Я попал в Поток.

Я стоял посередине площади, мокрый до нитки. Проходившие мимо меня девушки в босоножках, женщины в цветных платьях, дети с игрушками и без оных, экстравагантно подстриженные юноши, мужчины, отягощенные портфелями, старушки-авосечницы и старики в очках с интересом на меня поглядывали.

Я не знал, что со мной произошло, почему я стою тут в таком виде. Поливальный грузовик меня охватил? в реку я свалился? под душ встал с перепою?

Прежде всего надо было сохранять спокойствие. Ни в коем случае не впадать в панику. По счастью, я слышал ранее о Потоке и кое-какой информацией на этот счет располагал. Весьма мизерной. Кое-какой кое-как на кой-то от кое-кого.

Интенсивность и длительность Потока оставались тайной. Когда смогу я вынырнуть из него — тоже. И смогу ли вообще.

Для начала следовало попытаться хотя бы контролировать происходящее. Фиксировать либо протоколировать, что ли?.. Я достал блокнот, на корешке которого золотом было выдавлено — «1939» (в каком это смысле? откуда я взял этот блокнот? чей он?), открыл желтоватый поблескивающий глянцем листок и под фразою, начертанной незнакомым почерком («сегодня мы благополучно прибыли из Хабаровска»), написал: «Амнезические явления. Утеря взаимосвязи событий и эпизодов. Стою на Д. площади в мокр.-? — кост.».

В ушах слегка звенело. Или в воздухе. Будто приближался рой невидимых насекомых. Приблизился. Завис над головой. «Главное — не теряться. Не я первый, не я последний».

Никто не знал, что следует предпринять, чтобы выбраться из Потока своими силами. Ни гарантий, ни советов, ни шансов не ожидалось. Ни свыше, ни сниже, ни изнутри. Спрятав блокнот, я двинулся по площади к мосту через реку. В первый момент мне показалось, что подошвы ботинок мои сработаны из свинца и иду я при этом задом наперед — так трудно было передвигаться в плотном воздухе, мучительно переживая желание вернуться в прежнюю, обычную, понятную, вне Потока проходящую (находящуюся?) действительность. Но, судя по пешеходам, я перемещался ничуть не медленнее их. Я достал блокнот и начертал: «Субъективные ощущения». Чирикая грамотку свою филькину, я обретал видимость некоей эфемерной деятельности для науки и весьма призрачную уверенность в себе. Перейдя мост, я направился к резным воротам и некоторое время потратил на то, чтобы их преодолеть: как во сне, войти в ворота я не мог. Мог я только представить себя стоящим по эту сторону ворот или по ту. То есть не просто «представить», а оказаться — или там, или тут. Переместиться плавно исключалось. Записав очередную рацею о прерывистости сознания, я принялся преодолевать дворы.

В первом дворе меня как приворожило. Примагнитило. Словно я забыл тут что. Или вспомнить не мог. Меня мучило воспоминание, сути которого я не улавливал. Я сел на скамейку, закурил и терпеливо стал разглядывать резные ворота, фонари, окна. Откуда это поразительное чувство невозвратности, неизбежности, трагическая нота, на которой я безнадежно зациклился, начиная мало-помалу промерзать в своем одеянии неудавшегося утопленника?

Неадекватность. Неравновесность. Аномалии восприятия.

Иллюзии. Я даже не в состоянии был определить, находилось ли здесь ранее странное сооружение со ступеньками и балясинками при входе в подъезд. Было ли оно перед подъездом пять минут назад например.

Окружающие и ухом не вели. Лепетали. Молчали. Циркулировали. Не удивлялись. Сооружению — не удивлялись. Скорее — моему костюму. Так и не поняв, что же такое поганое-препоганое произошло со мною в этом первом дворе (или собирается произойти?), я двинулся далее.

Во втором дворе, по крайней мере, меня настигла ясность: на этом самом месте я простился навеки с любимой девушкой и потерял зонтик. Когда — не знаю. В какой связи два эти события находятся — не ведаю. Но точно помню: тут. Зажмурившись, я стал листать мысленную текстовку автобиографии. Кроме школьных пассий вприглядку и невесты, никаких девушек не обнаруживалось. Однако именно во втором дворе я расстался навеки с нею — и это испортило мне жизнь на многие годы. Может, это не мне? а, скажем, папеньке? или я еще расстанусь? Я достал блокнот. Не связана ли потеря зонтика с состоянием моего туалета? Я начинал подтасовывать к следствию причину. Быть беспричинно мокрым мне не нравилось. Хотя от причины теплее бы не стало. Неприятно было, что я помнил прощанье с девушкой и ее лицо. Это уже не могло квалифицироваться как провал в памяти. Скорее, возвышение. Высотка. Надсознание.

Я увлекся психоаналитическими выкладками и не заметил, как вошел в дом сквозь стену. То есть сначала я размещался по эту сторону стены, а теперь очутился по ту сторону — в квартире, по счастью, пустой. Очевидно, впилился в дом рядом с аркой. И никак не удавалось мне сориентироваться — куда мне теперь подаваться? Я не представлял, как отсюда выбраться.

Кроме всего прочего, меня не покидало ощущение, что в этой квартире я уже бывал. Заходил? видел во сне? жил? Не знаю.

Запах табака, столярного клея, кожи, духов. Большая фисгармония у окна. Множество книг. Ноты. Открытые книги на столике у тахты, посыпанные табачными крошками и маленькими преферансными картами разных колод: Овидий, самоучитель по хиромантии, справочник таксидермиста (что такое «таксидермист»?), поваренная книга, толстенный «Дон-Кихот»… Лубочные картинки на стенах. Чертова уйма осветительной арматуры всюду и везде: люстра и лампа, несколько бра, торшеры, лампы настольные. Подсвечники со свечами…

Телефонный звонок.

С трудом отыскав телефон в углу между книжными шкафами, я взял трубку.

— Ты уже дома? — услышал я знакомый голос. И обреченно ответил:

— Да.

— Как тебе понравился этот холодный душ?

— Да ничего, — сказал я неопределенно.

Нас прервали.

Я выбрался из квартиры естественным образом — через входную дверь — и в третьем дворе обнаружил канаву, полную воды, и рабочих, воду откачивающих. Обнаружил, так сказать, эмпирически, свалившись в нее. Теперь я был полноправно мокрым, небеспричинно, как всякий нормальный пешеход, зазевавшийся и свалившийся в канаву с мутной теплой водою. Мне сразу стало легче.

Но не тут-то было. Тотчас из подворотни, ведущей на улицу, вышла моя школьная учительница литературы, которую не видел я лет этак двадцать, наигранно (как мне показалось) удивилась и предложила зайти к ней переодеться, обсушиться и почиститься.

Я пошел. Когда я огибал угол дома, в руку мне вцепилась маленькая девочка в красном. Я ощутил острую боль в пояснице, одышку и сердцебиение, несуществующие очки сдавили мне переносицу. Мягкая влажная лапка шевельнулась в моей ладони и озабоченный протяжный голосок произнес:

— Деда, ты что?

