вынул Ерофей деньги, кинул трактирщику. Фариде велел собираться. Та убежала и вернулась скоренько — пожитков-то всего узелок махонький, на самой шубейка драненькая. Ерофей и решил конфет да пряников ей на дорогу купить. Подошли к стойке, а трактирщик бабе своей приказал, конфеты отвешивать. Сам подсел к парням. Те притихли, зашептались, на Ерофея поглядывают. Девушка это заметила, Ерофея из трактира за рукав потянула, ничего не говорит, а глазами так и молит: «Быстрее!»

Пожал Ерофей плечами, пошел за ней. Сели в сани. Побежал Гнедко резво, да только от города чуть отъехали, так и увидели: вслед за ними санки гонятся, двумя рысаками запряжённые.

Фарида к Ерофею прижалась, заплакала:

— Хозяин это за нами гонится, с дружками на путников нападают.

Ерофей коню ходу прибавил, те тоже; Ерофей шибко погнал, да только Гнедко, хоть и добрый конь, всё ж для крестьянской работы более схожий. Вскоре топот рысаков сзади послышался. Оглянулся Ерофей, а в санях те парни, что в трактире гуляли, а средь них трактирщик из ружья в Ерофея целятся. Стрельнул, да попал в Гнедко. Упал конь, сани на бок, Ерофей с Фаридой в снег вывалились. Разбойники из саней повыскакивали, к ним было кинулись, да вдруг, откуда ни возьмись, тройка коней вылетела: одни конь белый, другой чёрный, третий рыжий, будто огонь. В санях старик сидит бородатый, давай вокруг разбойников крутить с гиканьем. За санями пыль снежная вихрями. Разбойников уж и не видно, не слышно, а тройка всё по кругу, и будто гром по небу раскатывается.

Вдруг тройка стала, и стихло всё. На том месте, где разбойники из саней выскочили, огромный сугроб образовался, а рысаки их поодаль стоят, похрапывают, на сугроб пугливо косятся. Ерофей на Гнедко убитого поглядел, заморгал глазами:

— Как без коня-то в хозяйстве?

Тут старик на тройке подъехал, слез с облучка, подал Ерофею вожжи, сказал:

— Владей, парень, тройкой, кони не простые: от дурного глаза, от лихой руки заговоренные, и в работе будут хорошие.

Ерофей старику в пояс поклонился:

— От смерти второй раз спасаешь. В трактире деньгами одарил, а сейчас вот коней…

Но не договорил, поперхнулся, на колени перед стариком упал, Фарида рядом встала. Старик на неё кивнул, сказал ласково:

— Сироту от мытарств избавил — доброе дело, а добро должно быть оплачено!

И на сугроб поглядел грозно:

— Ну, а злодеям — смерть злодейская!

И вздохнул тяжело:

— Андрюху мово ведь это они погубили.

Сказал так, взял из саней дробовик, пошёл к рысакам разбойничьим. Гикнул, свистнул и погнал в степь, только пыль снежная столбом закрутилась. Долго глядели Ерофей с Фаридой ему вслед, покуда из виду не скрылся. Потом сели в сани, и повёз Ерофей Фариду в родную деревню под веселый звон колокольчика.

 

Заговорённая тройка

Приехали Ерофей с Фаридой в деревню, мать-старуха на крыльцо в это время вышла, глядит — сын тройкой добрых коней правит, ахнула. Ерофей подкатил, обнял её и сказал:

— Гостей на свадьбу сзывай, в дом жену привез — тебе помощницу.

Старуха увидела Фариду, будто окаменела — сын с иноверкой судьбу связать пожелал. Сжала губы, глядит искоса. Ерофей это заметил, рассказал, как Фарида спасала его, и потом добавил:

— Ты, мать, сердцем прими её, а веру сменить можно.

Вскоре окрестили девушку, и обвенчался с ней Ерофей. На свадьбу друзей пригласил, средь них ямщик Кузьма гулял. Стал Ерофея сговаривать — в большое село жить переехать, извозом заняться. А им тогда многие промышляли, чугунки по тем временам не было — все перевозки ямщицкая служба справляла.

Так и поступил Ерофей: уговорил мать, дескать, с такими конями хороши заработки будут. Та сначала противилась, с родного гнезда съезжать не хотела, но потом рукой согласно махнула.

Продали они избу, Ерофей деньги добавил, что Ямщицкий Дед подарил, купили в большом селе дом хороший. Фарида с мужем в татарскую деревню съездили, её деда к себе жить взяли. А через год Фарида Ерофею троих сыновей принесла, да таких занятных — лицом все трое похожие, а волосёнки разные: один светлый, другой чернявый, третий рыженький, будто солнышко.

Сам Ерофей почту на своей тройке возил, и как повезёт, так быстрей других возвернется.

Как-то прибыл в контору груз ценный и депеша от губернатора, дескать, в короткий срок на другую станцию нужно доставить, а тут метель замела — носа не высунешь.

Начальник почты к ямщикам с поклоном:

— Выручайте, мужики!

Но те в один голос:

— Мыслимо ли дело — по такой падере стафеты возить?!

Один Ерофей смело вышел вперёд:

— Давай, повезу.

Ямщики-то руками замахали, закрестили его:

— Окстись, Ероха, себя и коней загубишь, детей оставишь сиротами!

Но он не послушал, и не только доставил посылку с депешей вовремя, а ещё к вечеру вернуться успел. Ямщики коней Ерофеевых похваливали: не кони, а птицы.

Но и предупредили:

— Смотри, кабы твоих быстроногих конокрады не увели.

Ерофей только посмеялся в ответ:

— Лошадки мои не простые — заговоренные. Мне их сам Ямщицкий Дедушка жаловал.

Многие, конечно, не верили, усмехались, однако Ерофея уважали. Были, правда, завистники, по углам нашёптывали, мол, тройка нечистым подарена, да и сам Ерофей антихрист, с иноверкой живёт, не зря дети у неё, что кони, разномастные, и ещё черта — татарина старого в дом взяли.

Ерофей с Фаридой все мимо ушей пропускали, но мать Ерофеева не спускала — на болтуна с клюкой накинется:

— Моя невестка получше иной русской бабочки — мила, скромна, мужу покладиста. Меня, старую, от тяжелых работ избавила, а что татарочка — так она крещёная. Чего языком трепешься.

Одному, другому прищемила старуха язык — замолчали. Но на коней с завистью поглядывали. Один такой у богатого купца кучером служил — Касьян Пурыгин. Купец большие табуны имел — разбегутся по степи, глазом не окинешь. Любил на тройке с ветерком прокатиться. Как-то велел Касьяну лучших рысаков запрячь, выехали на тракт. Глядят — впереди тройка почтовая, хозяин и крикнул кучеру:

— Обгони! Чего тянешься?

Дёрнул Касьян за вожжи, купец удивился — почтовые лёгкой рысью бегут, его в галоп перешли, но догнать не могут. Купец тростью ткнул кучера, тот кнутом щёлкнул — кони во весь дух понесли. Вот уж пена с губ полетела, а почтовые всё впереди. Купец глаза выпучил — у простого ямщика кони резвее рысаков его тысячных, тут Касьян обернулся, закричал:

— Кабы, хозяин, лошадей не загнать?! Вон правая пристяжная уже захромала. А Ероху-ямщика всё равно не догоним, его это тройка.

Купец пожалел своих коней, велел ход сбавить и назад повернуть.

После того долго не выезжал, про Ерофеевых коней всё думал: «Кабы мне таких!..»

Послал к нему кучера и наказал:

— Уломай ямщика, денег больших от меня посули, а тройкой чтоб я овладел!

Касьян стал к Ерофею подкатывать с разговорами:

— Продай коней, а его степенство не оставит своей милостью.

Но тот выслушал и сказал как отрезал:

— Не продажные кони! Семью мою кормят. А милость хозяйская — дело изменчивое.

Кучер вернулся к купцу ни с чем. Но тому тройка Ерофеева — будто сорина в глазу. Одно втемяшилось — добыть коней и баста. Высказал Касьяну:

— Что ж, продать не желает — дурак, значит!

И намекнул тут же, будто невзначай обронил:

— Найдутся людишки — коней уведут; за деньгами-то не постою. Ну, а кони в табунах моих затеряются — попробуй сыщи.

Касьян и решил: «Чего другим случай такой отдавать, сам использую — деньги от купца получу».

Стал дожидать удобного случая. Как-то летом, темной ночью, забрался к Ерофею во двор; а кони лягаются, только белый смирно стоит. Увел Касьян его со двора и погнал в степь. Доскакал до реки, коня через мост правит, а тот к броду поворачивает. Только коснулся воды — и растаял, а вместо него вдруг лебедь белый крылом взмахнул и полетел в камыши. Касьян из воды на берег выбрался. Трет глаза — коня нет, лишь седло с уздой на берегу лежит. Пришлось седло на себя взваливать да переть в село десять верст. К утру лишь вернулся. Мимо двора Ерофеева проходил, глядит — конь белый во дворе мирно сено жуёт. Касьян глазами заморгал и пошёл к себе. На другую ночь опять забрался. Глядит — рыжий конь мирно стоит. Касьян его и увёл. Только от села отскакал, глядит — впереди стог сена горит, а рыжий на него со всего маху скачет; у самого пламени на дыбы поднялся — и не стало его вдруг, лишь, взлетел к небу голубь красный, будто язык пламени, и полетел к селу. Касьян чудом в стог не угодил, рядом свалился. Всё ж бороду опалил. Только отполз от огня, приподнялся, глядит — люди на пожар бегут. Увидели Касьяна с бородой обгорелой и — к нему. Хозяин стога первый на него накинулся:

— Такой, этакой — стог поджёг, больше некому! Табак в селе только ты куришь! Давай рассчитывайся.

Другие его поддержали. Касьяну деваться некуда, пришлось бычка на двор мужику утром свести. Мимо Ерофеева дома проходил, глядит — рыжий во дворе сено жуёт. Касьян обозлился, думает: «Как бы Ерофееву гнезду учинить разорение?!»

Ночи не спит, осунулся. А тут недогляд большой за лошадьми; как-то со скачки хозяйского любимца не выгулял, напоил сразу — конь и занедужил. Купец выгнал кучера без расчёту, себе другого нанял.

Запил Касьян с той поры, хозяйство, жену бросил и в город подался. Там с двумя конокрадами на базаре снюхался, подговорил помочь ему коней увести. Вернулись в село, во двор к Ерофею забрались. А кони тихо стоят, будто ждут кого-то. Ушами лишь водят да на конокрадов косятся.

Касьян в этот раз вороного выбрал, а татям белого да рыжего отдал. Только они со двора вывели, вскочили, а коня поскидали их тут же.

Который упал с белого — в лужу превратился, который с рыжего — в колоду обугленную. А вороной помчал Касьяна к оврагу, что за селом был, и сбросился вместе с всадником. Сам обернулся чёрным вороном и улетел в лес.

Поутру вышли Ерофей с Фаридой во двор, за ними мать, дедка старый и сынишки малые. Ерофей коней стал запрягать, старик ему помогает и говорит:

— Снилось мне, будто коней кто-то ночью пугал.

Тут мать воскликнула:

— Дождя вроде не было, а гляньте-ка — лужа у калитки!

Погнала к луже гусей, да запнулась и проворчала:

— И колоду кой черт притащил.

Ерофей улыбнулся, посадил Фариду с сынками в коляску и повёз кататься. Вскоре солнце взошло — лужа высохла, а колоду старик на дрова изрубил.

К вечеру бабы мимо Ерофеева двора коров гнали, новость принесли — Касьяна с переломанным хребтом в овраге нашли. Жене доложили, а она от него отказалась:

— Здоров был — меня бросил, а немощен стал, так объявился.

Пришлось уряднику вмешиваться — достали добры люди Касьяна, принесли в село. Жене деваться некуда — приняла.

Однако лекарь велел Касьяна в город в больницу везти. Пошла баба к купцу лошадь просить — как-никак многие годы верой и правдой у него служил, но тот отмахнулся:

— Бродягам я не помощник.

И велел её со двора вытолкать. Хорошо, соседи свою лошадь дали, увезла мужа. Ерофей про Касьяна услышал, сказал вдруг, будто вспомнил чего-то:

— Вот она — милость, хозяйская, как для него обернулась.

Все же оклемался Касьян. Только стал с тех пор скособоченный, голова трясется. С протянутой рукой у церкви постоит, наберёт медяков на шкалик и в трактир ямщицкий скорее. Там выпьет и плачется всем проезжающим о том, как сгубила его заговоренная тройка и как через Ерофея-нечистого убогим стал. Его послушают, посмеются и скажут:

— Не тройка сгубила тебя — жадность! Ерофея мы знаем — удалой ямщик!

И, глянув в лицо его пьяное, добавят:

— Сам ты, братец… нечистый!

 

Исправниковы караулы

В разрез тракта речка течет, летом тихая, а в сухмень мелела: в омутках вода стоит, меж ними ручеек — зайцу перепрыгнуть сущий пустяк. Тут ямщики и переправлялись. Зимой тоже лиха не знали — ударит мороз, закует речку — где хошь проезжай. Однако по весне разольётся, брёвна, словно щепки, несёт. Ямщики окрестных сел мост построили, да не рады: исправник караул на мосту поставить решил. Он в округ недавно назначенный был, старый-то дела запустил, на дорогах разбой случался, чаще у моста грабили. Вот новый и объявил:

— Всех разбойников изведу!

Ямщики, вздохнули:

— От разбойников караул — дело хорошее!

Только, затея та сущим разбоем для них же и обернулась: кому через мост нужда — деньги плати. А караульные в книгу записывают: кто куда ездил, заплатил ли, а нет — в долговую графу заносили. Да кабы копейку за переезд, а то — гривенник. А мужику не напастись: на другой берег за сеном аль на пашню сколь раз в день приходилось мотаться, бродами переправляться пробовали, да солдаты караульные ловили, штраф сдирали. Бывало, правда, жалели, — как-никак сами из мужиков, — отпускали и никуда не записывали. Однако исправник узнал, надумал караульных арестантами уголовными заменить: эти, дескать, не спустят. И начальнику окружной тюрьмы заявил:

— Нечего твоим подопечным казенный хлеб даром жрать, пущай послужат отечеству!

Отобрал несколько, раздал солдатскую амуницию и поставил. А потом на мосту таможню выдумал.

— У меня, — говорит, — в округе, как в хорошем государстве, должно быть устроено, а значит, и таможня нужна.

От неё и купцам не стало житья: караульные остановят, товар оглядят, требуют пошлину. Само собой, и себе откраивали, потому за доходами строго следили. Исправник будто в воду глядел — никому не спускали: бывало, иной купец взропщет — по какому праву, мол, — у него товар отберут, самого в речку. Вот и стали платить безропотно. Поперву — деньги в казну, да вскоре приметили; у исправника часы карманные с золотой цепочкой появились, потом гнедых пара и тарантас новый. На нём к губернатору в гости катался. Слыхали, будто племянником приходился, потому всегда ездил запросто и никто жаловаться не смел.

А как-то с поклоном губернатору табакерку серебряную преподнесли, да ничего не вышло. Губернаторова прислуга сказывала, что его превосходительству золотую исправник сразу же подарил, а губернаторша будто пальчиком только племяннику погрозила да шалуном назвала. Она-то чуток лишь старше была. А он из себя видный, лицом дородный, Андрей Власычем звали, по фамилии Жгучин-Жучин. Про него посказульку в народе сложили: «Жгучин-Жучин всех замучил!» И уж, вправду — ямщикам гибель, купцам разорение. Кричит: по-государственному веду! А кто знает — по закону ли? Скоро до бунту недалеко, да губернатор вдруг сам исправника от должности отстранил и с моста караулы снял

Да что, отчего? По-всякому в народе гадали, сказывали, будто с губернаторшей в постели застал али до царя челобитную выборные донесли. А, по правде сказать, случилось вот как…

У купца Жомова дочка Настасья на выданье была, с ямщиком слюбилась, Егором звали. Купцу, знамо дело, така родня ни к чему, углядел, что Егор с вечёрок дочку провожать наладился, кулаком погрозил:

— Не по тебе ягода! — И дочери заявил: мол, не сохни, сам найду жениха. Да парень-то ушлый — убегом обвенчаться девку давай сговаривать. И сговорил уж, да отец её через мост с товаром намедни поехал, караульные задержали. Ране-то именитых людей всё же исправник не трогать наказывал, а купец степенный: борода до пупа и живот — вниз глянет, ног не видит. Да караульные пьяные были — кто едет, толком не разобрали, товар отобрали, купца в реку. Насилу выбрался. Как до дому доплёлся, дочка заахала, купчиха руками всплеснула:

— Где ж так увозекался?!

А Жомов в голос воет, самого озноб бьет. В бане его пропарили, водкой растерли. До утра прохрапел, а проснулся, рассказал всё и опять расплакался:

— Эк-кое посрамление в старости притерпел!

Поехал к исправнику жаловаться. Тот мундира уронить не желал, напустил строгости да купца же и обругал. Приехал Жомов домой, сказал семье:

— Кабы такой человек отыскался, чтоб с исправником посчитался, ничего бы не пожалел.

