В селе Колыванском церковка поначалу деревянной была, потом уж, как у соседей каменную выстроили, общине в укор, не поскупились мужики — тряхнули мошною Благолепен храм получился; решётки на окнах узорчатые, на лазоревой маковке кружевной, кованый крест. Хоть не крыт золотом, а всё ж глазам и душе любование.
Какому чиновному барину али купцу богатому по тракту ехать мимо придется — долго глядит, покуда самая маковка и крест за лесом не скроются. А который специально в село завернёт. Полюбуется и спросит прохожего:
— Кто ж.красу такую построил? Чьего мастера рук творенье?
Ему и ответят:
— Люди, батюшка, народ! А коли подробный антирес соблюдаете, Ефима-сторожа расспросите. На его веку храм-то построили. Всё знает. Всех мастеров поимённо помнит… Да вон он, у церковной сторожки сидит. Куды ж ему деться?
Мало кто рукою махнёт, дальше покатит; дойдут до сторожки, старика, что и как было, спросят. Тот разговорчивый да приветливый. Обопрётся на посох и глянет на храм:
— Кладкой-то занимались дед мой с отцом и дядьями, они и разметку верёвочкой делали; маковку братья старшие ставили, а уж крест — Ваня Безрукой ковал, нищенки сын, что цыганка вскормила.
— Пошто безрукой-то, коли мастером был? — удивится вдруг проезжающий.
Старик вздохнёт глубоко, погладит бороду и обязательно побывальщину эту расскажет…
Приблудилась по осени к деревеньке нашей нищенка молодая, сама брюхатой была. К богатым мужикам просилась в работницы — отказывали: лето прошло, не надо подёнщицы. А зима скоро — куда ей податься? Пожалел калека-бобыль, пригрел у себя. Сам грудью хворый был шибко, мужикам наказал:
— Коли помру, избёнка пущай ей останется.
Нищенка у него пожила сколько-то и мальчонку родила, да сама в родах-то наперёд бобыля померла. А откуда да чья — никому не сказала. Бобылю-то маятно с дитем — в деревне к тому времени мамки кормящей не было, а соску малец не брал никак. Да и бобылю всё хуже: кровью исхаркался, вскоре тоже богу душу отдал. С нищенкой рядом похоронили.
Староста дитё по дворам носил, принять уговаривал — никто не взял. Хотел было в приют городской свезти, да, на счастье, цыгане мимо ехали. Кузнеца-то в деревне не было, так они всегда останавливались, чинили мужикам кой-что для хозяйства — мастера они справные. И к старосте цыган с цыганкою заглянули:
— Надо ли делать что? — спросили.
Староста с кузнецом во дворе остались, а старостиха цыганку в дом погадать зазвала. А у той дите в платье у груди висело, глядит — в корзине ребятёнок верещит, надрывается.
— Доходной-то какой! Хворый, что ли? — спросила цыганка.
Старостиха и выложила всё как есть.
Цыганка своё дитё на скамью положила, взяла парнишонку, сунули ему сиську. Тот и верещать перестал. Вцепился, урчит басовито. Потом насосался, губёнки сложил этак в трубочку, посапывает. Вскоре кузнец со старостой в дом вошли, работу должно исполнили, увидели — цыганка сироту кормит, встали как вкопанные. А та на мужа глянула, залопотала по-своему, у него брови а ж на лоб поползли. Ответил что-то, но цыганка глазами сверкнула — мужик и осёкся; помял бороду и рукою махнул. Староста со старостихой переглянулись, а цыганка и говорит:
— Возьмём мальчишку-то, к сердцу пришёлся.
Старостиха шибко была довольная, сироте гостинец в узелок собрала, а цыганке платок подарила да на прощанье спросила:
— У самой-то кто — сын али дочка?
Вздохнула цыганка:
— Дочка — Таюшкой назвала, да только вот третья уж девка-то. А сына бог не дает. Во сне видела: котенок беленький ко мне прибегал. Видать, вот он — котенок!
Укатили цыгане, парнишонку с собой увезли.
С той поры сколько лет прошло, не припомню. Со всей России люди в Сибирь приезжали, у нас часто селились. Большая деревня-то выросла, а кузнеца всё не было. Как нужда в ковке, так за семь верст в другую деревню тащись! А нет — цыган поджидай. Мужики на сходе и решили: как цыгане приедут, просить одного — пущай остается, община поможет избу с кузней построить, а коли семейный, корову с конём выделит.