Пока я сообразил, что к чему, за угол мы зашли, внучка исчезла, боль прошла, очки аннигилировались, а учительница литературы заметила:

— Все-таки вы мало изменились.

И спросила:

— Вы помните, Сергей, ваше первое сочинение в пятом классе?

Я и последнего-то, в десятом, не припоминал. Зато я знал, что она сейчас скажет. «Вы поразили меня».

— Вы поразили меня! — сказала она.

«Прежде всего, — подумал я, — неординарностью мышления».

— Прежде всего, неординарностью мышления, — сказала она. Мы поднимались по лестнице, на которой я, подобно уэллсовскому невидимке, оставлял мокрые следы, когда пришло мне на ум спросить ее, был ли сегодня дождь.

— Вы всегда отличались оригинальностью, Сережа, — сказала она, открывая дверь, — как будто вы сами не знаете; какой дождь? сухо и жарко с утра.

Стало быть, про ливень по телефону — это из другой оперы. И я сперва промок, а потом в воду упал. Достав из мокрого кармана сухой блокнот тридцать девятого года, я нацарапал: «причинно-следств. связь явл.-?!»

Облачившись в халат мужа моей любезной учительницы, столь кстати узнавшей и встретившей меня, — я еще не вполне представлял себе, какие совпадения, удвоения, рифмы, подтасовки обволакивают человека, попавшего в Поток, — я бродил от стены к стене, разглядывая корешки книг и содержимое рамок. Из одной рамки глянуло на меня улыбающееся лицо.

— Его зовут Ян? — спросил я.

— Вы его помните? — спросила она.

— Да, — соврал я.

И продолжал:

— Он, вроде, в отъезде?

— Как всегда, — сказала она.

Морской берег. Песок. Небо.

— У моря? — спросил я.

— На Каспии, — сказала она.

И тут я влип в этого самого Яна. Увяз в нем по уши. Приемлем он был, надо сказать, только в те моменты, когда отправлялся поплавать, и плыл, чувствуя воду и видя небо и горизонт. Стоило ему выйти на берег, как он погружался в суету. Суета обступала его подетально. Он не видел и не слышал ничего. У него была утомительная привычка беседовать про себя с сотрудниками, начальством, женщинами, детьми, животными, прохожими и подчиненными. Бесконечные воображаемые разговоры. Шоры и беруши. Реальность отодвигалась для него в некую даль. Он заменял ее турусами на колесах. Он беседовал с образами, вызываемыми из памяти, с восковыми куколками, которые всегда держал при себе. Он плохо слышал окружающих и весьма неудовлетворительно их понимал. Всех подменял он представлениями своими; то ли он был неоплатоник, то ли совсем наоборот. Мир как воля и евонное представление. Мир как неволя и представление ихнее. Я устал от этого одноликого Яна в одночасье и выключился, утомившись.

Фотографий на стенах было немало: ученики, родственники, сама учительница моя и муж ее в юности, неведомые младенцы, любимые авторы. Я старался не вглядываться. Продолжалось то же, что и с Яном этим самым: едва всматривался я в монохромное лицо, как с сюрреалистической отчетливостью начинал вживаться в незнакомого, доселе неизвестного мне и чужого человека. Для начала, имя; фамилия, кстати сказать, известна мне была не во всех случаях; я ощущал некое особое пространство, фрагмент воздуха, среду, характеристика которой от меня ускользала: цвет? тепло? вкус? запах? нет, не то; но и эти факторы тоже, тоже, вместе взятые. Подробности биографии громоздились, то выстраиваясь в единую цепь, похожую на воображаемую хронологическую линейку, то распухали до пейзажей и интерьеров, обступавших меня ежесекундно и сменявших друг друга. Особенно тошнотворны и навязчивы были детали. Голубой мячик, воняющий резиной, плюхнувшийся в пруд с зеленой ряскою. Китайский зонтик. Мельхиоровая чашка, до краев заполненная сургучными коралловыми палочками с оплывшими краями. Стекла препаратов, слабо подкрашенные фиолетовыми чернилами. Противно скрипящее детское атласное платьице. Металлический букет из золотистых проволочных стержней со стеклянными шариками на концах; стоило встряхнуть его или задеть ненароком, шарики соударялись, наполняя слух отвлеченным звоном.

Добравшись до дома к ночи, я почувствовал себя измочаленным донельзя. Сколько еще прокручусь я в этом калейдоскопе? в этом шоу на одного? в сомнительном мирке, подменившем мой стабильный, реалистичный, однозначный мир?! Протяженность и длительность Потока — об этом я слышал раньше — практически были неопределимы. Хотя вроде бы по косвенным тестам специалисты получали данные о направленности Потока, плотности, угловой скорости… но я специалистом в этой области, в этом районе, в этом штате, на этом кордоне науки не был. И хотя специалистам сочувствовал, как всякий профессионал, но в их объятья не стремился. Мне они помочь ничем не могли. Улучшать их статистические выкладки я пока не собирался. Их скользкая наука темпорология и без меня двигалась весьма резво. Правда, неясно, куда она двигалась и куда могла нас привести. К каким новым бедам.

Я был подопытным кроликом. Можно было, разумеется, затаиться в четырех стенах, выжидая окончания эксперимента; но кто знает, что бы это мне дало? Покинуть Поток по своей воле исключалось. Цель у меня имелась, весьма скромная, но подсвеченная и окрашенная глубокой личной заинтересованностью: вынести все это по возможности достойно и выйти из неизвестности без потерь…

День сбил меня с толку, и я совершенно забыл о таких пустяках, как ужин и завтрак. Водружая чайник на плиту и включая телевизор, я тщательно отгонял роившиеся в моем воображении антрекоты, салаты (особенно донимали меня свежие огурцы и фаршированный красный перец), пиццы и хачапури. Когда я полез в холодильник свой холостяцкий за маслом и сгущенкой, я обнаружил там все эти чудеса кулинарии, включая пиццу. Обрадовавшись в первую минуту, во вторую я чуть было не вышвырнул сии самобранные изыски в мусоропровод. Однако голод не тетка — и в третью я с аппетитом ужинал… Правда, сон у меня пропал и некоторое эйфорическое возбуждение заменило усталость.

С настырностью естествоиспытателя и наглостью факира я представил себе стоящую на нижней полке холодильника бутылку «Чхавери». Хорошее, доложу я вам, вино. Поднося к губам ледяную темно-алую рюмку, я уже прикидывал, как реализовать новоявленные свои способности, проявляя наивное потребительство хомяка перед Клондайком зернышек.

Потом я укрылся в кресле. Закрыл глаза. Старался сидеть тихо и не шевелиться. Окружающая среда чутко реагировала на каждое мое движение. На приступ аппетита. На взгляд. На шаг. Я зажмурился. Замер. На вздох? на удар сердца? Подсознание и воображение отключке, увы, не подлежали. Не исключено, что я стал засыпать. Как в детстве в бреду я видел серые волны, набегающие на серые волны, рваные гребни, интерференция, валы, стоп-кадр, рапид, опять все сначала; запах скипидара; аромат сирени; мокрые грозди. Мокрые грозди. Стук. Грозди сирени, величиной с малых котят. Стук опять. Шестилепестковое счастье для простаков, детей и романтических барышень. Стук в стекло. Я вскочил. В окно стучали. Я отдернул занавески. Ночь была почти белой. За окном прекрасно был виден мне человек в белой рубашке, костяшками пальцев стучащий по хрупкой прозрачной преграде, по стеклянной пленке, отделявшей «извне» от «внутри». Я открыл окно. Он ступил на подоконник и спрыгнул в комнату.