Дочь те слова любимому передала. Ямщик и подкатил к Жомову:

— Отдашь коли Настасьюшку за меня, берусь исправника под монастырь подвести. — И на расходы денег спросил.

Жомов оторопел: «Голытьба, гляди-ка, дочь сватает — не по носу!» Да тут же и усмехнулся: «Разве сиволапому с исправником совладать?!» Однако Жгучину-Жучину насолить охота, махнул рукой:

— Чем черт не шутит! — И дал ямщику денег.

Егор самогону нагнал, стал через мост кажен день кататься. Караульные:

— Стой! Плати проездные!

Ямщик заплатит и нальёт всем для сугреву по шкалику. Али просто бутылку отдаст. Караульным шибко понравилось, и без денег пускали, лишь бы самогон привозил. Так Егор их всп лето поил. Как захмелеют, ямщику рассказывают, кто куда и когда через мост ездил.

Вот как-то по осени губернатор к исправнику на охоту собрался — у того в тайге займище, дачею называлось. Прикатит губернатор с дружками, а то и со своей губернаторшей — неделю пальба по тайге, а в даче вечером гулеванье. Так и в этот раз. Губернаторша вперед мужа укатила, губернатор чуток с делами замешкался. А тут чиновник большой нагрянул из Питера.

— Так, мол, и так, ваше превосходительство, жалуются на твоё протеже, да не мужичьё, люди все именитые. Да еще караулы будто на мостах выдумал.

Губернатор руками развёл: дескать, от рвения к службе — усердие, а что поклеп на исправника, так это от зависти. У Христа и то недруги были. А караул — для порядку.

И тут же разговор о другом повел:

— Труды, мол, трудами, а мы лучше сами к нему прокатимся; угодья хорошие там, охота отменная. Жена моя уж второй день у Андрей Власыча.

В общем, сговорил чиновника. Однако наперёд отправил ганца к исправнику; жди, мол, завтра прибудем с ревизией. Жгучин-Жучин и повелел караульным ни с кого проездных да пошлин не брать.

Егор в тот день через мост ехал, ему и выболтали, что большие гости едут к исправнику. Задумался он, вскоре собрал друзей-ямщиков по тому числу, сколь караульных на мосту было, и обсказал свои мысли, а ямщики рады другу помочь — сами от исправника натерпелись. Повёз он их через мост, бутыль большущую караульным отдал и дальше с друзьями направился. Версты не проехали, поворотили обратно. Глядят — караульные в караулке валяются: то ли пьяные, то ли сонные. Постаскивали мужики с караульных мундиры, на себя натянули и в караул встали.

Вскоре губернатор с чиновником катят, глядят — караульные во фрукт вытянулись. Губернатор осклабился, рукой было к виску потянулся:

— Молодцы, солдатушки!

Да один-то вдруг лошадей под уздцы, Егор это был:

— А проездные платить будет кто?!

Побагровел губернатор, глазищами закрутил:

— Вы что, сучьи дети, приказа не знаете!!!

А Егор ему:

— Как же не знам — со всех проезжающих плату берём, а кто супротив, того бить велено! — И махнул рукой: — Лупи окаянных! Их благородие, господин исправник, нам всё разрешат!

Мужики к коляске кинулись. Губернаторский кучер с перепугу деру в тайгу, а у чиновника с губернатором резвости не хватило, глазом не успели моргнуть, как на землю стащили. Да поняли вовремя — лучше не перечить: чем тумаков получить али вовсе жизни лишиться — что в бумажниках было, все отдали. Отпустили их мужики, те не стали кучера дожидаться, погнали в большое село к исправнику, а как из виду-то скрылись, мужики мундиры скинули, на спящих караульных напялили и по домам скорей разошлись.

А губернатор как прикатил, исправниковы прихвостни и залепетали, что их благородие с её превосходительством на даче вашего превосходительства дожидаются. Губернатор нахмурился, в тайгу везти приказал, там и застал супругу с молодым полюбовником. Хоть племянник, а все же обидно — рогоносцем на всю губерню прославят. Куда подале в глухоманно село решил посадить. А чтоб чиновника ублажить, к вечеру сам караульных взялся допрашивать. Те отрезвели, не поймут, об чём разговор, будто память отшибло. А губернатор к лицам приглядывается и сам не признает никого.

— Кто такие? — стал дознаваться.

И открылось, что арестанты они переодетые.

В другом случае дело замяли бы, однако дознание при столичном чиновнике проходило, потому их обратно в тюрьму, а заодно и исправника под конвоем отправить пришлось.

В народе про то, как арестанты губернатора скараулили, разговоры долго ходили, да многие на нашенских мужиков глазом косили: у Егора и дружков его деньги вдруг немалые появились, а откуда — не сказывали. И купец Настасью за ямщика вскоре отдал. А на свадьбе-то объявил:

— Теперь, мол, спокоен за дочь — с таким ухарем не пропадет!

 

Ямщикова охота

В притрактовых сёлах извозом многие промышляли — у каждого лошадёнка-две, а коли хозяйство крепкое, и тройку держали. Ямщики друг перед другом хвастали;

— Мои жеребцы — огонь!

— А у меня зато — тяговые!

Однако лучшие-то у Петра Крутоярова были, ямщики про него говорили:

— Слово знает!

Пётр не отказывался:

— Ямщику без слова нельзя.

Бывалоча, с жеребцом необъезженным мужичонко совладать не могёт: ругается; бичом коня хлещет. А Пётр увидит, крикнет:

— Дай-ка я спробую!

Подойдёт, рукою коня погладит и шепнет ему. Жеребец ушами поведёт, глазами — мырг-мырг и, словно телок, губами к парню потянется. А Пётр скажет:

— Беречь коня надобно!

Удивится мужик:

— Ишь, какой жалостливый! Поди, сам готов в сани запрячься: силушки-то не занимать!

А и такое бывало: воз на гору лошадёнка не может вывезти; он её распряжёт, в оглобли встанет, хомут — на себя и вытянет. Смахнет со лба прядь мокрую:

— Где уж родимой, коли меня вон как прошибло!

Дюжий был: ни пурги, ни чаерезов-разбойников не боялся, а как на охоту за волком — всегда первый. Запряжет своего Каурку в кошевку — санки легкие. Поросёнка в ящике к санкам привяжет, Федю-дружка за вожжи посадит, и гуляют по степным дорогам. Поросёнка трясет, визжит он — волки голодные стаей за кошевкой из околков выскакивают, а Пётр бьет их в упор из двустволки.

Вдвоём-то на такую охоту не всякий выезжать осмеливался; конь выдохнется али споткнется да захромает — одолеют серые, к утру ни коня, ни охотников не останется. Потому и сбивались мужики в три-четыре ружья, да еще топор за кушаком у каждого.

Ну, а Пётр с Федей опасное дело забавой считали, не одну стаю в степи изничтожили. Мужики, как волки докучать шибко учнут, их приглашали. Покатаются ребята, постреляют — наутро едут, добычу по степи собирают.

Раз как-то выехали они в ночь. Луна яркая — далеко видать. Каурка ходко идет, поросёнок повизгивает. Покатались туда-сюда. Пусто в степи.

— Эге! — ухмыльнулся Пётр. — Видать, здесь всех серых повыбили. — И говорит другу: — К Мосихе давай-ка сворачивай. У деревеньки той три зимы не катались, мужики сказывали — волк объявился.

Федя ему: далеко, мол, до деревни отселева.

— Для Каурки далеко разве?! — удивился Пётр. Федя плечами пожал, припустил вожжи.

Глядят ребята по сторонам — не сверкнут ли где огоньки зелёные, не выскочат ли серые из колка. Вот и Мосиха показалась. Тут, откуда ни возьмись, волк выскочил — да к саням. Пётр волчий лоб на мушку поймал. Грохнул выстрел, волк подпрыгнул, будто увернулся от пули, и опять догоняет. Пётр из второго ствола, тот опять увернулся, уж вровень с Кауркою скачет, за шею ухватить пытается. Тут Федя изловчился, нагайкой хлестнул серого. Волк и полетел кубарем, далеко отстал.

Д конь в это время во весь дух скакал, так и влетели в деревню. Глядят, у одной избы шест длинный торчит, а к нему колесо от телеги да клок сена привязаны — постоялый двор, значит. Около него осадили коня. Пока хозяева просыпались, Пётр Феде и говорит:

— Глянь ружьишко — может, с прицелом что?

Федя ружье осмотрел, плечами пожал:

— В порядке все.

Пётр только руками и развёл:

— Неужто глаз мой отказывает?

Но вот засов заскрипел, мужичок-горбун хромоногий впустил охотников, на коня глянул:

— Ишь какой взмыленный! Чего гнали-то?

Пока Федя по двору Каурку выгуливал, Пётр мужику про волка и рассказал:

— Стреляю в упор, а ему хоть бы что! Впервой у меня этакое. Засмеют на селе, коли узнают. Хорошо, хоть Федюха не растерялся, нагайкой огрел, а то бы лишились Каурого.

Мужичок ничего не ответил, только головой покачал и захромал себе в избу. Задали ребята сена коню. В избу вошли, мужичок им на лавках у печки спать указал и знак подал: тихо, мол, не го хозяйку разбудите. Улеглись Федя с Петром, мужичок на печку забрался; помолчал-помолчал, да и зашептал.

— Это, ребята, волк-оборотень вас догонял: ни пуля его не берет, ни картечина. Третий год как объявился, деревню в страхе держит. Ваше счастье, что живы остались. Наши-то мужики намедни барашков в город возили, на ярмарку, только от деревни отъехали, у колков берёзовых старика бородатого увидали — стоит, руку поднявши. Подъехали, а тот волком обернулся и — к лошадям. Пока мужики за топоры хватались, серый лошадушек порешил, барана из саней выхватил, да и был таков. — Помолчал горбун: — Как теперь мужикам без коней-то? И хозяйке моей худо — ямщики деревеньку нашу объезжать стали, кормиться уж нечем.

Потом покряхтел, поворочался да, видать, и уснул. А Федя с Петром долго еще не спали, всё об одном думали: «Ишь ты, волк-оборотень? Пуля его не берёт!» А утром-то, как проснулись, слышат — самовар гудит, у стола хозяйка хлопочет, а горбуна на печке нет. Пётр на хозяйку глянул и рот раскрыл — красавица перед ним стоит; щёки румяные, глаза весёлые. Улыбнулась Петру, будто жемчугами сверкнула. Поставила самовар и с поклоном:

— Не пора ли к столу гостям дорогим? И Парфишка, работник мой, скоро вернется. Жеребчику вашему пошел сена задать. Утром-то я глянула — добрый конек!

Парни с лежаков вскочили, к столу подсели. Тут и Парфишка пришел, да сам невесёлый, да прямо с порога:

— Ночью волк, что за вами-то гнался, к соседу в овчарню забрался, порезал овечушек, то-то бабы щас убиваются.

Попили ребята чаю, а Парфишка всё в окошко поглядывал, поджидал будто кого-то. И говорит вдруг:

— Так и есть, опять Игнат к нам заворачивает.

Парни переглянулись:

— Чего мешкать, загостились уж.

С хозяйкой рассчитались. Федя-то первый к коню ушёл, а Пётр задержался — на хозяйку глянуть ещё раз хотел да заметил: у неё от лица кровь отхлынула, затряслась вся, сказала со вздохом:

— Господи, и чего ходит?! Житья нет!

В это время мужик вошел, не спросил никого, развалился на лавке. Хозяйка, бледней полотна, за занавеску юркнула. А мужик на парня рыкнул:

— Ступай-ка отселева, чего встал?!

А Пётр. стоит. Заметил, глаза у Игната этого, как у волка, зелёным огнём вспыхивают. Игнат разозлился, что парень взгляд его выдержал, медведем пошел на него. Пётр кулаки сжал, но хозяйка из-за занавески выскочила:

— Ещё не хозяин, чтоб в моём доме гостей обижать! — И Петру тут же: — А ты иди, парень, — беду на себя не накликивай.

А Петра будто сила изнутри подпирает. Глядит в упор на обидчика да и говорит:

— Уйду, коли он со мною пойдёт!

Игнат-то ногою чуть дверь не вышиб. А во дворе зарычал:

— Сейчас раздавлю! — Да видит, хоть сам здоровый, но и Пётр статный, и Федя недалече за оглоблю держится. Сверкнул глазищами:

— Встретитесь мне! — И за воротами скрылся.

Тут Парфишка из-под саней сразу вылез. Ребята и спросили:

— Кто Игнат-то такой? И почло боитесь его?

Почесался Парфишка да и сказывает:

— Приехал три года назад — как волку-то объявиться. А откуда — неведомо, да, вишь, всю деревню в кулак захватил. Люди говорят — силу колдовскую имеет. Кто ему поперёк, тому обязательно худо: пожар приключится, скотина падёт али сам сгинет. Как приехал-то, девку из хорошей семьи высватал, и за год со свету изжил. Отец с братом заступились было, да в степи на них волки напали, там и смерть приняли. А теперь, вишь, к Катерине, хозяйке моей, подкатывает. Я-то у родителя её в работниках был, царство ему небесное, теперь вот дочери век дослуживаю. Отец перед смертью просил не бросать, а то и замуж отдать за хорошего человека. Да только где Катерине замуж-то? Парни как узнали, что Игнат на неё. глаз положил, обходить стали, боятся связываться…— Покачал головой Парфишка: — А за Игнатом, ох, загибнет красавица! — и захромал в конюшюню.

Федя с Петром за ним отправились. Глядят, у коня полные ясли заданы, овса корчага насыпана, грива расчесана, косицами заплетена. Ребята и удивились!

— Кто ж это коня так ухолил?

А Парфишка руками развел:

— Я ить сена чуть только бросил, а кто-то и овса в корчагу насыпал! — Да тут же и ухмыльнулся: — Ко двору, видать, вы домовому нашему. Он это позаботился!

Запрягли ребята в кошевку коня, а Парфишка до конца деревин подвезти попросился. Как деревню проехали, на окраине горбун на дом брошенный показал:

— В нём, люди говорят, со всей деревни домовые по ночам собираются: в кости играют да бражничают.

Спрыгнул Парфишка, пошёл своим путем, а парни усмехнулись и домой покатили. Федя-то песню затянул, в Пётр молчаком ехал — Катерина-красавица перед глазами стояла, всё о ней думал. Как приехал, выпросил у начальства, чтоб на другой день послали в ту сторону. Груз до места доставил, к вечеру к Катерининой деревне Каурку направил, а как к деревне-то подъезжать, увидел — из околка Игнат вышел, руку поднял, глазами так и сверлит. Парень, однако, не струсил, остановил Каурого. А Игнат и зарычал:

— Живота лишишься, коли на двор к Катерине заедешь!

Пётр усмехнулся:

— Не заеду, коли от ворот поворот получу!

Дернул вожжами и покатил, а самого подмывает назад оглянуться. Отъехал чуть, слышит — конь захрапел, косится и с шага на рысь переходит. Обернулся — волк следом скачет. Парень винтовку в руки, прицелился хорошенько, спустил курок. Кувыркнулся серый и опять догоняет. Пётр еще раз выстрелил, а волку все нипочём. Схватил тогда парень нагайку, изловчился да и стеганул волка. Завертелся на месте он, отстал от саней.

А уж ночь, темно кругом. Пётр к деревне подъехал, глядит — на бугре, в дому брошенном, в окнах свет, из трубы дым валом. Ну, Петр и залюбопытствовал, завернул коня на бугор. Подкатил к дому, глянул в окно — старичков пятеро на скамейках круг топчана сидят, в кости играют. Сами росточком с кошку, бороденки до пупа, носы пуговкой. Один-то Петра увидел, лапкой махнул: заходи, дескать. Ну, парень и зашёл в дом. Присел на скамью и спрашивает: мол, кто такие? Старички рассмеялись, а тот, что Петра первый увидел, носишко выставил:

— Хозяева мы здешние — домовые. Аль не слыхал? Все про нас знают, да редко кому показываемся. Тебя-то я знаю — ить это ты с дружком давеча к Катерине на постой приезжал. Каурка твой мне шибко понравился. Оба с тобой мы лошадники. Потому-то у Катерины живу, что ямщики у ней останавливаются. Только объезжать стали деревню-то, и конюшня пустая.

— Ой худо, худо нам! — закивали домовые.— От колдуна Игната житья нет! Сам-то Игнат дома сидит, а душа по степи волком рыскает. Коли того волка убить, то и Игнат окочурится.

Пётр и говорит:

— Стрелял я в волка, да што толку-то — пуля его не берёт!

Старички в один голос и заскрипели:

— Есть на него управа! Только не пулею, силой рук своих убить его можно. Што в руках держишь, тем и убьёшь!

Вдруг домовые исчезли, а в дверь Парфишка-горбун просунулся, глядит удивлённо:

— Иду по деревне, смотрю — лошадь у дома! Чья, думаю. Подхожу — Каурка копытом бьет. Что за дело?! А это ты здесь похрапываешь да нагайкой во сне размахиваешь!

Огляделся Петр — в окне и впрямь утро забрезжило, а сам сидит на лавке, к стене притулился, в руке нагайку крепко сжимает.

