Галина Ивановна Беляева после смерти матери Марьи Андреевны не могла привыкнуть жить в доме одна; ей постоянно мерещилась матушка, а если не мерещилась, то вспоминалась, дня не проходило без слез. Разговорилась Беляева на кладбище с соседкой бывших своих поклонников из Зимогорья (иные умерли, иные уехали, да и спектакли кончились давно), соседка тоже помнила Галину Ивановну по театру, видела в главных ролях, в роли королевы, например, которой злодейка приказала голову отрубить. Звали соседку Александра Григорьевна, она недавно похоронила мужа, тоже тосковала дома от одиночества, да еще устроилась сторожихой в контору бывшего Рыбкоопа, что на другом конце Валдая, ближе к Ленинграду, теперь он опять Петербург, никак не привыкнуть; Зимогорье же, как известно, ближе к Москве. Что до Галины Ивановны, та ездила в восстанавливающийся монастырь помогать разбивать цветники, а пароходик ходил на остров как раз из Зимогорья. Они и договорились поменяться домами, переехать, хотя все оказалось сложнее, чем они поначалу думали: и официальная часть обмена (то ли обмена, то ли купли-продажи, нотариус и чиновники головы-то поморочили и побегать заставили, да и каждая справка недешево обошлась), сам факт — сняться с насиженного гнезда, где с детства знаком каждый гвоздь, поменять его на такое же насиженное чужое. Однако любимый розан Беляевой, так же как любимый фикус Александры Григорьевны, оба в кадушках, прокатились на телегах, встретившись и разминувшись у часовни Растрелли, где с восемнадцатого года торговали керосином да скобяными изделиями.

Передавая друг другу остающийся на месте скарб, знакомя с хозяйством, рассказывали друг другу, когда построен сарай, описывались свойства яблонь, характер сирени, наклонности многолетников в палисаднике — и тому подобное.

Они стали наведываться друг к другу в гости, в бывшие свои, обмененные, жилища, пить чай, говорить неспешно, обмениваться рецептами варенья, воспоминаниями; да и на кладбище частенько отправлялись вместе: Беляева, на санях ли, на телеге ли, заезжала за Александрой Григорьевной.

Однажды за чаем Александра Григорьевна молвила, руками всплеснув:

— Ох, Галенька, что я вам забыла показать!

И из оставленного в бывшем своем доме сундучка достала завернутую в застиранную и тщательно наглаженную кумачовую скатерть толстую книгу, переплетенную в кожу (кожа сшита была из лоскутков, и пошли на переплет старая сумка Анастасии Петровны и одна ее перчатка непарная — о чем валдайские переселенки не знали, как не знали и того, что красивым рондо от руки написал текст кожаной инкунабулы Валерик с Февральской улицы, всегда сидевший на самодеятельных спектаклях в десятом ряду, с десятого ряда билеты дешевели, чья мать похоронена была неподалеку от мужа Александры Григорьевны вместе с младшей сестренкой Валерика — за их могилами ухаживала старшая сестра).

— Боже, какая красивая, чудесная книга, — сказала низким прекрасным своим сценическим голосом Галина Ивановна, — откуда она у вас?

— Сейчас расскажу. Лет тридцать тому назад жила у нас родственница со своей внучатой племянницей, обе питерские, девочка была болезненная, кашляла, ее вывезли на свежий воздух, она тут и в школе училась, Настей ее звали. Девочка была балованная, с характером, ндравная; один раз сама в город уехала без спросу, тетка ее чуть с ума не сошла, поехала за ней, вернула девчонку. У матери Насти в ту пору вроде ухажер появился, которого девочка прямо-таки, верите ли, лютой ненавистью возненавидела. Отец-то Настин уезжал надолго частенько — в экспедиции, что ли, научные, а мать скучала, соломенная вдова. Так вот, в начале каникул девочка с тетушкой ненадолго ездили в город, и оттуда девчонка тайком от матери и от тетки эту книгу сюда и привезла. Кажется, мать с ухажером книгу эту вместе писали — вроде игры либо совместного сочинения; что-то про острова. Девочка приносит мне, представьте, книгу на чердак, где в плетеном бауле лежат газеты и картонки на растопку, кладет томину в старые газеты, растопите, мол, этим, печь; я говорю — как же, зачем, жалко, такая красота; нет, требует, надо сжечь, а если сами не хотите, позовите, я сожгу. Я и пообещала, чем спорить попусту, ребенок все же, на что ребенку правда и лишний в воспитательных якобы целях скандал? Утреннюю растопку печи девочка, конечно, проспала, ей в четыре утра не подняться, проснулась в восемь, перед школой, и ко мне. «Сожгли?» — спрашивает. «Сожгла», — говорю и не сморгнула. А девчонка хитрая, сообразительная. «А кожа от переплета, — спрашивает, — тоже сгорела?» — «Да почти вся, — отвечаю, — вон ошметки в золе лежат». Я, не будь дура, кусочки кожи для латки валенок в печь утром кинула. Настя моя успокоилась, повеселела, запрыгала — и в школу ускакала. Продышалась она у нас на Валдае, подкашливать перестала, переехали они с теткой в город; отец Насти вроде из экспедиции вернулся, ухажер сгинул, и стали они жить-поживать. Хотите, я вам ее почитать оставлю?

— Конечно, хочу.

Тонкий лед перекрыл озеро, пароходик перестал ходить на остров, до монастыря было не добраться, пока лед не схватится по-настоящему и можно будет ходить пешком или ездить на дровнях. Галина Ивановна заскучала, она собиралась наведываться в монастырь и зимою, помогать там по мере сил стены белить, полы мыть, мусор разгребать, пока не настанет весна и позволит заняться садами и цветниками.

