В обеденный перерыв (наши перерывы не совпадали) позвонил я Настасье, чтобы договориться о встрече, но, кажется, застал ее врасплох. Потом я понял: я отвлек ее не от кульмана, не от перекура, не от очередного обсуждения очередного эскиза — она отвечала на спрятанное от меня письмо. Настасья говорила сбивчиво, невпопад, наконец назначила время и место встречи: Манеж, что на Исаакиевской площади, — быстрехонько откланялась, бросила трубку.

Между временем окончания рабочего дня и временем назначенного свидания обнаружился необъяснимый зазор, не понравившийся мне. Я тотчас сочинил все того же скрипача, вернувшегося с гастролей. Пошло-поехало, воображение мое разыгралось, и я решил — откуда что берется? — за ней проследить. Тут же проявил я сообразительность вкупе со лживостью, напомнил начальнику, что собирался он меня послать в местную командировку за квасцами и шелковым шнуром для таблиц: начальник недоверчиво глядел на меня, качал головою, квасцы и вправду кончались, шнура давно не было, он написал мне, глядя на часы, увольнительную и долго и озадаченно глядел мне вслед из окна.

Шнуром с квасцами затоварился я со скоростью звука. До окончания рабочего дня оставалось минут пятнадцать. Я уже торчал неподалеку от особняка на Мойке, озираясь, — не видать ли скрипача; на секунду подумалось: Настасья не глупее меня, ей ничего не стоит так же придумать местную командировку, охмурив руководителя группы; пока слежу я, новоиспеченный филер, за воротами ограды, сидят они с ухажером в «Англетере» либо «Европейской», оставив меня в дураках... ну и так далее. Я стал мысленно выпутываться из придуманной мною несуществующей ситуации, выпутываться из сочиненного дурацкого положения, но не успел: рабочий день кончился, народ валом повалил из кружевной ограды, их было так много.

Она шла, как всегда, играючи, легко, тонкая талия перетянута поясом плаща, шляпа с полями надвинута на лоб, среди всех шагов и уличных шумов слышал я тихий цокот каблучков ее точеных, звон бранзулеток. О Цусима судьбы моей, разве могу я не заметить тебя в толпе? да я скорей толпу проморгаю.

Никто ее не ждал, она шла, доболтав с сотрудницами и коллегами, одна, совсем одна, слегка спеша; я шел следом за ней, держа дистанцию, ревнивый шпик.

Глубоко задумавшись, Настасья не замечала меня. Выглянуло солнце, у нее появилась тень, я брел за ее тенью, за нею, тень принадлежала тьме, она — свету. Порыв ветра застал ее перед аркою подворотни, аркой довольно глубокой, ведущей в мрачный колодец-двор. Ветер вышвырнул из арки мириады осенних листьев, желтых, чермных, ржавых, скукожившихся, с жестяным скрежетом поток листвы былой излился ей под ноги, заплясал вокруг нее; она отшатнулась в страхе, чуть не вскрикнула, покачала головой, остановилась на миг, листья из потусторонне холодной и темной арки показались ей дурным знаком, недобрым предзнаменованием.

Она ускорила шаг, я тоже, и вскорости мы прибыли на Главный почтамт.

Выждав немного, я вошел за ней, осторожно озираясь, и увидал ее за столиком в дальнем углу зала. Настасья писала письмо. Она плакала, утирала слезы розовым платочком, ярко-розовое пятнышко в обесцвеченном объеме глухого и гулкого разом почтамта, диссонирующее с казенным его уютом. Мне стало не по себе. Я вышел на улицу, медлил на некотором расстоянии от входа. Мне было тягостно ей лгать. Я вообще по натуре не лжец, вру, за редким исключением, по мелочам, да и то, чтобы чувствовать себя, как все, не ощущать врожденной ущербности своей.

Тут она вышла, успев припудриться и подмазать губы, весьма сосредоточенная, никаких следов растрепанных чувств, слез, смятения. Настасья смотрела на часы, стоя у входа. Она кого-то ждала. Образ скрипача опять замаячил передо мною, но не успел я снабдить его мизансценою, потому что к почтамту подкатил черный иностранный лимузин, Настасья, улыбаясь, двинулась к авто, водитель вышел ей навстречу, спортивный элегантный незнакомый мне гражданин, к ручке приложился, у меня захватило дух, я чуть не ринулся вперед очертя голову, чтобы стереть его с лица земли, да замешкался. И очень кстати. Гражданин из лимузина отдал Настасье ключи от машины, чмокнул ее в щечку, исчез в дверях почтамта, а моя драгоценная села в машину, бойко завела мотор, развернулась и укатила. Посоображав немного, я, несколько растерянный, отправился к служебному входу в Манеж.

