«Остров Казанский узок, нейтрален, неуловим, склонен подделываться под соседние острова.

В восточной части доминирующим зданием является Казанский собор, в западной — собор Никольский. Посвящен последний Николе Морскому, что естественно для островитян. В соборе традиционно служат панихиду по морякам, погибшим или пропавшим без вести.

Неподалеку от Никольского собора расположена Театральная площадь с двумя храмами искусств, где царят Терпсихора, Эвтерпа, Мельпомена и Талия, что тоже характерно для эклектического сознания жителей архипелага Святого Петра, совмещающего христианство и язычество, вплоть до шаманизма (естественного на данной широте, генерирующей шаманский комплекс, географически галлюциногенной). Из призраков на острове Казанском изредка появляются характерные для центральных островов переведенцы и подкопщики , а также деревенщина (они же жители некогда размещавшихся на островах деревень) — видимо, рыбаки и косари из бывшей деревни Гавгуево; замечены были неоднократно и утопленники , в их числе привидения Григория Распутина, утопленной балерины и мастера Бригонция; балерина меняет одежды, часто показывается не в цивильном, а в пачке или тунике, но всегда прижимает к груди маленькую сумочку. Призрак балерины, жалобно-агрессивный и почитается за островную Жизель, особенно в белые ночи.

В восточной части острова существенным аспектом жизни считается аура музея-квартиры Поэта; до сих пор ведутся споры, имеют ли место вокруг музея-квартиры прислышения (так называемые „голоса”); есть мнение, что здешние голоса вызываются возмущениями времени — пространства вокруг Певческой капеллы.

Во дворе дворца Воронцова можно увидеть двух небольших сфинксов. Жители архипелага очень любят сфинксов, чьи изваяния установлены на ряде островов. Однако, поскольку сфинксы, по мнению островитян, прекрасно помнят свои изначальные карательные функции, они не всегда и не для всех безопасны; бытует легенда об именованном сфинксе, Свинке Хавронье, предводительнице сфинксов архипелага; но никто не ведает, которая именно фигура является Хавроньей, особо склонной оживать, лютовать, подбивать на преступления слабые души; требование сфинксов угадать, кто из них Хавронья, — сюжет одной из здешних легенд».

Выведя безупречным рондо, коему выучился я у начальника нашей художественной мастерской, слово «легенд», я спросил:

— Как ты относишься к сфинксам?

— Я их боюсь, — отвечала Настасья, грызя монпансье, — и стараюсь мимо них не ходить.

— Надо бороться со своими страхами. Хочешь, я сфинкса поцелую, чтобы ты больше их не боялась? Любого на выбор. Могу всех по очереди.

— Глупый маленький Дон-Жуан, так и ищешь Командора, — леденцовым голосом сказала она. — Нечего приставать к статуям. Кстати, сфинкс — женского рода. Сфинкс — ее имя. Я мимо свинок шла. И для чего это надо бороться со своими страхами? Люди без страхов и комплексов — натуральные монстры. Человек себя победил и отменил. Хочешь создать еще одну местную легенду об искателе расположения Свинки Хавроньи? Мечется по городу от Пулковской горы до Каменного острова, целует сфинксов, бр-р.

— От Пулковской горы?

— Под горой стоит фонтан Тома де Томона с четырьмя сфинксами, в народе называемый «Водопой ведьм».

— Я там не был никогда.

— Поедем. Обязательно. Перед посещением Заячьего острова съездим.

— Почему именно перед посещением Заячьего?

— Увидишь.

«Старинное название земли между Мойкой и Фонтанкой, финское название, — Perykasaari, „Земля, смешанная с навозом”».

— Как неромантично, — сказал я. — Дерьмовая земля. Золотарева слободка. За что так островок, хотел бы я знать, обозвали?

— Может, и не обзывали вовсе. Может, похвалили. Земля! — сказала она возвышенно, воздев руку; браслеты упали к локтю. — Смешанная! С навозом! Чудо то есть, что за земля. Черенок ткнешь — розовый куст сей же секунд.

— Дворцовый остров назывался Usadissa-saari. Не знаю перевода. А новгородцы называли все острова архипелага «фомени», от финского «tamminen», «дубовый». Тут было полно дубов, а в окрестных лесах они не росли. На Каменном до сих пор сохранились пятисотлетние дубы.

