КАК ДАЛЕКО
В автобусе
Сажусь в автобус, озабоченная, не в лучшем расположении духа, даю сотню чернобородому в аккуратной презанятной черной шапке кондуктору, он спрашивает: «На все?» — «Хорошо бы, — отвечаю, — так ведь не только туда, еще и обратно надо». — «Вы извините, — говорит кондуктор, — это я пошутил, не худо иной раз и пошутить, все едут, как зомбированные, а жизнь такая короткая».
В какой-то момент они начинают беседовать с пассажиркой за моей спиной, — о храмах (в этот момент мы проезжаем Смольный собор), кто в каком был, хвалят Кронштадтский собор, а вот в Казахстане, говорит чернобородый кондуктор, есть чудесные православные храмы, в Астане, в частности. Я, говорит он, иногородний, в Преображенском соборе был, в Александро-Невской лавре был, в Свято-Троицком, а вот Ильи-Пророка не нашел. Он на Пороховых, говорит женщина; а в Москве в храме Христа Спасителя вы были?
— Нет, я вообще не был в Москве.
— А я была, — говорит она, — но мне он не так понравился, как Кронштадтский.
Тут, не выдержав, я оборачиваюсь и говорю про Князь-Владимирский собор (а начался их разговор с Никольского), такая красота, лебедь белая.
— А где он? — спрашивает женщина.
— На Петроградской.
— Какая станция метро? — спрашивает чернобородый.
Вступает сидящий у окна рядом с женщиной молодой человек:
— «Спортивная».
И я выхожу.
Сторож
Старик сторожил свой заброшенный военный аэродром много лет, без зарплаты, без помощи, подметал взлетно-посадочную полосу, старался, трудился, его считали чудаком, почти помешанным.
Но однажды на этот аэродром сел терпящий бедствие большой самолет, и все, и пассажиры, и летчики, остались живы. Старику достались секунды неповторимого счастья, когда в полной тишине открылась дверь самолета, и он увидел личико стюардессы.
Диалог
— Что хранится в твоей вечно юной лавке древностей, хозяин?
— Петля Гестерезиса, лента Мёбиуса, линия Аккерблома, ванна Архимеда, пространство Гуттенберга, а также Евклидова клеть и Пифагоровы штаны. Всего и не перечислишь; вот черный ящик, а там белое пятно... не стать ли литератором, чтобы воспеть всё это?
— Воспевай, кто мешает; оно того стоит. Люблю всё, что рукодельно.
— На всякое «рукодельно» есть свое «нерукотворно».
— Чтобы воспеть твою лавку, не худо бы прежде во что-нибудь впасть. В лирический драйв. Или в нордический кайф.
— Оставь ты эти игрушки. Считай время и копи Вечность.
— Сам придумал?
— Нет, это надпись на солнечных часах (сделанных, кстати, из греческой капители) в русской миссии Иерусалима.
— Откровенно говоря, я не знаю, как считать время, которое достойно подсчета, например, потерянное; да меня и интересуют-то только дни, в которые уходят благодетели и заступники наши, и час, когда мы уйдем за ними.
Монолог
Однажды услышала я по радио монолог человека, проработавшего в частях МЧС 14 лет. «Я пользуюсь, как почти все мы, — сказал спасатель, — психологической помощью. Главное — всё забыть, стереть, убрать из памяти, кроме технологии, конечно, она пригодится. Во-первых, невозможно помнить всё страшное, что довелось увидеть. Во-вторых, трудно жить с чувством, что кто-то тебе обязан. В-третьих, тяжело постоянно задавать себе вопрос: а всё ли я сделал, что мог?»
Счастлив
— Я счастлив, что моя нога отражается в твоих очках, — сказал пятилетний Костя.
Загадка Розанова
Так внезапно открылась мне загадка Розанова: если человек был женат на Настасье Филипповне, он должен быть одновременно Рогожиным и князем Мышкиным; что мы и видим.
Отчество
Младшая дочь библиотекарши вышла замуж. Влюбились, венчались, родился мальчик, стали обсуждать, как назвать. Отец хотел назвать Родионом, но молодая восстала, воскликнув: «Чтобы в Петербурге назвать человека Родионом Романовичем?! Этому не бывать!» Назвали сына Саввою.
Звукооператор
В доме у них обитал попугай-звукооператор: поскольку постоянно смотрели триллеры, детективы, фильмы ужасов, попугай виртуозно подражал звукам стрельбы, взрывов, вою сирены и издавал леденящие душу вопли.
Страничка
От одной из записных книжек незапамятных времен завалялась одна страничка истрепанная с заголовком: «Африканские пословицы и китайские поговорки». Без ссылки на источник. Без уточнения, где африканские, а где китайские. А потом и эта единственная страничка пропала, а из поговорок в памяти остались только три:
Не бросай песком в крокодила, всё равно это не приносит ему ущерба.
Есть сто видов безумия и только один вид здравого смысла.
Если тебя укусит собака, не отвечай ей тем же.
Разговор из черновика
В черновом варианте романа вымаранные впоследствии персонажи переговаривались.
— Мне снилось, что я девушка с индийского базара, — сказала она. — У меня была подруга, мы были Зита и Гита, обе в свежеголубых новорожденных джинсах, черных туфельках, сверху — ситцевое сари. Сначала мы жили как две воспитомки в большом прибазарном особняке и смотрели на торговые ряды с террасы третьего этажа. Нам была указана лавочка богатого старика (не только торговца, ростовщика тоже), нашего будущего покровителя. Когда мы убежали на базар, торопя нашу жизнь, мы нашли лавочку по направлению взора. За нами гнались, но мы бежали быстро и укрылись в указанной ранее лавке, хотя жил там теперь другой человек преклонных лет, а наш несостоявшийся покровитель скончался. Новый хозяин предложил нам роль служанок и маленькую комнату. Мы согласились, и я уснула во сне в комнатушке с дощатым полом, радуясь, что не стала уличной женщиной. Проснувшись, я возмечтала, чтобы в ноздре у меня была жемчужная сережка, крошечный шарик, похожий на прыщик, как во сне, где я видела себя в маленьком зеркале.
