«Всякий василеостровец знает, что главный на острове — Иван Крузенштерн, несколько притомившийся от кругосветки, от океанской волны, от замкнутого пространства любимого судна, потому и стоит он в глубокой задумчивости спиной к воде, лицом к одному из известнейших островов архипелага, на чью обжитую землю ступил он — надолго ли? навсегда? Судя по количеству исчезнувших и разрушенных в начале 20-х годов памятников на данных островах, он в „навсегда” уверен не был, думал непрерывно в печали непонятной думу свою — и думает по сей день. За спиной его громоздятся нефтеналивные, сухогрузы, ледоколы, буксиры, баржи, плавучие кафе, белые дебаркадеры, немагнитные парусники, каждый из которых рад бы предложить себя капитану Ивану, свои услуги предоставить, дабы убыл он с Василеостровской набережной хоть бы и в виде призрака (как известно, лучше призрак хорошего капитана, чем обычный барахлянский капитан); да не судьба судам: капитан медлит, как Гамлет.

Здесь медлит всё. Еле-еле, не спеша, вертятся крылья призрачных ветряных мельниц, некогда стоявших на стрелке острова; им некуда спешить, всё перемелется, всё, будет мука, ни один начитавшийся рыцарских романов либо фантастики оглоед с сомнительным даром видеть фантомы не кидается на мельницу с пикой наперевес, не отдирает, остервенев, багром либо фомкой серо-шелковые от времени доски с боков ее, дабы потом, избочась, гордо встать на обломки и внятно провякать: „Вот мельница. Она уж развалилась”.

Всё медлит, всё и вся на бывшем острове Хирвисаари, Лосином, ни один лось не покажется; кстати, вот куда, видать, тащился по проспекту Космонавтов в 60-е годы ошалевший лось часов эдак в пять утра: на Хирвисаари, помянуть место рождения и благоденствия предков, мистического ягеля мифологических воззрений лосей на мир отведать.

„К Василию на остров”, — выводил адрес царь-плотник, но медлил и почтарь, и форейтор, и лошадка не спешили, всё сомневались: какому Василию письмецо домчать надлежит: Корчмину ли, кавалеристу, командиру отряда в шанцах? рыбаку ли бесфамильному, проживавшему на острове вечно? Василию Казимиру, Василию Селезню или Василию Ананьину, чьи призраки регулярно толклись возле бывших домов?

Приказы получали островитяне: именовать остров Княжеским, Меншиковым, Преображенским. Островитяне не торопились переучиваться, остров так и остался Васильевским.

После окончания Северной войны остров решено было сделать центральным местом новой столицы, главенствующими морскими вратами, портом; возвели Новобиржевой Гостиный двор, Биржу с аукционным залом, портовую таможню, пакгаузы, Ростральные колонны. Кунсткамеру, она же музеум, она же обсерватория, она же библиотека. Всё возводили медленно, очень медленно. Прорыть каналы вместо линий сей северной Венеции так и не собрались, не нашлось мастера для данных шлюзов епифанских. Центр сползал тектоническим разломом на ту сторону Невы, реки Ню, к Адмиралтейству, стягивался к Невской перспективе.

Некуда было спешить василеостровским веселым девицам, еще не существовало „Прибалтийской” гостиницы, все флаги в гости, знай наших, под дружный хохот коллектива чтение вслух „Интердевочки”; и так весь архипелаг знал: лучше василеостровских нету, они держат пальму первенства, превращенную в ниспадающую пальмовую юбочку стриптизерки, куда там лиговским люковкам, вокзальным шалавам, ресторанным мордалеткам, панночкам с Невского, любительницам дворцовым, казанским, коломенским, таврическим, с трудом затвердившим базовое требование кодекса борделя: главное — не суетиться под клиентом; куда там литературным мармазеткам, боевым подругам охотничьих домиков для господ, банным мочалкам! василеостровские таитянки с меншиковских времен и доисторических лосиных — невырождающееся племя амазонок продажной любви, не поддающееся нивелирующей руке цивилизации и фривольным затеям моды; чихать они хотели на конгрессы голубых и зеленых, лесбийские прокламации, технологические брошюры „Камасутра для каждого”, на алкогольные и безалкогольные кампании, на толпы экстрасенсов и сексопатологов, на НЛО и спецназ, на талоны и компьютерную картотеку. Венера Василеостровская, она же Венера Хирвисаарская, она же Венус Прибалтийская, не скрываясь содержит в тайниках василеостровских линий откровенные мини-капища свои.

За спиной Ивана Крузенштерна стоят пришвартовавшиеся плавсредства, стоят вдоль набережной гуртом, вереницей нескладной, такие разные, наполняя счастьем сердце каждого василеостровца: вам пора спать, а нам пора в путь, как мосты разведут, нам пора плыть!

Всякий истинный василеостровец никогда не знает, куда ж ему на родном острове лицом встать? к плавсредствам и Крузенштерну? к церкви и Горному институту? к таможне, то бишь к Пушкинскому дому? к пристани, откуда убывают в Петергоф? к Гавани, где парадные ворота порта (черные на Гутуевском, для избранных — таможенников, торговцев, поверенных, господ начальников и т. д.)? к гостинице „Прибалтийской” и ее отряду портовых Венериных жриц? к Смоленскому кладбищу с часовнею Ксении Петербургской, святой Ксении Блаженной? В некотором роде василеостровец подобен флюгеру, вертлюгу в большей мере, чем всякий другой островитянин архипелага.