— Садитесь, сударь, — сказала она, распахивая дверцу сиденья рядом с водителем, — карета подана.

Я сел, чувствуя себя полным идиотом.

— Я не знал, что ты умеешь водить машину.

— Умею.

— Но это не твоя машина?

— Не моя! — весело подтвердила она. — Не волнуйся, права у меня есть, милиция нам не страшна.

— Откуда ты ее взяла? — спросил я, с ужасом слушая ноты фальшивого неведения в голосе своем.

Но она ничего не заметила.

Мы ехали, оставив позади средство от похмелья: Исаакиевский собор.

— А куда едем-то?

— К Пулковской горе.

— О! — сказал я. — Стало быть, настал канун посещения острова Енисаари?

— Настал! — отвечала Настасья, очень довольная.

Она вела машину прекрасно, но, по-моему, чуть быстрее, чем нужно, о чем я ей и сказал.

— Наши вейки свое дело знают, — сказала она. — У нас в Вихляндии тихо ездят только на телеге. Твоя разве не русский? Какой русский не любит быстрой езды?

— Моя на острове долго жила-была, все больше пешком ходила.

Мы ехали по Московскому проспекту. Настасья тормознула. На сером здании со слоновьими полуколоннами на той стороне проспекта я прочел на стеклянной табличке при входе (золотом по черному) загадочный текст: «Управление управляющего».

Ветерок из окна, быстрое движение, меридианная перспектива, отсутствие в поле зрения скрипача, близость Настасьи привели меня в привычное состояние легкой эйфории. Я забыл про письмо, про ее слезы на почтамте, как забыл про подозрения свои.

Мы выехали за черту города, миновав Среднюю Рогатку, и летели к Пулковской горе, когда Настасья сказала, чуть сбросив скорость:

— Вот Водопой ведьм.

На зеленой полосе травы, делящей шоссе пополам, стоял небольшой павильон с чашей, напоминающий один из четырех домиков Чернышева моста; по краям павильона лежали четыре сфинкса.

— Хочешь пить? — спросил я.

— Нахал. Женоненавистник.

— Ты это недавно уже говорила.

Она так говорила накануне. Я застал ее за чтением японских стихов, поцеловал, она подняла затуманенное лицо.

— Когда я читаю танки и хокку, то чувствую все, как есть: безмозглая женщина перед образом величия мира.

— Нельзя сказать «безмозглая женщина», это тавтология.

— Нахал. Женоненавистник. Мерзкий сумасшедший правдоискатель.

Мы проскакали Водопой.

— Водопоем ведьм его зовут из-за сфинксов, из-за свинок, — пояснила она. — А вдруг одна из свинок — Хавронья? Вообще-то это фонтан Тома де Томона, их на Пулковской горе было три: грот, со сфинксами и с маскароном, теперь у Казанского стоит.

— Их за что разлучили-то? — спросил я.

— Не знаю, — отвечала она озабоченно.

Мы заехали на территорию Пулковской обсерватории, Настасья велела мне достать из бардачка военно-полевой бинокль, мы пошли по начинающей жухнуть и сохнуть траве к центральному зданию. Дверь его была заперта, экскурсий не ожидалось. Настасья сказала — меридиан проходит сквозь здание подобно оси, деля купол пополам. Она показала мне кусок шоссе, взмывающий на ближайший холм, тающий в городской дали, идущий по меридиану. Город находился словно в некоей чаше, над которой висел легкий колпак смога, тумана, дыма, сфера общего дыхания, ненастья. Где-то вдали угадывался находящийся на меридиане золотой шпиль, сказочной вертикалью отвеса всплывающий из городского морока.

— Что скажешь? — спросила она, торжествуя, чуть разрумянившись от холодного воздуха.

— Ну... красота... Задумано, как в сказке. Тут купол. Там шпиль.

— Что за шпиль?

— Адмиралтейство.

— Дудки. Смотри в бинокль.

Я глянул в холодную, ясную, бесчувственную, объективную пару очей военно-полевого бинокля субъективными чувствительными гляделками своими.

— Мать честная! Петропавловка!