— Надо же, — сказал он, задумчиво глядя ей вслед, — как будто нельзя быть уличной женщиной и жить при этом в маленькой комнате с дощатым полом.
— Может, она думает, что уличная женщина — непременно побродяжка вроде бездомной собаки? Интересно, вденет ли она в ноздрю сережку?
— Не успеет, — отвечал он убежденно. — Ей нынче приснится что-нибудь другое, о чем она промечтает следующие сутки. Так и будет примерять разные намерения.
Пропавший персонаж
А этот впоследствии пропавший из текста персонаж вел себя, как действующее лицо драматургического сорта: время от времени распахивал дверь (или заглядывал в окно первого этажа) и подавал реплику ни к селу ни к городу, не имеющую прямого отношения к происходящему.
— Я догадался, — говорил он, — что «Анна Каренина» — роман о том, как Вронский изменил Фру-Фру с Анной, а потом одумался, да уж поздно было.
Вешалка графа Зубова
Вешалка графа Зубова обреталась, естественно, в институте искусств, где, выходя из парадной, читал выходящий оказавшуюся перед ним надпись на фронтоне Исаакия: «Царю царствующих». Жучок уже приспособился точить древний деревянный предмет, и, чтоб было ему неповадно, артефакт сей покрыли лаком, закрывшим колонии древоточцев все лазы и возможности, чтобы не доели до полного праха, после чего вешалку подарили Луизе Т. Всякий раз, оставляя одежду на вешалке и одеваясь перед уходом, думала она: вот тут некогда висело пальто Гумилева, здесь плащ Рериха, там мантель Ахматовой...
Парусник
С Виктором Конецким знакомы мы не были. Я задала ему вопрос, сказала о своей поэме, посвященной «Сириусу», название «Корабль» ему не понравилось. «Надо говорить „судно“», — сказал он сухо.
Да знала я это, знала. Отец мой, выпускник военно-морского факультета Военно-медицинской академии, в 1945 и 1946-м был врачом на линкоре «Октябрьская революция». Я любила его черный китель с капитанскими погонами, парадный маленький кортик. В двенадцать лет знала я названия всех частей такелажа парусника, отличала баркентину от бригантины, а настольной книгой моей было «Зеркало морей» Джозефа Конрада. Отрывки из этой книги до сих пор помню я наизусть: «Парусное судно с его бесшумным корпусом как будто живет таинственной, неземной жизнью, поддерживаемой дыханием ветров....» В альбоме для рисования рисовала я разные суда, бормоча: «Галион, галеас, галера, паташ, шхуна-бриг, шхуна-барк, корвет, фрегат, пинк, сабра...»
Из всех плавсредств именно парусник следовал курсом своим и доходил до места не только умением моряков, но и волей Божией. Увидев парус, хочется вдохнуть полной грудью; эти суда — словно душа флота. Превращение парусника в кабак было точно растление души.
Конечно, название моей поэмы с точки зрения моряка звучало как неточное, условное, литературное. На самом деле «Сириус» был парусник, баркентина или шхуна-барк. Но один из капитанов «Сириуса», писатель, капитан дальнего плавания Юрий Дмитриевич Клименченко, в самом деле не мог (как и все остальные, впрочем) пережить «пошлую судьбу» своего любимого плавсредства, и (как в поэме) действительно пришел на ставший кабаком парусник, выпил, плясал в кабаке. Это рассказала мне Нина Александровна Чечулина, редактор моей первой книги стихов; в числе капитанов «Сириуса» был и ее муж, друг Виктора Конецкого, моряк, яхтсмен, в молодости он показывал ей, своей невесте, баркентину. Жили Чечулины на Фонтанке в доме Державина в бельэтаже, к ним приходил в гости тоже живший на Фонтанке подле дома Толстого композитор Клюзнер. Я помню матушку капитана Чечулина, родившуюся и проведшую юность в Средней Азии, любившую до старости бирюзу, серебро, лалы; стоило ей в старости надеть мертвый жемчуг, как через два дня жемчуг оживал. Муж был ее много старше, и прозвище его было «маркиз в красных башмачках», это присловье о щеголях восемнадцатого века встретилось мне потом в книге Пыляева.
Штигличанин Феликс Романовский рассказывал: о капитане Чечулине ходили легенды. Принимая участие в международных соревнованиях на полусломанной маленькой жалкой яхте со швами, залепленными пластилином, шел он первым, и только из-за недоразумений с неисправными рулем и рацией оказался на втором месте. Обсуждалось, как во время рейса из трюма вычерпывали воду, говорили о продуктах, взятых в обрез из-за размеров яхты и т. д. и т. п. То были первые состязания, в которых участвовали русские после тридцатилетнего перерыва. И делался вывод: наши, мол, и на корыте вокруг света сплавают. Я же слышала об этой регате из уст самого героя легенды, в частности, о заметке в английской газете: «...капитан Чечулин на самодельной яхте...» Журналисты британские были уверены, что такое можно сделать только вручную в собственном гараже. Однако, Чечулин утверждал: ход у яхты был великолепный, инженерное решение на высоте; ну, изготовлена была, конечно, традиционно, неведомо как, к тому же меньше всех яхт, участвовавших в регате.
Читатели ленинградского журнала «Аврора» помнят очерк Клименченко о легендарных капитанах «Сириуса».