— Спасибо, — сказал он.

Тут только сообразил я, что окно мое, равно как и квартира, находится на третьем этаже.

— Извините за вторжение, — сказал он.

— Муж пришел домой? — спросил я.

— Нет, — он засмеялся. — Я не мог спуститься. Мне оставалось только побеспокоить вас.

Вполне вежливый молодой человек. Из хорошей семьи, как говорится. Хлебнувший воспитания. Дрессированный. Мне стало весело.

— Я на какую улицу от вас выйду? — спросил он.

Я ответил.

— Хотите рюмочку на дорожку?

— Не откажусь, — сказал он. — Какое вино чудесное.

Мы шли к входной двери, и он сказал шепотом:

— Дело в том, что я нахожусь… ну, знаете, в этом аномальном состоянии… как это… еще в «Знание-сила» писали.

— Вы попали в Поток? — воскликнул я.

— Вот именно.

Бедняга.

— Дело в том, — сказал он, берясь за ручку двери, — что я взлетел, летать мне понравилось, а как спуститься, я не знал. Я уже устал летать-то.

— Могу себе представить, — сказал я.

Его воодушевило, что я не охаю, не ахаю и глаза на вруна сумасшедшего не таращу.

— А как вы взлетаете? — спросил я.

— Это проще простого, — сказал он. — Надо только встать ровненько, вот так, руки по швам, собраться, подумать, что полетишь, ну как вверх устремиться, что ли, оттолкнуться… и лети. Когда невысоко в воздухе зависаешь, легко спускаешься. В квартире под потолком летал. У нас в старом фонде квартира. Потолки высокие. И все ничего. А на улице хуже. Всего вам хорошего.

Он уже шел вниз по лестнице, когда я спросил:

— А вы давно в Потоке?

— Двое суток, — ответил он. — Вообще-то интересно. Но вчера меня чуть машина не сбила. Думал, это опять фантом, а это машина на полный серьез.

Окно я закрыл на всякий случай. Как это там? Руки по швам… собраться… устремиться…

Я завис в воздухе.

Не скажу, чтобы очень это было легко. То есть в воздухе уже нормально. Труднее всего — отрыв от пола. От тверди. Спускаться тоже несложно. Несколько раз поднимался я, каждый раз все выше, и зависал в параллелепипеде жилья моего. Висел в рост, как оловянный солдатик, — «свечку» делал. Потом переместился в горизонталь и перешел к парению. Парить было вовсе просто. Я обследовал пыльные лепные карнизы вдоль потолка. Мне, как и гостю моему ночному, летать понравилось. Велико было искушение распахнуть раму и устремиться туда, где старые крыши, юные воробьи, шпили… статуи… и так далее. Наверное, особо тянет в полет в воробьиные ночи и в метель. Но я вернулся в свое кресло и перевел дух. Какая-то нечеловеческая тяжесть медленно вливалась в жилы мои, словно кровь замещалась ртутью, словно в отместку за только что испытанную легкость, за эту дареную нежданно-негаданно левитацию перегрузки решили попытать меня, попробовать на зуб, испытать на прочность. Я с трудом дотащился до тахты и лег. Воздух сгущался и тяжелел постепенно, я лежал под его кубами, распластавшись, как насекомое, неспособный двинуться, шевельнуться, встать, перевернуться на бок. Неуместная под утро ночная тьма накрыла меня одеялом. Я падал камнем — вместе с тахтою — подобно космонавту из бездн фантастических повестей. Ни дна, ни покрышки. Покрышка, впрочем, имелась. Внутренности мои, похоже, несколько опережали меня самого в этом отчаянном падении… невесомость? оригинальное сочетание тяжести и невесомости. Я задыхался. Мне было страшно, и я вырубился, наконец, как в предоперационном наркозе. И напоследок увидел — должно быть, это именуется словом «узреть» — над собою огромный светящийся собственным светом голубой купол… неба?..

Открыв глаза, я обнаружил вместо потолка фрагмент этого светло-голубого купола — колодец в атмосферные или еще какие-нибудь иные выси горние. Холодом оттуда не тянуло. Часы показывали шесть. На столе стоял огромный букет сирени. На бра висела на ниточке тряпочка, пропитанная камфарным спиртом, — такие зачем-то вешала у моего изголовья моя мать, когда в детстве я заболевал. В остальном все было по обыкновению. Утро по образу и подобию утреннему. Утро из утр. В радио кто-то аэробировал самым бодрым манером. Трамвай прозвякал под окнами. На балконе этажом выше заливались сидящие в клетках кенары. Или канарейки.

Не скрою, я взлетел посмотреть на свой бывший потолок. Преграда там была. Перекрытие на ощупь. Сгустившийся слой эфира? Оргстекло? На взгляд — прозрачно и бездонно. Раздолье и разгорье. Под такими-то небесами вместо альпийского луга находился дом мой пыльный. Телефонный звонок. Поторопившись, я плюхнулся, аки падший ангел, и демоническим баритоном вякнул в трубку свое:

— С — Лушею…

— Сережа, доброе утро.

— Доброе, — сказал я, — утро, — сказал я, — Катюша. Катерина по мою душу. Надо как-то выкручиваться, чтобы ее в это дело не впутывать. Полеты во сне и наяву. Фантомы. Чуть не сбила машина.

— Катя, — сказал я, — я уезжаю в командировку. Тупость какая. Фальшивый голос плохого актера, исполняющего роль сотрудника УВД в разхалтурнейшем из халтурных детективов. Дефективный сюжет. Кич. Трэш.

Она вздохнула. Слух у нее был тонкий. И вранья (как невропаты и психопаты — по учебнику… ай-ай-ай, учебник, а нормальные-то тогда — кто?) она не выносила. Видимо, она решила проявить сверхтакт и с фальшивой заинтересованностью спросила:

— Надолго?

— К сожалению, — сказал я, — я и сам не знаю. По ситуации.

Вот это звучало архиправдиво, поскольку и было правдой. Сейчас она обидится и скажет «вот как…» И она обиделась и сказала:

— Вот как, — весьма отчужденно. — Ну что ж. Звони, когда приедешь.

— Не забывай, — сказал я.

— Даже если и хотела бы, — сказала она.

— Катя, — сказал я, — я тебя плохо слышу.

— Привет, — сказала она и повесила трубку.

«Катя, Катя!» — повторяют мне копыта скакуна. «Катерина!» — возопил он громовым голосом. Катриона. Нехорошо мы поговорили. Вроде ничего особенного. Но для нас, именно для нас — нехорошо. Я снял трубку, чтобы набрать ее номер. И услышал из трубки вместо гудков:

— Переходите к водным процедурам.