Тогда я узнал, увидел воочию, что отвес златой мачты первого городского собора стоит на меридиане, космический мост, что не только во славу святых Петра и Павла кричит с мачты (заканчивающейся крестом, как заканчивались крестиками все мачты всех времен) ангел-юнга: «Земля!» — но и во славу науки, мореплавания, астролябии, секстана, корабельных кормчих.

— Да сотри ты эту дурацкую помаду, — сказал я Настасье.

Она послушно достала не высохший от слез глупый ярко-розовый платочек.

Машины на меридиане, притворявшемся то проспектом, то шоссе, там, внизу, вдалеке, уже зажигали гранатовые, золотистые, зеленые, синие сигнальные огоньки.

— Здесь смотрят на звезды, — прошептала Настасья, вцепившись в мой локоть, — звезды — вещественные доказательства су-ще-ство-ва-ния дальних миров. Взгляды на звезды — вертикали в Космос. А шпиль собора — вертикаль к Богу. Космические мосты, мост духа...

Чего они только не читали и не обсуждали, фантазеры, в своей проектной конторе.

Нам было хорошо вместе в чужом автомобиле, как в маленьком временном общем доме. В сущности, все дома временные, да и мы тоже. Наконец мы поехали; в воротах попалась нам женщина с двумя детьми; девочка помахала ручкой, мальчик показал нам язык.

Подъезжая к фонтану со сфинксами, Настасья спросила:

— Хочешь посмотреть на ведьм?

— Ты имеешь в виду сфинксов?

Она уже остановила машину на обочине. Мы пересекли шоссе. Несколько фигур маячили возле домика с чашею; не нас одних тянуло в тот вечер к водопою.

Хриплый женский голос (сколько раз потом слышал я такие голоса у городских алкоголичек с одинаковыми опухшими — лицами? харями? вывесками, что ли? масками, видимо, личинами, скажем так) произнес:

— Мата, позвони Хари.

Пока я соображал, что же я услышал, последовала — с другой стороны — реплика, обращенная непосредственно ко мне:

— Жунжан с тобой, путник.

Серебристый смех: и-хи-хи-хи-хи-хи-хи!

Несколько машин чиркнули мимо нас по шоссе, и в свете фар, ярком, молниеносном, хорошо разглядел я фигурку девицы, стоящей, избочась, между ближайшим сфинксом и фонтаном с чашею. Волосы девицы отливали поддельным золотом, распущенная коса, образующая золотой сверкающий плащ, ненамного короче короткого серебристого плащичка с железно-стальным (или ртутным?) блеском, из-под коего виднелась символическая мини-юбка, зато ножка была видна вся, начиная с ляжки, в алом высоком сапожке на высоченном каблучке. Когда четвертая машина высветила ее еще раз, в полный рост, с золотой макушки по каблучок, блистательное создание произнесло, очевидно продолжая прерванный нашим бестактным появлением разговор:

— Тут моя мамашка, слышу, ему про меня по телефону говорит: «Сюнечка наконец-то взялась за ум: сделала аборт, вступила в комсомол». Мужчина, дай сигаретку.

— Я не курю, — сказал я.

— Он не курит, — хрипло вякнули от второго сфинкса, — он не пьет. Еще он не матюгается, не дерется и с кем попадя не трахается. А что ты — да? У тебя какие-нибудь положительные достоинства есть? Да ладно, выпялился, это шутка юмора. Шучу. Он не курит, зато его баба курит и щас тебе твою соску выдаст.

Настасья протянула сигареты девице. Та взяла пачку, ловким щелчком стукнула по донышку ее, выскочила одна сигаретина, которую девица и выхватила, показав при свете фар длиннющие когти с кровавым лаком.

— Мужчина, — промолвила она серебристым, под стать лапсердаку своему, голоском, — дай огоньку. Или огонька?

Настасья чиркнула зажигалкою.

Затянувшись, она замурлыкала, довольная, запела, заходила, приплясывая, прищелкивая пальцами:

— Сатор-арепо-тенет-опера-ротас... Абракадабра! Абра-кадабра, абра-кадабра!

— Напомни мне про палиндромы, — зашептала Настасья мне в ухо, — про ведьм и палиндромы в машине напомни... потом скажу...

Наплясавшись, девица встала передо мною руки в боки.

— Что уставился, красавчик? Почему со мной не танцевал? Почему не подпевал?

— Песню твою не знаю.

— А какую знаешь?