Теперь Юрий Клименченко — неподалеку от могилы Клюзнера — лежит на комаровском кладбище рядом с любимой женой, которую пережил ненадолго. Я дружу волею судеб с племянницей его, Натальей Клименченко, которая помогла мне выпустить не одну книгу, она разбирается в компьютерном наборе гораздо лучше меня, хотя училась в Горном институте, подле которого, сложив руки на груди, смотрит на воду капитан Крузенштерн, — там, где всегда стояли парусники, приходившие в город.
Гофманиана
Читая о восемнадцатом веке, помалу втягиваешься в некую гофманиану. И только прочтешь, что Гофмана звали Эрнст Теодор Амадей, как снится герой ненаписанного никем произведения по имени Федор (Теодор!) Теофилович, пишущий статью о звездных скоплениях и созвездиях дырявой тетушкиной шали на просвет. Вспомнив в который раз полное имя Моцарта, данное ему при крещении, — Иоганн Хризостом Вольфганг Теофил — дивишься этому отсвету Златоуста, Хризостому, а заодно и латинскому переводу последнего имени — Амадеус, и видишь нескольких взявшихся за руки, бегущих по садовому лабиринту, а не одного... А за углом, на соседней странице книги с забытым названием тебя подстерегает некто Готфрид Кристоф Байрейс, профессор физики и математики, полуученый, полушарлатан, иллюзионист, загадка для современников, явившийся в 1757 году на обед к герцогу Брауншвейгскому в черном фраке, который к концу обеда стал красным; и поневоле в пару к нему в воображении твоем проезжает на собаках (ведь ездил же натуральным образом!) по заснеженному офранцуженному царицынскому парку король московских шулеров екатерининской эпохи барон Жерамбо, сущая сатана, пальцы в перстнях, брови выбриты, одеяние черное в галунах, на груди череп вышит; едет, латинские стихи, сочиняя, бормочет, иные крестились, его увидав, но так, чтобы барон не заметил.
А читая самого Гофмана, всякий раз дивишься, что среди его персонажей был художник по фамилии Траугот.
Ракушечья трава
Говорят, она растет только в Японии, это не так, нам встречалась в Анапе на дальнем пляже Бимлюка, что за ржавой баржей Дюрандой, серебристо-зеленая, в листиках, подобных отросточкам суккулента, ракушечья трава; каждому, кто понюхал ее, снилось, что он превратился в рыбу.
Наш новый
Одна из внучек Наталии Малевской-Малевич взяла старый бронзовый подсвечник, навязала на него бантиков, цветных ленточек, резиночек для волос, бранзулеток, детский непарный розовый носочек и т. п., поставила на видное место красоваться, и на вопрос — что это?! — отвечала: «Это наш новый спонсор».
Что мы знаем о Юнге
Юнг говорил о синхронности, о смерти человека и случившемся единомоментно тревожном сне его близкого родственника, как о временном доступе к «абсолютному знанию», к области, где преодолеваются границы времени и пространства. Стивенс сказал о Юнге: «Он... серьезно верил, что его дом населен привидениями». Сам Юнг писал: «Меня упрекали в простодушии».
Действительность
Написав это слово на предпоследней странице записной книжки, я приписала несколько цитат. Для начала, слова Алексея Алексеевича Ухтомского: «Знаете, недавно при чтении одной работы, мне пришлось ощутить с какой-то особенной ясностью, что очевидность и правда могут очень расходиться между собою». Затем две дразнилки Станислава Ежи Леца (или это одна и та же, переведенная двумя разными переводчиками?): «Факты иногда заслоняют нам действительность» и «В действительности всё происходит не так, как на самом деле». В довершение картины приведены были слова Владимира Моисеева: «Вчера мой сын Алексей (бывший в тот момент учеником великого астронома Горбацкого) показал мне действительность, изображение реальности, то есть: фотографию под названием „Пространственная структура локальной межзвездной среды“». И рядом по неизвестной причине нарисована была Марья Моревна из сказки, явившаяся по сфинксово-цареву заданию на бал не одетая и не раздетая: в рыболовной сети.
Бумажный корабль
Сон о бумажном корабле повторялся, плыл сквозь годы. Студенческая подача проекта на кафедре дизайна института на Соляном переулке. Потерявшийся и обретаемый чудом макет. По шпангоутам собирать насекомое бумажного корабля. Прозрачная кювета, наполняемая подцвеченной акварелью аквамариновый водой. Загрунтовать воском днище до ватерлинии, насыпать в бумажный трюм горсть песка. Поставить перед кюветой цветочные горшки, словно пристает плавсредство к острову в океане. Наконец, положить на воду (срезав стебель) розу.
— А почему тут цветок?
— Это роза ветров.
Вниз по Невскому
Продавец мобильников говорит мне:
— Вам надо в другой магазин. Спуститесь вниз по Невскому, на следующем перекрестке будет то, что вам нужно, на углу.
Он сказал о Невском, как о реке, «вниз по реке», советуя мне идти к Адмиралтейству, в сторону убывания номеров домов.
Теперь всякий раз, оказываясь на Невском, я улыбаюсь, вспоминая его, и думаю — куда мне сегодня, вниз или вверх по Невскому.
Вниз — к Дворцовой площади, Зимнему дворцу, Александрийскому столпу, к твоему дому детства, к Золотому кораблику у Адмиралтейства, к Неве.
Вверх — к площади Александра Невского, к Лавре, к тихим памятникам Некрополя, где когда-нибудь восстановят все разломанные и оскверненные склепы, к реке Монастырке, к Неве.
Большой район находится в петле поворачивающей Невы, к ней приходишь, куда ни пойдешь по Невскому.
Посередине есть еще одна площадь, где вместо церкви, устремленной в поднебесье, находится построенная на ее фундаменте посвященная подземелью станция метро (потому и называется она «Площадь Восстания»), где вместо монументальной конной скульптуры царя стоит небольшой красоты стела с веночком, где неизменно пребывает вокзал, с которого можно уехать из столицы в столицу, а налево и направо от Невы к Неве струит свои незримые воды Невский проспект.
