— Мне не нравится начало лоции архипелага, — заявила Настасья. — С бухты-барахты начинается, ad abrupto. А должно — академически, степенно.
— Что ты предлагаешь? — спросил я.
— Ты на Академическом острове работаешь, сотрудник Военно-медицинской академии, ты академическое начало и пиши, — безапелляционно произнесла она, протирая щеки лимонной долькой. — Ну, широта, долгота, фауна, флора.
«Архипелаг Святого Петра расположен между Ижорской возвышенностью и возвышенностью Карельского перешейка на 60° с. ш., параллели, проходящей через Аляску, Чукотку, Гренландию (из крупных городов примерно на такой широте в Восточном полушарии находятся Стокгольм, Осло и Хельсинки, впрочем, на них оказывает влияние Гольфстрим; в Западном полушарии на данной широте поселений нет), и на 31° в. д., так называемом Пулковском меридиане (отвесом на меридиане служит шпиль с ангелом-юнгой на корабле-соборе святых Петра и Павла, что на острове Енисаари, он же Заячий), пересекающем также Киев, Стамбул и Каир».
— В Киеве полно ведьм, — заметила Настасья, намазывая ярко-алым лаком когти, в которые она недавно превратила ноготки свои, — особо качественных. Слыхал такое выражение: ведьма киевская? То-то и оно. А у нас тут ижорки, чухонки... — она запнулась.
— От «водь» и «людь» не можешь женский род произвести?
— Да-а... — отвечала она, суша под ночником свои вампирские когти, благоухающие потусторонне ацетоном.
— А знаешь ли ты, что такое мордва номер два?
— Не-ет...
— Мокша, — отвечал я важно.
— А номер один?
— Эрьзя.
Кажется, был такой скульптор, сказала она, но ведь он и вправду был мордвин, у меня есть галлимаровский альбом с его работами, я сейчас тебе покажу, и она было поднялась за альбомом, халатик ее невзначай распахнулся, золотисто-смуглая обнажилась нога, оставь ты этого скульптора, иди сюда; мы отвлеклись.
— Если ты будешь меня отвлекать, я ничего академического сочинить не смогу.
— Сиди и пиши.
— Не хочу. Хочу считать вышитых бабочек на твоем непристойном хитоне.
— Ладно, я пойду на кухню кофий варить, чтобы тебе не мешать.
Она вошла с подносом, в облаке кофейного аромата, босая, бранзулетками звеня.
— Я заодно и коньяк прихватила, хочешь рюмочку?
— Двум хмелям не бывать, — отвечал я, — хватит с меня тебя.
Кофий чуть не остыл, пока мы целовались.
— Когда я умру от старости, — сказала она, отстраняясь, чуть задыхаясь, — а ты станешь молодым преуспевающим виноделом, выпусти в мою честь водку «Настасья» или джин «Н. Н.», что означало бы «Несси Невская». Всё. Пей свой кофе, заканчивай предложение, гашу свет, хочу спать, скоро утро.
«Климат архипелага капризен; аналогов не имеет. Полоса белых ночей, болотных испарений (рудничного газа, в частности), а также обилие призраков издревле развивают в островитянах склонность к визионерству, шаманизму, экстатическим состояниям, наркотическим сновидениям. Их чувство реальности сильно поколеблено, они наивны, суеверны, тянутся ко всякого рода магии и ворожбе, благоговеют перед словесными формами занятий.
Воздействие атлантических и континентальных воздушных масс, частые вхождения арктического воздуха, а также активная циклоническая деятельность обуславливают крайне неустойчивый режим погоды во все времена года, а также крайне неустойчивый нрав островитян, их метеопатичность, истеричность, изменчивость, назойливую мечтательность, вздорность, женственную манеру вести себя под влиянием минутного порыва или перепада атмосферного давления весьма экстравагантно.