Свет, как всегда в конце осени, часто выключался.

При свете керосиновой лампы, подворачивая коптящий фитилек, бывшая леди Макбет открыла рукопись в кожаном переплете из бывшей сумочки и непарной перчатки и стала читать алые буквы описания архипелага Святого Петра.

И постепенно перед внутренним взором ее вставали острова с их разными богинями любви, привидениями, беседующими запросто с островитянами; из привидений особо пугающими показались бывшей Катерине из «Грозы» Ледяной дом, несуществующая колокольня, окровавленный Распутин в цепях и зеркальные призраки, всегда идущие чередой, никогда не глядящие людям в лицо, стоящие к живым в профиль.

Она уснула за столом над рукописью об островах, уснула тихим легким сном, не посещавшим ее со дня смерти матери. И приснилась ей Северная Пальмира, любимая греза островитян, отдежурившая больше двухсот лет в снах разных людей.

Включили свет, керосиновая лампа чадила, но Беляева продолжала спать, проспала час Печи, было семь утра, в дверь стучали дети, которым обещала она порепетировать к школьному спектаклю. Дети забежали со стороны заснеженного яблоневого сада, пробрались к окошку, за ночь нападало снега, все тот же первый снег детства, на котором не надписаны элементы таблицы Менделеева, несомые снежинками с дочернобыльских и постчернобыльских времен. Дети стучали в окно, возле которого задремала над книгой освещенная керосиновой лампою валдайская Ермолова или Комиссаржевская, состарившаяся и сосланная в Зимогорье.

Галина Ивановна проснулась, впустила детей, разахалась, побежала за растопкой, раскочегарить печь, да побыстрей, поставить самовар, сейчас, сейчас, что ж это я, проведать лошадь.

Дети, предоставленные самим себе, стали листать рукопись, найденную в Зимогорье, читать отрывки — кто вслух, кто про себя.

«Интересно, — думала Беляева, наколов растопки и затащив в сени ведро колодезной воды, в которой плавали льдинки, — а почему у нас призраков нет? Вроде людей на берегу озера расстреливали без суда и следствия, вроде на острове малолетки-лагерники в монастыре умирали, а потом такой там был туберкулезный санаторий — может, тоже для осужденных? — что и там умирали. И никто их не отпевал, разве какая старушка за их упокоение втайне молилась. А мимо нас кто только из Петербурга в Москву не ездил! Пушкин, Радищев. И хоть бы возок призрачный примерещился кому. А колокольчик? колокольчик-то, дар Валдая? Говорят, звон колокольчиков отгоняет злых духов, а сколько их тут звенело, не счесть». Ей стало весело, хотя она еле тащила дрова и растопку, болела рука, ныла шея. «Кто бы написал пьесу для одной актрисы, для меня, например, „Жизнеописание карги”?» Она даже подумала — не самой ли написать, не попробовать ли? Почти пантомима вначале, борьба с ватным одеялищем при стирке его в крохотном корыте. Выход в курятник по оледеневшему за ночь крыльцу и двору. Прострел, хромота, подслеповатость, тугоухость — шутки, фарс, трагикомедия. «Нет, чтобы написать такое, надо быть настоящим драматургом. Водевиль Шекспира — вот что такое „Жизнеописание карги”»!

Дети читали:

«Жители архипелага Святого Петра очень любят сфинксов, чьи изваяния установлены на ряде островов. Однако, поскольку сфинксы, по мнению островитян, прекрасно помнят свои изначальные карательные функции, они не всегда и не для всех безопасны; бытует легенда об именованном сфинксе, Свинке Хавронье, предводительнице сфинксов архипелага; но никто не знает, которая фигура является Хавроньей, особо склонной оживать, лютовать, подбивать на преступления слабые души; требование сфинксов найти среди них Хавронью — сюжет одной из здешних легенд».

«Говорят, многие остаются на этом острове играть в пиратский поход, в нехороший клип, — читали дети, — в корабль „Рип-ван-Винкль”, в пропавшего кочегара. Ходят слухи, не один архив испепелен в топке, в маленькой преисподней острова Войны, в адских котлах; что странный светящийся дым стелется из островных труб в полночные часы наводнений, ураганных ветров, лютых морозов и редких северных гроз».

«По одной из городских легенд, — читала вслух девочка, игравшая в спектакле Алису в Стране чудес, — царь, основавший на островах город, был вызван из гроба корельскими арбуями, двумя заезжими магами и одним тибетцем, превращен ими в статую... В лютые морозы еле заметная гримаса искажает лик заколдованного государя, и тогда все привидения островов стекаются поглядеть на тектонические уступы лица его».

«На одном из безымянных островов, — прочел мальчик, у которого никак не получалась роль Шляпочника, он же Болванщик, — самом аномальном, секунды превращаются в стрекоз. В зависимости от значимости секунд стрекозы разновелики».

«Островитяне, — прочел, улыбаясь, Чеширский Кот, Беляева восторгалась его актерскими данными, — склонны дремать, когда их просят не спать; каждый из них готов отступиться трижды от самого для них главного, самого дорогого; но все им простится».

— А где это — архипелаг Святого Петра? — спросила Алиса.

— Не знаю.

— У тебя сколько по географии? Трояк?

— Какая разница. Ну, трояк. Сколько ни зубри, всего не упомнишь. Мало ли островов в океане.