Вышли Петр с Порфирием, парень — коня под уздцы и повёл ко двору постоялому, а по дороге-то рассказал, что к Катерине заехать решил, да вот в дом этот случайно забрел и уснул ненароком.

Вдруг видят — мужиков толпа обсуждает чего-то. Кто ругается, кто-затылок чешет, а кто просто стоит, понурив голову. Петр спросил: чего, мол, невеселы? Ему и говорят:

— А чего веселиться, коли волк нас одолел! Как ночь — к кому-нибудь заберётся. Для всех горе, один Игнашка довольный — тоже ведь волчья натура.

Ну, Пётр и давай сговаривать на охоту сообща отправиться. Мужики глядят — парень-то не из робких, сами осмелели. Друг дружку давай подталкивать:

— Чего боимся? Скопом-то, поди, одолеем разбойника!

Да и вспомнил кой-кто: мол, про Петра слыхали — на волка первый охотник. Вдруг сбоку кто-то зычным голосом:

— Об чем шум? Чего собрались?!

Глянули — Игнат подходит. Глаза будто кровью налиты. Растолкал всех, на Петра напустился:

— Народ баламутишь?! Теперь тебе не спущу!

Мужики-то притихли: с Игнатом связываться — дело опасное, да глядят — парень стоит, нагайкою по ноге прихлёстывает. Ну и за Петровой спиной сгрудились — тронь-ка, попробуй. Игнат и на этот раз отступил; побрёл к своему двору, только слышно, как воротами бухнул. Ну а мужики совсем осмелели, сговорились на другой день облаву устроить.

Пётр с вечера у Катерины остался. Парфишка-то ей всё рассказал. Уж и не знала, куда молодца посадить да чем накормить. Сама радостью светится. А Парфишка на печке довольный сидит, цыгарку потягивает.

Поутру выехали мужики в поле, ближайшие околки прошли, зайца только вспугнули. Решили большой околок прочесать, что от поля к дороге тянулся. С разных сторон подошли, кто на конях был, спешился. Собак спустили, но те скулят, хвосты поджимают, а которые хоть и рычат, но в околок-то не суются. Тут волк из околка выскочил и — по полю. Мужики-то вслед залпом — волк дальше скачет. Тут Петр — на Каурого и — вдогонку. Настиг серого, наловчился да хлестнул со всего маху нагайкою. Кувыркнулся волк — клок шерсти в сторону. Петр ещё раз — волк полетел кубарем. Пётр в третий раз хлестнул — попал концом со свинчаткой между глаз. Серый упал замертво, лапою только и дрыгнул. Мужики подбежали:

— Ну вот и конец разбойнику! — Волка осмотрели. — Матёрый волчище! Ишь ты, прямо в лоб шишаком угодил! — Закинули на лошадь, повезли в деревню.

А народ уже их встречает. И Парфишка с хозяйкою. Катерина, как увидела Петра, — к нему. Хотела к себе повести, да мужик, что у Игната долг отрабатывал, подбежал, вопит:

— Игнат-то долго жить приказал! Со вчерашнего дня, как узнал, что к Катерине жених прикатил, по двору метался, яко бешеный. Потом в избу ушёл, а как за волком мужики отправились, на крыльцо выскочил да, видать, оскользнулся, башкой о косяк — и душа вон.

Пошли все к Игнату, а тот и впрямь у крыльца лежит — лоб расшибленный. Мужики только руками развели:

— Эк его угораздило!

Ну, да по Игнату печалиться некому. Зарыли скоренько. Наследников не нашлось, меж сиротами добро его поделили.

А Пётр так с Катериною и остался. Двор постоялый, коней добрых держали — всей округе на зависть. Потом у них ребятишки пошли, а Парфишка был при них, дядьковал.

 

Косматка

Ямщиковы ребятишки, почитай, с рожденья при лошадях, у каждого парня на щеках пушок ещё пробивается, а уж пол-Сибири изъезжено. А как совсем в пору войдет, так и сбруя и конь для него готовые.

У Катерины и Петра Крутояровых первенца Митяем звали. Справный ямщик получился, девчата заглядывались; Пётр и решил: «Отделять пора». Жеребчика вырастил, да хворь на того напала, прирезать пришлось.

Вот как-то по первому снегу отправились они на ярмарку. В конном ряду Пётр друзей-приятелей из села повстречал, те и сговорили:

— Айда в трактир, пропустим по маленькой.

Пётр отдал деньга сыну:

— Ты, Митенька, сам поприглядывай, в конях не хуже меня разумеешь, который поглянется, тот и твой. А я — мигом.

Парень стал ходить, прицениваться. Кони один другого краше: вороные, чалые, каурые. Однако смотрит — резвости нет. Вдруг приметил, народ столпился. Подошел, удивился: старик конька продает, а тот невелик да космат. Мужики похохатывают:

— Гляди, какой недородок! И кто на такого обзарится?

Зубы поскалят да уходят, на их место другие встают. Так. и Митяй поглядел и сказал:

— Ишь косматый какой! Поди, Косматкою кличут?

Старин за его слова ухватился:

— Угадал, милой, Косматка и есть, — Парня-то за руку, и ближе к коню подтащил: — Ты не смотри, что он неказист, в беге зато равных нет!

Митяй сам видит — конек пофыркивает, ногой оземь бьёт, из-под чуба глазом косит. А старик дальше нахваливает да рассказывает:

— Я конька ентого у татарина в дар получил. По степи летом шатался, на речку набрёл, гляжу, недалече табунок пасётся. Табунщик на водопой лошадок погнал, сам с коня долой и — к реке. Нагнулся да оступился, в омуток плюхнулся. Хоть от берега рядом, а барахтается, кричит по-своему — плавать-то не умел. Я кинулся, вызволил нехристя. Он потом из табунка конька ентого выловил и мне отдал. Да только пешему-то сподручней бродяжить — хлопот меньше. Зима на носу, а кормить чем? А ты купляй, купляй, мил человек. Конек шибко злой! И беру-то немного.

Митяй руку к коню протянул, хотел репей из космы выдрать, да тот зубами чуть за руку не хватил. Отдёрнул Митяй руку да и выложил старику деньги. А тут и отец с приятелями объявился! Увидали они Митяеву покупку, Петра но спине похлопывают, похохатывают:

— Надо же, Митяй твой урода купил!

Крутояров и сам руками развёл:

— Опростоволосился, да что сделаешь.— И еыну-то говорит: — Вместо Каурого впрягай своего Косматку. Поглядим, как он санки потянет.

Стал парень конька запрягать, а тот всё зубы, будто волк, скалит. Ну, Митяй ухватил его за космы и, как отец-то учил, пошептал заговор на ухо да хлеба сунул ломоть. Мужики-то ухмыляются:

— Не в коня овёс!

Дождались, когда парень Косматку впряжёт, и своих коней вожжами хлестнули:

— Догоняй-ка, Митяй! — И ускакали.

Отец вслед за ними погнал Каурого. А Митяй Косматке ещё хлебца дал, прыгнул в сани, пустил конька лёгкой рысью. Косматка и побежал резво, хоть мужицких коней не догоняет, но из виду не упускает. Вскоре те по одному заприхрамывали, с ноги сбились. А Косматка только пофыркивает да по сторонам косится. На полпути до села догнал мужицких коней и сам хвост показал. В село прикатил первый.

Бабы топоток услыхали, выскочили. Думали — мужья прибыли, а тут… Батюшки! Косматый конёк запряжен в сани. В них Митяй Крутояров, а рядом Пётр на Кауром. Ну, и прыснули:

— Страшной-то какой!

Да глядят — мужья на взмыленных лошадях прискакали, разъехались по дворам, женам и обсказали, что, мол, крутояровский Косматушка наших рысачков обскакал.

На другую неделю случилось в дальнюю деревню обозы везти. Сбились мужики в поезд, и Митяй на Косматке с ними. А ему-то в сани поболе других нагрузили и последним в поезд поставили. Косматка поперву поотстал от других, да только с полпути опять у ямщицких коней с удил пена закапала. А Косматушка пофыркивает, тянет и ходу не сбавляет. Вскоре всех обошел к первым в поезде оказался.

— Вот тебе и мал конек! — удивляются ямщики. — Вот те и Косматка чудной! Он и в беге ровен и в тяге силен!

С тех пор стали просить Петра Крутоярова:

— Позволь нам твоего Косматушку к кобылкам нашим сводить. От такого конька жеребчики крепкие будут.

Однако Пётр на сына указывал:

— Его конь, его и спрашивайте.

У Митяя хоть злой памяти не было, а всё ж обидно. Ярых насмешников заприметил — отказывал поперву. А один-то, Ипат Булдыгин, что громче всех хохотал, сам просить не стал: буду, мол, еще молодому кланяться. Однако потомство хорошее от кобылиц получить охота, у него целый десяток был. И задумал Косматку тайком увести.

Летом-то мужики коней от кобылок отдельно пасли, к ночи на озёрные луга выпускали, что сразу за кладбищем простирались. Трава там сочная!

Вот прокрался мужик к табуну, углядел Косматку — тот поодаль пасся — пополз к нему. Да Косматка почуял, всхрапывать стол: он Митяю только давался, да и то, сколь парень хлебом его не кормил, а всё ж зубами нет-нет, да ухватить попыатается. Только Булдыгин подошёл, Косматка, будто пес цепной, за плечо его ухватил. Мужик аж наземь упал. Косматка давай его копытами топтать. Ребята, что в ночном у костра сидели, услышали, испугались — как-никак, кладбище близко — и рассказку вспомнили, будто старик-мертвец в полночь из могилы встаёт, по лугам бродит…

— Видать, кого-то из нас караулит!

Утром взрослым всё рассказали: так, мол, и так, да хорошо — Косматка вовремя нас разбудил. Мы перекрестились да шибче костер разложили. Мужики затылки почесали:

— Что за страхи таки? Что за нечистая сила?!

— Кабы волк, так других лошадей всполошил.

Ну, и надумали — самим в ночное сысподтиху сходить. Игнат не знал про то, решил на другую ночь всё же Косматку добыть, хлебца с собой прихватил. Идёт по лугу, крадучись, да конёк опять запохрапывал, копытом о землю забил. Услыхали мужики, на коней, вскочили, Игната окружили:

— Вот кто коней пужал! А может, и конокрадом заделался?!

Схватили, привели в село. За конокрадство тогда не миловали, не убьют коли, так живого места не оставят, а то возьмут за руки, за ноги и на землю со всего маху посадят — стрясут нутро, всю жизнь будет маяться, а то и помрёт вскорости.

Видит Игнат, какое дело-то приключилось, он и покаялся, дескать, Косматку только к кобылкам сводить хотел, а просить да кланяться гонор-то не позволил. И при народе у Митяя прощения попросил.

А Косматка потом долго еще по тракту грузы возил, ямщиков удивлял своей тягою. Люди-то говорили — это после него в наших краях коньки-косматушки появились.

 

Луговая дева

Когда зимой в Сибири снега обильные, летом травы на лугах сочные. Вот уж мужикам работушка, а ребятне радость — в сене поваляться, ягодой луговой полакомиться. Кто покрепче, литовкой начинал баловать: день, помотается, другой — глядишь, приловчится, вровень со взрослыми работает.

Василий косу да вилы в руках не первый год держит. Себе стожок намечет и ещё соседу за пятак скосит клинышек. Все матери подмога: в семье он старший, кроме него семеро.

Вскоре вместе с дедом нанялся к мужику Нефеду Дыркину. Тот хоть не богач, но кому что ни сделает — все с выгодой, где что ни возьмёт — урвать побольше старается.

В селе так и говорили — жаднючйй мужик.

Накосили ему работники сена для коров на зиму, а он ещё надумал лесные поляны выкашивать — заливных лугов мало.

Старики и говорят:

— Не жадуй, Нефедушка, Дева Луговая не любит этого.

Нефедка отмахивается:

— Сказки про деву, никто не запретит мне косить поляны.

— Так ить олешки пасутся на них, птица разная. А ты подчистую косишь, куды столько-то?! Всего три коровы, а на десяток запасаешься!

Нефед сморщил нос:

— Экие вы, старики, занудливые.

А про себя подумал: «Погодите, буду богатым, кланяться станете». А чтоб отвязались, про Луговушку спросил:

— Откуда, какая из себя девка эта?

Старики переглянулись, один сказал:

— Кто её встретит, тому в работе удача: и скот сытый, и пашни богатые, и охота хорошая. А кому доведется увидеть, как она поутру косу заплетать станет, тому счастье в жизни — так бают…

— А какое оно, счастье? — спросил вдруг Василий.

— Это уж каждый про себя знает,— ответили старики.

— Деньги — вот счастье! — хмыкнул Нефед и услал Василия с дедом в тайгу. Вскоре сам к ним уехал.

Косили они как-то поляну у речки таёжной да приморились. Дед ушёл рыбки на ушицу наловить. Нефедка захрапел на телеге. Василий к стогу присел, глаза прикрыл. Вдруг по нескошенной полосе ветерок загулял; он глаза открыл, глядит — из травы девица поднялась и пошла за стога.

Вскочил Василий, обежал стог — нет никого, лишь берёза стройная рядом стоит. «А ведь давеча не было». — удивился он, но решил — мерещится всякое, и ушёл на реку к деду.

А тот уж полный котелок ершей натаскал, глянул на внука и удивился:

— Ты что ж это, паря, с лица спал?

Но Василий сказать не решился, скинул рубаху и бросился в студёную воду. Плещется, охает. Старик вздохнул:

— Эх, молодень, кровь гуляет! — И пошёл к стану. Василий уплыл на другой берег, лёг на траву, в небо глядит. Вдруг слышит — в реке плещется кто-то.

Выглянул, и жаром обдало его: девушка на мелководье купается. Волосы распустила, ножкой по воде шлёпает, потом на бережок выскочила, стала косу заплетать.

Приподнялся он, а девушка увидела и водой его обрызгала. У Василия свет в глазах померк…

Долго так стоял, но потом просветлело. Глядит — нет никого, лишь сухие травинки у берега плавают.

Вернулся Василий на стан, молчит. А дед пригляделся, спросил:

— Чего молчишь, аль думки об чем?

Василий и рассказал…

Почесал дед бородёнку, молвил:

— Видать, приглянулась…

Василий голову опустил. Тут Нефед подошел, ворчит:

— Чего языки чешете, работать пора.

Взял Василий литовку, стал косить, а сам чувствует — вроде как наблюдает за ним кто-то. Оглянется — нет никого, лишь берёзка у стога листочками шелестит. Призадумался парень: «А ведь берёзка-то раньше с другого боку стояла».

Скоро вечер наступил. Нефед на телеге улегся, дед костерок развел, да маловато дровишек показалось. Велел Василию нарубить.

Взял он топор, пошел мимо стана, глянул на берёзку. Тут Нефед закричал с телеги:

-— Руби её на дрова! Чего рот разинул?!

Размахнулся Василий, а ударить не смог. Почувствовал, будто застонал кто-то, и сердце словно огнем опалило.

Ушёл в лес, набрал сушняка, принёс к костру.

Нефед спросил:

— Чего ж берёзку-то не рубил?

Василий ничего не ответил. Только стал замечать: как пройдет мимо той берёзки, так и почувствует — вроде вздохнет кто-то.

Отойдёт в сторону, а душой к ней тянется.

Однажды полуденное солнце шибко припекать стало. Дед на рыбалку уплелся, Василий под берёзку лег, задремал. А берёзка ветви свои к нему опустила, от солнца заслонила. И видит он — не берёзка это, а девица. Обняла его голову, по волосам гладит.

Он и воскликнул:

— Кто ж ты есть, краса ненаглядная?

Девица поглядела ласково, улыбнулась и ответила:

— Девой Луговой меня старики кличут. Жадных да злых не терплю, трудникам пособляю. А тебя увидела — сердцу мил стал. — Заглянула в глаза, спросила с лукавинкой: — Не боишься? Ведь я нежить таёжная…

Приподнялся Василий, поцеловал её в уста алые:

— Какая ж ты нежить, коли с парнем любишься. Девица взаправдешная. — Взял её руку, прижал к груди. — Скажи, к кому сватов засылать: к осени свадьбу сыграем.

А у той слезы в глазах стоят:

— Что говоришь ты, друг мой? Сила волшебная от меня уйдёт, коли женой твоей стану. — Потом помолчала и молвила: — А может, к лучшему.

Долго лежал Василий в её объятьях, на сердце ему спокойно. Вдруг вместо красавицы опять берёза встала, а над ним Нефедка кулаками потрясает, кричит:

— Разлегся, а работа стоит!

Взял парень литовку в руки, а Нефед прищурил глаза, спрашивает:

— Что за девка подле сидела? С кем миловался?

Василий плечами пожал и пошёл косить. А Нефеду не по себе: «Неужто и правда девка луговая была. Богачом через неё станет». Завидно Нефеду стало.

С тех пор подле Василия вертится, доглядывает. Да только где ему: залезет в кусты, а самого в сон клонит…

Но однажды поутру (солнце ещё не взошло) лежит Нефед на телеге и сквозь сон слышит — говорит кто-то, словно ручеёк журчит. Проснулся и видит — сидят у стога Василий с девицей, толкуют о чем-то. Хотел Нефедка вскочить, но решил доглядеть, что будет..

