Остров Овчий и Подзорный дворец постоянно сбивали меня с толку. У Настасьи в отцовском кабинете над письменным столом с зеленым сукном висела на стене большая фотография этого самого дворца на острове, находившихся как бы в глубине гравюры, как бы на втором плане или на третьем. Гравюра была старинная, побережья, острова, мосты, город — все изменилось с тех пор, я никак не мог представить себе местонахождение дворца, песчаной косы; проезжая по мосту Лейтенанта Шмидта, не единожды вглядывался я в убегающую к дальним портальным кранам часть Невы; ни острова, ни дворца, словно они ушли под воду наподобие маленькой Атлантиды или игрушечного Китежа. Скорее всего, они должны были находиться много левее, в устье Фонтанки, где впадала она в Неву, левее, еще левее, ближе к Екатерингофу. Пространства в воображении моем перетекали одно в другое, дрейфовали, особенно непонятны были устья Фонтанки, Мойки, Екатерининского канала, то есть канала Грибоедова, реки Кривуши; они таились далеко, за пределами видимости, и делали без меня, без присмотра, что хотели; я подозревал острова архипелага Святого Петра в дрейфе, они играли в льдины, лукавые, непостоянные, склонные к перемещению, чухонскому колдовству; в этом смысле Железный остров, спрятанный в доке Новой Голландии, был истинным символом наших неподражаемых малопонятных мест.

Переименовав остров Овчий в Подзорный, Петр Первый повелел построить на нем Подзорный дворец, каменный, с башенкою, где живал в уединении и ждал прихода кораблей из Кронштадта. Подзорный дворец являл картину вечного наводнения. Наблюдать в подзорную трубу корабли, идущие из Кронштадта, что за, елки-палки, игры во флот и флотоводцев?! до Кронштадта, чай, рукой подать. Кого он изображал, глядя в сторону острова Котлина в оптическое устройство, в то время как Котлин всякий зрячий видел и просто так? Уж не начинал ли Петр Великий слепнуть, не заболевал ли втайне уже тогда (если изначально был здоров)?

В елисаветинскую эпоху в Подзорном дворце ждал своей участи Апраксин, коего содержали тут под стражею. Днем ждал кораблей уединившийся царь Петр Алексеевич, он же ночами ждал ночного тайного визита царицы в полупустом двухэтажном загадочном, отражающемся в воде в затишье, обведенном в ветер волнами доме: еще немного, и сам дворец поплывет куда глаза глядят, выбирая все новые и новые места стоянок, плыви, мой челн, по воле волн! ибо дворец, построенный для ожиданий, и сам подходящего момента — ждет.

Да, мы читали, как бывший петровский дворец на островке отошел во владения Адмиралтейства, Адмиралтейского завода, превращен поначалу в Адмиралтейские магазины, потом в унылое чиновно-заводское помещение и, наконец, разрушен вовсе; но не верьте слухам, как не верите сплетням, особливо слухам и сплетням историческим. Ибо на самом деле многое из того, чего якобы нет, очень даже существует, хотя и на особицу, а то, что объявлено не просто существующим, пребывающим въяве, а прямо-таки главенствующим, являет столь откровенный образ небытия, что жуть берет; вначале жуть берет, а потом и небытие поглощает.

Осень была в разгаре. Первый снег выпал незадолго до Покрова. Все деревья стояли в листве, листву осыпал снег, снег лег на листья, траву, тротуары, тут же растаял, чуть дольше задержался на крышах. Дочь Настасьи, Настя-младшая, тихо училась в местной школе у тетки Лизы в Зимогорье; владелец красной авторучки, друг Настасьиного мужа Максим (я регулярно забывал его отчество, то ли Станиславович, то ли Родионович) медлил «принимать меры»; о муже, как положено, ни слуху ни духу, характер нордический, незримый фронт. Нас с Настасьей словно лихорадило. Мне снился ее муж, киногерой с шандалом в длани, подвиг разведчика, мужественное неуклонное существо с волевым подбородком: я был батальонный разведчик, а он писаришка штабной, я был за Россию ответчик, а он спал с моею женой («он» и «я», соответственно, менялись местами). Мысленное «мы», прежде обозначавшее только меня и ее, оказалось неточным: «мы» — еще и муж, и дочь, и облагодетельствованный мужем старик отец. Кого-то не хватало, видимо, моей невесты.