Вот по весне как-то цыгане приехали, шатры за деревней раскинули, бабы ихние по дворам разбрелись хозяйкам гадать, а мужики наспех кузню соорудили. Среди них парень; наши все удивлялись — цыгане чёрные да курчавые, а этот белёсый, глаза голубые, будто и не цыган вовсе. Ваней звали. А парень-то умелый — быстрей и лучше других ковал. Мужики его приглядели. В шатёр к ним зашли, сначала цыгану старому с его старухою обсказали, что и как, потом с молодым разговор повели: оставайся, мол, девок хороших много у нас, а за такого умельца любая пойдёт. А что изба да кузня — всё будет. Но парень на отца с матерью поглядел:
— Как так, я ром настоящий аль нет? Как на одном месте жить буду?!
Цыган с цыганкою поговорили меж собой и повели сына на кладбище, что за старой церковью было. Сторож церковный рассказывал, будто они к двум могилкам его подвели, где бобыль и нищенка безвестная похоронены, и постояли там. Сначала цыган с цыганкой ушли, потом уж Ваня.
А на другой день парень мужикам согласие дал. То-то молодая цыганочка убивалась, сестра-то его, Таюшка. Кто видел, головой качал:
— Не по брату так — по любимому!
В общем, остался парень. Где бобылева избенка раньше была, мужики ладную избу построили, рядом кузницу. Стал Иван серпы да литовки ковать, обода к колесам чинить. Для всего села был хорош, только писарю не по нутру пришелся. А всё оттого, что писарь подачки любил. Бумагу изладить какую, начальству составить прошение али просто письмо написать — немалые деньги требовал. Кузнец-то вскорости это углядел да мужиков и надоумил:
— Меня наняли, так и возьмите в село грамотея, в Сибири их полно, сосланных. И детишков, и самих вас научит.
Мужики сразу за его слова, ухватились, батрака из ссыльных спросили, он и вправду грамотным оказался. Стал по воскресным дням ребятишек да мужиков учить буковкам. Шибко это писарю не по носу, затаил на кузнеца злобу. А Иван всё в кузне стучал молотом. Как-то присел передохнуть у порога, слышит, вороньё каркает. Глянул: две вороны чёрного котенка треплют. Тот и отбиться не может.
— Заклюют поганые, — вскрикнул Иван, замахал руками. Вороны разлетелись. А парень подбежал, ваял котёнка на руки. Тот дрожит, мяукает жалобно. Ну, Иван и унёс его в кузню. В углу дерюжку кинул: «Пущай живёт!» Так и остался котёнок. Вскоре из него ладная кошка выросла, мышей справно ловила. Да сама такая чернущая, словно из печки вылезла, а глаза жёлтым огнём горят. Как на кого в упор глянет, тот и оробеет, будто в душу ему черт посмотрел. Наши кошку-то ведьмой прозвали. Идёт, бывало, Иван из кузни, а следом кошка, будто собачонка, трусит и на всех зло поглядывает, словно хозяина обидеть хотят. Мужики, которые в кузню-то приходили, сказывали, что с кошкой Иван как с человеком по-цыгански разговаривает. А Иван за день молотом намахается, дома один с кошкой сидит, Таюшку вспоминает: когда, мол, ещё цыгане приедут и её привезут. Бывало, парни к нему придут, на гулянье позовут:
— Айда с нами, чего одному-то сидеть?
А как-то и выложили:
— Писарева дочка тебя привести просила, видать, приглянулся!
Иван долго отказывался, но потом согласился, кошку дома запер и отправился. А уж осень наступила, молодёжь в дождливую погоду по очереди у кого-нибудь собирались. В тот вечер у писаревой девки гулять выпало, и писарь с женой уплелись в гости. Парни кузнеца привели, с девчатами посидели, песни попели, потом игру затеяли, вроде горелок — кто кого перепляшет, тот того и целует. Парни ту игру шибко любили. Довольные ждут, когда гармонист заиграет, а девчата сидят, друг на дружку поглядывают. Хоть самим тоже нравилось, а всё же стеснялись первыми приглашать. Однако писарева дочка к Ивану подлетела, кабы кто не опередил, схватила за руку. Парень-то и не хотел, да нельзя отказывать, пустился в пляс. Хоть и беловолосый, а цыганской чести не уронил — отплясал лихо, но как до поцелуя дело, встал как вкопанный. Парни его подпихивают:
— Целуй, девка ждёт!
