В тихой и светлой палате больницы для особо важных пациентов мы со Звягинцевым пробыли недолго. Самочувствие и у него, и у меня было самое обыкновенное, самочувствие вульгарис, юные вампирки из лаборатории ничего экстраординарного не обнаруживали, равно как кардиографиня (породистая горбоносая дама, напоминавшая Майю Плисецкую) и мрачный задерганный невропатолог, внимательно шуршавший складнями энцефалограмм.

Последняя ночь, проведенная в больнице, неожиданно разбудила нас ураганным ветром, стучащим в окно, вибрацией оконных стекол, за которыми метались ветви и листья, воробьиная ночь наводнения, заставляющая в венах и артериях живых существ вскипать малой буре, алой жидкости солоноватой впадать в резонанс с потревоженными водами рек архипелага. Мне было плохо с сердцем — впервые в жизни сердце булькало в груди, плюхалось, как лягушка в молоке.

К утру ветер оттрепал острова, ветер стих, нас выписали, Настасья принесла нам теплые шарфы, свитера, пальто; мы вышли, ослепленные солнцем; за ночь ветер сорвал с ветвей почти всю листву.

Я мало спал в ту ночь и думал: вот я на Крестовском, как задержался я на Крестовском, думал я, на последнем острове архипелага Святого Петра, ведь мы побывали с Настасьей на всех островах, кроме Недосягаемых, кроме острова Войны, но на сей исторический атолл шарового цвета ни меня, ни ее ничто не могло заманить, кроме какой-нибудь неведомой нам невидимой местной Лапуты (в ту ночь я придумал ее столь достоверной, что почти уверился в существовании ее параллельного мирка, — возможно, то был бред, выплывший воблочкою из подсознания побывавшего в нетях), архипелаг был нами изучен, освоен, кроме отмелей, да, отмелей и мелей, ведь они почти острова.

Путешествие наше, думал я, подходит к концу. Сможем ли мы в такой холод, в такой ветер, под мощным дуновением арктических широт обойти на резиновой, скажем, лодочке Золотой остров, Белую мель, Канонерскую отмель? Или хотя бы Крестовскую отмель и Галерную косу? Обе Лахтинских отмели и Ораниенбаумская почему-то меньше волновали меня, они только отчасти принадлежали архипелагу, но принадлежали все же; а вот Собакина отмель явилась мне в кратких цветных полуснах, весьма неприятных: мы бродили с Настасьей по ледяной воде (хотя натуральная Собакина отмель сильно отличалась от детских летних отмелей Маркизовой лужи, возникающих в часы отлива в жаркие дни где-нибудь в Комарове, оно же Келломяки, или в соседних с ним Куоккале и Териоках), мрачные геологи разъезжали на грузовиках по берегу, крича нам непонятные, полные тревоги слова, и, конечно же, своры бездомных собак носились по прибрежному песку, собаки выли, точно по всем покойникам архипелага, начиная со строителей петровских времен, по всем, похороненным за оградой, по иностранцам, пытавшимся жить в России, по мученикам Левашовской пустоши, по повешенным и запытанным, они выли, вспоминая расстрелянного неизвестно где пьяного дервиша, гулявшего некогда по берегу озера Чад, выли, помня о победе призрачного Ледяного дома над несчастными обитателями блокированного города, некогда задуманного как форпост, они выли невыносимо, сил не было слушать их; они гонялись за вспугнутыми привидениями по прибрежной полосе, мы и сами-то с Настасьей были призраки, и, проснувшись, я проснулся не вполне собою, потому что не было на отмелях даже и следа хоть одной из Афродит. Не звучали слова любви, не пели барды нашей эпохи песен; только собачий вой стоял в ушах, вой встревоженной, отчаявшейся, оголодавшей, пережившей время гона собачьей свадьбы.