Мы продолжали наши прогулки отчасти автоматически, играли в прежнюю игру, иногда увлекаясь, забываясь, забывая все, погружаясь в прежнее состояние эйфории, счастья, отъединенности от всех (потом прочту я строчку Робера Мале: «Любовь — это остров»; стихотворение закончится утверждением, что ежели любовь — полуостров, то она и полулюбовь...) при радостном пребывании в огромном мире земном. Но небо теперь не всегда было высоким, горним, просторным, бесконечным; часто оно нависало, подвесной потолок, декорация, ухищрение мастера Бригонция, гения здешнего театра.

Архипелаг Святого Петра откровенно не желал нас терять, как своих личных влюбленных, парный амулет.

Видать, он давно мечтал обзавестись нарицательной парой любовников вроде Монтекки и Капулетти и сильно надеялся на нас с Настасьей. Чтобы удержать нас, проблеск мечты своей, он пускал в ход все свои чары. Много лет спустя Манувахов сказал мне: «В этом городе мечта не удерживается, не фиксируется, здесь видим мы только проблеск ее; проблеск — и нет ничего, улетучилось, растворилось».

«Творение воображения растворилось...»

Мы катались на лодке по осыпанной листвою воде, неподалеку плавали утки, сияли изумрудно-радужные перышки селезней, мелькали оранжевые лапки-весла, мы прогуливались по воде в компании уток. Настасья заметила на Неве челн рыбаря.

— Поплыли к нему, познакомимся, — сказала она бездумно.

Она сидела на лодочной скамье (моряки именуют скамьи «банками», в то время как бой судового колокола носит название «склянок» — «склянки бьют»), держась за скамью золотистыми тонкими пальцами в кольцах, туфелька прижата к туфельке, две лакированных птички, черная шляпа надвинута на лоб.

— Табань! — произнесла она низким хрипловатым голосом, у нее были разные голоса на разные случаи жизни, но порой и в одной фразе звучал высокий, низкий и хрипотца чохом.

— Я рад слышать твой тройной голос, — сказал я ей однажды по телефону.

И услышал в ответ:

— Не тройней одеколона.

Итак, мы приближались к темно-серому метафизическому челноку.

Рыбарь сидел в своей — бесцветно-золотисто-умбристой вневременной — робе спиной к нам. Настасья окликнула его лучшим из голосков, мелодичным сопрано, и мы увидели его лицо с водянисто-голубыми глазами, лишенное выражение лицо вечного существа.

Настасья просила у него разрешения пересесть к нему в челн, порыбачить с ним; он внимательно слушал. Казалось, он слушает сквозь невидимую стеклянную стену, приглушавшую звук и разделявшую нас. Выслушав, рыбарь отрицательно покачал головой: нет. Настасья растерялась, она была обескуражена, ей редко отказывали в чем бы то ни было. В паузе рыбарь перевел взгляд на меня. Пока он смотрел, мелькнуло: а ведь он давно утонул, но все на посту, и семья его музейная живет и ждет его, он приходит, отрыбачив, утопленник стучится под окном и у ворот, тятя, тятя, наши сети, да он сам принес и сети, и рыбу, дети ему рады, хоть он призрак, поскольку сами они тоже давным-давно привидения.

Высмотрев в зрачках моих маленькие картинки, воображением моим созданные, рыбарь передумал. Он бросил мне лодочную цепь, я зацепил ее за кольцо на носу нашей лодчонки, он выбрал сеть свою, сел на весла — и мы поплыли.

Я пересел на скамью рядом с Настасьей, мы сидели, прижавшись друг к другу, обнявшись, молча. Он греб легко, непредставимо легко, мы оба видели это, — словно другая вода была под веслами его обветренного челнока.

Похоже, он перевидал все пейзажи архипелага Святого Петра, начиная с безлюдных.

Наши сцепленные плавсредства забирали влево, еще левее, мы огибали незнакомые места незнакомых берегов.

И увидели мы Подзорный дворец с гравюры, дворец, которого уже не было. Он выступал из воды, властно заняв весь крошечный Овчий остров, двухэтажный, с маленьким кур-д’оннёром, похожий в плане на букву «П» с башенкой над перекладиной; неграмотные птицы с птичьего полета, пролетая над ним, видели первую букву его названия, совпадающую с вычеканенной на монетах первой буквой имени царя, совпадавшей с первой буквой имени святого Петра, а также святого Павла. Меня неприятно поразил флаг, точнее, вымпел на флагштоке башенки, несуществующим ветром расправленный, напоминающий жестяной флюгер, клочок материи, распластанный в среде непонятного воздуха, заледеневший в обмершем нездешнем Борее.