Скоро солнце из-за бора показалось, первым лучом в росе огнём радужным заиграло. Девица росинку с листа или с травины снимет, словно ягоду, на ладонь положит — любуется. А росинка играет светом, будто камень драгоценный.

Набрала она пригоршню таких чудо-камней, подаёт Василию:

— Сходи в город, продай купцу, деньги большие получишь.

Тот руку отстраняет:

— К таким деньгам не привыкли; трудом кормимся.

Но девица камни в карман ему высыпала:

— Бери! Матери с дедом поможешь. Они у тебя и так изроблены, да и нам на первый случай для разжитку надобно.

У Нефеда дух перехватило: «Экое богатство!» Высунул голову и глазами заморгал: вместо девицы опять берёза стоит.

Подбежал к Василию:

— Подавай камушки!

Тот плечами пожимает:

— Какие?!

— А те, что в кармане поблескивают.

Нефед сунул руку в карман и вынул… гальки простой полную горсть.

— Откуда? — спрашивает.

— На речке давеча подобрал.

— Зачем?! — не отстаёт Нефед.

— Да больно занятные.

Тому и говорить нечего. Закипел от злости, выхватил нож, давай ветки у берёзки кромсать.

Василий схватил его за руку, глядит исподлобья:

— Не смей! Зачем ножом балуешь, красоту портишь!

Нефед струхнул, залепетал:

— Ить я, Вася, маленько. На веничек, в бане попариться.

Оттолкнул его Василий, дышит часто, аж ноздри расходятся.

Нефед и припустил от него. В село вбежал, мужиков созвал, рассказал, что видел. А те только посмеиваются:

— Видать, не приглянулся ты ей, коль галькой тебя награждает.

Нефед кричит, доказывает, дескать, Василий с ведьмой спутался.

Мужики пуще смеются:

— Парень кралю завел — эко диво! Дело-то молодое, а ты не мешай, пень старый!

Нефед руками всплеснул и к попу, про ведьму сказать. Поп пьяный сидел, носом клевал. Не понял ничего, на Нефедку напустился:

— Зачем лезешь, коли знаешь, что сила нечистая!

Нефедка опешил:

— Так ведь не я, а она… такая-этакая.

— А ты её крестом да молитовкой, глядишь, и отстанет, — бормочет своё поп.

Нефед видит, что толку нет, сказал про чудо-камушки. Поп отрезвел сразу. Позвал урядника: тот мужикам приказал явиться и в тайгу на Нефедов покос отправиться.

Подкрались, засели в кустах, глядят — девица у костра с дедом кашу варят, Василий листовку оселком правит.

Нефед в кустах трясётся от злости, рядом поп с урядником.

Поп брюхо чешет, восхищается:

— А и впрямь хороша краля!

Урядник мужикам знак подал: «Приготовьсь!»

Выскочили они, Василий косу схватил:

— Не подходи!

А девица кинулась в лес, помелькало средь тёмных ёлок её белое платье и исчезло. А среди елей берёзка белая встала.

Мужики, что Василия держали, опомнились, переговариваются, дед их совестит:

— За что парня схватили?! Не вор ведь! Его дело с девкой любиться.

Ну и отпустили. А Нефед со злости с топором подбежал, рубануть хотел по берёзке, но Василий подоспел, подставил корежину. Топорище сломалось, топор отскочил и Нефеду в лоб. Тот и окочурился.

Заклубилась тут берёзка белым облачком и растаяла.

Мужики крестятся, а поп с урядником бегом из тайги. На том месте, где берёзка была, поднялась девица: волосы, словно лён, белые, глаза — цветы лазоревые.

Мужики сначала рот разинули, потом давай Василия подталкивать:

— Ну, Василий! Ну, молодец! Вот так отыскал красавицу! Как зовут-то её?

Василий на невесту глядит, оба плечами пожимают. Кто-то и сказал:

— Он — Василий, а она Василисой пусть будет.

Так и нарекли.

 

Синица

Сказывали люди, Василиса в молодых годах лесной ведьмой была, слюбилась с Васятой Тороковым, к нему в село жить перешла. Да только парень как попа ни просил, батюшка венчать отказался:

— Она не крещёная, а крестить не буду.

Стали они без венца своему счастию радоваться, много годов пролетело. Василий землю пахал, Василиса людей травами лечила. Поп всё ворчал, дескать, сила нечистая — грех! Да его шибко не слушали. А как-то сам животом занедужил, к городскому лекарю ездил — без толку. Приковылял к Василисе, та зла не держала, отваром целебным неделю отпаивала, и поправился поп, да на радостях окрестил Василису и обвенчал в церкви с Василием.

И вскоре Василисушка хорошу девчушечку принесла, Любавой назвали. Как подрастать стала, мать её всяким премудростям выучила: могла Любава щукой в омут нырнуть, змейкой али ящеркой в траве пробежать, мотыльком вспорхнуть али птахой взлететь. Правда ль то, нет? Так сказывали.

А Любава красавицей выросла, парни так-то и липли. Однако она ямщика, Крутоярова Митрия, приглядела, да подойти совестилась. Синицею обернётся, подле парня порхает, на руки, на плечи садится. Митрий все удивлялся:

— Ишь ты, совсем не боится!

Как-то на бега, в масленицу, богатей купчик на рысаке прикатил. Ну, и давай над мохноногими конями ямщицкими похохатывать:

— Экие кургузые!

Ямщики с ноги на ногу переминаются, головою качают:

— И, вправду, красивый да резвый купецкий конек. В санки губернатору не стыдно запречь!

Однако Митрий насмешника не стерпел, покусал ус да и выкрикнул:

— Ты бы, ваше степенство, не по ровному тракту, по бездорожью с моим Косматкою потягался!

Купчик и вскипел:

— А ну-ка, давай махнём до самом Панкрутихи! А в заклад… коней своих ставим!

От Митяева села до Панкрутихи тракт дутой изгибался, вёрст с гаком двадцать скакать, а по полям, наперерез, и десяти не получится, Митяй согласился, по рукам ударили, да дело-то к вечеру, старые ямщики уговорили до утра отложить.

Митяй домой направил коня, а у самого холодок на душе, а ну, как обставит купчик его — на всё село посрамление! Вдруг откуда ни возьмись синица на плечо села, от того парню и на душе полегчало: «Добрый знак синичушка подаёт!» А та щебечет, посвистывает, только у ворот вспорхнула и будто не было.

На другое утро Митяй в поле выехал, там уж ямщики со всего села поджидают и купчик с дружками. Митяй во все глаза глядит: «Эх-ма! Рысак купецкий добрый какой. Удила-то закусил, копытом бьет!» Да тут синица на руку села, глазом-бусинкой на парня глянула, плохую думку разом отбила, и почудилось ему, будто сказал кто голосом девичьим:

— А ты за мною, за мною скачи, Митяюшка!

Ямщик головой туда-сюда, ни одной девки поблизости нет, а которые пришли, коло купчика крутятся — не глянет ли ласково, чего не подарит ли. Тот пряников кинул:

— Ловите, толстозадые, вечером приходите в трактир, с дружками ждать буду.

Сплюнул Митяй, глянул на синицу. Та вспорхнула, отлетела вперёд. И тут ямщики объявили: пора, мол. Ну, и дёрнули вожжами купец с Митрием.

Рысак рванулся, птицею полетел, а Косматка хоть и ходко следом бежала, а всё же приотстал: синица у его головы чубатой летела, да потом в сторону порхнула, парень и свернул за нею. Ямщики издали увидали, ахнули:

— Чего это с ним?!

А кто и рукой махнул:

— Потеряет парень коня!

А Митяй следит за синицею; куда она, туда и он. По твердому насту Косматке легко скакать, хоть не ровным путем, а всё ж не останавливаются. А под купцом стал наст проламываться. Сначала быстрей быстрого конь скакал, а потом нет-нет, да и спотыкнется, пена, с удил запокапывала. А коло рощицы провалился по брюхо — ложбинка там оказалась, снегом заметённая, глазу и неприметно, и наст талый. Щёлкнул купчик кнутом, дёрнулся конь и ещё глубже угруз. Выскочил купец из саней, до самого пупа провалился. Кто за ним ехал, на .Митяев путь поворотили. Дружки только остались купца вызволять.

А Митяй знай за птахой скачет. Вспорхнет та на холмик — на. холмик правит, отлетит в сторону — за ней коня повернёт. Ложбину-то обскакал, а там до Панкрутихи рукой подать. Прибыли первыми. Тут синица звинькнула и пропала. Долго Митяй берёзы оглядывал, да так и не увидал её больше.

Вскоре дружки купца вызволили, по Митяеву следу в Панкрутиху прикатили. Купцу жалко с рысаком расставаться, деньгами откупился. Хоть не полную цену, а три сотенных Митяй получил — деньги немалые, да, главное, посрамили купца. Однако у самого из головы не выходит: «Что за синица-помощница? И голос знакомый. Ей-ей чудно!» Вечером мимо трактира скакал, глядит, девки толпятся, видать, купца дожидаются. Увидали парня и к нему:

— Деньги получил, может, нас угостишь?!

Митяй не остановился, дальше покатил и подумал: «Отец с матерью пилют всё, мол, жениться пора, а кого выбрать — некого. С этакими хозяйками дом не сдомишь». Тут заметил — Любава Торокова на коромысле полные вёдра несёт. Привстал и прям на неё коня повернул — этак часто шутил над девками, смешно было, когда с визгом они разбегались. Но Любава поставила вёдра, глянула искоса:

— С победою вас, Митяй Петрович!

Мнтяй тут и плюхнулся в сани — голос-то знакомый, будто синица с ним разговаривала, Выскочил он и к ней;

— Не зря тебя, девка, ведьмою кличут — синицею ты была!

Вскинула на него Любава глаза да прямо и строго так поглядела. И оробел парень, утонул будто в глазах её — синеве небесной. Стоял как вкопанный, покуда девушка взгляд не отвела, коромыслом подцепить вёдра хотела, да Митяй тут опередил, ведра схватил. Хоть половину-то расплескал, а всё ж донёс до ворот. Любава рядом чуть поспевала, Косматка за ними, гривой встряхивал да пофыркивал. Девушка вёдра взяла, а парень спросить хотел: когда ж ещё встретятся, да язык словно присох. Любава и взглядом не одарила, за воротами скрылась. Однако парень не уходил. «Хоть бы в окошке-то показалась», — думает. Вскоре-то и дождался, на крыльцо она выскочила.

— Ишь, терпеливый какой!

Подошла и ласково:

— Будет на морозе стоять. Об себе не думаешь, коня пожалей. Со мной-то и завтра, поди, увидишься.

У Митяя сердце и заиграло. Вскочил в сани и погнал Косматку по улице с гиканьем.

Дома, будто невзначай, про тороковску семью давай выспрашивать: правда ли, что ведьмой из леса Василий взял Василису да что Любава обучена волхованию? Катерина, мать-то его, у люльки ребятёнка младшего пеленала, хоть сороковой год пошёл, а ещё одного, десятого, сына Петру принесла. Как услышала, так и ахнула:

— Никак, Торокова приглянулась. К такой попадись — душу высушит.

Да Петро рассмеялся:

— Чего зря говоришь, старики эвон как живут счастливо. От их волховства никакого вреда, окромя пользы, не было.

Митяй ничего не спросил более, только на другой день сам стал искать встречи с Любавой. На реке у проруби углядел, бельё полоскала. Подъехал, ушат с бельём в сани поклал, рядом девушку посадил и повёз в село. Бабы увидали, заахали:

— Ведьмина дочка Митяя окручивает!

До Катерины тот слух долетел, и стала она выговаривать сыну: так, мол, и так — тороковска семья не чета Крутояровым. И опять про Любавино волхование… Да Митяй твердо решил её в жены взять. Вскоре и сговорились. Однако девушка Катеринины косые взгляды заметила, упросила любимого со свадьбой погодить:

— Сейчас нельзя тебе со мной, против воли матери и я не могу, чтоб для свекровки была нелюбая. Да, поди-ко, время пройдет — образумится.

Оно так-то и получилось: Катеринин поскребыш, Митяев самый младший братишка, захворал шибко, в жару мечется. Попа звали, лекаря — всё без толку. Любава узнала, пришла к Петру с Катериною:

— Может, я чем помогу?

Петро плечами пожал:

— Сам-то не против, да жена больно набожная! Боится тебя!

Но для Катерины бог богом, а дитя жальче, да и вспомнила — другие бабы своих ребят к Любаве да Василисе приводили: у кого золотуха пропала, у кого глазки исправились. Сунула младенца девушке и ушла за печку. Та его обмыла, отваром травы целебной напоила, убаюкала. Мальчонка успокоился, а через неделю на ножки встал. Катерина сама перед Любавой на колени упала: прости, дескать, дуру старую!

На том все размолвки кончились, на пасху свадьбу решили сыграть.

 

Ямщикова заступница

В Сибири разбойный промысел многие грехом не считали, иные миллионщики с него начали, про Евграфа Кухтерина слыхали, небось, — с кистенем обозы чайные караулил, чай тогда вровень с золотом шёл, вот Евграфа «чаерезом» и звали. А потом-то… лошадей тыщи имел, по всему тракту дворы постоялые, в тайге прииск. Сам в Томском городе в хоромах барствовал, и губернатор к нему на поклон катался.

Про кухтеринско обогащение разговоры всяки бывали, да к одному сводились: от трудов праведных не наживешь палат каменных. А которым-то оно и спать не давало, по ночам выходили на дорогу с дубиною. От того ямщикам — лихо, купцам — разорение. Ямщики доглядчиков меж собой подсылали, да поди угадай, кто помышляет. На людях все боголюбые да смиренные.

А как-то раздетого купца ямщики у тракта нашли, думали — мёртвый, а он живой оказался, не добили разбойники. Как в сознание пришёл, указал, что разбойников было семеро и лицом будто похожие. Тут и вспомнили, ямщики про братьев Савостиных.

Братья те — семь мужиков, один одного здоровее, над ними Федосий старший: взгляд волчий, сила медвежья. Сказывали, по молодости он с Кухтериным на тракте, не один пограбил обоз, душу не одну загубил. Да Евграф похитрей — награбил сколько-то, власти купил, чистый, документ выправил, осел в городе честным купцом-миллионщиком. А Федосия солдаты словили — и каторга. Да потом-то убёг, в деревеньке притрактовой поселился. А братья младшие подросли, с ними по дорогам лютовал втихомолку. Много беды принесли. А как услышали, что купца ямщики у тракта живого нашли, долго-то не раздумывали, — дом свой подожгли и скрылись в тайге. Власти солдат посылали., да разве Савостиных словишь — в урмане отлежатся, а солдаты уйдут, опять по тракту гуляют. А то в богатом селе в трактир заберутся — пощадят жизнь трактирщику али нет, а деньги вытряхнут, и трактир подожгут. Да потом будто канули. Люди гадали:

— Куды ж разбойники подевались?

Всяк толковал по-своему, а что да как — сказать не могли. Только потом-то всё выяснилось: ведьма Любава, ямщикова заступница, их укокошила…

В глухой тайге набрели охотники на заимку, в ней скелеты — шестеро у стола, вповалку, винные чарки в костлявой руке у каждого, а у самой двери ещё один — большущий. И в руке-то не чарка — коса девичья. Тут и узнали — коса Любавы Тороковой.

Любава та из нашего же села девушка. За глаза называли ведьмой её, потому, как сказывали, мать её в молодых годах ведьмой была. А как ямщик молодой, Крутояров Митяй, посватался, языки прикусили — побаивались.

Из себя Любава красавица, коса — девкам на зависть, пятернёй не обхватишь. Тоже ведь говорили — в той косе Любавина сила волшебная. Ну, Митяю это и нравилось, сам парень-то видный. А пройдутся оба по улице, старики вслед долго вздыхают да. крякают, а то и поспорят, кто кого краше — жених аль невеста.

Однако не до свадьбы к тому времени молодым стало: большой поезд купцы снарядили, ямщиков наняли, должны были за неделю управиться, а, почитай, никто не вернулся. Душегубы Савостины укараулили, постреляли. Пятеро в ту поездку погибло. Нашли их потом у тракта в снегу, а подвод с лошадьми будто и не было.

Митяй не ездил тогда, к свадьбе готовился; а как узнал, сговорился с Любавою свадьбу отложить — какое ж веселье, коли крик да плач по селу.

Прошло сколько-то дней, и опять горе — четверо ямщиков не вернулось, а потом ещё трое пропало. Оробели ямщики, да кормиться-то надо, опять нанимались в извоз. Бабы по ночам не спят, бога молят, чтоб к семьям-то возвернулись.

Митяй с Любавою который раз свадьбу откладывали, парень уж рукою махнул:

— Может, без гулянья жить начнём?!

Однако Любава все молчала, а как-то и говорит:

— Коли слышал, что ведьмой не зря прозывают, знать должен: сила волшебная сразу уйдёт, как женой твоей стану. Так-то и с матерью моей получилось. А пригодится сила ещё — избавлю село от разбойников, а покуда не ищи меня у отца с матерью, сама объявлюсь!