Определить, куда текут улицы, легко: в городах нумерация улиц идет от центра к окраине, а набережных — от истока к устью.
Небываемое бывает
«Небываемое бывает» — надпись на медали времен Петра I, посвященной основанию Санкт-Петербурга. Таков девиз города, его истинная сущность. И мы горожане, петербуржцы, в этом живем.
Фантаст
Писал он интеллектуальную фантастику, чем вызывал раздражение собратьев по перу. Ничего из его опусов я не помню, кроме первой и последней фразы одного из рассказов, соответственно: «Это было в те давние времена, когда нота „до“» называлась „ут“, — и: «И все искали, искали вазон Бригса, да так и не нашли».
Одно время хотел он взять псевдоним X. Бозон, да кто-то из зубоскалов-юмористов его по пьянке отговорил, приведя аргумент: мол, «X.» будет восприниматься как определение.
В молодости увлекался он глиптикой, а потом начисто забыл, что это такое.
Тяготел он к готическому хоррору, к мистике, магии.
Героя одного из его романов звали Бруталий. Монстры бродили по страницам произведений его, должно быть, потому, что, как объяснил нам художник Гойя, сон разума порождает чудовищ.
Дочка
Дочка Гилельса, когда маленькая была, говорила:
— У меня мама осетинка, а папа пианист.
Хромая старушка
Старушка то хромала, то не хромала. Соседка спросила, — что у нее с ногой.
— Да ничего.
— А что же вы то хромаете, то не хромаете?
— По бедности, дорогая, и по слепоте. Смотря какие чулки надену. На одних на подошве уж очень грубую штопку сделала, ходить больно.
Главная мысль романа
Этот студент-афганец с отделения преподавания русского языка как иностранного был серьезнее всех, всегда подтянутый, торжественный, в безупречном костюме, никаких студенческих курточек, футболок, джинсов и свитеров. Для домашнего чтения выбрал он «Преступление и наказание» Достоевского.
Прочтя, сказал он преподавательнице:
— Очень, очень хороший роман.
— А какова главная мысль романа?
— Главная мысль? — переспросил студент задумчиво.
— О чем эта книга?
Тут сверкнули глаза его, и он отвечал:
— О том, что хорошо украл, а скрыть, спрятать не сумел.
Основная дата
Студенты-вьетнамцы поздравили преподавательницу русского языка с днем рождения, цветы подарили. Она растрогалась, спасибо, как вы узнали, да вот он узнал, сказали ей, случайно услышал на кафедре. Она спросила этого случайно услышавшего, улыбаясь:
— А когда день вашего рождения?
Он почему-то очень удивился.
— У нас не поздравляют с днем рождения. Его дата, число и год значения не имеют. Основная дата — день смерти, дата избавления от круга мирской суеты.
Мое дерево — ива
Сосед по международной гостинице, один из обитателей так называемого «Хаммеровского центра» в Москве, японский предприниматель, женатый на русской, говоривший почти без акцента, на вопрос встретившейся ему в коридоре соседки: «Как погуляли?» — ответил:
— Сегодня странно.
— Странно?
— Знаете, у каждого человека есть свое дерево. Мое дерево — ива. В Краснопресненском парке стоит прекрасная ива, я хожу ее навещать, раздеваюсь до пояса, обнимаю ствол, мы обмениваемся энергией. А сегодня, только снял куртку, рубашку, несу их в руке, поверх галстук болтается, иду к дереву, — ко мне милиционер бежит и кричит: «В мое дежурство не смей вешаться! Только не сегодня!»
Бегства
Она была дочерью беженки и мигранта, женой переселенца.
Сама она переезжала трижды: из царской России в советскую; в Америку, куда увез ее муж уже в летах; в Италию, куда увезли ее дети в глубокой старости, где она и умерла, не дожив двух месяцев до ста лет.
Жизнь ее родителей, мужа и ее собственную омывали воды морей Адриатического, Черного, Средиземного, Балтийского и Атлантического океана; возможно, предки ее мужа видели Чермное и Мертвое моря.
Любимый ее внук с женой-полькою жил в Англии на побережье моря Северного.
В сущности, жизнь ее была географией бегств. И всякий раз, глядя на оцифрованные портреты моих внучек (ее правнучек) я почему-то с удивлением думаю, что они — праправнучки бежавшего в Российский Туркестан в середине девятнадцатого века сербского господаря. Но сродни они и прадеду моему, жившему в детстве на берегу моря Лаптевых и Северного Ледовитого, а в молодости — на самом большом из островов Тихоокеанского бассейна, находившемся в Охотском море и называемом в незапамятные времена местными беглецами островом Соколиным.
Надписи
На металлических табличках, рубленым шрифтом, по трафарету! «Уважайте труд уборщицы!» — в НИИ, в учебных заведениях, всюду. «Не макать в соль пальцы и яйца», — в пристанционном буфете. Придорожное: «Водители, остерегайтесь мест, из которых могут появиться дети!» Хотелось бы глянуть на юмориста, который в надписи «Соблюдайте чистоту!» регулярно вмусоливал между двумя единственными базовыми словами третье: «нравственную».
Любимая надпись — конечно же, железнодорожная, времен пара и паровоза, спутница рельс: «Не сифонь, закрой поддувало!».
И лапидарное «Не влезай, убьет!» — с трансформаторной будки. Советы: «Не стой под стрелой», «Уходя, гасите свет».
К одной надписи со времен блокады на Невском кладут цветы: «При артобстреле эта сторона улицы наиболее опасна».
Грязь
Для съемок фильма в переулок (или то была малая улочка?) возле Сенной площади привезли пять грузовиков грязи. Из грязи в князи, из князи в грязи.
К следующим съемкам того же кино (имитируя наводнение 1824 года?) затопили улицу Чайковского.