Мы причалили к входу, к одному из входов, к центральному, рыбарь высадил нас, мы вошли во дворец, точно заколдованные, за руки держась.

Дворец был нем, пуст. Из окон его, точно из иллюминаторов, была видна одна вода. Дворец плыл в море житейском.

Все находилось на местах: кресла, столы, штофы, рюмки, картины с ведутами и маринами, синие блюда голландского фарфора, изразцовые печи.

Настасья постучала коготком по стеклу старинного барометра, озабоченно глядя на стрелку, не соскользнет ли та к слову «Буря». Я запустил затейливые бронзовые часы, завел, открыв стекло, перевел стрелки, положил ключик обратно, в вазочку на самом верху. Маленький маятник стучал, точно метроном.

Мне стало чуть страшновато, когда Настасья откупорила пробку малюсенького штофа зеленого стекла с нарисованными на стекле цветами и птицами и налила себе и мне по граненой стопочке неведомого зелья.

— Сколько, по-твоему, зелью лет? Больше двухсот? Мучиться-то не будем? Сразу помрем? Странная манера у тебя пить что попало. Прихваты профессиональной алкоголички.

— Не зелье питейное, сударь, не что попало, а любовный напиток. Царь ждал ночью царицу, она приплывала, они пили любовный напиток, предавались любовным утехам.

— Почему обязательно царицу? — спросил я, нерешительно беря свой стопарь. — Может, какую-нибудь Трудхен либо Минхен из немецкой слободы але же фрейлину. Не удивлюсь, если кухарку или заезжую самоедку из чума. Пастух и Ткачиха, царь-плотник и царь-баба, она же кухарка, кто хошь, баба как таковая.

— Дурачок, его тогдашняя царица была все это вместе: Трудхен из слободы, она же фрейлина, она же царь-баба, она же кухарка. К тому же экономка. Чужая. Трофейная.

— Леди, как вы неромантичны.

— Мы не романтические персонажи, а классические. Какая еще романтика? окстись. Твое здоровье.

— Была не была! — сказал я. — Призрак дворца, привидение вина. Стало быть, похмелье тоже фантомное.

И немедленно выпил, не забыв брякнуть своей граненой о ее граненую. Звон дивно совпал с боем заведенных мною часов.

— Очень вкусно, — сказала Настасья, облизываясь. — Хочу еще рюмочку.

— Только по одной, — отвечал я сурово, — мы здесь не одни. То есть мы именно одни, но, может, не единственные посетители. Есть хозяева. Может быть. Есть случайные гости. Неблагородно вылакать все и другим не оставить.

— Все-то ты о других, — с укором, покачав головою, пила она помаленьку любовный напиток из царева погребка. — Ты о нас подумай.

— Сейчас, — сказал я, направляясь к двери.

— Куда ты?

— Думаю о нас. Собираюсь подняться на второй этаж и поискать там ежели не кровать с балдахином, так хоть диванчик какой. Канапе. Кушетку. Лежанку. Софы тогда еще не придумали, кажется.

— Ай, — сказала Настасья, — а как же рыбарь? Ведь он нас ждет. Неудобно.

— Насколько я понимаю, он нас не ждет. Он убыл в неизвестном направлении вместе с нашей лодкой. Аннигилировался. Тут обзор хороший. Я еще с башенки гляну, удостоверюсь. Но вроде его нет. Он ненароком вплыл в другой век, там рыбы больше. Или приплывет позже, деликатничает. У нас времени навалом, впереди выходной.

— Ты собираешься здесь и выходной провести?

— Но это и впрямь был любовный напиток. И ты напрасно склонила меня выпить вторую рюмку. Тебе это даром не пройдет.

«Остров Овчий, он же Подзорный, ныне не существует; впрочем, иногда он возникает в воде в виде материализовавшегося ненадолго призрака из числа архитектурных, некоторые жители соседних островов могут по случаю его посетить.

Некогда островок служил местом выпаса пары овец, куда доставлял оных на плотике местный изобретательный крестьянин по прозвищу Овцеволк. Островная трава отличалась обилием дикой мяты, зверобоя, клевера, посещение овечками выпаса улучшало руно и качество повышало овечьего сыра — так считал пастух.