Сказала и к вечеру из села исчезла.

А через день али два Митяю ехать случилось. Катит он по дороге, по сторонам луга да поля оглядывает — всё снегом покрыто, тишина кругом. А дорога дальше к черному бору тянется. Митяй и обеспокоился; в том-то бору разбойники обоз пограбили. Слышит — колокольчик вперёд его лошади зазвенел. Привстал Митяй. «Что за попутчик?» — думает. Однако дорога пустая, никого не видать.

«Экое наваждение!»

А колокольчик бренькает, будто кто впереди скачет и догнать не даёт. Осердился Митяй: «Кто такой?! Настигну сейчас!»

Погнал Косматку, а колокольчик шибче зазвенел — невидимый, должно, тоже ходу прибавил. Как в лес въехал, колокольчик умолк, и сосна поперёк дороги упала. Люди с топорами да ружьями из кустов выскочили, у сосны заметались, видать, поджидали кого, а не вышло. Митяй ахнул: «Разбойники!»

Повернул коня, погнал во всю мочь. Те заметили, из ружей палят. Да шибко уж далеко был — не попали. Прикатил Митяй в село, мужикам рассказал. Подивились они и скорей татей ловить, а как прибыли, никого не застали, лишь сосна поперёк дороги лежала. Побродили мужики круг сосны, Митяя про звон всё расспрашивали и по плечу парня хлопали:

— Видать, тебе колокольчик послышался, а что ушёл от разбойников — планида счастливая.

Многие потом к Митяю просились в попутчики:

— Ты уж, Митенька, не отказывай, с тобой вдругорядь и нас варначья пуля минует.

Митяй и не отказывал. Однако у самого из головы не выходит: «Кабы меня разбойники караулили, так чего ж рано себя обнаружили? Поди, того невидимого поджидали». И тут будто опомнился:

— Ведь это ж… Любава была! Меня от смерти спасала!

Потом ещё не один ямщик так же вот ушёл от разбойников: и звон слышали, а коней и попутчика не видали. И люди вскоре заметили, что нет Любавы в селе. Стариков её, Василису с Василием, спрашивали, те отмалчивались. Ну и пошло: младшая Торокова по дорогам гуляет, ямщиков спасает. До Савостиных тот слух долетел, крепко задумались — с каких-то пор сами, вишь, замечать стали — мешает им кто-то. В засаде этак сидят, слышат — колокольчик звенит, и то ли правде, то ли мерещится — на богатой тройке купчиха в соболях и сама правит. За ней почтарь либо мужик на лошадёнке тащится. Сосну подпиленную опрокинут, выскочат, а тройка с купчихой исчезнет, только хохот девичий по тайге. Путник, что следом скакал, повернёт коня, да и был таков.

Савостины сначала друга на друга перечили, дескать, тот не в срок сосну на дорогу свалил, а тот выскочил раньше. А как-то летом прослышали — на ярмарку, на трёх подводах, купцы шелка да парчу везут и охрана мала; затаились в засаде, ждут. Подводы скоро уже показались, близко подъехали. Братья ружья на изготовку: кто в ямщика, кто в купца прицелился — сейчас пальнут. Тут мотылёк голубенький то у одного, то у другого перед глазами крылышками затрепыхал, на мушку садится, с прицела сбивает. Братья, один да другой, стрельнули, ни в кого не попали, а себя обнаружили. Ямщики за ружья и давай по кустам палить. Одному Савостину руку задело, другому плечо, Федосию кость в ноге перебило. Наутёк припустили разбойники. В тайге, в глухомани, заимка у них была. Добрались, стали гадать: пошто такое-то невезенье? И сговорились: двум младшим, Пантюхе с Митрохой, странниками прикинуться, по сёлам пройтись, послушать — в народе что говорят. Ну, и отправились. Как из тайги на тракт выбрались, услышали — колокольчик звенит и топот, будто тройка скачет. Оглянулись — нет никого. Отбежали, в сторону, топот за ними. Догнал, и давай кто-то невидимый Пантюху с Митрохой кнутом хлестать с приговорами, а голос-то девичий:

— Доколь по дорогам лиходействовать будете?!

Пантюха с Митрохой по земле от боли катаются и бежать-то не знают куда, только слышат, как над ними кнут щёлкает. Хорошо, подводы вдали показались, звон да топот пропали, и хлестать невидимый перестал. Ямщики подъехали, усмехаются:

— Кто ж вас так исхлестал?

Однако отмахнулись Савостины, дескать, меж собой подрались, и до села подвезти попросили. А потом давай, будто ненароком, выспрашивать: про голос девичий, про топот коней невидимых. Мужики и рассказали:

— Слух верный! Ведьма по дорогам катается, спуску разбойникам не даёт. Сколь уж ямщиков от смерти спасла!

Братья уши навострили, а как в село въехали, мужики на домишко им показали: тут, мол, живут родители ямщиковой заступницы. Савостины переглянулись, с подвод соскочили. Раз, другой мимо дома прошлись, обговаривают: како бы Любавину гнезду учинить разорение, да как через плетень глянули — душа в пятки ушла. Во дворе здоровенный парень дрова колет. Упаси господи на такого нарваться, Митяй это был. Как Любава из села пропала, он старикам её помогал. В этот вечер допоздна проработал, старики вечерять оставили и заночевать упросили.

Пантюха с Митрохой видят — в дом не сунешься, а во дворе кобель штаны спустит, так хоть окна побить — сумерки эвон сгущаются, поди, не поймают. У дороги заметили: вроде собака дохлая, взяли, раскачали, в окно бросили:

— Это вам от Савостиных!

И наутёк.

Звонко стёкла разбитые зазвенели, да Пантюхе с Митрохой почудился хохот девичий, что ране слышали на дорогах, и от страху шибче из села припустили.

А в избе сразу свечу засветили, Василиса старая запричитывала, Василий ружьишко схватил:

— Вот щас пужну пакостников!

Да Митяй удержал, на пол кивнул:

— Гляньте чо!

Смотрят, у окна мешок небольшой да разорванный, через дыру пачки денег высыпались. Стали гадать: чья ж это затея — деньгами бросаться. Тут Василиса и ахнула:

— Никак, приказчики кухтерински потеряли, что пьяные давеча мимо нас проезжали. Сказывали люди, ямщиков они здорово общитали. Сговорились за привоз по одной цене, уплатили совсем ничего. Тоже ведь живоглоты, не хуже разбойников. Ну, а кто-то насолить нам хотел, да не разглядел, видать. Кабы знал, такое-то вряд ли кинул.

На другое утро Василиса с Василием деньги ямщикам отдали, те долю тут же им выделили. Митяй и решил нанять плотников, старикам Любавиным новую избу построить, старая того и гляди развалится.

А Савостины, Пантюха с Митрохой, добрались до заимки, старшему брату доложили, как на тракте хлестал их невидимый, что ямщики про ведьму рассказывали, как окна побили её родителям и что опять над головой хохот девичий слышали. Федосий задумался, потом рот скривил:

— Эк напугали — окна побили! Петуха красного подпустить надо!

Отправились Пантюха с Митрохой в село, глубокой ночью подкрались к дому Тороковых. Кобелишко лай было поднял, да Митроха дубиной его уложил. Потом подождали немного — не проснется ли кто! А в окошках тихо, темно. Ну, и решили — хозяева спят. Соломы под стены подбросили, подожгли. Пламя быстро избу охватило. Пока с ближайших домов народ прибежал огонь заливать, уж догорело всё. Даже в набат не успели ударить. За урядником сходили, тот руками и развёл.

А кто-то вспомнил, что последнее-то время Митяй Крутояров у них ночевал. Бабы заахали:

— Со стариками, поди, и погиб!

Мужики завздыхали:

— Как родителям про горе такое сказать? В дальнем конце села живут, в набат не били, про пожар не слышали!

Решили до утра подождать, да углядели у пепелища собаку убитую, в суматохе-то, видать, не заметили. Урядник затылок сразу и почесал:

— Неладное дело!

Утра не стал ждать, в город поехал докладывать; житья, дескать, нет от разбойников. А как рассвело, в попутных деревнях мужикам рассказывал про пожар. И разлетелся слух по округе, мол, погибли старики Тороковы и Митяй Крутояров с ними. Разбойники от того довольные, Федосий руки потирал: теперь, мол, у ведьмы пропадёт охота нам на дорогах мешать. Как раны-то зализали, опять на тракт вышли. Один Федосий с перебитой ногой оставался в тайге. Как-то сидят братья без него в засаде, слышат: колокольчик звенит. И опять купчиха в соболях да парче катит по тракту. Обрадовались разбойники: подвалила удача! Сосну опрокинули, выскочили, коня под уздцы и — к ней. А та — красавица синеокая, коса, будто змея, стройный стан обвивает, у ног в коляске вина целый бочонок. Братья заспорили, кому владеть красавицей, а она руки в боки, глянула строго:

— Неужель я лучшего не достойна. Осердится ваш главный, что ему не достанусь!

Братья и решили:

— Возьмем на утеху Федосию. Он старший, ему и владеть. И вина хватит свадьбу сыграть.

Привезли красавицу, хромой Федосий из избушки выбрался, в бороде почесал, ухмыльнулся:

— Ишь ты, глазами-то как стреляет.

А она и впрямь Федосию улыбается, будто понравился. Велел он в избу её увести:

— Пущай на стол накрывает, к свадьбе готовится.

Сам конями залюбовался:

— Какие добрые!

Так прошло сколько-то времени, братья коней разнуздать хотели, а один-то бочонок с вином в избушку понес да и выскочил тут же, кричит:

— Убегла! Сбегла красавица!

Кинулись все в избу, а девки-то нет. Только ящерка со скамьи в щель юркнула. Братья вон из избы, глядят — и коней как не бывало. Савостины и струхнули:

— Девка-то, поди, ведьма была Торокова! Что ж будет теперь?

Покуда светло было, друг перед другом хорохорились, к вечеру, однако, решили на всякий случай при свете спать. Да чтоб один-то не спал, караулил — кабы ведьма не сотворила над ними чего. На перву ночь Федосию выпало. Сидит он, на свечу глядит. Вдруг коло пламени мотылёк крылышками затрепыхал, будто затушить хочет. И тень страшная заметалась по стенам. Стал Федосий мотылька отгонять, а тот возле рук порхает, будто поддразнивает, Федосий со злости шибко рукой махнул — свеча погасла. И чует — в темноте обнял кто-то и руки-то, бабьи, к горлу подбираются. Хотел Федосий высвободиться, да не тут-то было, а руки уж горло сжимают. Заорал Федосий, побудил братьев, только этим и спасся. Братья вскочили, свечу опять запалили, глаза продрали, спрашивают:

— Чего орешь, Федосьюшко?!

Тому толком сказать нечего. Твердит своё: мотылек летал али бабочка, да ещё померещилось, будто душит кто.

До утра Савостины глаза не сомкнули, на другой день ходят сонные. Федосий велел для бодрости бочонок с вином открыть, сам и разлил по чаркам. Осушили, Федосий за ними, да глядит — один за другим братья на пол попадали, корчатся, и у самого в животе запылало. Почуял Федосий неладное, к кадке с водой подскочил, за ковшом потянулся, а в горле уж дыхание перехватывает, руки немеют.

Тут девка, красавица давешняя, из угла поднялась, будто выросла, зло глазами сверкает. Сама смотрит, смотрит, как он с братьями корчится. Понял Федосий: не от вина, от яда Любавиного смерть наступает. Кинулся к Любаве, увернулась она, только успел за косу схватить. Ножом ударить хотел, да глядит — не стадо девушки, а в руке ящерица закрутилась, только хвост ему и оставила. Сама в дверь юркнула. Вскрикнул Федосий и упал у двери замертво, а хвост ящерицы в косу девичью превратился. Сама-то ящерка через кусты к тракту и побежала, по пути на пенёк запрыгнула, глазки закрыла, к солнцу мордочкой потянулась. И опять Любава облик свой приняла, из тайги в село поспешила горе своё горькое слезами залить — до неё тоже слух долетел, что родители вместе с Митяем ночью сгорели.

А как в село-то вошла, так и ахнула: на том месте, где избёнка была, стоит изба ладная. Во дворе Митяй со старым Василием обгорелые брёвна на дрова распиливают, Василиса гусей кормит. Митяй увидел Любаву, к невесте кинулся, за ним старики. То-то радости было. И узнала, как Митяй со стариками живы остались…

Утром-то, когда им стёкла побили, сговорился парень с плотниками, а стариков уговорил к своим отцу с матерью жить перейти. Одну ночь-то переночевали, а утром к ним мужики ввалились, переминаются с ноги на ногу. Катерина ещё засветло поднялась, на оладьи квашню заводила, удивилась:

— Чего в такую рань заявились, да пошто хмурые?

А те шапки долой:

— Митяй твой ночью сгорел вместе с Тороковыми!

Баба и квашню опрокинула:

— Ироды! Креста на вас нет! Старики Тороковы за занавеской дрыхнут, а Митяй… да вот же он, с ребятишками на печке пригрелся!

Тут уж мужики закрестились, заахали, весь дом побудили, да и рассказали, что тороковска избёнка перед рассветом сгорела, на селе подумали, будто в ней Митяй погиб вместе с хозяевами. Да, видать, и вправду говорят — у парня планида, рассмеялись:

— Мы-то уж уряднику о вашей гибели сообщили, и батюшка панихиду собрался справлять.

Да тут же и предложили помочь новую избу для Тороковых строить. Всем-то селом в несколько дён и поставили.

А тут Любава живая, здоровая объявилась, только что косы нет, будто отрезано. Расспросов да пересудов много на селе было, однако Любава никому ничего не рассказывала, а коса, как хвост у ящерицы, через год новая выросла.

 

Каменна глыба

В деревушке нашей дворов с полсотни стояло, и улица считалась главной, потому как одна и была, прямо на тракт выходила. У дороги глыба торчала каменная. Мимо кто ни проедет, то подпруга лопнет, то колесо спадёт али конь захромает. Задумались мужики:

— Нечистый, видать, поставил.

А старики рассказали, будто на ней давным-давно каменная баба стояла, потом пропала незнамо куда. А глыба так и осталась торчать. Решили мужики в овраг её уволочь. Вожжами обвязали, четырёх лошадей впрягли, дёрнули — та ни с места, другой раз — тоже; Стали вниз копать, а она в глубь земли тянется. Ну и бросили…

Люди, что селиться к нам приезжали, вдоль дороги срубы ставили, а где глыба торчала, не строились. Вот улица с разрывом и получилась. У камня — кусты да крапива. А как из деревни село выросло, торговые людишки засуетились, лавки открыли. Кой-кто кабак поставить нацелился, только не вышло. Богатый купец, Кухтерин Евграф, опередил, а против него не попрёшь: почитай, пол-Сибири в кулаке держал — в трех губерниях ямщиной владел, лошадей тыщи, дворы постоялые, кабаки по всему тракту Московскому.

Как-то мимо проезжал, углядел — село людное, место бойкое, торговому делу прибыльное. Решил и у нас кабак построить.

Вскоре приказчик кухтеринский прибыл с семьёй: жена его — толстущая, что глыба та, и Мишка-племянник, Плешастым звали. Слыхали, будто он у Кухтерина тоже в приказчиках состоял, да проворовался. Хозяин-то выгнал его, так он у дяди в кабаке меж столов половым бегал.

Как приехали, перво-наперво старосте бумагу под нос — разрешение кабак открывать. Тот и указал на пустырь. Построили, а глыба каменна рядом оказалась, будто зазывала у входа. Ямщики понаедут, шумят до полуночи, а которые упьются, возле той глыбы валяются. С рёбрами переломанными на пустыре поутру находили: один-то помер, другие живы остались, а что с ними было, толком и не сказали, память отшибло. Бубнили своё:

— Кулак-то у ней — гиря пудовая.

Вот и стали по селу говорить:

— Глыба-то бабой каменной оборачивается, мужиков у кабака по ночам караулит.

Но других это не шибко пугало, тянуло в окаянное место. А коли денег не было — в долг пили. Корову, коня, рубаху с себя закладывали. Приказчик, что к стойке Кухтериным был поставленный, исправно долг требовал.

Во многих домах животы подтянули, ребятишки по соседям куски попрошайничали. Бывало, правда, какой-нибудь мужик, на свой разор глядючи, спохватится, в кабак ворвется, кричит, кулаком в грудь себя бьёт — опоили, дескать, во хмелю на расписку палец мой ставили. Но как опять подадут ему шкалик — не удержится, выпьет ведь, и опять гульба до ночи. А поутру найдут крикуна бездыханным, и опять на селе ахают:

— С бабой каменной повстречался!

Кабы не Еремей Стоеросов, сколько бы ещё людей загубили. Занятный старик-то был, с причудью: по осени из тайги выкопает куст рябиновый али черемуху, под окном посадит. Весной зацветет она, медвяным ароматом дурманит голову. Девки в вечер ко двору соберутся, парни бревно принесут — вот и посиделки. К полуночи разойдутся, а кто и останется. Еремей глянет в окно, скажет старухе:

— Кто это на бревне, Пелагея?