Телефон заколодило. По телефону вещало радио. По радио тоже вещало радио. Утюг, чтобы не расстраиваться, я включать не стал.

Пока я пил кофе, кто-то услужливо отщелкал передо мной покадровую раскладку ожидающегося дня. Слайды. Цветные. Рад эпизодов. Никаких неожиданностей. В том числе приятных. И я взъелся. Во мне проснулся мальчишка в переходном возрасте. Или авантюрист. Я решил во что бы то ни стало выскочить из ожидаемой цепи событий. Перехитрить прогноз.

Что там бишь у нас сначала-то? Катерина в метро? Не пойду я в метро. Я на троллейбусе поеду. И я пошел на троллейбусную остановку. В вызывающе белом костюме. С веткой сирени в деснице.

А остановочка-то оказалась не та. Вынырнув из подворотни проходного двора, я попал не на улицу, там обычно размещавшуюся, а на бульвар с чахлыми деревьями и кустами, почва вокруг которых усеяна была сигаретными мятыми коробками, окурками, бутылками и прочей дрянью. За бульваром — шоссейка; далее — пустырь; за пустырем — ряд унылых домов, среди которых серый пятиэтажный дом выделяется, дом начала века в стиле модерн. Подошел троллейбус. Не мой номер, само собой. Старомодный. Тесный. Лобастый, убыл, со скрежетом затворив створчатые дверки. Окно на пятом этаже дома модерн распахнулось, стоящий в окне человек помахал мне рукою, и пока я соображал, что к чему, он принялся сноровисто спускаться по фасаду, как скалолаз. Замерев, я следил за ним. Он с ловкостью преодолел пять этажей, спрыгнул на землю, перебежал пустырь и шоссе и, улыбаясь, подошел ко мне поздороваться. Это был мой ночной гость. Тут подали нам троллейбус, еще более тесный, округлый и скрипучий, чем предыдущий, и мы поехали. Странные окраины разворачивали ландшафты свои перед нами. Неизвестные мне доселе районы с двухэтажными единообразными коттеджами, о существовании которых в суровом и регулярном городе нашем я и не подозревал. А также районы возникали иные, без признаков жилья, с глухими заборами, заводские либо фабричные. Места, напоминавшие другие города. Внезапно мелькал берег реки, поросший тут низкой зеленой травкою, по которой бог весть с каких дел носились безумноглазые озабоченные куры; попадались деревянные дома; возвышался рядом с ними грандиозный бело-голубой собор (циклопический золотой купол, колокольня с гигантскими часами с маятником престранной конструкции). В этих кварталах было полно деревьев. Наконец, замелькали белые дома, двухэтажные и трехэтажные, со старомодными вывесками. Мы тряслись по булыжным мостовым, по щебенке и гребенке, разглядывали пыльные светлые улочки, все еще надеясь выехать в центр. Остановив троллейбус напротив напоминавшей гостиный двор галереи, заканчивавшейся угловым входом с надписью «КАФЕ», водитель объявил: «Троллейбус дальше не пойдет!» — высадил нас и умчался на драндулете своем рогатом с дикой скоростью, подняв клубы пыли. Солнце уже стояло высоко. Мы переглянулись со спутником моим и, решив выпить кофе или сока, — что дадут, — вошли в маленькую светлую сводчатую комнату. Запах кофейных зерен. Пирожные и конфеты моего детства. Устаревшего фасона. Кулинарное ретро. Помадки, например. Ракушки, скажем. Драже «Октябренок» — помните? Не помните? А сливочную тянучку в папиросной бумажке? И облитой эклер.

— Смотрите, — сказал мой спутник.

Его все к окнам тянуло. Но и я ахнул, глянув в окно. Ниже и дальше дома, в коем мы находились, располагался в чаше амфитеатром город с белыми домами и пыльной зеленью. Это был не наш город. Чужой. Южный. Весьма обжитой и уютный. Где-то за чашею с белым городом мелькала — или угадывалась? голубая полоска моря. На столике тихо позвякивали наши чашки. Качнулась на шнуре лампочка.

— Пошли, — сказал я.

Мы вышли. Золотисто-серая улочка вела в гору мимо белых домов. Слева маячили горы. Справа, ниже — город с морем за ним.

Глухой удар. Звон стекол. Нарастающий гул.

До меня не дошло поначалу. Справа, на перекрестке, трещины пошли по фасаду белого дома с цветами на балконе и алыми тентами над витринами — и дом тихо развалился, сначала разошелся на части, потом превратился в груду щебня, осел, пропал.

Землетрясение!

Трещины шли по мостовой; слои почвы смещались, вытесняли друг друга, разверзались.

— В горы! — крикнул мой спутник.

Как дети, взявшись за руки, мы устремились вверх по улице, туда, где маячил впереди лиловый горный массив. Удар. Глухой удар. Трещина на земле между нами. Мы уже разъяли ладони и отплывали друг от друга, как пароход и пристань. И тут я почувствовал, что опора подо мною рассыпается в ничто, — и полетел вниз, во тьму.

Боль в запястьях. В затылке. Удар по подошвам и боль в пятках. Свет и яркие цветные пятна вокруг. Удержавшись на ногах, вдохнув, я сфокусировался на окружающей действительности, которая оказалась станцией метро. Я стоял в белом костюме, малость помятый, с ветвью сирени в шуйце, а ко мне сквозь толпу с ничего не выражающим лицом протискивалась Екатерина.

— Привет, — промолвила она.

Она никогда так не здоровалась. Не ожидала меня увидеть. Я же соображал весьма неудовлетворительно.

— Едешь в командировку?

Она меня оглядела. Одет, как фраер. В белом и с цветами. Классический облик опереточного соблазнителя.

— Один, — сказала она, — едешь или — с сотрудницей?

И улыбнулась. Не люблю я эту ее улыбочку. И вообще мне было не до смеха и не до имитации оного. Я молчал, как пень.

— Привет сотруднице, — сказала Катя, — желаю приятно провести время в сугубо научных целях.

И уехала.

А я поехал в другую сторону — мне туда.

Собраться. Я пытался собраться. Один ноль не в мою пользу. Или больше? Считая оставшегося посередь землетрясения гостя моего ночного… если только это явь была… Следующий кадр? Внимание. Сережа, внимание. Какой следующий кадр?..

Мысленно я отправил начальство свое из комнаты. Отправилось. Опоздание мое прошло незамеченным. Некоторые преимущества своего идиотского положения я все же ощущал. На радостях подарил цветы секретарше. Внезапно увидел ее старой.

— Долго жить будете, — сказала она, принимая прежний облик, — только что вас вспоминали.

— И вы долго жить будете, — сказал я и пошел к своему столу.