Он и скользнул губами по её щеке. Та фыркнула недовольно, лукаво глянула да сама к нему кинулась. Вдруг у печки дверка отпахнулась, из неё кошка чёрная, вся в огне. Кузнеца обежала и клубком огненным метнулась к ногам дочки писаревой. На той юбка вспыхнула. Иван, однако, не растерялся, зипунишко на девку накинул, забивать огонь стал. А кто-то кошку водой окатил. Глядят — это полено лежит обугленное, а где кузнец ране стоял, круг того места пол выжженный. Тут и гулянью конец. Ребята с девчатами расходиться стали, и кузнец ушёл. А как писарь из гостей вернулся, узнал, в чём дело, наговаривать на кузнеца принялся, мол, полено горящее — его кошка была. Не зря её ведьмой зовут. Ведьма и есть.
Не шибко ему поверили, но задумались. Кой-кто от Ивана подальше держаться стал. А дочка-то писаря, как ноги поджили, давай за ним в открытую бегать: где встретит, глазами так и сверлит. Как-то в переулке одного углядела, на шею кинулась, насилу оторвал от себя, да и говорит:
— Есть на сердце у меня цыганочка, больше никто и не нужен!
С той поры и девка на него обозлилась, подумала: «Может, не зря отец про кошку-ведьму сказывал, видать, она и есть цыганка». Решила изловить да в озеро бросить. «Может, конец придет ведьме-то?!»
Как-то укараулила, кошка у кузни на солнышке грелась, подошла и тихонько:
— Кыс, кыс, кысонька…
Схватить уж хотела, но кошка недоброе чуяла, когти выпустила, холёную ручку девкину цапнула и за угол шмыгнула. Девка руку окровавленную зажала, с криком пустилась по улице: ведьма-кошка, дескать, когтями рвала, насилу спаслась. Однако парни-то усмехнулись:
— Сама ведьма взаправдешная!
Прибегла девка домой, рёвом ревёт, тут мать и запричитала. А писарь ружьишко схватил, побег к кузнецу:
— Где, — кричит, — твоя ведьма, пристрелю сейчас, а не выдашь, тебя укокошу!
Тут народ-то сбежался на крик, мужики писарька окружили:
— Насчёт ведьмы не ведаем, может, и вправду какая за кошкой чертовинка имеется. Только кузнеца стрелять не позволим, а коли осмелишься…— Дальше не стали досказывать, круг его шеи только рукой покрутили.
Писарёк сгорбатился, под хохоток поплелся домой.
«Нет, — думает, — не так дело делается. Начальству донос написать надо бы. Пошто мужики чертям да ведьмам потатчики. Пущай разберутся приедут». И давай в уезд письма строчить.
А там не шибко читать любители — под сукно, и делу конец. Писарь-то подождёт-подождёт и дальше царапает, так до губернатора дописался. А тот письма и не видал вовсе, секретарчишко сначала глядел — стоит ли их превосходительству докучать? А как про кошку-ведьму узреет в доносе-то, усмехнется: «Помешанный, видать, нацарапал».
Да в корзинку и бросит.
А писарь уж остановиться не может, дописался, что кошка чёрная повсюду мерещится. Как-то вечером лежал на кровати и видит — из подполья, через дырку, куда кот его лазил по надобности, чёрная кошка вылезла, глаза сверкают. Повернулась круг себя и… встала веред ним цыганка молодая, та самая кузнецова сестра. Напустилась на писаря:
— Ах ты, крючкотвор, душа бумажная, пошто мово Ваню порочишь доносами? Гляди, худо будет. А чтоб не забыл ты слова мои, получи-ка отметину!
Подошла да со всего маху писарька шлёпнула по щеке. Вскрикнул он, глядит — ночь-то прошла. По сторонам посмотрел — нет никого, а щека-то горит. Подошёл к зеркалу, ахнул — на щеке пять царапин, будто кошка когтями оставила. Взвыл писарёк, на улицу выскочил. Бабам у колодца про кошку-ведьму, про цыганку сказал, а те ему:
— Про каку таку кошку бормочешь, поди, Васька твой рыжий на спящего прыгнул. Он, жирный, сколь наших цыплят потаскал! Коли поймаем — вот кому худо-то будет!
Писарёк и заткнулся — сказать супротив нечего. Ушёл, а мыслишка свербит: «Как бы кузнецу сысподтиху нагадить!»
А Ваня всё цыганочку вспоминает: «Скорей бы, — думает, — приехали, хоть разок глянуть на Таюшку!»
Старый-то цыган с цыганкою ему тогда рассказали, что не родной он, а русской нищенки сын, молоком цыганки вскормленный и цыганом ремеслу обученный. А где рождён человек, там жить и умереть должен, а цыганке за него нельзя! Что за цыганята будут русоволосые? Ваня и остался. Пообвык вскоре на одном месте жить, от людей заботу почувствовал, к своему труду уважение, и как-то подумал: «Чего старики по свету мотаются, в дому-то куда лучше!»