Та подойдет, приглядится:

— Поди, Фрося Мешохина, а рядом-то?.. Ишь, прильнул как! Так и есть — Федя Последников.

Постоят старики, повздыхают:

— Давно ли у нас так жисть зачиналась?! Охо-хо-шеньки!

На другой день Еремей люльку мастерить начнёт, а как сделает, скажет:

— На свадьбу, поди, пригласить не забудут. Вот и подарок готовый.

В люльках-то Еремеевых, почитай, полсела укачивалось; как увидят у старика на крыльце люльку готовую, так и говорят:

— Скоро ещё одной свадьбе быть.

Только, как баба каменна по ночам оживать стала, свадьбы вовсе расстроились, и парни в кабак зачастили. Старик-то обеспокоился:

— Этак всех парней изведёт, ходить ко мне будет некому!

Как-то вечером углядел у кабака Федю Последникова да Кольшу Матюшина, а с ними Мишку Плешастого. Парни-то при деньгах были, утром бычков на базар водили. Еремей уши навострил, слышит — Мишка парней уговаривает:

— Чего робеете? Мы по маленькой, для знакомчества, а деньги мои — угощаю.

Ну, старик-то и закипел: «Спортит! Ох, спортит ребят!» А Мишка улестил, видно, парни в кабак отправились. Еремей и юркнул за ними.

Усадил Плешастый ребят, сам отошел за водкой. Тут Еремей объявился, Федя с Николой головы опустили — стыдно перед стариком: в этаком застал заведении.

Еремей и говорит:

— Ступайте-ка, молодцы, по домам, хорошего тут ждать нечего.

Федя-то поднялся, а Кольша взроптал:

— Человек от души угостить жалает, и мы при деньгах, чего ж не гульнуть!

Еремей сплюнул в ответ и пошёл вон, Федя — за ним. По дороге-то и рассказал, что Мишка Плешастый который раз в кабак ребят сманивал. Еремей головой покачал:

— Ох, зря Кольшу оставили!

Вернуться хотел, да у ворот соседка его поджидала, с поклоном кинулась: дочь у ней который час криком кричит, разродиться не может. А старухи круг неё без толку топчутся, друг на дружку ругаются.

Еремей-то и на повитушье дело мастером был: что телка, что жеребчика, что ребеночка — всегда здоровеньким примет. Ну и в этот раз пришлось всю ночь подле молодухи крутиться, к утру хороший мальчишка родился, и мамка осталась живёхонька. А днём по селу крик да плач — Кольшу Матюшина за пустырём в канаве нашли. Всё про бабу какую-то лопочет. Видать, злодейка каменна приласкала.

Еремей глыбу подолгу у кабака оглядывал, да так и уходил, ничего не придумавши. А Кольша кое-как оклемался, Еремею и рассказал.

Как старик-то Федю увёл, они с Мишкой выпили по стаканчику. Тут и взбрело парню в голову деньгами перед Плешастым похвастаться, мол, не всё у вас, торгашей, но и у мужиков имеются. Мишка сразу водки бутыль принёс, а Кольша крепким себя посчитал, стаканам счет не повёл, один за другим опрокидывал. Потом деньги куда-то пропали. Поискал — не нашёл, на Плешивого взъелся, про Кухтерина что-то кричал. Тут уж приказчик водки налил да сам и поднёс — пей, дескать, хозяина угощенье. Кольша стакан осушил, и сразу мутить стало, еле из кабака выбрался. По дороге через пустырь побрёл. А в бурьяне-то будто высветлело, пригляделся — баба стоит огромная. Руки к нему протянула и ласково так:

— Иди, милёнок, ко мне!

Голос у ней шибко знакомый, да не упомнит вот, чей. И лица не разглядел, спьяну-то кинулся. Тут сухая трава зашуршала, и сознание вышибло.

Еремей, как про каменну бабу от Кольши услышал, по столу кулаком саданул:

— Не в камне тут дело!

И сам в кабак зачастил. Пелагея-то всполошилась было:

— С ума, старый, спятил — годами нажитое в сивухе топить!

Однако глядит, Еремей из кабака раз да другой трезвёхонек возвернулся, ну и поняла — своё старик на уме держит. А тот, и правда, возьмёт рюмку водки, прикинется пьяненьким, сидит в уголке. Народу к вечеру полно набивалось, сыплются в мошну хозяйскую медяки да рубли мужицкие. Поглядит Еремей, вздохнет: «Эх, мужики, сами в кухтеринску петлю лезете. В кабак-то, поди, не тянут силком!» И головой, будто пьяный, закрутит.

Так до ночи досидит и уйдет потихоньку. Старуха терпела, терпела, да напустилась:

— Что за утеха — в кухтеринском содоме на пьяных глазеть?!

Еремей только палец к губам приложил:

— Потерпи, старая, конец этому будет! Злодейку каменну дай изловить.

Пелагея и перекрестилась.

Походил Еремей в кабак ещё сколько-то, зазвал как-тo к себе мужиков да парней. И Федю Последникова. И говорит:

— В эту ночь девка каменна объявиться должна!

Каждому обсказал, как вести себя да кому где девку-то караулить, а с Федей особо, один на один, разговаривал. Перед тем как отправиться, у рябины прут срезал потолще и отдал ему. Парень-то удивился:

— Для кого прут-то? Коня, штоль, стегать?

Но старик будто отрезал:

— Час настанет, сам поймёшь, кого!

Как совсем-то стемнело, пошли мужики к кабаку. Одного на всяк случай у глыбы оставили — за дверью смотреть, другие по Еремееву знаку на пустыре затаились, а Федя прямо в кабак за Еремеем направился. Оглядел пьяных, подумал: «Правда старик намедни говаривал, сами в кухтеринску петлю суёте голову».

Старик на свое место в уголке присел, а Федя к стойке поближе. Тут Мишка водки принёс, усмехнулся:

— Что, надумал к нам заглянуть? Ну, да пей, гуляй, коли деньги есть!

Налил стопку да отошел — приказчик позвал. Федя стопарик для виду пригубил да потихоньку за голенище его опрокинул. Так раз да другой. Притворился пьяным и давай шуметь. Мишка хмыкнул:

— Ишь, разошелся!

А Федя достал денег пачку толстенную, что мужики собрали, покрутил перед Мишкиным носом да и крикнул, как Еремей подучивал:

— Эвон, какой богатый я! — Деньги спрятал обратно и говорит: — Домой собираться пора…

Мишка и заморгал глазами, уговаривает:

— Останься да погуляй всласть, отведи душу-то.

А Федя взял прут рябиновый, для виду остатки в стакане допил и пошёл, покачиваясь.

А старик-то и примечает: только, Федя деньги Плешастому показал, у того глаза загорелись, а как из кабака парень вышел, он к приказчику подлетел, пошептал на ухо и в другой двери, что к жилью вела, скрылся. Старик — за Федей вслед. Мужик, у глыбы который стоял, — к нему:

— Федя, видать, шибко набрался, не случилось бы что?

Но Еремей:

— Теперь не за Федей — за дверью смотри!

Только сказал, а из кабака двое выскочили. Мужик удивился:

— Ишь ты, один-то в тулупе! — И усмехнулся: — Зимы ещё нет, а как наряжаются!

Еремей за рукав его дернул:

— Не время зубы-то скалить — гляди лучше, в тулупе-то кто?!

Мужик и ахнул:

— Баба! Никак… приказчика жёнка!

— Тот-то, что она. Специально тулуп напялила, чтоб потолще казаться, в темноте-то посмотришь — глыба и есть.

А мужик-го и второго узнал — то Мишка Плешастый за Федей побёг, крадучись, а кабатчица наперерез по бурьяну, куда парень шёл.

А Федя, как Еремей наказывал, и не спешил. Хоть и трезвый, а покачивается, песню орёт и морщится — водка в сапогах хлюпает. Как пустырь до середины прошёл, так и услышал — крадётся кто-то. Однако виду не подал, заорал ещё громче. Вдруг впереди фигура выступила, пригляделся парень — баба в шубе, будто глыба каменная, руки-то протянула и приманивает:

— Иди же, иди, миленький!

А сзади — шум, треск! Оглянулся — мужики это подмяли Мишку Плешастого. Баба увидела, какое дело с её дружком приключилось, да бежать. Федя догнал её, сорвал тулуп и давай Еремеевым прутом охаживать:

— Ах, ты, злодейка, душа твоя каменная! — Да прут переломился, баба тулуп в охапку и бегом прочь.

Тут вскрикнул кто-то:

— Уймитесь! Издох Плешастый-та!

Федя, как услышал, и правда пьяным будто сделался. Но Еремей подошёл, руку на плечо ему положил:

— Не мы их, так они нас — Плешастый-то за тобой с топором крался!.. Ну, а каменюка-кабатчица своё получила! — Глянул в сторону кабака, добавил: — Однако недолго носить ей отметины. — И повёл парня к себе.

Дома старик парня на печь уложил — трясло его шибко. Однако заметил Федя — зарево полыхнуло, но спросить уж сил не было. Утром только узнал: кабак-то кухтеринский ночью сгорел, а в нем — сам приказчик с женою. Старухи работница утром рассказывала: приказчица ночью пришла вся распатланная, баню стопить приказала. Старуха исполнила.

— Помочь ли помыться? — спросила. Но приказчица цыкнула — не лезь, мол. Бабка ушла, а та сомлела, должно быть, в жару, дверцу у каменки не доглядела растворену. А из неё уголек, видать, выпал, сначала баня вспыхнула, потом огонь на кабак перекинулся…

Бабку всё село слушало — охали да ахали, но кой-кто в усы ухмылялся да помалкивал.

Потом чиновнишка с городу приехал, у мужиков дознавался, кто где ночью-то был да почему тушить не бегли? Да разве дознаешься? Пьяные, мол, в стельку по домам дрыхли, ничего слыхом не слыхивали. А что Мишка Плешастый окочурился, дык его баба каменная поломала. Не его первого. Вот и весь ответ.

Покрутился чиновнишка и уехал Кухтерину докладывать, мол, само загорелось.

А глыба каменна от жару-то треснула, а утром, как снег выпал, на куски развалилась. Потом мужики их для хозяйских дел по дворам растащили.

Так-то вот.

 

Певучая таратайка

В деревне Кондыковке, что близ Каинска, Терёха Махонин жил: и плотник, и столяр, и по шорному делу знаток. А телеги-то мастерить просто искусник — колёса у них певучие, и каждое свой голос имело: одно синицей посвистывает, другое кукушкой кукует, третье щеглом щёлкает, четвёртое жаворонком заливается. Поедет Терёха в предночный час через лес. Тишь кругом, а колеса свистят, щёлкают, глядишь — и птахи спросонья гомон поднимут. Многие не верили в искусство Терёхино, говорили:

— С нечистой силой знается!

Парень, и верно, с кузнецом дружбу водил, а те, дело известное, с чертями в сродстве.

Как-то глядел Терёха, как кузнец обода для колёс ковал, и за молот взялся. Кузнец брусок медный сунул ему:

— На-ко,— говорит,— постучи для сноровки.

Парень в горне брусок накалил и давай на наковальне его разбивать. Бьёт — брусок плющится. Скоро в пластину, навроде тарелки, разбил. Дырку в серёдке пробил, палку продел, ногтем щёлк — зазвенела пластина. Тут и пришла ему мысль… на ось тележную насадил тарелку, к спицам колёсным молоточки приладил, крутанул колесо — звоном малиновым кузня-то огласилась.

Терёха и к другим колесам пластины смастерил, покатил телегу, и каждое колесо своим голосом заиграло.

А потом трещотку приладил, на такой телеге хоть тыщу верст кати — не соскучишься. Весёлая музыка выходила. Бывало, поедет куда — на всю округу перезвон, пересвист да щёлканье.

А как-то телегу чинил, вверх колёсами поставил. Задел колесо — оно будто взвизгнуло. Шибче крутнул — оно громче. Стал без передыху крутить, завыло по-дикому. Терёха давай колёса местами менять да прислушиваться. Долго возился, добился, что по-звериному выли.

Ребятне деревенской занятно за его телегой бегать. Да как парню надоедят, сменит он колёса местами, и уж совсем другое выходит: одно собакой залает, другое свиньёй завизжит, третье медведем взревёт, четвёртое взвоет по-дикому. Ребятня — врассыпную.

Как-то у одного почтового чиновника дрожки в пути сломались, а жарынь, духота. Сидит он ругает кучера, а тот только глазами хлопает. Вдруг перезвон послышался.

— Что за наваждение? — покрутил головой почтарь. — Что за музыка?!

Глядит, из-за холма возок сена вывернулся, и чем ближе, тем перезвон громче. Тут кучер и говорит:

— Это Терёха-колесник на своей телеге с сенокосу катит. Аль не слыхал, барин, про колёса его затейливые?

Чиновнику-то занятно, глядит во все глаза — из-под телеги и впрямь посвистывает да пощёлкивает. А Терёха на возу веселый сидит. Остановил почтарь мастера, упросил дрожки ему починить да таку же приладить музыку.

Терёха не отказал, за вечер починил, а на другой день запасные тарелки приладил, колёса крутил да прислушивался, какие, мол, голоса выходят. Хоть не така музыка, что у его телеги, а занятно всё ж.

Чиновник хорошие деньги мастеру заплатил. Сам в город уехал. Катит по мостовой, колеса «пью-пью-ю-ю» — поют, тарелки «динь-дон» — звенят, лошадка «цок-цок» — копытами в такт отбивает. Чиновник сидит в коляске этаким гоголем: «У кого ишшо така забава имеется!»

Другим купцам да богатым чиновникам тоже потешиться захотелось. Про Терёху вызнали — много заказов мастер имел. Потом сам в город с семьёй перебрался. Телеги, тарантасы чинил, колёса певучие делал, а как-то и подумал: «Чего ж это я для других стараюсь, а сам на телеге трясусь?!» Ну, и смастерил таратайку лёгоньку. Год, почитай, трудился: у тарелок голоса подбирал, к каждому скрипу у колёс прислушивался, уйму трещоток извёл, а своего добился: из-под таратайки не звон да свист — камаринская выходила.

Городским мастерам завидно: «Ну-ка, — думают, — и мы таки колёса сделаем, Терёха, поди, маслом оси не смазывает. Вот и скрипят голосами разными, а что звон, это мы быстро приладим».

Посадили они новые колёса на ось несмазанную, запрягли в телегу коня да от скрипу сами уши заткнули. Ну и бросили.

А вскоре градоначальник приметил: по городу пересвист, перезвон да щёлканье.

— Что за веселье? — дивился.— Цыгане, штоль, понаехали?

Ему и доложили про колёсного мастера да про таратайку весёлую, градоначальник-то диковины всяки любил — полон дом у него граммофонов, игрушек затейливых, а в одной-то комнате до десятка часов с боем на стенах висят, в полночь начнут отбивать — весь дом перебудят.

Велел он через урядника передать, чтоб мастер на таратайке своей к нему прикатил.

Вредней того урядника во всей губернии не было — на мерине по базару разъезжал, чуть что, сразу кричал:

— Пошто товар не так лежит? И гнилой, поди?! Конфисковываю!

Богатые торгаши откупались, а простым мужикам хоть не торгуй!

Вот явился урядник к Терёхе:

— А ну-ка, собирайся, городской начальник тебя требует, да вместе с твоей таратайкою!

Пожал Терёха плечами, запряг конька: покатил к дому градоначальника. А тот у ворот уже поджидает. Как услышал музыку, так и затрясся весь:

— Продай! — говорит.

У Терёхи аж лицо вытянулось:

— Не продажная, ваше скородие, разве можно такой забавы лишиться?! Ни у одного ямщика, почитай, нет.

— Ну, так сменяй на бычка аль жеребчика — всё польза! А с таратайки кой те прок?!

Терёха и объясняет:

— Над ней год мороковал — боле такой не сделаю: терпежу не хватит. Нешто вашему скородию не понятно?!

Тут традоначальникову терпенью конец пришёл. Побагровел:

— Не хочешь добром, в каталажку велю посадить!

А урядник решил выслужиться, коня из таратайки стал распрягать. Терёха, однако, вцепился в вожжи:

— Не отдам!! — кричит на всю улицу.

Градоначальник глядит — народ у ворот собирается, заморгал глазами: «Кабы смуты не было!» Многие уж выкрикивают:

— Не по закону забижают мастера!

Ну и велел отпустить. Только думку-то не оставил таратайку добыть.

К весенней ярмарке губернатор с ревизией в город пожаловал. Градоначальник, само собой, в самолучшем трактире, что у базарной площади, велел столы накрывать да собраться всем его прихвостням, чтоб губернатора славили, а покуда к себе зазвал: игрушки затейливые, часы показывает, юлит, угождает. Сам все думает: «Кабы орден мне выслужить?» А как получил известие, что столы накрыты, к губернатору-то с поклоном:

— Покорнейше просим, ваше превосходительство, изъявить милость — своим присутствием осчастливить лучших граждан нашего города!

Губернатор довольный, градоначальника по плечу похлопав:

— Быть тебе к награде представленному!

