«Остров Царский величав, параден, прекрасен, заповеден и видов полн.

В качестве моста на остров Ночной через Дворцовую канавку перекинута с острова Царского часть царского дворца. На мосту сием в окне явлений можно было во время óно, если повезет, с набережной увидеть какого-нибудь царя.

Большинство островитян — скрытые или явные монархисты, хотя сами того не знают и о том не задумываются.

Остров славится своими привидениями, список которых известен:

Зимний сад (некогда в трех лицах находившийся в натуральном виде во дворце), Ледяной дом (некогда построенный неподалеку на льду Невы), Пожар во дворце, Наводнение на Дворцовой площади (см. рисунок Лермонтова), генерал Милорадович на Сенатской площади. Прогуливающееся царское семейство (убиенное), Анна Иоанновна (дворцовый призрак, являвшийся, по словам очевидцев, и самой Анне Иоанновне в Тронном зале в странном парадном одеянии) и Голый Лунин на кауром жеребце.

Отметками высот на острове служат Александрийский столп, Исаакиевский собор, шпиль Адмиралтейства. Ангел Александрийского столпа, ходят слухи, подает тайные знаки ангелу-флюгеру шпиля Петропавловского собора, что напротив, там, за рекою Ню. Есть ветер, при коем направление ангельских крыл совпадает; именно этого Александрийский ангел от Петропавловского и ждет.

Городская легенда о массовых вылетах городских статуй в воробьиные ночи пока подтверждения не получила (ни одного рассказа очевидца); согласно легенде, статуи кружат над Невою между двумя ангелами двух шпилей с разных берегов. Относительно статуй упомянем еще одну легенду: якобы все статуи города до единой — магические, и здешние ветра, отклонения радиационного фона и поля времени, а также изначальная магия данных мест, шаманистская, известная древним финским арбуям, приводят по совокупности явлений здешние скульптуры в движение; однако движение статуй микронно, у них иное время, несоразмерное с людским; в течение столетия статуя поворачивает голову на сантиметр, складки ее одежды смещаются на полтора.

Остров Царский и сам-то уравновешен именно антитезами: Сенатская площадь — Дворцовою; конь Медного всадника — верблюдом Пржевальского (некоторые считают — конем Николая I за Исаакием; они не правы), гостиница „Астория” — гостиницей „Англетер”, скульптурные львы перед Адмиралтейством — львами с Английской набережной и тому подобное.

Даже два главных городских призрака, тяготеющих к царскому дворцу — Зимний сад и Ледяной дом, — уравновешивают друг друга и глубоко символичны. Именно в царстве льдов и снега, каким представлялась (и являлась) Россия до пагубного периода технического прогресса, вызвавшего потепление на континенте и архипелаге (в связи с озонными дырами, играми с ядерными реакциями, смогом, копотью и т. д.), человека манила идея Эдема в снегу, оранжереи, где нет смены времен года, горсти семян с разных широт, превращающейся в радующие глаз разнотравье и разноцветье ботанического Ноева ковчега. И томила мысль о Ледяном доме без печи, без дров, хрустальном дворце Снежной королевы, замке ингерманландского Санта Клауса. „Вся Россия — Мертвый дом?” — „Вся Россия — Ледяной дом!” — „Ну нет, — возражали упрямо, — вся Россия — Зимний сад!”

Царский остров глубоко декоративен, напоминает театральную декорацию. Иногда местному жителю даже хочется возле Исаакиевского собора глаза протереть: полно, не сплю ли? На какой широте пребываю? Не в Рим ли занесло с перепою?»

— Да как же алкоголики и пьяницы такое терпят?! У меня голова разламывается. Я сейчас помру.

— Это похмелье, — качая головой, серьезно констатировала Настасья. — Тебе надо выпить рюмашку.

— Ну нет, меня при одной мысли о рюмашке тошнит.

— Я принесу тебе рома.

— Уж лучше яда.

— Я знаю рецепт коктейля для протрезвления.

— Я не пьян.

— Съешь что-нибудь.

— Не могу.

— Выпей чаю.

— Не хочу.

— Тогда ложись спать. На работу сегодня не надо, на твое счастье, выходной.

— Мне не уснуть, голова болит.

— Ну-у, во-от... — Настасья уселась в шелковом халате своем на пол, поламывала пальцы, из тапочек без задников торчали очищенные луковки босых ее пяток. — Сбила с толку молодого человека. Превратила в запойного пьяницу. Собиралися забраться на Исаакиевский собор. Лучше нет красоты, чем глядеть с высоты. И что же? Не могу, говорит, не хочу, говорит, не буду, не стану.