Царь Петр накрыл островок своим дворцом, лужок исчез под фундаментом, даже кромки песчаной почти не осталось: стены, причал, двери, ступени, ведущие к воде, ступени, по которым можно спуститься если не в лодку, так в воду.

Подзорный дворец, Дозорный, царев форпост, бзик флотоводца потешного флота, дворец-мечта, чей образ до сих пор витает в воображении местных жителей, удваиваясь, утраиваясь, превращаясь в острова Гвидона и Салтана, в свайные островки на заливе и отмелях, недосягаемые острова из сновидений.

В качестве Железной маски доморощенного замка Иф тут можно было в принципе содержать кого угодно, и даже хотелось кого-нибудь в плену содержать; Елисавет, засадив сюда Апраксина, только осуществила идею, входившую в замысел дворца на воде.

Дворец являлся местом якобы тайных ночных свиданий царя и царицы, о каковых свиданиях будто бы не знал никто. Однако дворец другой раз ходуном ходил от царских любовных утех, распространяя по воде концентрические волны, а хохот и стоны речная акустика разносила на изрядное расстояние.

Елисавет предпочитала встречаться в Подзорном с любовниками на одну ночь, со всяким сбродом; зарвавшегося и возомнившего о себе лишнее молодца при необходимости топили.

Одной из шуток Петра Великого было подпоить кого нибудь из гостей, да и распахнуть перед ним дверь с выходом в реку; в ночное время гость валился в воду, аки куль с мукой, не всякий успевал завопить, многие сразу приступали тонуть, а специальные слуги-спасатели из матросов прыгали за незадачливым пловцом; царь, царица, оставшиеся на сей раз сухими гости и приближенные очень изволили смеяться царской шутке.

Из островных божеств известны Золоторунная Овца, Астролябия и Венера Подзорная; характер последней не вполне прояснен преданиями. С одной стороны, она кротка и покровительница овец и котов; с другой стороны, любит точные науки и в дальнем родстве с Уранией; с третьей стороны, она распутна и в некотором роде извращенка».

Мне нравилась царская кровать, меня только смущало, что кругом окна без занавесок; хотя мы находились на втором этаже, никто не мог заглянуть в окно, кроме птиц и мореходов с кронштадтских кораблей, если последние проследуют мимо.

— Ох, поспеши, мин херц, — стонала, видимо, царица, — корабли на подходе, стыдно, увидят.

— Поспешишь, людей насмешишь, — отвечал, возможно, царь, — а хорошему подданному в радость увидеть и наши причинные места.

— Тебе нравится царская кровать? — спросил я Настасью.

— Мне нравится то, что ты со мной на ней делаешь.

Во дворце было пусто, тихо, тепло, изразцовые печи протоплены, перины взбиты. Задремав под утро, я был разбужен тихими шажками кравшейся по спальне карлицы. Я воззрился на нее; она не обращала на нас ни малейшего внимания, бесцеремонно пришпилила к висящей на кресле Настасьиной юбке какую-то бумажонку и убыла.

Настасья, сдвинув брови, читала текст на узкой полосе пожелтевшей, в пятнах, бумаги, петровский устав, проба пера, памятка:

«Всякому кадавру должно соблюдать стиль эпохи».

— Это ты написал?

С легкой руки начальника художественной мастерской, я действительно освоил целую серию шрифтов, в том числе устав и полуустав.

— Увы, нет.

— А кто же?

— Ревнитель стиля эпохи. Или инструктор кадавров. Как тебе больше нравится.

— Почему это приколото к моей юбке?

— Местная тайна. Может, нас приняли за неопознанных кадавров? Не обращай внимания, выкини в окно, к нам сия инструкция пока не относится. Я вообще не понимаю, как ты, в чем мать родила, можешь соблюсти стиль эпохи.

— Иди сюда, я тебе покажу как.

— Ведь говорил — не пей вторую стопку.

— Задуй свечу.

Тотчас весь дворец погрузился во тьму, словно я задул разом все свечи на именинном пироге. Тьма, по обыкновению, ослепляла.

Мы заснули на полчаса, проснулись в час предрассветный, мгла едва принималась рассеиваться. К Настасьиной юбке опять приколота была здешней четвертушкой-сторожихою записочка. На сей раз уставом, императивно: «Знай свое время! Знай свое место!»

— Мне холодно, — сказала Настасья. — Мне страшно. Я хочу домой. Где лодочник?

Рыбаря, однако, ни у дворца, ни в пределах видимости не обнаруживалось.