Тот и расцвёл от радости, губернатора к трактиру повёз. В это время Терёха с женой на таратайке к базарной площади прикатил. Народ-то дивуется:

— Ишь ты, занятна кака штуковина!

Терёха поставил таратайку в тележный ряд, коня распряг, хотел увести к кузнецу подковать, да жена-то и говорит:

— Чую, на таратайку твою чужие глаза зарятся. Кабы не укатили.

Подумал Терёха да поменял колеса местами:

— А теперь пущай угоняют! — И повёл коня к кузнецу, а жена в лавку пошла товары глядеть.

В это время урядник мимо скакал на своем мерине. Углядел таратайку Терёхину и скорей к трактиру погнал мерина. Тоже захотел выслужиться. «Авось повышение получу», — думает. Вызвал градоначальника, зашептал на ухо: так, мол, и так, ваше скородие, таратайку Терёхину сейчас прикачу. Удивим губернатора музыкой, а захочет — и с ветерком покатаем. Градоначальник и кивнул:

— Живее давай! Приставом тебя сделаю!

Урядник прискакал к тележному ряду, руки в боки:

— Это пошто в неположенном месте таратайка оставлена? Кто хозяин, такой-этакой?

Мужики, что рядом стояли, плечами пожали:

— Терёхина это таратайка. И место что ни на есть правильное.

Да урядник-то закричал:

— А где ж хозяин? Почему без присмотру? Ясно, что брошенная! Свезу в участок её!

Ну и впряг в неё своего мерина, да только дернул вожжами-то — святые угодники! Что тут задеялось!..

Из-под таратайки свинья завизжала, собака залаяла, волк взвыл и медведь зарычал. Бабы кто куда, мужики за топоры да за вилы, головами крутят:

— Откель медведю быть? Неужто с цепи у цыган сорвался?!

В это время градоначальник губернатора из трактира вывел:

— Не изволите ли глянуть? Вашему превосходительству сурпрыс приготовлен!

Стоят у крыльца, ждут, за ними градоначальниковы прихвостни высыпали. А мерин с испугу на них прямо понес. Лучшие-то граждане с градоначальником толпою в дверь повалили и губернатора бросили, у того с испугу неприятность в портках получилась, упал, за живот схватившись. Затоптал бы мерин, да откуда ни возьмись Терёха выскочил, в прыжке за узду поймал. Повис. Остановил.

Тут визг с лаем, вой да рычание прекратились, и поняли все — Терёхина таратайка-то. На ней урядник сидит, за вожжи держится, сам от страха трясётся и дурачком прикинулся:

— Я, — говорит, — братцы, покататься только хотел. А гляди-ка, с секретом таратайка-то!

Мужики подошли, губернатору подняться помогли, головой покачали:

— Катаньем своим шуму наделал. Их превосходительство в комфуз даже ввёл!

Глянули все — где губернатор лежал, там место мокрое, и от самого несёт, как от дитяти обмаранного, на весь базар хохот поднялся. Однако Терёха глянул хмуро:

— Будет вам над генералом скалиться! — Урядника с таратайки столкнул и стал мерина распрягать. А тут градоначальник перепуганный из трактира выскочил, за ним его прихвостни. Мужиков оттеснили, столпились круг губернатора. Охают. Ахают:

— Не зашиблись ли, ваше превосходительство?

Однако губернатор и не глянул в их сторону, буркнул только, чтоб коляску скорей подавали. А градоначальник суетится, раскланивается. Губернатор из коляски под нос руку сунул ему. Градоначальник два пальца, как всегда, пожать приготовился, да глядит — меж них третий, розовый, выглянул:

— Вот тебе орден, болван!

И прочь понесла коляска губернатора. Градоначальник долго стоял ошарашенный, пока кашель урядника за спиной не услышал. Обернулся и съездил уряднику по носу:

— Это тебе вместо пристава!

…Губернатор-то, как очистился, чиновникам своим ревизию приказал по всем правилам сделать — много делишек они раскопали. Градоначальнику, чтоб на месте-то удержаться, немалой взяткой пришлось откупиться. А вот Терёхе житья не стало: градоначальник, как губернатора проводил, велел ему подале куда-нибудь убираться и в колясках да тарантасах его певучих ездить по городу запретил.

Ну, да у мастера всегда при себе мастерство останется. Дом продал и укатил. Говорят — постоялый двор в другом уезде открыл, ямщиков привечал да колёса чинил.

 

Митюшин пояс

К плотницкому делу в таёжных местах каждый горазд. Добротные избы мужики ставили. Соберутся артелью — в лето полсела на пустом месте вырастет.

В одной артели мастер был — Митюшей звали. Построят мужики избу, он начнёт её фигурами украшать: на крыше то конька, то петуха приладит, на воротах барашков вырежет, окна вязью резной украсит. Ему артельщики и говорят:

— Выстроил дом — за другой берись. Чего на украсы время терять.

Митюша им своё: дескать, сотню лет дому стоять, людям в нем жить должно радостно.

На него рукой и махнули — сызмальства такой, ещё при отце к резному делу пристрастился.

Отец у него столяром был, ладно мастерил. Сыну мастерство передал — для жизни верный хлеба кусок.

Митюша сделает стул да к тому же на спинке узор затейливый вырежет. Подойдёт отец, поглядит сквозь очки, прищурившись:

— Ишь ты, чудно! Где подсмотрел?

Митюша плечами пожмёт:

— Листочек вчера разглядывал, вроде узор похожий.

Отец иногда ворчал, да вскоре заметил — на ярмарке у других мастеров не шибко берут, а его стулья, с Митюшиными рисунками, нарасхват. И наказал сыну, чтобы всю мебель впредь узором украшал.

Отец был доволен: сын мастерство постиг. Да только по-другому всё обернулось. Кой-кому не понравилось, что Митюша в первые мастера выходит, — подожгли ночью дом. Отец с матерью той ночью и погибли. Митюша чудом живой остался. Схоронили родителей, а Митюшу взял к себе в артель дядька родной — он избы строит. Теперь, говорит, моему ремеслу поучись, плотницко дело тоже хорошее.

Вскоре привык парень, ремесло постиг и опять за своё принялся: то к окнам, то к крыше канву узорную приладит — и поглядеть любо. Многим избы украшал, но сам всё не доволен работой: вроде рисунок занятный, но живости нет.

Раз пошёл Митюша с ребятами в тайгу, хлебца взял, молока крынку, да поотстал от друзей. Присел под деревце отдохнуть. Глядит — ствол у деревца этаким вензелем скрученный, и узор — глаз не оторвёшь.

Любопытно стало, рукой тронул, а вензель зашевелился.

— Змейка! — охнул Митюша.

А змейка сползла на землю, свернулась кольцом, головку подняла, покачивает. Митюша отлил молока в берестяную чашечку, подставил к ней. Она попила и зашипела:

— Ш-ш-то гляди-ш-шь, Митюш-ш-ша-мастер?

Митюша ушам не поверил, заикаясь, ответил:

— Узор твой приглянулся. Не видал такого.

— Хорош-ш-шо, — зашипела змейка, — будет тебе от меня память.

Обвила опять дерево. Этаким вензелем накрепко и… выползла из шкуры.

Митюше не впервой змеиную кожу видеть. Только те бесцветные, мёртвые, а здесь рисунок яркими красками играет, а тронешь — узор появится ещё затейливей. Митюша глаз отвести не может: красота-то какая! А змейка зашипела:

— На земле живём., крас-с-соту земли в с-себе держим. С-с-сделай из ш-ш-шкурки моей пояс-с-сок и нос-с-си…

Так и поступил Митюша, как змейка указала.

Скоро слава о его мастерстве далеко разнеслась. Купчишки да и богатые мужички заказы давать стали. Каждый свой дом украсить желал так, чтоб ни у кого лучше не было.

Митюша исполняет, каждый узор у него на другой не похож.

Как-то из города богатый купец Селифан Гордынин в село по делам приехал. Глядит, у сельских купчишек да и мужиков многих дома, словно невесты, наряжены. Проворчал недовольно:

— У меня в городу хоромы в три этажа, а красы такой нетути…

Велел приказчику разузнать: откель мастерство такое?

Тот выспросил всё о Митюше, доложил. Купец и решил Митюшу нанять, хорошие деньги заплатить, коли дом украсит. У него, вишь, своё на уме было… Женился он молодым на вдове — купчихе богатой. У той дочка была — Танюшка. Прожили они несколько лет, жена померла. Дочка сиротой осталась.

Купец сначала внимания не обращал — лишь бы под ногами не путалась, а как из неё, девчонки голенастой, красавица выросла, стал приглядываться, а потом и надумал жениться на падчерице. Сунулся было к ней, но Таня так очами сверкнула, что купец отступился. Вскоре увидел Митюшину работу, решил: «Танька-то красоту шибко любит. Объявлю всем, что в её честь дом украшаю, денег не жалею. Может, и сдастся, а там и обручу».

Явился Митюша к приказчику, тот оглядел его презрительно: мужик же сиволапый, а ишь как хозяина заинтересовал.

Повёл к купцу наверх. В это время из своей комнаты Танюша вышла, глазами с Митюшей встретилась. Тот и остановился, словно завороженный. Она покраснела, но глаз не опустила, ресницы лишь изредка вздрагивают. Приказчик заметил их взгляды, подтолкнул парня:

— Иди-иди, хозяин-то ждет…

Оглядел Митюшу купец, хмыкнул недовольно: «Больно молод!» На работу, однако, принял, деньги хорошие платить обещал.

Но Митюша о деньгах уж и не думал. Таня перед глазами стоит, к ней поближе быть хочется. Да и ей по душе Митюша, всё на глаза попасться старается. А то войдёт к нему в мастерскую, работой любуется. Митюша узор затейливый выточит, Тане подарит. Так день за днем, молодые друг без дружки не могут. Только Митюша думает: нужен ли он ей, ведь она из богатого рода… Как-то сказал:

— Заругает хозяин, коли узнает, что ко мне заглядываешь!

Она на него глаза вскинула:

— Али боишься?

— За себя — нет, тебя предостерегаю.

Но Таня взяла его за руку, молвила:

— За меня спокоен будь, себя береги. Селифану подлое дело совершить — только глазом моргнуть.

Вскоре о Тане с Митюшей прислуга засудачила. Дошло до хозяина, тот взбеленился, приказал Тане явиться. Та пришла, глядит в упор.

— Пойду, — говорит, — за мастера! И все тут!

Купец и так, и эдак! Дескать, голытьба без роду, без племени. Дивчина на своём стоит. Видит купец — сладу нет, затопал ногами.

— Убью, — кричит, — не потерплю его в доме.

Но приказчик зашептал ему на ухо:

— Тихо! Тихо, Селифан Иванович! За убийство — тюрьма, а рассчитаешь — свободен он будет, убегом обвенчаются. Мы его измором возьмём.

Купец и приказал мастера изводить, всякие каверзы устраивать.

А Митюше с Татьяной объявил:

— Поженитесь, когда работа окончена будет.

Молодые счастливы. Митюше последний венец украсить осталось. Значит, свадьба скоро.

На работу он скорый да умелый, дом не узнать стало: стоит, как терем сказочный, каждое окошко по краям словно снежинками усыпано, углы вензелем перекручены, будто змейка их обвивает, крыша резным карнизом, как бахромой, изукрашена. Каждый, кто ни пройдёт, остановится, полюбуется и уйдет изумлённый, будто услышал песню хорошую либо слово доброе. Лишь купец ходит насупленный — Митюше-то самую малость осталось доделать, значит, не видать Селифану Тани. Тут и подъехал к нему приказчик. Дескать, с измором не успели, так мы ему лестницу подпилим, как на крышу полезет. Купец кивнул:

— Только тихо чтоб.

Приказчик вызнал, когда мастер конёк к крыше прилаживать начнёт, Селифану доложил. Тот услал Татьяну в деревню к родственникам, попроведовать, мол, надо. Она и не подумала ни о чём плохом, попрощалась с любимым, со спокойной душой уехала.

А Митюша спешит, к приезду Тани работу завершить старается. Полез на крышу конёк приладить, да вдруг лестница подпиленная треснула, не выдержала тяжести и рухнула. Упал Митюша на спину, лежит недвижимый. Народ сбежался, хотели понести в дом, но Митюша попросил не трогать:

— Хочу, — говорит, — последний раз на творение своих рук поглядеть.

Оставили его в покое, лишь голову придерживают, чтоб удобней глядеть было.

Так и помер он. Приказчик, что Митюше лестницу подпилил, увидел на нём поясок узорный из змеиной кожи и снял:

— Ему таперича ни к чему, а мне впору будет, — и надел на себя.

А на следующий день Танюша приехала, спрашивает:

— Где Митюша мой?

Ей не говорят, все глаза опускают. Вскоре узнала, хотела руки на себя наложить. Но тут уж Селифановы слуги подоспели, из петли вытащили.

Селифан к ней с ласками, дескать, все равно жениха не вернёшь, а ты моей будь. Но Таня схватила нож, глаза сверкают:

— Подойди попробуй!

Селифан отскочил, как ужаленный.

Вскоре, как Таня Селифану отпор дала, он приказчику приказал в покои явиться. Ждёт, а того всё нет. Селифан удивился:

— Не было такого, чтоб Евстигней по первому зову не приходил.

Послал за ним кухарку, а та вскоре прибегла, кричит, причитает, словно полоумная, в глазах страх да ужас. Люди её успокоили. Селифана позвали. Тот:

— Чего базлаешь, дура, толком сказывай.

Кухарка, заикаясь, и рассказала:

— Подошла к дому приказчикову, в дверь постучала. Тихо. Дверь толкнула, зашла и чуть со страху не померла. Посреди комнаты приказчик лежит, распластавшись, а его змей огромный вокруг живота опоясал и душит. Я уж не разглядывала, бегом прямо сюда.

Селифан и прислуга не поверили, купец выругался:

— Он, так его распротак, пьяный, поди, дрыхнет. А тебе самой, видать, баба, с похмельных-то глаз змей кажется.

Но всё же Селифан к приказчику отправился, за ним все гурьбой. Зашли в дом и ахнули: лежит приказчик синий, будто задавленный, глаза у него выкатились. Тут, конечно, власти следствие учинили, ребят, Митюшиных приятелей, забрали. Но они ни при чём оказались, вскоре их выпустили.

А Митюшин поясок и Селифану приглянулся: с приказчика снял, по ремешку узор заструился, красками переливается. Но как надел, так немило ему стало: то услышит, как жена-покойница заплачет или Митюша умирающий застонет, а то вдруг приказчик удушенный, с синим лицом, из темного угла на него выглянет.

Решил было Селифан во хмелю забыться, но того хуже стало. Придет с попойки домой вечером, Митюшин пояс на спинку кровати либо на пол бросит, спать завалится, но какие-то шорохи всё ему слышатся: запалит Селифан свечу — стихнут, а погасит — снова появляются. Так уж которую ночь не спит, ворочается с боку на бок. Однажды открыл глаза и заорал от страха — пояс Митюшин, будто змей огромный, кольцами извивается, а из всех углов змеиные головы тянутся, пасти открыли — сейчас ужалят. На крик прислуга сбежалась: кто с ухватом, кто с кочергой, глядят — купец на кровати пьяный сидит, орёт благим матом, глаза выпучил. Уложили его, сиделку-старушку приставили. Но та посидела, посидела, а ночь длинная, да и Селифан умолк, и прикорнула на стуле.

Утром проснулась, ахнула — лежит Селифан посиневший, рука с кровати свесилась. Схватила руку его, а она холодная.

Всполошился тогда весь город; вскоре лекарь, что губернатора самого лечит, приехал, определил, будто купец от удушья пьяного помер. Но многие не верили этому, говорили, что змей удушил его: пояс Митюшин исчез куда-то, а под растворенным окном спальни Селифановой люди след змеи огромной видели.

Как Селифана схоронили, дом в наследство Тане перешёл. Вскоре у неё мальчонка родился. Митенькой назвала, лицом и впрямь Митюша вылитый. Как подрос, Таня его в гимназию определила, а потом учиться в университет столичный уехал. Перед отъездом, говорят, она поясок узорный из змеиной кожи сыну подарила. Кое-кто смекал — откуда. А сама так ни за кого и не вышла, век одна доживала.

А дом, что Митюша украсил, и поныне стоит. Жители так и зовут до сих пор — Митюшин дом.

 

Безрукий мастер

В селе Колыванском церковка поначалу деревянной была, потом уж, как у соседей каменную выстроили, общине в укор, не поскупились мужики — тряхнули мошною Благолепен храм получился; решётки на окнах узорчатые, на лазоревой маковке кружевной, кованый крест. Хоть не крыт золотом, а всё ж глазам и душе любование.

Какому чиновному барину али купцу богатому по тракту ехать мимо придется — долго глядит, покуда самая маковка и крест за лесом не скроются. А который специально в село завернёт. Полюбуется и спросит прохожего:

— Кто ж.красу такую построил? Чьего мастера рук творенье?

Ему и ответят:

— Люди, батюшка, народ! А коли подробный антирес соблюдаете, Ефима-сторожа расспросите. На его веку храм-то построили. Всё знает. Всех мастеров поимённо помнит… Да вон он, у церковной сторожки сидит. Куды ж ему деться?