— Дубы. Желуди. Свинья под дубом. На островах пасли свиней. Я мимо свинок шел. Стало быть, навоз был свиной.

— Фи, мадам, что за изыскания.

— И сфинксы не только памятники египетским магическим чудесам, шаманского комплекса комплектующие детали; они — изысканные романтические монументы здешним свиньям.

Я незамедлительно ощутил себя свинопасом и сказал ей об этом.

— Тогда я буду принцесса.

— Принцесса Турандот. Я хочу сто поцелуев принцессы Турандот.

— Хватит с тебя одного.

— Конечно, хватит. Они и есть один. Всегда один. Вечный поцелуй.

— Как так? Поцелуй вечный, сами бренные?

— Пожалуй, надо перестать собирать кленовые листья, — сказал я, оторвавшись от губ ее, — и начать собирать дубовые.

— Ты собираешь кленовые листья?

— Коллекция моя из собрания Веригина: несуществующая, придуманная специально для него. Мириады осенних ли.

Мириады осенних ли, мили волн, версты ночей, шелестящие свитки шагреневых пространств.

Иногда пространство сгущалось в маленькие вещи, в мизерные предметики.

Мы склонялись над ними, изумленные, впервые увидев.

«Предметы, все детали бытия архипелага Святого Петра, обратимы, неуловимы, исполнены колдовства, играют в множества, двоятся, троятся, дробятся, сливаются, теряются, то появляясь, то исчезая. Будьте внимательны на островах архипелага; тут за каждой бирюлькой нужен глаз да глаз. Стоит вам не углядеть, перчатка превратится в солонку, ее непарная подружка станет черной мышкой и убежит; стоит вам глаза отвесть — хвать-похвать! — ни очков, ни колечка, ищи-свищи».

— Если ты будешь мне под руку смотреть, я двух слов не напишу.

— Я тебя завораживаю?

Шелест шелка.

— Ты меня отвлекаешь.

Мы отвлеклись.

— Тут только что пепельница стояла, — сказала Настасья, шаря по столику возле кровати, — куда она подевалась?

— Превратилась в песочные часы. Можешь теперь рассуждать о том, что пепел легче песка. Я тебя предупреждал: хвать-похвать! Я тебе говорил: глаз да глаз. Места волшебные. Слишком много чухонок и ижорок ингерманландских бывало на здешних берегах. Жили, были, колдовали.

— Пра-авда, — прошептала она, чиркая спичкой, узкоглазая как никогда, — в десяти верстах от острова Таврического на побережье материка по Рижской дороге, где стояла больша-ая липа, чьи вет-ви спле-та-лись с другими де-ре-ва-ми, плясали ижорки в Иванову ночь. Смеялись, плакали, ворожили. Песни пели темные. К утру, бывало, белого петела сожгут — и лататы.

— Ужо вам, ведьмы, — подхватил я, — ждите инока Илью от Макария Новгородского, он вам кузькину мать покажет, рощи ваши священные порубит и пожжет, трепещите!

— Сейчас заплáчу. Жалко священных рощ, жалко, — шептала она.

— Подъезжая под Ижоры, я взглянул на призрак священной рощи. И припомнил.

— На одном из островов, — молвила она озабоченно деловым голосом, — живет моя знакомая чухонка Марья Павловна, замечательная женщина, я тебя с ней познакомлю. На ночь кладет на стол кухонный хлеб черный, соль крупного помола и нож вострый. «Зачем?» — спрашиваю. А она в ответ: «Дух придет, пускай поест».

— Приходит?

— Ну.

— Ест?

— Так, щепотку соли.

— Почему говоришь «ну», а не «да»?

— У меня поклонник был, сибиряк, вместо даканья нукал, зауральская привычка, от него научилась.

— То-то ты у меня ученая такая, — заметил я подозрительно. — Толпа поклонников. От каждого что-то да почерпнула.

Я ревновал ее ко всем.

— Поклонники, — произнесла Настасья раздельно, — мне цветы носили, по Петергофам меня катали, в театральных ложах кормили трюфелями. А ты мне все рукава халата измял. Они ревновать должны, а не ты.

— Снимай халат, сколько раз я тебе говорил.