А вскоре общиной решено было церковь новую строить: не пожалели денег на храм, и купчишки нашенски раскошелились, а мастера свои были: что каменщики, что плотники, и для кузнеца дело нашлось — хотели крест на маковку заказывать в городе, а как на окна Иван решётки узорчаты выковал, батюшка ахнул:
— Красотиша кака! — Да и говорит: — Постараешься ли крест для храма изладить?
И мужики попросили, мол, в городской кузне за ковку немалые деньги требуют, а община совсем поистратилась. Ваня и взялся. С утра до ночи в кузне молотком стучал, узоры из прутьев гнул, в печи калил, ломал все, да сызнова принимался. Уж скоро стены у церкви построили, маковку пора возводить да леса убирать, а креста нет. Батюшка к кузне-то приезжал: «Скоро ли?» — спрашивал. Поглядеть работу просил, да Ваня-то отказал:
— Не готов ещё.
А писаришко узнал про то, опять по селу нашёптывает, дескать, кузнец на благо сатане завершение храма оттягивает. Даже батюшке отказал. Писарь-то церковным старостой был назначенный, хошь не хошь, а прислушивайся. Отправились мужики к Ивану:
— Ко времени коли не справишься — не будет от нас доверия!
А как срок подошел — толпою явились. Ну, Ваня и велел мужикам покрепче из кузни работу вынести. В темноте мужики разглядели только, что велик крест, в дверь не пройдёт. Разобрали её, кузнецову работу на простор вынесли, на землю поставили. Все, кто был, враз и ахнули: не крест, чудо рукотворное — коли снизу через него на небо глянуть, будто кружевным узором по лазоревому полю выткано.
Унесли мужики крест, на леса подняли, хотели в гнездо маковки основанием опустить, да смеркалось уже. Решили на другой день за работу приняться. Утром-то собрались, а сторож весь перепуганный им и рассказывает:
— Всю ночь по лесам черт лазил, на храм, видать, злился!
Мужики-то смеются:
— Опять сказку про чертей вспомнили!
А Иван на леса полез, глядит — крест к самому краю лесов сдвинут, упасть может. Парень мужиков крикнул, да задел крест нечаянно, тот и пополз вниз. Ещё немного — и рухнет, покалечит али придавит кого: люди-то со всего села посмотреть собрались, как крест возводить будут. А мужики сразу не поняли, кто кричал, но глянули вверх, ахнули — парень изо всех сил крест держит, а тот вниз тянет, не удержать. Ну, и на леса полезли скорее. Тут закричал кто-то, глянули люди — это писарева дочка на отца кинулась:
— Твоих рук дело, больше некому, где ночь-то шатался?
Народ расступился сначала, да тут же в молчании каменном оттеснил девку и над писарем сгрудился, только крик приглушенный над толпою раздался.
А мужики едва успели крест у Ивана перехватить, затащили обратно. Хотели уж возводить, на Ивана глянули, но тот чувствует — руки не слушают, поднять хочет, а не может — отнялись руки-то.
Мужики переглядываются — чего кузнец медлит, потом уж поняли. Обвязали его, а как спустили осторожно на землю, из толпы тенью цыганка к Ивану метнулась. Все и узнали — Таюшка это! Утром табор прикатил, она сразу и отправилась кузнеца разыскивать. Пришла к дому, на крыльце кошка сидела, Таюшка ей:
— Где Ваня мой, сказывай!
Кошка мурлыкнула, о ногу потерлась, да и побежала к церкви, за ней Таюшка.
Вскоре старый цыган с цыганкою подошли, увидели кузнеца и в слезы — сын, калекой стал. Народ-то их успокаивает:
— Ивана мы не оставим, поможем, а женится если, как уговаривались, и корову, и коня выделим. А коли вы останетесь, так ещё одну избу построим.
Старики и остались.
Мужики крест возвели, и стала церковь — будто невеста под венцом. Первыми в ней Ваня с Таюшкой обвенчались — старики не противились больше, а община им новую избу построила. По обычаю молодые сначала ту кошку черную в избу-то запустили, на счастье, дескать, потом уж сами зашли.
Руки у Вани хоть и отошли, но кузнецом уж не мог робить — сноровки и силы в них не было. За это в народе его Безруким прозвали. А в кузне старый цыган стучал молотом, своих внучат, Ваниных сыновей, ремеслу обучал. Бывало, выведет их на улицу, кивнет на церковь:
— Видите крест — вашего тятьки творенье. Стараться будете — и вы достигнете мастерства этакого.