Мало кто рукою махнёт, дальше покатит; дойдут до сторожки, старика, что и как было, спросят. Тот разговорчивый да приветливый. Обопрётся на посох и глянет на храм:

— Кладкой-то занимались дед мой с отцом и дядьями, они и разметку верёвочкой делали; маковку братья старшие ставили, а уж крест — Ваня Безрукой ковал, нищенки сын, что цыганка вскормила.

— Пошто безрукой-то, коли мастером был? — удивится вдруг проезжающий.

Старик вздохнёт глубоко, погладит бороду и обязательно побывальщину эту расскажет…

Приблудилась по осени к деревеньке нашей нищенка молодая, сама брюхатой была. К богатым мужикам просилась в работницы — отказывали: лето прошло, не надо подёнщицы. А зима скоро — куда ей податься? Пожалел калека-бобыль, пригрел у себя. Сам грудью хворый был шибко, мужикам наказал:

— Коли помру, избёнка пущай ей останется.

Нищенка у него пожила сколько-то и мальчонку родила, да сама в родах-то наперёд бобыля померла. А откуда да чья — никому не сказала. Бобылю-то маятно с дитем — в деревне к тому времени мамки кормящей не было, а соску малец не брал никак. Да и бобылю всё хуже: кровью исхаркался, вскоре тоже богу душу отдал. С нищенкой рядом похоронили.

Староста дитё по дворам носил, принять уговаривал — никто не взял. Хотел было в приют городской свезти, да, на счастье, цыгане мимо ехали. Кузнеца-то в деревне не было, так они всегда останавливались, чинили мужикам кой-что для хозяйства — мастера они справные. И к старосте цыган с цыганкою заглянули:

— Надо ли делать что? — спросили.

Староста с кузнецом во дворе остались, а старостиха цыганку в дом погадать зазвала. А у той дите в платье у груди висело, глядит — в корзине ребятёнок верещит, надрывается.

— Доходной-то какой! Хворый, что ли? — спросила цыганка.

Старостиха и выложила всё как есть.

Цыганка своё дитё на скамью положила, взяла парнишонку, сунули ему сиську. Тот и верещать перестал. Вцепился, урчит басовито. Потом насосался, губёнки сложил этак в трубочку, посапывает. Вскоре кузнец со старостой в дом вошли, работу должно исполнили, увидели — цыганка сироту кормит, встали как вкопанные. А та на мужа глянула, залопотала по-своему, у него брови а ж на лоб поползли. Ответил что-то, но цыганка глазами сверкнула — мужик и осёкся; помял бороду и рукою махнул. Староста со старостихой переглянулись, а цыганка и говорит:

— Возьмём мальчишку-то, к сердцу пришёлся.

Старостиха шибко была довольная, сироте гостинец в узелок собрала, а цыганке платок подарила да на прощанье спросила:

— У самой-то кто — сын али дочка?

Вздохнула цыганка:

— Дочка — Таюшкой назвала, да только вот третья уж девка-то. А сына бог не дает. Во сне видела: котенок беленький ко мне прибегал. Видать, вот он — котенок!

Укатили цыгане, парнишонку с собой увезли.

С той поры сколько лет прошло, не припомню. Со всей России люди в Сибирь приезжали, у нас часто селились. Большая деревня-то выросла, а кузнеца всё не было. Как нужда в ковке, так за семь верст в другую деревню тащись! А нет — цыган поджидай. Мужики на сходе и решили: как цыгане приедут, просить одного — пущай остается, община поможет избу с кузней построить, а коли семейный, корову с конём выделит.

Вот по весне как-то цыгане приехали, шатры за деревней раскинули, бабы ихние по дворам разбрелись хозяйкам гадать, а мужики наспех кузню соорудили. Среди них парень; наши все удивлялись — цыгане чёрные да курчавые, а этот белёсый, глаза голубые, будто и не цыган вовсе. Ваней звали. А парень-то умелый — быстрей и лучше других ковал. Мужики его приглядели. В шатёр к ним зашли, сначала цыгану старому с его старухою обсказали, что и как, потом с молодым разговор повели: оставайся, мол, девок хороших много у нас, а за такого умельца любая пойдёт. А что изба да кузня — всё будет. Но парень на отца с матерью поглядел:

— Как так, я ром настоящий аль нет? Как на одном месте жить буду?!

Цыган с цыганкою поговорили меж собой и повели сына на кладбище, что за старой церковью было. Сторож церковный рассказывал, будто они к двум могилкам его подвели, где бобыль и нищенка безвестная похоронены, и постояли там. Сначала цыган с цыганкой ушли, потом уж Ваня.

А на другой день парень мужикам согласие дал. То-то молодая цыганочка убивалась, сестра-то его, Таюшка. Кто видел, головой качал:

— Не по брату так — по любимому!

В общем, остался парень. Где бобылева избенка раньше была, мужики ладную избу построили, рядом кузницу. Стал Иван серпы да литовки ковать, обода к колесам чинить. Для всего села был хорош, только писарю не по нутру пришелся. А всё оттого, что писарь подачки любил. Бумагу изладить какую, начальству составить прошение али просто письмо написать — немалые деньги требовал. Кузнец-то вскорости это углядел да мужиков и надоумил:

— Меня наняли, так и возьмите в село грамотея, в Сибири их полно, сосланных. И детишков, и самих вас научит.

Мужики сразу за его слова, ухватились, батрака из ссыльных спросили, он и вправду грамотным оказался. Стал по воскресным дням ребятишек да мужиков учить буковкам. Шибко это писарю не по носу, затаил на кузнеца злобу. А Иван всё в кузне стучал молотом. Как-то присел передохнуть у порога, слышит, вороньё каркает. Глянул: две вороны чёрного котенка треплют. Тот и отбиться не может.

— Заклюют поганые, — вскрикнул Иван, замахал руками. Вороны разлетелись. А парень подбежал, ваял котёнка на руки. Тот дрожит, мяукает жалобно. Ну, Иван и унёс его в кузню. В углу дерюжку кинул: «Пущай живёт!» Так и остался котёнок. Вскоре из него ладная кошка выросла, мышей справно ловила. Да сама такая чернущая, словно из печки вылезла, а глаза жёлтым огнём горят. Как на кого в упор глянет, тот и оробеет, будто в душу ему черт посмотрел. Наши кошку-то ведьмой прозвали. Идёт, бывало, Иван из кузни, а следом кошка, будто собачонка, трусит и на всех зло поглядывает, словно хозяина обидеть хотят. Мужики, которые в кузню-то приходили, сказывали, что с кошкой Иван как с человеком по-цыгански разговаривает. А Иван за день молотом намахается, дома один с кошкой сидит, Таюшку вспоминает: когда, мол, ещё цыгане приедут и её привезут. Бывало, парни к нему придут, на гулянье позовут:

— Айда с нами, чего одному-то сидеть?

А как-то и выложили:

— Писарева дочка тебя привести просила, видать, приглянулся!

Иван долго отказывался, но потом согласился, кошку дома запер и отправился. А уж осень наступила, молодёжь в дождливую погоду по очереди у кого-нибудь собирались. В тот вечер у писаревой девки гулять выпало, и писарь с женой уплелись в гости. Парни кузнеца привели, с девчатами посидели, песни попели, потом игру затеяли, вроде горелок — кто кого перепляшет, тот того и целует. Парни ту игру шибко любили. Довольные ждут, когда гармонист заиграет, а девчата сидят, друг на дружку поглядывают. Хоть самим тоже нравилось, а всё же стеснялись первыми приглашать. Однако писарева дочка к Ивану подлетела, кабы кто не опередил, схватила за руку. Парень-то и не хотел, да нельзя отказывать, пустился в пляс. Хоть и беловолосый, а цыганской чести не уронил — отплясал лихо, но как до поцелуя дело, встал как вкопанный. Парни его подпихивают:

— Целуй, девка ждёт!

Он и скользнул губами по её щеке. Та фыркнула недовольно, лукаво глянула да сама к нему кинулась. Вдруг у печки дверка отпахнулась, из неё кошка чёрная, вся в огне. Кузнеца обежала и клубком огненным метнулась к ногам дочки писаревой. На той юбка вспыхнула. Иван, однако, не растерялся, зипунишко на девку накинул, забивать огонь стал. А кто-то кошку водой окатил. Глядят — это полено лежит обугленное, а где кузнец ране стоял, круг того места пол выжженный. Тут и гулянью конец. Ребята с девчатами расходиться стали, и кузнец ушёл. А как писарь из гостей вернулся, узнал, в чём дело, наговаривать на кузнеца принялся, мол, полено горящее — его кошка была. Не зря её ведьмой зовут. Ведьма и есть.

Не шибко ему поверили, но задумались. Кой-кто от Ивана подальше держаться стал. А дочка-то писаря, как ноги поджили, давай за ним в открытую бегать: где встретит, глазами так и сверлит. Как-то в переулке одного углядела, на шею кинулась, насилу оторвал от себя, да и говорит:

— Есть на сердце у меня цыганочка, больше никто и не нужен!

С той поры и девка на него обозлилась, подумала: «Может, не зря отец про кошку-ведьму сказывал, видать, она и есть цыганка». Решила изловить да в озеро бросить. «Может, конец придет ведьме-то?!»

Как-то укараулила, кошка у кузни на солнышке грелась, подошла и тихонько:

— Кыс, кыс, кысонька…

Схватить уж хотела, но кошка недоброе чуяла, когти выпустила, холёную ручку девкину цапнула и за угол шмыгнула. Девка руку окровавленную зажала, с криком пустилась по улице: ведьма-кошка, дескать, когтями рвала, насилу спаслась. Однако парни-то усмехнулись:

— Сама ведьма взаправдешная!

Прибегла девка домой, рёвом ревёт, тут мать и запричитала. А писарь ружьишко схватил, побег к кузнецу:

— Где, — кричит, — твоя ведьма, пристрелю сейчас, а не выдашь, тебя укокошу!

Тут народ-то сбежался на крик, мужики писарька окружили:

— Насчёт ведьмы не ведаем, может, и вправду какая за кошкой чертовинка имеется. Только кузнеца стрелять не позволим, а коли осмелишься…— Дальше не стали досказывать, круг его шеи только рукой покрутили.

Писарёк сгорбатился, под хохоток поплелся домой.

«Нет, — думает, — не так дело делается. Начальству донос написать надо бы. Пошто мужики чертям да ведьмам потатчики. Пущай разберутся приедут». И давай в уезд письма строчить.

А там не шибко читать любители — под сукно, и делу конец. Писарь-то подождёт-подождёт и дальше царапает, так до губернатора дописался. А тот письма и не видал вовсе, секретарчишко сначала глядел — стоит ли их превосходительству докучать? А как про кошку-ведьму узреет в доносе-то, усмехнется: «Помешанный, видать, нацарапал».

Да в корзинку и бросит.

А писарь уж остановиться не может, дописался, что кошка чёрная повсюду мерещится. Как-то вечером лежал на кровати и видит — из подполья, через дырку, куда кот его лазил по надобности, чёрная кошка вылезла, глаза сверкают. Повернулась круг себя и… встала веред ним цыганка молодая, та самая кузнецова сестра. Напустилась на писаря:

— Ах ты, крючкотвор, душа бумажная, пошто мово Ваню порочишь доносами? Гляди, худо будет. А чтоб не забыл ты слова мои, получи-ка отметину!

Подошла да со всего маху писарька шлёпнула по щеке. Вскрикнул он, глядит — ночь-то прошла. По сторонам посмотрел — нет никого, а щека-то горит. Подошёл к зеркалу, ахнул — на щеке пять царапин, будто кошка когтями оставила. Взвыл писарёк, на улицу выскочил. Бабам у колодца про кошку-ведьму, про цыганку сказал, а те ему:

— Про каку таку кошку бормочешь, поди, Васька твой рыжий на спящего прыгнул. Он, жирный, сколь наших цыплят потаскал! Коли поймаем — вот кому худо-то будет!

Писарёк и заткнулся — сказать супротив нечего. Ушёл, а мыслишка свербит: «Как бы кузнецу сысподтиху нагадить!»

А Ваня всё цыганочку вспоминает: «Скорей бы, — думает, — приехали, хоть разок глянуть на Таюшку!»

Старый-то цыган с цыганкою ему тогда рассказали, что не родной он, а русской нищенки сын, молоком цыганки вскормленный и цыганом ремеслу обученный. А где рождён человек, там жить и умереть должен, а цыганке за него нельзя! Что за цыганята будут русоволосые? Ваня и остался. Пообвык вскоре на одном месте жить, от людей заботу почувствовал, к своему труду уважение, и как-то подумал: «Чего старики по свету мотаются, в дому-то куда лучше!»

А вскоре общиной решено было церковь новую строить: не пожалели денег на храм, и купчишки нашенски раскошелились, а мастера свои были: что каменщики, что плотники, и для кузнеца дело нашлось — хотели крест на маковку заказывать в городе, а как на окна Иван решётки узорчаты выковал, батюшка ахнул:

— Красотиша кака! — Да и говорит: — Постараешься ли крест для храма изладить?

И мужики попросили, мол, в городской кузне за ковку немалые деньги требуют, а община совсем поистратилась. Ваня и взялся. С утра до ночи в кузне молотком стучал, узоры из прутьев гнул, в печи калил, ломал все, да сызнова принимался. Уж скоро стены у церкви построили, маковку пора возводить да леса убирать, а креста нет. Батюшка к кузне-то приезжал: «Скоро ли?» — спрашивал. Поглядеть работу просил, да Ваня-то отказал:

— Не готов ещё.

А писаришко узнал про то, опять по селу нашёптывает, дескать, кузнец на благо сатане завершение храма оттягивает. Даже батюшке отказал. Писарь-то церковным старостой был назначенный, хошь не хошь, а прислушивайся. Отправились мужики к Ивану:

— Ко времени коли не справишься — не будет от нас доверия!

А как срок подошел — толпою явились. Ну, Ваня и велел мужикам покрепче из кузни работу вынести. В темноте мужики разглядели только, что велик крест, в дверь не пройдёт. Разобрали её, кузнецову работу на простор вынесли, на землю поставили. Все, кто был, враз и ахнули: не крест, чудо рукотворное — коли снизу через него на небо глянуть, будто кружевным узором по лазоревому полю выткано.

Унесли мужики крест, на леса подняли, хотели в гнездо маковки основанием опустить, да смеркалось уже. Решили на другой день за работу приняться. Утром-то собрались, а сторож весь перепуганный им и рассказывает:

— Всю ночь по лесам черт лазил, на храм, видать, злился!

Мужики-то смеются:

— Опять сказку про чертей вспомнили!

А Иван на леса полез, глядит — крест к самому краю лесов сдвинут, упасть может. Парень мужиков крикнул, да задел крест нечаянно, тот и пополз вниз. Ещё немного — и рухнет, покалечит али придавит кого: люди-то со всего села посмотреть собрались, как крест возводить будут. А мужики сразу не поняли, кто кричал, но глянули вверх, ахнули — парень изо всех сил крест держит, а тот вниз тянет, не удержать. Ну, и на леса полезли скорее. Тут закричал кто-то, глянули люди — это писарева дочка на отца кинулась:

— Твоих рук дело, больше некому, где ночь-то шатался?

Народ расступился сначала, да тут же в молчании каменном оттеснил девку и над писарем сгрудился, только крик приглушенный над толпою раздался.

А мужики едва успели крест у Ивана перехватить, затащили обратно. Хотели уж возводить, на Ивана глянули, но тот чувствует — руки не слушают, поднять хочет, а не может — отнялись руки-то.

Мужики переглядываются — чего кузнец медлит, потом уж поняли. Обвязали его, а как спустили осторожно на землю, из толпы тенью цыганка к Ивану метнулась. Все и узнали — Таюшка это! Утром табор прикатил, она сразу и отправилась кузнеца разыскивать. Пришла к дому, на крыльце кошка сидела, Таюшка ей:

— Где Ваня мой, сказывай!

Кошка мурлыкнула, о ногу потерлась, да и побежала к церкви, за ней Таюшка.

Вскоре старый цыган с цыганкою подошли, увидели кузнеца и в слезы — сын, калекой стал. Народ-то их успокаивает:

— Ивана мы не оставим, поможем, а женится если, как уговаривались, и корову, и коня выделим. А коли вы останетесь, так ещё одну избу построим.

Старики и остались.

Мужики крест возвели, и стала церковь — будто невеста под венцом. Первыми в ней Ваня с Таюшкой обвенчались — старики не противились больше, а община им новую избу построила. По обычаю молодые сначала ту кошку черную в избу-то запустили, на счастье, дескать, потом уж сами зашли.

Руки у Вани хоть и отошли, но кузнецом уж не мог робить — сноровки и силы в них не было. За это в народе его Безруким прозвали. А в кузне старый цыган стучал молотом, своих внучат, Ваниных сыновей, ремеслу обучал. Бывало, выведет их на улицу, кивнет на церковь:

— Видите крест — вашего тятьки творенье. Стараться будете — и вы достигнете мастерства этакого.