Среднегодовая температура воздуха в архипелаге Святого Петра 4,2° С; период с положительной температурой воздуха — 222 дня. В среднем здесь наблюдается за год 31 безоблачный день, 172 пасмурных, 57 туманных, 105 — полуясных с переменной облачностью, из них — 188 дней с разного вида осадками, включая иней и град. Сезонные аномалии температуры воздуха значительны; наблюдаются существенные отклонения в фенологическом календаре. Здесь можете вы видеть цветущие яблони, осыпаемые снегом, или зеленую траву на проталине у канализационного люка в январе.
Островитяне постоянно жалуются на плохое самочувствие; на самом деле они отличаются отменным здоровьем и редкой выносливостью, что подтверждается демографическими данными, данными уровня смертности, а также статистикой психических заболеваний и суицидов. Не говоря уже о самом факте проживания в данных местах.
По одной из городских легенд, царь, основавший на островах город, был вызван из гроба корельскими арбуями, ижорскими ведуньями, двумя заезжими западными магами и одним тибетцем, превращен в статую, в каковом обличье обречен пребывать веками в здешнем климате в римской тоге, венке и сандалетках на вздыбленном коне. Говорят, в лютые морозы еле заметная гримаса искажает лик заколдованного государя, и тогда все привидения островов стекаются поглядеть на тектонические уступы лица его».
— «Академически», — заметила Настасья сонным голосом, — не означает «длинно и нудно». Это не синонимы. Что ты там еще собираешься написать?
— Я собираюсь отразить наличие стихийных бедствий.
— Потом, потом... — пролепетала она, нашарив рукой выключатель.
— Для островов архипелага характерно наличие стихийных бедствий, — сказал я голосом диктора Левитана, швыряя тетрадь и ручку на пол возле кровати, — а именно: наводнений, пожаров и напастей любовных. Стихийные бедствия, в отличие от самих островитян, отличаются постоянством.
Утром мы чуть было не проспали, бежали бегом.
Настасья на ходу выцарапала из почтового ящика письмо, мельком глянула на надпись на конверте, не говоря ни слова бросила письмо в сумочку. Волнуясь или путаясь, она бледнела, на мгновение цвет пропадал, потом возвращался, заливая щеки; когда мы выскочили на набережную, Настасья все еще была бледна. На набережной мы разбежались: я на — Литейный, она — к Марсову полю. Опаздывая, мы ездили порознь. Выходя пораньше, я составлял ей компанию, ехал с ней вместе по Садовой, шел пешком; в такие дни я являлся в художественную мастерскую до начальника, мне приходилось брать у дежурного по турникету (то есть по академии) ключ, открывать в мастерской двери и форточки.
Открыв форточку, я убеждался: внизу тихо, двери морга закрыты, рано, рано еще. После меня прибегала какая-нибудь молоденькая чертежница из учениц, явно заночевавшая не дома, у ухажера, бежала умываться, красила ресницы, ставила чайник. Приходил начальник мастерской в аккуратненьком своем твидовом видавшем виды пиджачке, за ним Эвелина Карловна с охапкой осенних листьев, начинавшая поливать цветы и кормить голубей на оконном карнизе. Начальнику кормление голубей не нравилось, он подозревал их всех в орнитозе и прочих птичьих чумках, его раздражал голубиный помет, голубиный пух, голубиные гортанные голоса, но из уважения к Эвелине Карловне он терпел. Я взглядывал на часы: по моим расчетам и ее рассказам, Настасья входила в этот момент в великокняжеский дворец на Мойке, где ютилась среди прочих нелепых контор и ее архитектурная.