Если есть аналогия тут с четырьмя стихиями, то после грязи (земля) и воды (вода) должны последовать огонь (пожар?) и воздух (туман? или что-нибудь, упаси Господи, на воздух взлетит?).
Фамилия главного героя фильма («Дуэлянт») Яковлев. А ведь и вправду в связи с наводнением 1824 года упоминался некто Яковлев, спасшийся, оседлав каменного льва (о чем знал написавший «Медного всадника» Пушкин).
Еще один Яковлев жил во время оно на нашей Шестилавочной (Надеждинской, Маяковского); или тот же?
Завезут ли на Пески, в район Песков набережной за Смольным институтом, зыбучий песок Англии или какой-нибудь пустыни, Сахары, Гоби, Тартари, к съемкам следующего кинофильма?
Позвонить
Иногда, проснувшись, я хочу позвонить ему, полторы минуты не помню, что он умер: на меже между сном и явью смерти нет.
Благоустройство
Пятнадцать человек возводят в пристанционной рощице дачного поселка лабиринт уродливых петляющих дорожек, ведущих никуда.
Поскольку в рощице местные жители и долговременные дачники традиционно собирали многие десятилетия мелкие крепенькие белые грибочки, которым в связи с перепланировкой, перекапыванием и благоустройством настал каюк, все в печали.
Мечты
Разные у людей бывают мечты, особенно у советских. Но, я думаю, и на других широтах странностей и несообразностей по части мечтаний полно.
Знала я человека, талантливого, здравомыслящего, работящего, который все детство, всю юность и часть зрелых лет мечтал купить головку сыра, круглую, целиком, размером поменьше баскетбольного мяча. Так и не купил.
А у молодой женщины, стойко державшей все удары судьбы, матери двоих детей, верующей, полной оптимизма, была мечта разбиться на самолете вместе с сыном-инвалидом. Она не представляла, что станется с ним, если она умрет, как справятся с его недугом муж и старший брат.
Самая экзотическая мечта была у юноши из Комарова, хотевшего на комаровских улицах, на обочинах, среди дерев и кустов, установить фигуры тех, кто некогда жил тут и ушел в мир иной: своего отца с собачкой, известного всем и лечившего всех жителей врача и др. Фигуры должны были быть в натуральную величину, они выглядывали бы из-за куста, сидели бы на пеньках и т. п. Он долгие годы искал спонсора и скульптора, которые могли бы идею его воплотить.
Страхи
«Боги мои стоят на столпах страхов моих», — так сказал ему язычник, с которым соседствовали они на Алтае; и он понимал, о чем идет речь. Ему казалось: он иногда видел этих чужих богов, но как бы фрагментарно, то рукав мелькнет в тумане, то след потеряется в зашуршавшем кусте. Однажды ночью привиделись ему стоящие столпом на столпе существа, некий цирк, босые ноги последующего на плечах предыдущего, игра во фрагмент придуманных Бакминстером Ф. девяти рядов до луны, отображавших численность человечества.
Куколки-манекенщицы
В парижском Музее кукол, что неподалеку от Центра современного искусства имени Жоржа Помпиду, в тупичке Бертран, можно увидеть древнеримских куколок-манекенщиц.
В Древнем Риме раскрашенные глиняные фигурки (фигурины) высотой от 8 до 25 сантиметров служили для демонстрации мод, были разодеты в самоновейшие наимоднейшие пеплумы (одежда без рукавов поверх туники). Назывались фигурины «пандорами».
Горе
— Горе, горе! — кричал на весь пляж четырехлетний ребенок, прибежав к маменьке и схватившись за голову. — Он обрызгал мне лицо водой из озера! А мне ведь нельзя купаться, я не купаюсь, я только по колено хожу! Горе, горе!
Воплощения
С воплощениями дело у них обстояло неважно: то перевоплотятся, то недовоплотятся.
Толстой, Пушкин
Пушкинская речь Достоевского известна, отношение его к поэту понятно.
С Толстым сложнее. «Натали, Натали...» — шепчет Курагин, соблазняя Наташу Ростову, как, вероятно, шептал Дантес Наталии Николаевне (вот только толстовский Курагин вполне традиционной сексуальной ориентации, чего не скажешь о Дантесе).
Портрет Анны Карениной списан с дочери Пушкина; может быть, идея романа пришла к Толстому, когда увидел он ее? Почему? Никто не знает. Каренина слегка косит, как Гончарова и ее дочь, Пушкин называл жену «моя косая мадонна».
Тяжелой поступью проходит со свечой анфиладу комнат княгиня Марья Болконская, а легкая фигурка Марии Волконской мелькает во вступлении-посвящении пушкинской поэмы, бежит полосой прибоя, догоняя волну, отбегая от нее («как я завидовал волнам»),
Андрей Болконский умирает от раны в живот, как умер поэт.
Пушкин, африканские страсти, соблазнитель чужих жен (а плотские страсти томили и мучили Толстого в молодости); и Анна, соблазн, грех, смертный грех самоубийства; вот только зачем Толстой толкает под поезд свою героиню, чей портрет списан с дочери Пушкина?
Выставка от варваров
В Париже в сквере возле Музея карнавала есть лапидарий — хранилище древних камней с драгоценными орнаментами и бесценным прошлым: статуи, кариатиды, фрагменты фасадов, маски фавнов и горгон, колонны с остатками фронтона Тюильри, сожженного коммунарами в 1871 году, резные створки ворот от бывшего королевского дворца Сен-Жермен-ан-Лэ, — все, что осталось от утерянных зданий и парков после разрушений революции, войн и «великой османовской стройки».
Пия и опой
«Пия» и «опой» были одними из первых слов мальчика. Малютка приносил матери пилу и топор на дачном участке. Вид трехлетнего дитяти с топором был преуморительный. Она пилила и корчевала деревья на садовом участке: отец и муж наотрез отказались заниматься возней на пустом месте, кому нужна эта бессмысленная затея с садоводством.