Откуда-то сверху, из домика с чашею, спрыгнул черный котище и сделал у ее рдяного сапожка потягушечки. Вспомнив Настасьин шепот про палиндромы, я молвил:

— А роза упала на лапу Азора.

И, помедлив, сказал припев-пароль:

— Асса!

Девица очень возбудилась, пришла в восторг, достала из сверкающей стеклярусом театральной сумочки карандаш для бровей и на обороте вытащенной оттуда же порнографической открытки нацарапала услышанный от меня текст.

— Ах, какая песня, что за шансон, улетный хит! Молоток ты, парубок. Проси, чего хочешь. Что ты стоишь столбом? Чего хочешь-то?

— А что ты можешь? — спросил я деловито.

— Ну ты даешь.

— Мата, — сказал хриплый голос от второго сфинкса, — ты его особо не балуй — перебьется, раздолбай.

Послышалось бульканье.

— Водку хлещешь? — спросил я тьму.

— Козел. Эликсир употребляю. Для полетов и для лицезрения, глядь, картин будущего. Водку сам хлещи. Умней всех. Завсегда тут у водопоя свое пила и буду пить. Водички, кстати, не желаешь? Я фонтан-то запущу, только вякни.

— Ой, да ладно тебе, — сказала девица. — Я сама ему фонтан запущу, если попросит. Могу цветной и с брызгами. С подсветкой для красотищи. Он спросил — что я могу.

— Она те может, — лениво и хрипло сказали от второго сфинкса, — капелек для хахельниц дать. Кто угодно с этих капелек под тебя сию же секунду ляжет. Проси, дело хорошее.

— Мне как-то без надобности, — сказал я.

Девица выглядела потрясенной, разглядывала меня, моргая насандаленными ресницами, потом спросила хриплую:

— Почему он говорит, что ему бабы без надобности? Он извращенец? Гомик, что ли? Так от моих капелек под него и педик любой ляжет — или на него, я в них не разбираюсь, — по потребности.

— Дура, мать твою, — отвечали ей сипло и убедительно, — ему его актуальная баба на сегодня только и нужна. Вот та, в шляпе.

— А-а... — сказала недоверчиво девица.

Кот терся о ее сапог.

— Может, тебе будущее предсказать?

Серебристый смех, и-хи-хи-хи-хи-хи-хи, ай да зубки.

— Нет, не надо, пожалуйста, — сказала Настасья.

— Ты за него не решай, краля, — заметила девица.

— Нет, спасибо, мне будущее как-то пока ни к чему.

— Откуда он такой взялся? — спросила обладательница хриплого голоса. — Дай-ка хоть я на него, глядь, погляжу.

На свет неверный пробегающих мимо фар выступила неказистая коренастая алкогольного вида завсегдатайка Водопоя ведьм. На отечной физиономии ее красовался свежий фингал, мятая, траченная молью шляпка нахлобучена была на затылок, из-под мужской куртки торчала засаленная бархатная юбка, чулки винтом и заляпанные грязью с глиною боты довершали картину. На поводках перед хозяйкою выступала живность: облезлая черная курица, хромая шелудивая дворняга, мрачный козел в пенсне со спиленными рогами и стриженой бородой. Дворняга наступила курице на лапу, та заквохтала, замахала крыльями, взлетела на спину козлу, козел тоскливо заблеял.

— Сука, ты когда прекратишь наступать на Падлу? Заткнись, Эсер, а то намордник надену на набалдашник! Совсем охренели. Так, говоришь, капельки тебе ни к чему и будущее без надобности? Гордый больно, пащенок, гордиться-то нечем.

Меня осенило.

— Девушка, — обратился я к девице (та порозовела и расцвела) , — подарите мне колоду гадальных карт — и мы в расчете.

— Ну наконец-то, — произнесла хозяйка курицы Падлы, собаки Суки и козла Эсера, — мальчик начал исправляться. Твоя правда, Мата. В нем, глядь, что-то есть. Ты руку-то в карман плаща сунь, петушок, карты уже в кармане. Только спасибо не говори, нам не говорят.

— Он меня девушкой назвал, — сказала девица.

— Вообще-то это не оскорбление... — начала было Настасья.

— Заткнись, баба в шляпе, — сказала хриплая с фингалом. — Конечно, не оскорбление. Это человеческий комплимент, от которого Мата писает кипятком. Целую лужу нассала. Желает, чтобы мы твоего парубка одарили. Подарков за «девушку» не положено. Отделаемся сувенирами.