Безо всякого удовольствия пошел, потому как, здороваясь с сотрудниками, наблюдал эпизоды из их будущего. Сосед мой милейший, например, утонет на яхте вместе с любимым сыном и молодоженами, еще не женатыми, в настоящий момент листающими в углу объемистый справочник. Наш техник переедет с семьей на юг в связи с болезнью жены. Разводы, награды, измены, смерти, новые квартиры, новорожденные дети, больничные койки и заграничные круизы. Кроме всего прочего меня начало бить током, дотронулся до батареи — жахнуло. Снял пиджак — искры запощелкивали. Банка лейденская хренова. Коснулся плеча проходящей красотки-экономистки — и вскрикнул.

— Да ну вас, Сережа, — улыбнулась она мне. А у меня пальцы занемели и локоть заболел. При ходьбе шарахало по щиколоткам.

Но я быстро ко всему привыкаю.

Плохо только то, что теперь в помещении разгуливают две красавицы-экономистки: одна причесывается, другая подошла ко мне с документацией. Никто на это не реагировал, — очевидно, в двух лицах экономистку наблюдал я один. Разговаривал с обеими. Появилась третья — с просьбой подыскать ей переводчика. Обещал. Все три были одинаковые, отличались разве что текстом и расположением в пространстве… и вполне осязаемы, — я провел эксперимент.

Далее начали двоиться и троиться сотрудники. Гвалт поднялся невообразимый. У двойников, приметил я, несколько иного тембра голоса. Звук малость плыл. Мне стало не по себе. Я испытывал большое желание удрать. Хотя понимал, что удирать некуда.

Вошли три начальника.

Один сказал:

— Товарищи, завтра мы выходим на субботник.

Второй сказал:

— Граждане, у кого отгулы, прошу отгулять в ближайшие дни.

А третий поздравил нас с праздником. Непонятно только, с каким. Сотрудники — ноль внимания. Три начальника мне мерещились или только два? Один-то все же вошел? И который именно?

Спросил соседку — где начальник.

— Кофе, наверное, пьет, — сказала соседка.

Стало быть, три? а может, и соседка в Потоке? или начальник? Пока я размышлял на эту тему, возникла машинистка и поинтересовалась, знаем ли мы о латиноамериканском землетрясении, только что передавали по радио. Включили радио, и все принялись внимательно слушать. В том числе и фантомы. А я отбыл курить.

Повторился фокус с троллейбусной остановкой: за дверью оказалась не та лестница. Надо заметить, лестниц в нашем здании больше, чем этажей: парадные мраморные, каменные черного хода, винтовые металлические. Эта была узкая с темными полупрозрачными пластинами ступеней (между пластинами просвет вместо вертикальной части ступеньки, через который видели вы нижний пролет). Перила изливались вниз, уходя из-под рук. Полумгла. Внизу шли несколько человек в костюмах как для киносъемки и несли свечи. «А ведь прикончат сейчас императора, — подумал я. — Шарфом придушат. Беленьким. Потом вон тот, Зубов, врежет ему в висок табакеркою. Именно такая сцена разыгралась в отведенном под наш и многие другие НИИ помещении двести с лишним лет тому. Мне очень не хотелось все это наблюдать въяве. Сердце сжалось. Группа живописных убийц шла вниз. Я допускал, что Поток может низвергнуть меня куда и откуда угодно, однако с какой-то наивной верою не во время уже, а в пространство, в евклидовы его законы, ринулся по лесенке вверх. С третьего шага уяснил я, из какого материала сделаны ступенечки эти: они были стеклянные. Ступеньки хрупали под ногами, проламывались, как ледяные; медленно и бесшумно падали вниз осколки. Мелкие дребезги. Осколки. Брызги. Водопады бесшумной стеклянной крошки. Торопясь, я пробежал марш и очутился на чердаке. Теперь вместо лестницы висел в воздухе ее костяк. Остов. Конструкция.

Чердак нашего замка славился своей необычной архитектурою, причудливыми формами и перепадами объемов, косых балок, контрафорсов и растяжек. На разных уровнях рассекали его полумрак слуховые окна, амбразуры, люкарны… бойницы… иллюминаторы… Двери и люки задраены; я обратился к окнам. Из узкого и длинного открывался вид на маленький версаль с осенним парком; лебеди, пруд, желто-золотые купы дерев. Фигурки людей в цветных одеяниях. Зато безупречно круглое окошко на другой стене любезно предоставило моему вниманию безупречно зимний пейзаж с бронзовым кентавром на постаменте. Под знаком Стрельца. Стрелец, как в конце концов вдолбила мне Катерина, — это кентавр, целящийся в нечто или в ничто. Количество всадников из бронзы, внедренных в наш город заставляло меня посильно вспоминать про Стрельца. Особенно зимою. Утро стрелецкой казни. Вороны на снегу. Парочка у памятника. Стоят, как манекены. Для масштаба стоят. Оба в черном, он и она. Ну хоть за руки возьмитесь. Поцелуйтесь. Обойдите памятник. Приморозило их, что ли? Метафизический дуэт. Скорее бронзовый поедет. Аллюром. Это окно мне особо не понравилось.

В третьей — не протиснешься! — щели было лето как лето. Пылища. Жарища. Летние платья. Я оттуда. Последовательно — от проема до проема — пронаблюдал я висячий сад (точно знаю, что в замке его не имеется), скучный пейзаж болотистой местности с осинками, кустарником и осокой, строительство колоссального моста, реку с парусниками и, наконец, Эйфелеву башню, небрежно соединенную в одном сюрровском коллаже с Реймским собором, часовней в Роншане и центром Помпиду, — очевидно, имелось в виду окно в Европу. Все эти изыски мне не подходили. Отыскав наконец более или менее приемлемую люкарну, я вылез на крышу, увидел тривиальный летний город вокруг нашего памятника архитектуры, колесный транспорт, исправно огибающий меня внизу с трех сторон и — с четвертой стороны — катающихся на лодках молодых людей, носящихся на моторках граждан постарше и в час по чайной ложке продвигающихся на белой с низкою осадкою экскурсионной калоше экскурсантов. Я пошел по крыше. Кровельная жесть препротивно крякала под ногами. Пожарной лестницы не обнаруживалось. Было довольно-таки жарко, из одной из многочисленных труб вылез трубочист. Возможно, трубочист столетней давности. В одну трубу влез, из другой вылез. Я и рта раскрыть не успел. На краю крыши стояла Катя в соломенной шляпке.

— Ты совсем ошалел, — сказала она. — А где же сотрудница? Или ты еще не в той командировке? Ты пока что в местной?

— Катя, — сказал я, — ты упадешь. Отойди оттуда. За каким чертом тебе понадобилось лезть на крышу, да еще в туфлях на таких каблучищах?

— Сотруднице указания давай, — сказала Катя.

Я направился к ней — и она растаяла в воздухе, в летнем прогретом мареве, дрожащем и неверном. Только пара туфель осталась стоять у желоба. Белые туфельки на крыше замка. Вполне реалистическая обувь.