Сам остров прекрасно помнит, что недавно половина домов на нем была деревянная (кстати, большая половина), маленькие деревянные домишки, зато с приусадебными участками; в одном из домиков жил вскорости помешавшийся художник Федотов Павел, дивный здешний малый голландец, но с этаким полуроссийским-полупетербургским прибабахом. От ветряных мельниц до Гавани, от парусника за спиной Крузенштерна до двух свинок с лицом Аменхотепа (даже у Аменхотепа на здешних шаманских широтах случилось раздвоение личности, что говорить о Евгении бедном?..) — сфинксы, кстати, лежат, отворотившись от Академии художеств, и вид анималистического зада раздвоенного фараона должен отчасти мешать установлению реалистического мышления у художественных бурсаков, а, напротив, склонять их к, извините, сюрреализму, соблазнять левыми уклонами и всяческим, не к ночи будь помянут, авангардизмом».

Попадаются василеостровцы, чьи взоры притягивает, подобно магниту, загадочный Голодай с его тремя кладбищами, бывшей фермой, пустырями, цехами, закрытой территорией, канатной фабрикой, могилами декабристов и многих других, о коих можем мы только строить догадки. Формулировка «огород на могилах» была в ходу у жителей архипелага аж в осьмнадцатом столетии; к двадцатому чего тут только на могилах не росло! и сады, и дома, и заводы. Что касается нас, грешных, то мы пойдем в Кунсткамеру, но глядеть на трехголовых и двуглавых потомков грешного царя не станем (через некоторое время после Чернобыля мы одними трехголовыми телятами, двуглавыми бройлерами и одноногими квадрупедами можем не одну кунсткамеру заполнить), мы глянем на гигантский глобус, а потом перебежим в Зоологический музеум, но не будем задерживаться возле мамонтов, жирафов, птичьих гнезд в сухой траве, мы пойдем смотреть бабочек, чтобы вид какого-нибудь Подалирия делириум тременс наполнил нас тоской оседлости и безнадежностью любви. А потом, потом перескочим мы под знаменитым василеостровским ветродуем (о, мельницы, где вы?!) в музей Вернадского, чьи чудесные кристаллы подобны цветам. Ваш любимый куст хризантем расцвел — хризобериллы? целестины? горный хрусталь? Однако призраки мельниц Стрелки перемалывают исправно жерновами время, а библиотека Академии наук, БАН («Был я в БАНе...» — «Борроу в БАНе есть?» — «Борова в бане нет, перезвоните, я плохо слышу!»), еще не горела, еще не скоро пропахнет остров гарью и пеплом книг, еще не скоро вытопчут Румянцевский сквер антисемиты и внимающие им страстно сионисты, все сидят, как лапочки, даже слов таких не знают; корабль «Сириус» еще тут, еще судно, а не кабак по кличке «Кронверк».

«Кронверк»?! А муляжи повешенных — где?!

Я бы лично, кроме кабака «Кронверк», поставил салун «Голодай», в первом бы вешали, возле второго закапывали. Впрочем, в конце девяностых заказные убийцы не церемонились, ничего и никого не закапывали, наблюдайте, так сказать, товар лицом, — кстати, попробовали бы они перебивать хлеб у гробовщиков! мало бы им не было.

Я перешел Дворцовый, углубился в сетку линий, легко нашел и дом, и двор и в окне первого этажа, выходящего в малый дворик с тремя старыми липами, увидел и Настасью, и тетку Лизу, и глуховатого дядюшку.

День был теплый, пол-окна настежь, я хорошо их слышал.

— «У меня есть еще телефон на крайний случай», — говорила Настасья тетке, — так она ему сказала, а он ответил (я прекрасным образом их подслушивала по параллельному аппарату, и он это знал): «Я думаю, тебе следует о телефоне на крайний случай забыть пока. Не волнуйся. Я приму меры. Все могут ошибаться». — «Но не так!» — «Ты у нас маленькая, многого не понимаешь». — «Вы говорите, как она» (меня имела в виду, но он оборвал ее). — «Я говорю, как я». На этом их беседа завершилась. Она не знает, что я их подслушивала. А ему безразлично.

— Ах, Анастасия, — сказала тетка Лиза, — до чего дошло. Разве можно подслушивать чужие разговоры?

— Лиля, что с нас взять? жена шпиона, дочь шпиона.

— Анастасия, прекрати. Все же и у тебя рыльце в пушку. Застала ведь тебя Настенька с любовником.

— Лилечка, хочешь — веришь, хочешь — нет, какой он мне любовник, он жизнь моя.

Я ретировался, с трудом нашел цветочный магазин, купил там — о чудо, истинное чудо по тем временам! — два букета хризантем разного цвета, тетке Лизе и Настасье, и вернулся.

Ни той, ни другой уже не было. Глухой дядюшка выдал мне записку от Настасьи: «Где тебя носит? Что ты так долго? Приезжай на набережную, только теперь особо не спеши, нога за ногу иди, тетка Лиза увозит Настю в Зимогорье. Целую. Н.».

Пока дядюшка ходил за записочкой, заметил я на одной из белоснежных салфеточек с вышитыми цветами прислоненную к вазочке большую фотографию, у памятника Крузенштерну улыбающаяся пара — Настасья, совсем молоденькая, и высокий светловолосый широкоплечий человек, напоминающий викинга, ее муж, Настин отец, шпион.

Отдав букеты глухому, принявшему их безропотно, без удивления и каких-либо чувств, я вымелся за дверь и пошел куда глаза глядят.

— Предъявите пропуск, молодой человек.

Васильевский остров закончился, закончились владения прекрасной Венус Хирвисаари, покровительницы шлюх. Начинался остров Голодай, неуютный, нежилой, непонятный, в чьи непостижимые места пропуска у меня не было.