Она пыталась продеть узкую ступню в серебряный браслет, дабы не только тонкие запястья, но и тонкие щиколотки ее звенели бранзулетками, и усилия ее увенчались. Очень довольная, она прошлась по комнате, сопровождаемая любимым моим шелестом — шорохом шелка, который слушал я с удовольствием даже сквозь пульсирующую боль в виске, и расчетверенным серебряным звоном. Поставив еле слышно нашу любимую пластинку — греческие танцы, сиртаки, она танцевала босиком в ореоле негромкого звона, кружилась по комнате, развевались полы зеленого халата, рукава, концы кушака.

— Ладно, — сказал я. — Что делать, раз обещал. Собор так собор. Пошли. Можно я без головы пойду?

— Вот интересно, — сказала она. — А на что же ты мою любимую шляпу наденешь? Ведь как собирались? Ты в шляпе, я в шляпе, загадочные, инкогнито с соседнего острова; островитяне с Царского нас не узнают. Мы подходим к собору, превращенному в капище маятника Фуко, поднимаемся наверх, шляпы защищают нас от палящих лучей дневного светила, мы смотрим вдаль, привидения нас приветствуют как своих.

— Тут ты права, — сказал я, — вот им сегодня я и впрямь свой. Особенно голому Лунину на кауром жеребце. Правда, тот просто пьяный был, в апофегее, а я уже с похмелюги — на закате.

— Ты никогда не догадаешься, за что я тебя больше всего люблю.

— За то же, за что я тебя.

— Ну, и?..

Она стояла на одной ноге, стаскивая со щиколотки браслеты.

— Да за дурость беспредельную.

— Пра-авда... — Маленькая детская таемная улыбочка была мне за догадливость наградой.

Уже в шляпе (и я нахлобучил свою, но с пьяных глаз шляпа сидела на мне как на корове седло), в прихожей, сосредоточенно подводя губы, Настасья вымолвила, глядя на меня из зеркала:

— Звягинцев говорит: Владимир Клавдиевич Арсеньев на своей даче в Вялке дальневосточного призрака держал.

— Не верю, не верю, — отвечал я. — Не похоже на Владимира Клавдиевича. Это выдумка Теодоровского. Небось самоед на оленях до Архипелага в осьмнадцатом столетии добрался, а отсюда не выбрался, заплутался; его тень Арсеньев по доброте душевной и приютил. Зачем ему с Дальнего Востока духов завозить? Тут своих полно. Если я с собора живым спущусь, я тебе ребус нарисую про Колумба. Знаешь ребус про Колумба?

— Нет.

— Знамя — нити — пятью шесть — веник — крыс — топор — колун — бп. Ребус с акцентом.

— При чем тут Колумб?

— Тоже путешественник был.

Сквозь головную боль, а не сквозь праздничный, трогательно сияющий воздух тащился я за Настасьей по набережной. Очутившись наконец-то перед громадою собора Монферрана, я задрал дурную голову (шляпа чуть не упала) и поглядел на золотой шлем от подножия ступеней, точно мышь на гору, инкогнито, пятьюшестьвеник Крыстопор. Водоворот головокружения. Почему мы с Настасьей все время куда-то ехали, плыли, шли?

Лестница Исаакиевского собора показалась мне нескончаемой. Отсутствие окон создавало образ цитадели из дурного сна. Вот очутились мы в заколдованном замке Сориа-Мориа-Шлосс, вот поднимаемся мы на башню, путь наверх бесконечен, а спускаться вниз почему-то запрещено, возвращаться нельзя, таковы условия сна; дурная бесконечность узкого, тесного, превращенного в штопор лестничного пространства сжимает грудь, я чувствую удушье, я задыхаюсь, едва вспомню наш с Настасьей подъем на ярус колоннады Исаакия.

Стоило нам оказаться наверху, как я прилип к стенке, к барабану купола. Настасья, облокотясь на перила, разглядывала даль, я видел ее осиную талию, поля шляпы, она указывала на что-то узкой ручкою в черной кружевной перчатке; наконец с удивлением обернулась, обнаружив, что меня рядом нет, и подошла ко мне.

— Что это ты к стенке прижался, как ночная бабочка?

— Очень странное сравнение. Мне так приятнее. Тут такой ветер.