Очевидно, в отделе мое отсутствие уже заметили. И мне надлежало вернуться. Я решил рискнуть. Долго выбирал я момент, когда двор опустеет, — и выбрал. Вахтер отправился встречать въезжающий в замок грузовик, а я полетел с крыши. На сей раз не «свечкой» и не руки распластав, как дома, а… как бы сказать поточнее? ну, вроде как дети с катальной горки, дети без санок, съезжающие на попках с победным визгом. Я съехал по невидимому горбу воздушной горки в отличие от детей молча. И вполне вовремя: двери разных входов в замок распахнулись, из них выходили, грузовик въехал в ворота, за ним автобус, вахтер поплыл в дежурку, а я направил стопы свои в свой отдел. Который оказался на ремонте. Ни одного сослуживца. Ни одного стола. То же — с кульманами. Меланхолические женщины в сером, повязав лица платками по глаза наподобие налетчиков, стоя на неструганых досках, размывали потолок. Тихий человек в треуголке из газеты «Смена» красил входную дверь в канареечный цвет. К концу рабочего дня я нашел сотрудников в подвале, где они проводили профсоюзное собрание, сидя на столах, сдвинутых в гигантский общий стол. Поскольку свет в подвале еще не подключили, собрание проходило при свечах. Студенты-практиканты в уголке тихо бренчали на гитаре. По столу прошла босая Катя, обняла меня за шею и спросила:

— Зачем туфли мои на крыше оставил, наученный работник?

— Екатерина, — сказал я, — ведь тут кроме нас люди есть. Как ты себя ведешь?

— Сотруднице нотации читай, — сказала Катя и исчезла. Когда настал момент покинуть помещение и отступать к дому, во дворе замка то ли съемка началась, то ли шоу репетировалось… горели среди белого вечера ослепительные прожекторы, по тротуару стлался дым эстрадных дымовух, гремела адская музыка с программным управлением и спонтанными пассажами импровизаций, плясали двухметроворостые танцоры обоего пола (с полом у танцоров, по обыкновению, дело обстояло неважно) в блестках, серебре, злате, позументах и прочей сбруе, сверкающие белозубыми ухмылками и загорелыми животами, вертелись вертушки фейерверка, рассыпали искры шутихи. Пройдя сквозь строй голографических кукол этого тошнотворного великолепия, я очутился перед бронзовым кентавром при входе. За спиной моей возвышалась наша научная цитадель.

И снова нечто возникло в воздухе. Пчелы? Насекомых резвых стая. Приближающийся звон. Зависло надо мною. Звук оборвался. И тут охватила меня такая горечь, такое распоследнее безвыходное одиночество и неприкаянность, что поплелся я, руки в карманы, куда глаза глядят, забыв обо всем и обо всех на свете и о самом себе тоже. Никто не мог разделить со мной происходящее, словно я рождался или умирал, то есть совершал нечто абсолютно единственное, и единоличное, и субъективное перед лицом Природы, спинозовского Бога. Я был нем, и никакие слова и понятия не возникали со дна оглушенного существа моего, ибо для этого понятий и слов не существовало, они остались там, извне, мертвой оболочкой образуя кокон, внутри которого трепетала страшная сверкающая бабочка, готовая застить мне свет. Мир проносился сквозь меня, я проходил сквозь него, мы рассекали друг друга по сердцевине, друг друга не замечая и не ощущая соприкосновения, как не чувствует в первое время боли человек, полоснувший по руке обоюдоострой бритвой. Зрение, слух, обоняние, осязание, вкус — все отсутствовало в сем антимире, где разве что Всевидящее Око или Всеслышащее Ухо могли уловить какие-нибудь волны; океан объял меня до души моей, объяли воды, и в этом объятье смыло и обиду, и горечь, и одиночество — смыло все.

Я стоял на перекрестке неведомых мне улиц, стирая со скул слезы. Слегка сводило лицо и пальцы. Звон в ушах угасал. Наважденье рассеялось. Чувствуя сердечные перебои, боль в затылке и сухость во рту, я двинулся далее, как заводной, нашаривая по карманам спасительные сигареты. Я достоверно знал — чтó это было.

Хотя от этого знания и отмахивался, как от мухи назойливой. Ночной мой гость. Товарищ по несчастью. Спутник мой по землетрясению. С ним произошло то, что только что отпустило меня, что принял я, подобно радару.

Вяло и лениво стал я читать название улицы на доме. «Галерная» — гласила надпись. «Однако», — подумал я. Галерную эту переименовали более полувека назад. Я шел и шел, проходил под арками (возможно, трижды под одной и той же размашистой золотистой аркой), пересекал площади — или одну площадь? — претерпевал бури тополиной пыли в краю каналов и рек, минуя двери и подворотни. Рыжая крыса неспешно перешла передо мною дорогу, лениво волоча хвост. Черной кошке торопливо перешел дорогу я сам. Острая боль в голени остановила меня. Я не мог и шагу ступить. Дух захватывало. Я сел на ступени некогда существовавшего крыльца перед рыжею закрытою дверью. Наглухо и навечно запертой. Боль не затихала. Встать исключалось. Прохожие почему-то блистательно отсутствовали. Хотя дом был полон людей, приоткрывших окна, и я слушал их телевизоры и приемники, звон их посуды, журчание их сантехнической арматуры, истерические ноты их ссор и слова песен. Театр на слух.

Плеск воды на канале, на берегу которого стоял дом с крыльцом и запертой дверью. Скрип уключин, мерный и медлительный. Удар деревянного борта лодки о гранит. Звон цепи.

От спуска к воде переходила улицу, направляясь ко мне, светловолосая девушка с веслами. Она прихрамывала и была худа как подросток.

— Что с вами? — спросила она.

— Что-то с ногой, — сказал я.

— Вставайте, — сказала она и подала мне весло.

Опираясь на весло и на остренькое плечико девушки, я поскакал по тротуару вдоль канала, стараясь не глядеть на дома, ибо и они скакали как марионетки в вертепе. Дом, мимо которого шли мы, умудрялся разрушиться до щебня, собраться воедино по кирпичику, перекраситься не единожды, исчезнуть до основания, притвориться деревянным и снова обрести первоначальный облик. Соседний в мгновение ока сгорел дотла и восстал из пепла. Другой пребывал попеременно собою и зеленой рощею. Третий… в третий попадала одна и та же бомба, он разваливался, возникал опять, а она опять… Спутница моя сказала, что сейчас мы придем, я прилягу, а она вызовет «скорую».

— Лучше такси, — сказал я.

— Как прикажете, — сказала она.

Мы вознеслись на лифте на последний этаж одного из облезлых домов; она впустила меня в полутемную кухню и усадила в большое видавшее виды кресло. Потом она принесла телефон, хвост за которым тащился, как крысиный. И заставила меня выпить какого-то горчайшего травного зелья.

— Легче будет, — сказала она.

Мансарда была мастерской ее отца, художника, и она прожила тут всю жизнь с младенчества; на своем получердачье она чувствовала себя как рыба в воде. Здесь прихрамывала она сильнее, чем на улице. Белые волосы и кисти выцветшей голубой шали. То ли зелье подействовало на меня, то ли окружение, представлявшее собою причудливую смесь бедности и какого-то театрального щегольства, — но мне стало веселее. Боль постепенно ослабевала, и я подумал о Кате и позвонил ей.

— Сережа, — сказала Катя жалобно, — Сергей, приезжай, я ногу сломала.