Халат полетел на пол. Губы у меня пересохли. Она взялась за браслеты.

— Нет, — сказал я, слыша в собственном голосе легкий лиственный шелест, — оставь, ты и так мне все уши прозвенела.

Сколько-то прошло времени, сколько-то длилось наше тогдашнее «сейчас», потом зазвонил телефон странным долгим звонком: междугородная? Настасья взяла трубку, видимо, там молчали, она слушала молчание, завернувшись в одеяло; лицо ее теряло затуманенность, становилось определенным, обретало жесткость, старело на глазах. Она положила трубку, натянула халата шелк зеленый, закурила, подошла к окну, глядела на Неву. Должно быть, она знала, кто звонил. Я не стал ее расспрашивать.

— Сегодня вечером в Никольском панихида по погибшим морякам, — сказала она. — Я чуть не забыла.

Мы пили кофе на кухне, не зажигая света. Настасья уже впала в печаль (не из-за ночного ли телефонного молчания?), пугающие меня перепады настроения, иногда я тоже был им подвержен, иногда их не понимал.

— Ты далеко, — сказал я.

— Я далеко. Я на другом острове. Мостов нет. Лодок нет. Между нами воды. Волны. Волны Цусимы.

— Это не последний водораздел. Не преграда.

— Волны, под которыми погибшие корабли? Что же тогда преграда?

— Река Лета, — брякнул я, не подумав.

— Все волны немножко Лета, — отвечала она.

«Оказавшись на острове Казанском, не забудьте посетить Никольский собор в вечерние часы».

Народу в соборе было полно.

Покровитель моряков, Никола Морской, святой Николай Чудотворец, собрал нас в своем приподнятом над землею на два метра, стоящем на сваях храме на берегу Глухой речки, храме располагавшегося тут некогда морского полкового двора. В первый год строительства место постройки храма затопило, наводнение не хотело отступать, осенняя холодная толчея воды, напоминающая о хлябях морских.

Певчие пели. Объяли меня воды до души моей. Я увидел Настасью крестящейся, бледной, со слезами на глазах. На стене верхнего храма две мраморных мемориальных доски напоминали о моряках, павших в русско-японскую войну 1904–1905 годов. «Варяг», «Кореец», «Стерегущий». Рядом с собором стоял памятник морякам броненосца «Император Александр III», погибшим в 1905 году. Я никогда прежде не чувствовал с такой остротой, что место жительства моего — город-порт, да мы и впрямь жители архипелага, недаром первый собор тут построен в форме ладьи (святые кормщики Петр и Павел ведут его сквозь туман, а ангел-флюгер, ангел-юнга кричит с мачты-шпиля: «Земля!»), а с ним одновременно возникла верфь Адмиралтейства, а за нею Партикулярная верфь, Галерный двор, Скампавейный двор, и вот уже спущены на воду «Прам», «Надежда», «Полтава», «Старый дуб», «Гангут», «Ингерманланд», скампавеи, галеры, лодки, яхты, линкоры; сидящий у Ростральной колонны Нептун потрясает трезубцем, крича: «Quos ego!» — «Вот я вас!» — «Ужо вам!» Легкая играющая световыми отблесками зеленца аквариума Веригина обвела меня еле различимой ризой Зимнего сада, сквозь которую, как сквозь толщу воды, приглушающую равно и свет, и звук, видел я церковные свечи, блики иконных окладов, лица прихожан, любопытствующих, молящихся, скорбящих, фарисействующих. «Почему же, — думал я, — в числе здешних привидений нет погибших моряков?»

Осеннее небо стояло высоко, воздух был холоден, я держал ее под руку, мы молча шли мимо колокольни.

Настасья заговорила, щурясь на воду:

— Когда я была маленькая, японская война была очень далеко. Чем старше я становилась, тем ближе она подступала. Теперь она совсем рядом. Она была вчера. Она сейчас тут.

Она отерла слезы, слезы набегали снова, волна за волною.