Проходивший время от времени мимо ее участка мужик однажды сказал приятелю (вполголоса, но в зеленой тишине она слышала каждое слово отчетливо): «Покажите мне мужа этой женщины, и я убью его лично».
Время шло, вырос сад. Сад шумел ветвями, играл лепестками цветов, показывал всем, кто не слеп, зеленые, алые, рыже-золотые плоды огурцов, помидоров и тыкв, шуршал кустами крыжовника, смородины, малины.
В мае она наезжала, в июне перебиралась окончательно в маленький домишко на восточном крае сада. Сад ее, возросший, плодоносящий, понравился в конце концов и мужу, и отцу, они появлялись, но ненадолго, а теперь уже их не было в живых, сын с семьей жил в Америке, внуков ей несколько раз привозили на лето.
Она перебиралась, помаленьку перевозя вещи, наконец, окончательно прибывала с кошками, развязывала у крылечка кошачьи переноски, кошки радовались, самый старый кот самозабвенно валился в траву, потом они по очереди, воздевая хвосты, словно свечи, входили в домик; первой входила Лиза, за ней Мардарий и Мордухай.
Про младшего кота она говорила: «Это мой бой-френд».
Обратный ход времени
Ольга приехала на дачу, впустила кошек и обратилась к умершему мужу: «Саша, если ты здесь, подай мне знак». Будильник остановился. Она поменяла батарейку — и часы пошли в обратную сторону. Что было вполне в духе обычных чудачеств ее покойного мужа. Год назад, например, во время их последнего путешествия дал он служителю-египтянину два доллара, чтобы тот разрешил ему полежать в саркофаге фараона в подземной гробнице пирамиды.
Облако
— Там, в Казахстане, — сказала Ольга К., — многие наблюдали аномальные явления; видела таковое и я: тороидальное облако. Размер его можно было сравнить с размером внушительной грозовой тучи. Не меняя плотности, в безветренный день в чистом голубом небе плыло оно, подобное НЛО (но то было именно облако!). Может быть, из втянутой его середины должен был бы опуститься смерч, но нет, оно проследовало такое, как есть, непостижимое, оставив память о себе у всех, кто его видел.
Псковитянка
— Как, ты не знаешь, — сказала она, — почему меня зовут Ольга? Наши уже перешли в наступление, отцу предстояло закончить войну в Германии, они ведь воевали вместе с мамой, отец пошел дальше со своим военным соединением, а матушка была на сносях, осталась в только что отвоеванном Пскове, где я и родилась, меня и назвали именем героини любимой оперы Римского-Корсакова «Псковитянка».
Я думала — надо же, есть люди, о которых словно бы известно все, а есть такие, о которых до глубокой старости узнаешь что-нибудь необычайное, чего и придумать нельзя.
Может быть, думала я, многое в биографии Ольги, в свойствах ее личных и объяснялось местом и временем ее рождения, она родилась в дни долгожданного наступления, на пути к победе, героиня, прекрасная ария, сопрано, царская дочь; да и царь-то был Иван Грозный...
Телепортация
Главные герои телесериала именовались Легавый, Чалый и Фартовый; в качестве положительного персонажа, спасающего героя, фигурировал Берия. Возможно, нас хотели телепортировать в некую параллельную измышленную реальность, но фокус не удался, мы переключились на другой канал, на истории из жизни животных.
Беркут
У беркута нет имени. Прикасаться к нему имеет право только хозяин. Почти весь день беркут проводит в закрывающем глаза клобуке. Осенью проходят соревнования беркутчи. Хозяин наряжается: чапан из полубархата, шапка с пером от злых духов. Беркута до сезона охоты надо приучить к движению скачки, к шагу низкорослой терпеливой монгольской лошадки. В советское время соколиная охота была запрещена.
Кроме собственно охоты проходят и соревнования хозяев беркутов, беркутчи: надо на скаку отобрать у противника волчью шкуру: кто отпустил, тот проиграл.
Это дочингизхановский вид спорта, о котором знают степь и пустыня.
Светящийся
Елена Игнатова дружила с автором книги «Один в океане» Славой Куриловым, легендарным пловцом-эмигрантом, бежавшим из страны вплавь. «Выйдя на берег, — писал он, — я светился: был облеплен фосфоресцирующим планктоном».
Похоронен Курилов в Иерусалиме на кладбище темплеров (немецкая секта XIX века, чьи адепты стремились на Святую Землю).
Чистилище
Чистилище, где ты бродишь в моих воплотившихся в текст снах (невредим, невидим), но я не могу позвонить тебе, мобильник разряжен, телефонная книжка из далекого прошлого (а порой и вовсе чужая), и не определить, где ты, который час, но странны на часах строчки, непонятно, половина чего, да тут всё не так, чтобы войти в грузовой лифт, надо пододвинуть к его высокому порожку старый колченогий канцелярский стол с тумбочкой, маленькая толпа, ждущая лифта, все же вежлива, но на каком этаже квартира 306, не знает никто, не все двери закрыты, но и не все открываются, впрочем, на первом этаже входят в окна, отдирая полусгнившие доски, которыми они заколочены.
По бульварам движутся люди, возможно, у них праздник или выходной, у некоторых дети, у других собаки, но всё чуть-чуть ненастоящее, не то что движутся, а как-то слоняются, толкутся, имитируя жизни, да у нас вся страна — чистилище, и не одно десятилетие, сокол мой.
В зашарпанном новом доме гостиница, в одном из незакрытых, двери настежь, гостиничных номеров живут покойная матушка с отчимом, но они на данный момент отсутствуют, они вышли, зато в их номере нахожу свою записную книжку (почерк мелкий, неразборчивый, обычный) и зеленый футляр для очков, футляр пуст, невооруженным глазом могу я прочитать только надпись на крышке футляра, — Chrisom Diana, — что заставляет меня вспомнить о Хризостоме и подумать: да неужели город на Урале назвали в его честь Златоуст?