— Левую? — спросил я.

— Да, — отвечала она.

— Голень? — спросил я.

— Как ты догадался?

— Приеду, — сказал я.

— Когда? — спросила она.

С «когда» дело обстояло хуже.

— Попробую побыстрее, — сказал я.

— Подожди, — сказала она, — скажи еще что-нибудь.

— Екатерина, — спросил я сурово, — где твои туфельки белые?

— В ударе ты сегодня, — отвечала она. — Из-за них и сломала.

— Если ты не остепенишься, — сказал я, — мы расстанемся навеки.

— Очень ты мне нужен, — сказала она. — Сотрудницу свою воспитывай. Остепенённую.

И повесила трубку.

— Мы все расстанемся навеки, — сказала девушка в голубой шали, — даже если остепенимся.

Она улыбалась. На плече ее сидела черепаха.

— Не скажи, — сказала черепаха.

— Я тебя не понимаю, — сказала хромоножка.

— Не все, — ответствовала черепаха многозначительно. Говорящая черепаха мне была неприятна. И я решил убыть поскорее — по мере сил своих и возможностей.

— Ох, спасибо вам! — сказал я. — Кажется, все прошло. Тем более что нога-то болела, как выяснилось, не у меня. Но зелье ваше все же колдовское, провалиться мне на этом месте…

И я провалился.

Сперва летел вместе с креслом. Потом кресло аннулировалось. По некоей диагональной траектории проследовал я сквозь ряд домов и квартир — препротивно быстро, наблюдая головокружительно меняющиеся жанровые сценки. Бытовуха. Она же романтика буден. В итоге оказался на той же ступеньке того же крыльца на набережной канала. Только на сей раз без болевых ощущений.

На том берегу из отгороженных стеною с караульной будкой построек казарменного типа слышались выстрелы и крики. Меня обгоняли бегущие матросы в черных бушлатах. Один из них был почему-то в кружевном жабо, заколотом сверкающей булавкой с бриллиантом. На руке его красовался (рукою сжимал он штык, надо заметить) огромный перстень с зеленым камнем. Двое волокли пулемет. Летели осенние листья. Это летом-то. Пропустив бегущих, я стал переходить через улицу. Рев мотора и скрип тормозов в метре-двух от меня.

Невидимая дверь машины открылась, и незримый шофер заорал:

— На тот свет захотел, сукин сын?! ходите, как во сне.

И еще кое-что.

Я вспомнил стучавшего ко мне человека в белой рубашке. «Фантомы». В моем случае ситуация осложнилась тем, что видимый мир не существовал, а существующий и вполне осязаемый мир как бы растворился. Звук возникал то тот, то этот. То оба вместе. С зонами молчания полного. Кратковременными.

В принципе я мог пройти сквозь того целившегося мне в лоб человека, хотя некий психологический барьер мешал мне это сделать. Зато в прозрачном воздухе, в коем я бестрепетно продолжал перемещаться, встречались непреодолимые препятствия. Люди. Собаки. Машины. Детские коляски. Ларьки.

— Железняков! — кричали на том берегу канала. — Кончай ты с эт-той шкурой лясы точить, ать-два!

— Геннадий, — говорила красивая барыня в широкополой шляпе своему кавалеру, — только не вздумайте мне анемоны дарить; они нынче дороги, да я их и не люблю.

— Точить ножи-ножницы! — кричал библейский точильщик. — А вот кому точить ножи-ножницы!

Точило, которое нес он на плече, напоминало средневековое орудие пыток. Группа бродячих акробатов в застиранных зеленых трико выступали под шарманку у следующего дома. Белокурая девочка со слипшимися космочками выгибалась назад, быстро дыша щуплыми ребрами. Из окон кидали монетки. Совсем еще молодой человек в церковном облачении, бледный, чернобородый и суровый, извинился, задев меня локтем. Хотя был он в меру бесплотен. Очевидно, я ему таковым не показался. Если вообще все это, вместе взятое, не было сродни боевику, в котором я принимал посильное участие в качестве неофита-зрителя. Зрителя необстрелянного и неоперившегося. Птенца гнезда Петрова, если дозволительно именовать гнездом наш неуютный и величественный город.

Некто невидимый и развязный попросил закурить.

— Не курю, — сказал я в пустоту.

— Не уважает нас, — сказал невидимый. Гогот.

Некто врезал мне в скулу. Невидимки били меня скопом. И я сопротивлялся вслепую. Спасала меня, как я потом понял, дурацкая непредсказуемость моих движений, потому что, повинуясь инстинкту, я время от времени уворачивался от видимых мною фантомов, весьма активно населявших набережную. Совершал загадочные ужимки и прыжки.

Невидимые дружинники, появившиеся вдали с прозрачным милиционером, разогнали невидимых хулиганов, я поднялся не то с асфальта, не то с булыжника, не то с диабазовой, не то с диоритовой панели. Губа разбита. Под глазом фонарь. Рукав оторван. Однако жив и полон сил. Для вящего эффекта меня окатила грязью проезжающая мимо невидимая машина.

— Пьяная морда, — сказал сварливый, исполненный праведного гнева справедливый прохожий, вероятно попавшийся мне навстречу.

Зато совершенно несомненно навстречу мне шла Катя. На сей раз несла она весло и кулек с вишнями. Вишни висели на ушах. Катя шла босиком, и я загляделся на ее узкие босые ступни с ярко-красными ногтями.

Это опять была ненастоящая Катя, но похожая — один к одному. Остановившись, она сощурилась и прикусила губу.

— Ну, ну, — сказала Катя, — ай да видок. Кто это был? Муж сотрудницы?

Далась ей эта сотрудница!

— Катенька, — сказал я, — а ведь это я к тебе иду. Ты ведь вроде ногу сломала.

— Ты сам-то не сломай, — сказала Екатерина. — Вишен хочешь?

Я покорно стал есть эти ненатуральные вишни. Мякоть. Косточки. Все путем. Слушая ее необязательную речь с трафаретными оборотами типа «устала я от тебя». Моя любимая иногда болтала несносно много. Хотя я давно уже научился отделять текст от контекста и понимал, что она хочет сказать на самом деле. Временами я отключался и погружался в свои проблемы. Потом врубался на полуфразе вроде «когда, наконец, ты…» Меня ее словоизлияния не раздражали. Меня всегда успокаивал сам факт пребывания Кати рядом со мной. Остальное не имело значения.

— Всё? — спросила она.

И смяла пустой кулек.

— Продолжай идти ко мне, — сказала Катя, — смею только заметить, что живу я не там, куда ты идешь. Ты доиграешься, командировочный. На должность жениха я подыщу кандидатуру поудобней.

— Понадежней, — спросил я, — или повыгодней?

— Когда с нахалками работаешь, — сказала она, — и сам наглеешь на глазах.