— На крыше всегда ветер. Какой ты бледный. Тебе нехорошо?

— Мне замечательно. Пойди посмотри на город сверху, как собиралась.

— Ты не хочешь обойти со мной вокруг купола?

— Иди одна. По-моему, у меня приступ незнамо чего. Мне хочется встать на четвереньки и последовать за тобой именно на карачках, я ваш верный пес, мадам, гав.

— Слушай, да ведь у тебя боязнь высоты!

Кто-то из нашей художественной мастерской, помнится, писал таблицу, посвященную фобиям. Я запомнил одну только клаустрофобию — боязнь замкнутого пространства. Боязнь высоты была сродни ее сестричке — боязни пространства разомкнутого.

Настасья чувствовала себя как рыба в воде, как, впрочем, и прочие посетители. Вдоволь наглядевшись, она вернулась за мной, и не успел я порадоваться ожидающему меня спуску, возвращению на уровень моря, выяснилось: спускаться предстоит по лесенке типа трапа, открытой, без боковин, зависающей над кровлей собора горнего. Увидев ступени лесенки, металлические плашки на голом каркасе, натянутый трос в качестве перил, сбоку пусто, под ногами полупусто, я попятился.

— Нет, — заявил я с твердостью необыкновенной, — мне по ней не спуститься.

Мы вернулись к закрытой винтовой лесенке, возле которой стояла служительница музея.

— Здравствуйте, меня зовут Валерий, я теперь тут буду у вас жить.

— Что вы имеете в виду, молодой человек?

— Ему не спуститься по трапу, — объяснила Настасья, — у него боязнь высоты.

— Зачем же вы поднимаетесь на высоту, если ее боитесь?

— Он не знал, что боится. Только что выяснил.

— Я не могу отправить вас вниз по винтовой. Последний пролет очень узкий, а снизу постоянно поднимаются посетители. Выходной день, много народу. В будни спустились бы преспокойно. Так что придется по трапу.

— Исключается, — сказал я.

Она обратилась к Настасье:

— Идите с ним к трапу, дождитесь сплошного потока на спуск, пусть впереди идут, сзади идут, а вы идите рядом и держите его под руку.

Я выпялился в затылок впереди идущего, сзади идущие наступали на меня, не давая остановиться, присесть, вцепиться в ступеньку, зажмуриться, взвыть, броситься вниз, чтобы только снять чудовищное состояние падающего в лифте в ничто.

Мы спустились. На ладони у меня была алая полоса от натянутого в качестве перил металлического троса. Ладонь жгло, я вцепился в трос, обдирая руку, словно съезжая, вися на нем, точно герой вестерна либо триллера.

Оставалось сделать несколько шажков, чтобы очутиться в замкнутом пространстве главной лестницы. В ушах звенело, я не хотел смотреть по сторонам. Сжалившись, пейзаж померк. И справа от меня поплыл аквариум Веригина, проступила зеленца несуществующих, мерещащихся мне криптомерий и аквилегий, пальмовых ветвей, померанцев — о, любовь к трем апельсинам! — а слева холодом дышало, белизной тянуло, мутью зимней: плыл над кровлей собора Ледяной дом в окружении ледяных пушек, у ледяного слона из хобота бил пылающий нефтяной фонтан. Запах гари, фиалок, тропических смол. Конвоируемый веригинской зимой и таковым же вечным летом, я преодолел площадку в воздухе и снова оказался на ступенях глухой лестницы цитадели. Выбежав из собора, я поглядел вверх, вокруг, — но призраки уже изволили растаять.

— Что ты смотришь? Ты опять туда хочешь?

— Ох, нет!

— Ну, у тебя и видок. Как твоя голова?

— Моя голова? О, чудо! — воскликнул я. — Как стеклышко. Ничуть не болит, ни капельки.

Я решил пока не говорить Настасье о видениях своих.

— Я хочу есть, — сказала она. — Пошли в «Асторию».

Мне не нравилась ее тяга к хорошим ресторанам. Там все было безумно дорого. Я предпочитал водить ее в мороженицу, покупать там для нее бокал шампанского да двести грамм ассорти с сиропом в придачу.

— Нет и нет.

— Ты разве не голоден с похмелья? Ты разве не хочешь выпить глоточек вина?

— Меня теперь не проведешь, леди. Не желаю слушать байки об анальгине, аспирине, коктейле с нашатырем, глотке вина и прочей чепухе. Уж я-то знаю точно: лучшее средство от похмелья — Исаакиевский собор!