— Я дочь дочери врага. Тебе этого не понять. Сначала русско-японская, потом интервенция, потом Вторая мировая: «Банзай!» Мой отец познакомился с моей матерью под Нагасаки в деревне Иноса. Царская Россия арендовала там земли. Знаешь, как называлась тамошняя гостиница? «Нева». Под Нагасаки осталось много детей русских моряков, уйма полукровок. Один человек... да ты его видел... с красной авторучкой... он говорит: полукровки — твари порченые. И я понимаю, почему он так говорит. Мой отец пережил Цусиму. Он жив остался. А сколько народу там погибло. И каких людей. Я слышала рассказы отца. Он не мне рассказывал. Я подслушивала за дверью. Знаешь, я ведь запомнила все названия кораблей — судов, суда надо говорить, — погибших в Порт-Артуре и Цусимском проливе, весь список, у папы список был. Не веришь? «Александр III», «Адмирал Ушаков», «Адмирал Нахимов», «Ангара», «Бородино», «Безупречный», «Блестящий», «Быстрый», «Бурный», «Боевой», «Баян», «Бобр», «Боярин», «Владимир Мономах», «Всадник», «Варяг», «Внимательный», «Внушительный», «Выносливый», «Громкий», «Гайдамак», «Гиляк», «Гремящий», «Дмитрий Донской», «Джигит», «Енисей», «Забияка», «Иртыш», «Изумруд», «Князь Суворов», «Камчатка», «Кореец», «Кондор», «Лейтенант Бураков», «Наварин», «Новик», «Ослябя», «Петропавловск», «Пересвет», «Победа», «Паллада», «Ретвизан», «Разбойник», «Рюрик», «Русь», «Рачительный», «Стерегущий», «Сисой Великий», «Светлана», «Сивуч», «Сильный», «Страшный», «Стройный», «Сторожевой», «Севастополь», «Урал». Отец знал их в лицо, он их видел, представлял себе. Иногда мне все это снится. Снятся сны отца. Снятся его воспоминания. Крики, кровь; выстрелы, кипящая вода, открытые кингстоны, тонущие корабли, пожары на палубах, люди мечутся, плавают на обломках корабельных, кричат петухи на «Владимире Мономахе», тонут на «Светлане» обезьянка и попугай. Видел у нас дома на письменном столе большой кусок стекла? Зеленовато-белый? Стекольщик Качалов отцу подарил. Мне всегда казалось (и отцу тоже), что это окаменевший осколок цусимский пучины. Я не могу его видеть. Но смотрю на него иногда неотрывно. Особенно осенью в воробьиные ночи.

Каналы были особенно тихи, когда мы проходили по набережным их.

— Помнишь, как Медный всадник Евгения преследовал, гонялся за ним? Один памятник и меня преследует, я находиться с ним рядом не могу, памятник «Стерегущему».

Дома она подвела меня к окну.

— Видишь корабль?

— Конечно, вижу. Перед нами отнюдь не привидение. Легендарный крейсер «Аврора». Стрелял (или «стреляла»?) холостыми по Зимнему дворцу в семнадцатом году.

— «Аврора» была в цусимском бою, — шептала Настасья, — и принесла сюда его клочок. Она — остров войны. Она для меня всегда окружена облаком, а в облаке голоса, вопли, гром пушек, русские снаряды не разрываются, они никуда не годятся, а все дальномеры не срабатывают, а на всех судовых часах и календарях те майские дни. «Аврора» — живой призрак.

Я едва успокоил ее. Она уснула наконец на моем плече. Спи на моем плече, подружка моя. Мы потом пойдем в царский сад, поглядим в лицо богине войны, чей мраморный идол смирно стоит на фоне листвы златой. В летний ли зной, в осенний ли дождь, когда ледостав и когда ледоход, два любимых праздника островитян архипелага Святого Петра, спи, отдыхай рядом со мной. Ледостав превратит архипелаг в материк, успокоит воду зимним маскарадом. Над маленькой прорвой, над небольшой бездной нашей поставим мы на льду Ледяной дом. С барабанным боем по скованной воде со знаменем холщовым — впереди царь с барабаном, следом сподвижники и прислужники в нарядах шутовских с лопатами, веревками, крючьями — ура ледоставу! — пройдут мимо нас. А в первый день ледолома трижды выстрелит в Петропавловке пушка, и царь Петр первым пересечет Неву на лодочке лихой; разбужу я тебя на него в окно посмотреть. Спи на моем плече, подружка моя. Нету больше в Нагасаки гостиницы «Нева». Да и Нагасаки тоже немножко нет. А мы еще есть.