На сей раз я ехал на троллейбусе по Литейному, остановка перед каналом, напротив вокзала, возле музея; переходя канал, я глядел на улицы на той стороне, вспоминая мнемоническое речение, позволявшее запомнить их последовательность: «Разве Можно Верить Пустым Словам Балерины?» — Рузовская. Можайская, Верейская, Подольская, Серпуховская, Бронницкая. Здесь, на стыке Таврического и Академического (на этом названии настоял я, признаюсь) островов мне нравилось все: комплекс Витебского вокзала, откуда электрички возили нас с Настасьей в Пушкин (называемый ею Царским Селом, Саарской Мызою, Саари Мойс), в Павловск, в Красницы; катера и лодки на Введенском канале; пустые слова балерины; близость жилых обжитых Красноармейских, именуемых некогда Ротами и являвших собою небольшой казарменный городок, одно из военных поселений любимой военной столицы; здание Технологического; сидевший в кресле возле своей Периодической таблицы бронзовый Менделеев; полный сирени Польский сад невдалеке от Измайловского сада с его театром; огромный Стасовский собор, перед которым, по словам Настасьи, после войны устраивались ярмарки с ярмарочным шестом, прозрачно-алыми петушками на палочке, раскидаями, ваньками-встаньками со свинчаткою, китайскими веерами, фигурными печатными пряниками (Снегурочка, Царь-девица, Медведь, Свинья, Заяц); дом Державина на набережной Фонтанки, старинный верстовой столб на Московском проспекте — все это сочетание поселений, лагерей, биваков: железнодорожного, военно-медицинского, полкового, церковного, студенческого, театрального, ярмарочного, заводского. Остров как бы не заканчивался вообще, то есть завершался, по обыкновению, ведомственной закрытой зоной для посвященных.
И на сей раз, чуть прижмурясь, я представил себе одну из розовых пустословок-балерин, по образу и подобию кого-нибудь из читанной мной в Настасьиной библиотеке «Истории русского балета», — не Истомину, Павлову, Люком, Кшесинскую, Карсавину, — но балерину вообще, талия, пачка, пуанты, венчик с лебедиными (или страусовыми?) перышками на маленькой гладко причесанной головке, лебединая шея, искусственные цветы.
Подходя к нашему кирпичному темно-алому тюремного вида корпусу, я поглядел вверх. Личико блондинки, глядящей из окна третьего этажа, где располагалась закрытая лаборатория, показалось мне странно знакомым. Я поднимался по лестнице вприскочку, за дверью лаборатории уже пел Окуджава: «...в поединках сходились поэты, гимназистки сходили с ума...» На бегу я открыл в Окуджаве отдаленное сходство с Вертинским. Начальника не было на месте; однако, через несколько минут проходя мимо меня, застав меня уже при деле (я старательно выводил слово «эпителиальный», стараясь ни одной буквы не пропустить), начальник сказал сурово, остановившись: «Чтой-то у тебя не тово. Ты, видать, с кем-то полночи у калитки стоял». Моя соседка, старая дева, залилась краской до корней волос, то ли от повышенного целомудрия, то ли из-за дурного воображения.
Лестница, ведущая в художественную мастерскую, была для молодых сотрудников одним из ареалов обитания. На двух площадках — ближайшей, один марш наверх, и выше этажом, предчердачной, неожиданно двусветной, открывавшей обзор на обе стороны нашего неширокого удлиненного здания (вид на деревья бывшего сада, ныне территории, и на дворик морга), — курили, болтали, отдыхали, там был небольшой клуб курильщиков — курильщикам дозволялось выходить на лестницу на десять минут каждый час. Я частенько выходил вместе с ними (начальник, видя меня, всякий раз направлял меня на рабочее место: «А что тут Валерий делает? Ты ведь не куришь!») и один раз и закурил вместе с ними. Иногда, вынося бак с обрезками бумаг и пустыми бутылками из-под туши во двор, я застревал в их щебечущей, покрытой дымовой завесой группке послушать и поболтать.