Заходил ходуном фонтан, из чаши забили струи, заиграли светомузыкой, малиновым звоном зашлись, брызгами бенгальскими заискрили.

— Них, них, запалам, бада, бада!

— Ааа-ооо-иии-эээ-ууу-еее, — подхватили еще два голоса, грудной начальственный и надтреснутый.

И появились еще две женских фигуры, приплясывая, делая ручками, поводя плечами.

— Ла, ла, соб, ли, ли, соб, лу, лу, соб! — выводила грудным голосом монументальная дама в официальном пиджаке с подкладными плечами и в роговых очках.

Полагаю, на досуге, в свободное от шабашей и водопоев время, руководила она какой-нибудь культурой или литературой, украшая собой захудалые цветнички райкомовско-горкомовских дурнушек.

За ней следовал, не отставая, подобно собачонке, карлик-трепясток, видимо, секретарь.

— Мазитан, руахан, гуятун, жунжан! — выводила появившаяся вместе с нею незаметная аккуратная старушка в стираном-перестираном удоробье, фирябье, хахорье, хрупкий одуванчик, легко, видать, ей летать-то в весе пера.

Вот ее спутник мне как-то сразу не понравился: лысый голубоглазый двуглавый цыпленок размером с дюжего индюка.

— А ты куда плясать лезешь, Ликвидатор? — обратилась к нему хрипатая. — Видишь, кореши рядом с Хавроньей тусуются? Только не клюй Падлу, зашибешь — шею сверну. Брысь!

Цыпленок ответил отборным матом, но в сторонку отошел.

Бил разноцветный фонтанчик, плясали четыре колдуньи, пристукивала носком туфельки Настасья, кивали головами сфинксы, хвостами махали. Получил я четыре сувенира своих: от веселой (в придачу к дивным картам, карты храню по сей день) — деревянный оберег, от хриплой — старую довоенного образца бельевую пуговку от наволочки с отломанным краешком и остатками необрезанных ниток, видать, оторванную с мясом (с ха-рошим мужиком в молодости один раз переспала, от наволочки на память отодрала, да ты рыло-то не вороти, счастье в любви моя пуговка тебе подарит редкое, только короткое, да, может, и не одно, и выкинуть ее не сможешь, она возвращенка, и хранить тебя станет от беды любой), от ответственной — пучок травы тирлич от преследования властей, от старенькой — потертый кисет с вышивкой «Споминай обо мне!», а в кисете горстка семян (не вздумай посадить, не оберешься).

В одной из пролетавших мимо машин включено было на полную мощь радио, пока она подъезжала, проезжала и удалялась, слышали мы бой кремлевских курантов: полночь. С последним ударом полнейшая тишина воцарилась у Водопоя ведьм, и западный сфинкс начал приподниматься на пьедестале, сначала сев на задние лапы, подобно многим квадрупедам. Медленно, не торопясь, Свинка Хавронья стала поворачивать в нашу сторону каменное лицо свое. Настасья, вскрикнув, схватила меня за руку, мы побежали к машине, она рванула с места скачком, газанула, и мы уехали, умчались, унеслись.

Я зажег свет и прочел на обороте оберега: «Кыш, жунжанчик, брысь, ляоянчик!»

Мы ехали по ночному проспекту. Обретя дар речи, обрела моя подруга и способность свою к болтовне и без устали просвещала меня, сообщая все новые и новые подробности о жизни, повадках и привычках ведьм.

— Ведьмы любят палиндромы, — назидательно говорила она, — особенно геометрические, чтобы не только слева направо, но и сверху вниз, и снизу вверх, и под углом читалось. Таково их эсперанто, включающее направления чтения и письма всех народов мира. Ведьма по сути своей интернационалистка, космополитка, космы распустит и лататы на своем помеле над таможнями, не зная границ, поет песню на ведьминском языке на лету, а сам ведьминский язык — бесконечной длины палиндром и любые его отрезки от мала до велика. Я про это где-то читала.

— Меньше читай про ведьм, являться не будут. И не ври, что читала. Ты про палиндром сей секунд сама выдумала, а на чтение ссылаешься для убедительности.

Отъезжая от светофора, Настасья просвещала меня:

— Ведьма занята всегда собой и только собой; даже говоря с кем-то, включена она только в свои чародейския проблемы, собеседник не имеет значения.