Обувь
Святителю Иоанну Максимовичу (ныне причисленному к лику святых Иоанну Шанхайскому и Сан-Францисскому, некогда перевезшему из Китая через острова возле Австралии в Сан-Франциско русских беженцев, в их числе моего двоюродного деда Константина Захарова) начальство сделало замечание за то, что ходит он босой: «У вас всегда должна быть обувь».
В следующий раз начальство, встретив его на улице (опять босого), с удивлением увидело в руках у него ботинки; на вопрос — что это? Иоанн Шанхайский отвечал:
— Вы же сказали, что у меня всегда должна быть обувь.
Два прозвища
У скрипача Хейфеца и виолончелиста Пятигорского были парные прозвища: доктор Нет и господин Да.
Искатель
Тощий высокий голодного вида бедно одетый парень в старых джинсах наклеивает на Невском на фонари и рекламные щиты объявления с телефоном своим (контактным) и крупным текстом: «Ищу мужчину».
Когти
Коту подстригли когти, некоторое время он не ощущал себя животным и был уязвлен.
Издалека
Люди ползали по крышам, и издалека кошке было не разобрать, мыши они или коты.
Трио
— Ар-руэ, Ар-руэ, — говаривала кошка, не знавшая о третьем имени Вольтера.
— Ар-рау, Ар-рау, — подхватывала вторая кошка, ведать не ведавшая о великом чилийском пианисте.
— Мурр, Мурр, — произносил кот, понятия не имевший о знаменитом коте Гофмана.
Поклонник
У Елизаветы Захаровой был поклонник, с юности до старости — с 20-х, что ли, годов — посылавший ей цветы в разные города и веси с проводниками поездов дальнего следования. Последний его букет получила она в Ленинграде на перроне Московского вокзала в 65 лет.
Два неба
Неба было два: грузовое, полное тяжелых грозовых или дождевых туч, и легковое с редкими легкими медленными облаками.
В день
Константин Алексеевич Афанасьев, филолог, переводчик, друг Сергея Петрова, родился в день мессинского землетрясения. А Владимир Федорович Марков — в день гибели «Титаника»; его ученик Михаил Копылков сказал: «Чья-то душа всплыла».
Одно слово
У Любы Феодориди гостит греческая семья, матушка — русская гречанка, отец из Греции, мальчик восьмилетний по имени Христофор знает только одно слово по-русски: «евхаристия».
Из интервью с Леоновым
В своем интервью известной даме-тележурналистке космонавт Алексей Леонов сказал:
— Когда идешь над Землей с темной ее стороны на светлую — это Кент, а когда со светлой на темную — это Рерих. Космос — это Кент и Рерих.
И еще сказал он:
— Самая темная поверхность воды на Земле — Черное море.
Недостаток
— У наших людей есть один общий недостаток. У них короткие мозги.
— Разве у мозгов есть длина? Ведь это не волосы. Ты действительно имеешь в виду длину?
— Не то чтобы длину, скорее протяженность...
— Нет, — вступил в разговор доселе не произнесший ни слова, — длина тоже есть. Вы забыли поговорку: волос долог, ум короток.
Воцарилось недолгое молчание.
Кукольный театр цесаревича
Кукольный театр цесаревича Алексея найден. Он был спрятан в музее кукол Образцова, не уничтожен, затерян среди других кукол, а теперь должен вернуться в музей Царского Села.
Персонажи с портретным сходством: мать царица, батюшка царь, нянька, кухарка, принцесса, некто в черной маске, в бауте. Бабушка заказала для царственного внука театрик парижскому кукольнику. И все гадали: кто в маске? Царевич хотел маску отколупнуть, увидеть лицо, но маска не снималась. Он боялся этого в маске, но виду не подавал, не должен быть трусом царский сын. А теперь искусствоведы гадали: кто же это, кто?
Царевичу однажды (никто не знал) отснилось: он кто угодно, джокер, то сибиряк Григорий, то старый фельдшер Николай, учитель-гувернер-географ, а на самом деле все неправда, и это маски, на самом деле он черт как в вертепе ярмарочном балаганном, и он лишний.
Пастухи
Самый любимый мой фильм за последние 20 лет — «Тюльпан» Дворцевого. Впрочем, я люблю и короткометражку «Счастье» того же автора. Кроме всего прочего, мне мило, что это фильмы о пастухах, героях Ветхого и Нового Заветов. «Стада принадлежат не тебе, — говорит монгольская пословица, — они принадлежат палящему солнцу и холодному ветру». В одном из документальных фильмов об оленеводах отец говорит мальчику: «Пойди покорми костер». Герои, пасущие стада, идут по кромке рая. Один из моих самых любимых святых, Спиридон Тримифунтский, легко узнаваем на иконах: в иконографии на голове у него корзинка, плетеная пастушья шляпа; а на своем пастушеском плаще переплыл он море.
Киприот святитель Спиридон остановился однажды на ночлег в пути, ариане убили его коней, отсекли коням головы; святитель велел вознице приставить конские головы к туловищам и стал усердно молиться, и вскоре ожили лошади, но то ли торопился возница, то ли ночь была темна, но головы он перепутал, и доехали они со Спиридоном до места на белой лошади с черной головою и вороной белоглавой. Способность воскрешать (скрываемая им) Спиридону Тримифунскому была присуща, он воскресил младенца с его упавшей замертво от счастья матушкой, дочь его Ирина говорила с ним из свежей могилы своей. На Руси день Солнцеворота, поворота с зимы на лето, совпадающий с памятью святителя, называли издревле «Спиридоновым поворотом».