И в этот раз я стоял с урной в руках на площадке для курящих с двумя юными чертежницами и нашим красавцем; ниже этажом возле дверей лаборатории курили и разговаривали блондинка в шляпке и амбал в скрипучей куртке; перегнувшись через перила, я разглядел их и узнал исчадие социалистического строя, только что стрельнувшее сигарету у телохранителя владельца красной авторучки. Надо полагать, их босс находился за дверью засекреченного подразделения, совершающего свои загадочные научные открытия под пение Булата Шалвовича и каких-то оторв с нар, залихватски бацающих: «Жили-были два громилы, драла-фу-драла-я, один я, другой Гаврила, дзын-да-ра». «Ой-ой-ой, ты замки на дверь накладывал, — пел магнитофон во славу науки, — ой, ой, ой, ты наряды мои рвал, ой-ой-ой, я нагая с окон падала, ой, ой, ой, меня милый подбирал!»
— Я так вас сразу и представил, — говорил амбал исчадию этажом ниже, — как вы из окна, так сказать, а я вас на руки-то и ловлю. Подбираю.
— Так вот откровенно мне заявляете: мол, представляю вас в чем мать родила? — У нее был чуть гнусавый артистически лживый голосок провинциальной инженю.
Кажется, он к ней подъезжал. Я так понял, она спала с боссом, а телохранитель, рискуя карьерой, пытался отбить у босса даму; ну, если не отбить, то хотя бы получить удовольствие, поплутовать, покрутить амуры, завести шашни; много лет спустя я прочитал: истинный роман, истинная любовная история — всегда авантюра духа; надо полагать, амбал стремился именно к авантюре духа, поскольку парень был видный, судя по прикиду, в деньгах не нуждался, женским вниманием вряд ли был обойден; а вот поди ж ты, понадобилась ему хахальница хозяина. Она не то чтобы делала ему авансы, держала дистанцию, но с удовольствием его заявки принимала, возможно, он ей нравился, хотя с боссом дело иметь было гораздо выгоднее, а может, она босса побаивалась, не знаю, да мне и знать было ни к чему. Амбал был значительно моложе хозяина, куда тарзанистей и, видимо, привлекал белокурую прелестницу в шляпке с вуалеткой мужскими статями, витиеватым лакейским стилем ухаживаний своих, небезопасными играми за спиной господина.
Начальнику моему позвонили по телефону, он слушал, поддакивая, переспрашивая, потом положил трубку, позвал меня в кабинет.
— Валерий, возьми четверть листа ватмана, трубочки, тушь, спустись в спецлабораторию, они просят этикетки надписать.
— У меня ведь срочная работа для ожоговой клиники, через два часа майор на мотоциклетке за таблицей прикатит. Пусть Капа сходит. Или Людочка.
— Я лучше всех вас знаю, у кого какая работа, — назидательно и вразумительно произнес начальник. — Они просят, чтобы пришел именно ты. Да там писанины немного, за двадцать минут управишься. Людочка неопытная, ей разбивку надо делать, размечать, а ты пишешь на глаз.
В спецлаборатории сидел человек с красной авторучкой; кажется, там все его знали.
Он разглядывал меня, не стесняясь, словно собирался на базаре купить, как бычка, телятю либо поросенка.
Надписав первую этикетку, я сообразил: именно я им понадобился потому, что он хотел на меня посмотреть.
Чувствовал я себя достаточно неуютно под его холодным оценивающим взором. Был он трезв, в штатском, вместо рубашки и галстука под пиджак надел он свитер — по тем временам одежда для служебного помещения более чем свободная, вольность художника в своем роде. В металлическом кресле с подлокотниками кожаными и таким же сиденьем разместился он небрежно, по-барски, развалясь. С брезгливой снисходительностью следил он, как я надписываю тушью прямоугольнички бумаги, — и выразил удивление, что незнакомые слова я пишу без ошибок, работаю быстро и аккуратно. Однако вид деятельности, коей я занимался, представлялся ему аналогичным труду дворника — так я понял.
— И давно вы здесь работаете? — спросил он. — Я вас прежде не видел.
— Второй год, — отвечал я. — Так ведь и я вас прежде не видел.