— Ох, кого-то мне это очень напоминает...

Тон у Настасьи был поучительный, ей шла роль лекторши, как, впрочем, любая роль вдет настоящей женщине, как любое платье.

— Ты не знаешь, — спросил я ее, вертя в руках оберег, то ли лягушонка, то ли человечка, напоминающего рисунок дикаря либо трехлетнего дитяти, — что такое ляоянчик?

— Порча наведенная, — бойко отвечала она.

— А жунжанчик?

— Это близкие понятия. Порча, сглаз. Поглядит кто с дурным глазом на человека пристально, подумает про него дурную думу, пожелает ему изо всех сил зла, — глядишь, завелся в человеке ляоянчик, реагирует на снега, дожди, ветра, радиацию, эпидемии, общается с вибрионами, шушукается с бактериями и грибками, дружит с поветриями и флюидами, он им свой и сам все это, вместе взятое, маленький метеобесенок, патечертик, не к ночи будь помянут. То же с жунжанчиком.

— В чем разница?

— Ляоянчик пахнет, — доверительно прошептала она. — Такой легкой кофейной горечью. С миндальным душком. Как дыханье наркомана. А жунжанчик звучит. У пациента в ушах. Тихо-тихо: ж-ж-ж-ж-ж... Если к пациенту наклонишься, услышишь.

Машина, едущая перед нами, тормознула, мы чуть не врезались в нее.

Я сказал сурово:

— Женщина, молчи, следи за дорогой.

В молчании доехали мы до дома, не произнеся ни слова, вошли.

Она набрала телефонный номер.

— Спасибо, кланяюсь в ножки, машина под моим окном.

Через четверть часа под окном завелся мотор, три раза бибикнули, лимузин укатил.

За кофе я спросил:

— Как ты думаешь, есть классификация ведьм?

— Конечно, есть. Сериал классификаций.

— Ври больше. — Я заткнул ей рот поцелуем.

Мы отвлеклись.

Проснувшись поутру, мы увидели на столике у кровати карты и долго рассматривали их. Мата презентовала мне коллекционную музейную карточную колоду таро, напечатанную с гравюрных досок, раскрашенную от руки палевыми красками. Позже я вычитал из книжки теософа начала века, ученика Гурджиева, Успенского, историю таро, смысл картинок. В книге было много репродукций, некоторые карты почти до деталей повторяли мои, и неудивительно, двадцать две нумерованные карты вне мастей имелись во всех колодах: маг, жрица, императрица, иерофант, искушение, колесница, сила, пустынник, колесо жизни, справедливость, повешенный, смерть, время, дьявол, звезды, луна, солнце, воскресение из мертвых, мир; и карта ноль: безумный. Четыре масти отличались от привычных: жезлы, мечи, чаши, пентакли. Мы насчитали семьдесят восемь карт.

— Зачем мне карты, ты не в курсе? — спросил я Настасью, облачающуюся в зеленый халат.

— На всякий случай. Возможно, каждая, то есть любая, карта служит пропуском на любое собрание ведьм.

— Мне только собраний ведьм недоставало.

— Ну, мало ли, случай представится. А с такими картами в руках тебя не съедят, не утопят, не превратят в козла либо в кабана. Встретят и проводят. Здравствуй и прощай.

Изображение колесницы со сфинксами в упряжке напоминало фонтан под Пулковской горою. Или Водопой ведьм повторял изображение карты таро? Кто их разберет.

Потом в своей нашумевшей статье «Культура, магия и я» я обнародовал свое небольшое открытие, коим обязан был Успенскому и ведьме Мате. Речь шла о карточной символике, принадлежности карт четырем стихиям применительно к «Пиковой даме» Пушкина. Тройка — воздух, семерка — земля, туз — огонь; а пиковая дама? догадайтесь! ну конечно же — вода! Почитывал, стало быть, классик наш доктора Папюса, интересовался герметическим и масонским символизмом. Кстати, в той же статье упоминал я путешествовавшего во времена Пушкина по Европе карточного фокусника и иллюзиониста по фамилии Германн. В картинках Таро картой номер один был маг, последней, после двадцать первой, нулевой, — шут безумный.

— А ведьма? Где ведьма? — спрашивала Настасья.

— Да вот же. Карта номер два. Под псевдонимом «жрица».

Разглядывая герметический комикс, тщетно пытаясь сложить мозаику его в некое целое, мы чуть на службу не опоздали.