И вот с глаз-то долой как раз и исчезла. Отработанным приемом. Растаяла в воздусях как сон, как утренний туман. Только весло, прислоненное к дому, и осталось. Выходила на берег Катюша. На крутой. Яблони и груши расцветали, а поспели-то вишни… Дело житейское. Туманы мои, растуманы, пусть он вспомнит девушку простую, неспокойная я, успокой ты меня. Это теперь шлягеры обрели глубокомыслие и многозначительность. Бредятина со значением. Я вам спою еще на бис всю жизнь свою, спасибо, не надо, мы домой хотим. Во времена моего детства бредовуха была простая и непритязательная. А когда я видел Катю, неважно, настоящую или миражную, я всегда почему-то вспоминал детство. Мишка, Мишка, где твоя улыбка. Я не знала, что тебе мешала. Теперь я люблю когда оно исполняется на иностранных языках. По крайней мере, слов не слыхать. Оу. Ю. Амур. Тужур. Наркомпростенько с культотделочкой, как мой дед говаривал.

Размышляя о песнях и о Катиных белых туфлях на крыше замка, я сгоряча не заметил, что тротуар уже покрыт водою и вода прибывает, и по воде плывут коробки, щепки, доски, газеты, шляпы, ящики. Скарб, одним словом, что по-польски означает «сокровище»… Наводнение! Или, точнее, его модель, ибо бегущие навстречу соседствовали с незримо и мирно идущими. Кричащие — с болтающими.

И хотя я знал, что вода не настоящая, я натуральным образом поплыл. Навстречу мне плыла женщина; она еле держалась на плаву, потому что ей приходилось прижимать к себе вцепившегося ей в шею насмерть перепуганного ревущего охрипшего малыша. Она пыталась ослабить его ручонки, оторвать хоть одну из них, отдохнуть; и, должно быть, сделала неверное движение. Ребенок исчез под водой. Я нырнул. Еще раз. Да ведь это фантомы! Еще раз! Полные уши воды. Да ведь их на самом деле нет вовсе! Но я уже его вытащил, этого несуществующего (или существовавшего когда-то? или собирающегося родиться?) дитятю, уже положил его на крышу ларька и делал ему искусственное дыхание. Будь оно все неладно. Хоть бы они все пропали. Сгинули. Сил моих нет. По счастью, он сравнительно быстро очухался и заревел в голос. И он, и его призрачная мать плакали вполне натуральными слезами. А с меня лил натуральный пот и правдоподобная струилась вода; и мое вполне естественное сердце болело и колотилось; я задыхался; в висках стучало; в глазах плыли радужные абстракции. Еще немного — и меня хватит неподдельная кондрашка.

Я поплыл дальше. Я никак не мог уговорить себя идти сквозь эту воду фата-морганы. Плыл, выбиваясь из сил. Меня слегка зацепил проезжавший впритык к тротуару невидимый троллейбус, я стал тонуть по-всамделишному и очень вовремя схватился за ствол бульварного древа.

На сей раз у нее имелись два весла и лодка, в которую она меня и втащила. Теперь мы как бы катались на лодке по улице наподобие венецианцев. Молилась ли ты на ночь?.. От транспорта я уворачивался на слух. Прохожих иногда задевал. Лицо у Кати было усталое. Она молчала. Молчал и я. Вместо огромной колонны с неба изливался гигантский водопад. Ниагара из северной Пальмиры. Выглядело страшновато и основательно. Ничуть не слабее хрестоматийного рисуночка с океаном безбрежным, из которого торчат крест, рука и голова нашего александрийского ангела. Мы вырулили в чугунные кружевные ворота, проследовали под аркой и во втором дворе причалили к крылечку под крытой галереей. Екатерина шагнула на крылечко и взялась за ручку двери.

— Прощай, Сережа, — сказала она.

И я остался один.

Поначалу мимо моей качающейся на несуществующей для них воде лодки шли невидимые люди, смеялись, перебрасывались репликами. Потом все стихло. Пропали и вода, и лодка, и голоса, и я оказался в ледяном зимнем городе, заваленном снегом, молчаливом и отчужденном. Я шел по узкому проходу, протоптанному между двумя огромными грядами сугробов. Вмерзшие детские саночки. Заледенелое ведро. Заиндевевшие окна. В некоторых окнах стекла были выбиты: черные зубчатые звезды стекольных дыр. Ни одного человеческого лица. Ни прохожего вдали. Ни следа. Ни звука. Хруст снега под подошвами моих мокрых летних ботинок. Каким-то образом оказался я за городской чертой, в поле, полном молчания, — впрочем, уже не такого гнетущего, как в покинутых жизнью городских кварталах. Редкие кустики из-под снега. Ни дорог, ни троп. Безмолвное бесцветное низкое небо. Я стоял на лыжах; вместо пиджака был на мне ватник; сердце сжималось; я знал только одно: надо идти. И я двинулся в путь. Направление мне было почему-то известно. Я спешил. Куда? Погони не было. Я то бежал, то тащился, то ложился в снег, изнемогая от рези в груди, мучительно острых глотков промороженного воздуха и боли в подреберье. То ел я снег горстями, умываясь им, чтобы не уснуть, то засыпал, просыпаясь через секунду, в провальном снегу этом, просыпался рывком, как от толчка: не замерзнуть бы. Я шел и шел. В глазах темнело. Лыжная палка сломалась, я бросил и вторую. Никаких признаков жилья не возникало на горизонте. Начало темнеть. Главное было не потереть направления и не уснуть в снегу. С собою была у меня фляга со спиртом и несколько сухарей. Постепенно до сознания моего стало доходить, что все происходящее представляет собой какую-то сцену из жизни реального человека, имярека, и я, как в кино, исполняю его роль. Я был одновременно этим бредущим по провальным снегам лыжником в ватнике — и собою, идущим к сломавшей ногу Кате через весь этот дурной сон. Никогда еще не был я так бесприютен и затерян в просторах земных, никогда еще не казалась мне такой чужой, дикой и полной опасностей планета моя родная, пытавшая меня то морозом, то жарою, то быстротекущим мутным Потоком времени, мучительными феноменами и унизительным любопытством экспериментирующего равнодушного существа. Мне хотелось снять лыжи, лечь в снег лицом к звездному небу и уснуть, высматривая на нем огонек поприветливей. Но упрямая воля человека в ватнике и моя собственная злость толкали меня вперед. Возможно, я плакал. Временами ругался вслух. Попытался даже петь, но из этого мало что вышло. Хрип разве. Или крик. Золотая шаровая молния плыла мне навстречу бесшумно и целенаправленно. Я лег ничком и закрыл голову руками. Полыхнуло светом. Ударило в темя. Дальше помню только свет.

Я стоял совершенно мокрый посередине площади. Содранный локоть горел, губа распухла, я чувствовал боль в мышцах после лыж — с непривычки… Прохожие глядели на меня не без любопытства. Все, что со мной происходило, я помнил прекрасно. Я зашел в телефон-автомат и позвонил.

— Она ногу сломала, Сережа, — сказала Катина мать. — Подойти не может. Сам приходи.

— Приду, — сказал я.

Телефонная будка была обычная. И площадь как площадь. И прохожие как прохожие. И я сам — человек как человек. Я медлил идти домой. Мне было весело и легко, хотя озноб меня бил и живого места на мне не было.

Поток отпустил меня.