Лаборант, частенько бегавший к нам звонить по телефону (их аппарат то капризничал, то занят был), сказал:
— Валерий собирается в академию поступать.
— Вот как, — босс поднял бровь, — похвально, похвально. Будете, значит, курсантом. А потом доктором. Военный врач — это хорошо. Можно сделать карьеру. Имея способности и будучи достаточно дисциплинированным. А какая специальность вас привлекает?
— Патологоанатом, — отвечал я, дописывая последнюю этикетку.
Лаборантка Олечка хихикнула, прекратила перематывать кассету, сняла ее, поставила вечного Окуджаву.
— Веселый молодой человек. — Интонация прозвучала в полном соответствии с репликой, но не без фальши. — Это шутка? Или у вас тяга к мертвецам? Так сказать, врожденная некрофилия? С молоком матери?
— С коллективом мертвецов работать легче, — отвечал я бойко, забирая свои причиндалы и идя к двери. — Никто вопросов не задает. Ответов не требует. Тихо. Спокойно. Ни склок, ни сплетен. Всё в прошлом.
Закрывая дверь, я услышал:
— За словом в карман не лезет молодое поколение.
Амбала с блонд на площадке не было.
Меня провожал знакомый голос, сотни раз слышанный, наизусть вызубренный и все же (или — именно поэтому?) любимый текст: «Набормочут: не люби ее такую, напророчат: до рассвета заживет, наколдуют, нагадают, накукуют... А она на нашей улице живет!» Чья-то рука, с яростью нажав клавишу, вырубила звук. Скажи мне, какой шлягер ты любишь, и я скажу, кто ты. Позже, много лет спустя, я написал эссе «Шлягер», сравнивая, кроме всего прочего, особенности текста песни, романса, шлягера, поэтического текста; их взаимоисключение, взаимовлияние и т. д. и т. п. О шлягерах я говорил и в статье «Пошлость бессмертна», задавая дидактический вопрос — и тут же на него риторически отвечая: «Почему человек так любит пошлость? Да потому, что она бессмертна».
День был испорчен, отравлен; эпизод показался мне крайне неприятным, хотя формально придраться было не к чему.
В довершение всего Настасья и словом не обмолвилась о полученном ею письме. Я не стал спрашивать, кто ей пишет и о чем. Я знал — впрямую мне она врать не станет. А говорить ей не хотелось. Каюсь: я воровски заглянул в ее беззащитную сумочку — письма там не было. Она спрятала его на работе. Спрятала от меня. Она и глаза прятала. Озабочена, занята, при деле. Она хлопотала на кухне, решила ни с того ни с сего печь пирожки. Я из комнаты спросил:
— Кто такой этот твой знакомый с красной авторучкой, с которым мы виделись у Коли?
Она грохнула крышкой духовки.
— Почему ты спросил?
— Он сегодня приплыл ко мне на Академический остров.
Звук разбившейся посуды: чашка? тарелка? Я не пошел смотреть. Настасья возникла на пороге комнаты.
— Как это приплыл?
— На скампавее. На шняве. На железном острове. На гондоле. На подлодке. Откуда я знаю на чем? На плавсредстве. Сидел в соседнем подразделении. Хотел меня повидать. Повидались.
— О чем он с тобой говорил?
— О моих планах на будущее.
— А обо мне?
— Ни-ни.
— Правда?
— Правда.
— Какие такие, — спросила она, заметно повеселев, — планы на будущее?
— Я сказал ему, что моя мечта — стать патологоанатомом, проводить дни и ночи в компании покойников.
— Никогда, — сказала она серьезно, — не поминай покойников к ночи. Особенно вслух.
— Иди ко мне. Иди сюда.
— Пирожки сгорят.
— Выключи духовку. При чем тут пирожки? Тоже мне, Маша и медведь. Я сам пойду выключу.
— Это несерьезно.
— Чем несерьезней, тем серьезней, ты еще не поняла?