Московская улочка Спиридоновка получила имечко по церкви Спиридона Тримифунтского на Козьем Болоте, построенной в 1627 году и разобранной в 1930-м. В детстве с бабушкой и с матушкой живала я в особняке Рябушинского на Спиридоновке, где останавливались мы у Людмилы Ильиничны Толстой, и с ее половины особняка ходили в гости на половину, где обитала семья Максима Горького.
И страшно мне, что после нападения морозной ночью 90-х ограбленный и смертельно раненый фотограф Борис Смелов добрался, дополз до порога василеостровской часовни святителя Спиридона Тримифунского, чтобы уснуть навеки у ее врат.
Полярник
Зимой в Санкт-Петербурге чувствовалось дыхание полярной ночи: затемно уходили на работу, затемно возвращались. Когда жили мы у Лесотехнической академии и вечерами в парке ходили на лыжах, дважды школьницей видела я северное сияние. А белые ночи, конечно же, были приветом от полярного дня.
Ничто так не приучает человека к мысли о смерти, как полярные широты, длящийся полгода полярный день, длящаяся полгода полярная ночь. Недалеко от нас жил один полярник. Он был похож на привидение. Поговаривали, что у него две жены (для полярного дня и для полярной ночи) и любовница (для любых других широт и долгот мира). Когда он здоровался (не всегда, не во все дни года), я побаивалась его призрачного взора. Граница между внутренним и внешним человеком была в нем стерта, как случается это у праведников, гениев, одержимых и безумцев.
Крестница
Олимпиада Васильевна Владимирская, наша соседка по Комарову, жила в своем белом каменном доме (чем-то неуловимо напоминавшем дома юга) круглый год. Некогда работала она с крупнейшим невропатологом и генетиком Сергеем Николаевичем Давиденковым, была знакома и с дедом моим, патофизиологом Всеволодом Семеновичем Галкиным. Дедом, как многие знакомые с ним дамы, была очарована. «Я однажды Сергею Николаевичу, пожаловавшемуся на головную боль, сказала, что у меня голова не болит никогда. Душенька, отвечал он мне, да чему же у вас там болеть?» Отчим мой, великий нейрохирург Самотокин, весьма разборчивый в своих отношениях с людьми и отчасти, как блестящий диагност, видевший их насквозь, Олимпиаду Васильевну уважал. Я застала ее старой, грузной, она управляла домом, детьми, внуками, невесткой властной рукою Вассы Железновой или одной из женщин Нискавуори. Был момент в ее жизни с предвоенного времени и в военное, когда муж ее (и ее одноклассник) не работал (с эстонской фамилией Ирдт, прибалтийским вариантом немецкого Гердт, лучше ему было сидеть в тишине дома), а ей приходилось держать всю семью, включая старую матушку и няню; да и овдовела она рано, едва успели отстроиться и поселиться в послевоенных Келломяках, Комарове, то есть. После первой блокадной зимы удалось ей вывезти семейство в эвакуацию на Северный Кавказ, да не вполне удачно, там высадился немецкий десант.
В девяностые годы создались у нее сложности с пенсией: была она прописана в Гаграх, где имелась квартира, то ли купленная, то ли вымененная, туда ездили греться летом; поэтому пенсии она не получала, продуктовых карточек (в девяностые звались они «талонами») ей не выдавали, шла грузино-абхазская война, Гагры бомбили. Младшая невестка, всеми любимая маленькая женщина по имени Любовь, рано овдовевшая, как свекровь, держала кур и кроликов, возилась в огороде с картошкой, овощами, клубникою. Потом с большой оказией квартиру в Гаграх продали за гроши.
Дети Олимпиады Васильевны, подобно ей самой, носили ее девичью фамилию, именовались Владимирскими, из осторожности отмежевавшись от звукосочетания Ирдт.
Она мало кому рассказывала о своей семье, о младенчестве своем, в советские годы, особенно с двадцатых по шестидесятые, небезопасные сведения сии держались в тайне. Кажется, был у нее брат, погибший в белой армии.
Дед ее по отцовской линии служил управляющим в петербургском дворце принца Ольденбургского (где ныне располагается Институт культуры, бывший библиотечный, Институт культуры и отдыха, как мухинские студенты говаривали), она была внучка дворецкого; а отец ее помогал принцу налаживать в Абхазии работу учебных заведений. У Александра Петровича Ольденбургского, правнука Павла I, была мечта: создать в Гаграх, самом теплом месте Российской империи, климатический курорт, не уступавший курортам Лазурного берега, русскую Ниццу. В Гаграх осушали болота, высаживая с этой целью пьющие в огромных количествах воду эвкалипты, в чаировом парке сажали пальмы (финиковые с Канар, веерные из Китая, кокосовые из Южной Америки), американские магнолии, гималайские кедры, мексиканские агавы, лимонные и апельсиновые деревья и иже с ними. По аллеям разгуливали павлины, по глади вод плавали лебеди, парковые водоемы представляли собой самоновейшие гидротехнические сооружения, чередующиеся малые и большие пруды, соединенные ручейками. Рай, да и только.
А напротив парка стоял служивший потом десятилетиями эмблемой города блистательный ресторан «Гагрипш», волшебный дом с огромным часовым циферблатом над входом. Дом, построенный в Норвегии из норвежской сосны без единого гвоздя, был куплен принцем на Всемирной выставке в Париже и привезен в разобранном виде в Гагру (или все же — в Гагры?).
И в этом доме, в «Гагрипше», под часами, и родилась малютка, названная торжественным именем Олимпиада; крестным ее стал принц Ольденбургский.
А крестной — красавица Зинаида Юсупова, княгиня Сумарокова-Эльстон, подарившая крестнице великолепную заказную золотую брошь с двумя липовыми листочками (уменьшительное от Олимпиады — Липочка) и бриллиантами, а на один из дней рождений то ли годовалой, то ли двухлетней девчушки — медведя больше ее ростом.
Брошь Олимпиада Васильевна потом снесла в Торгсин.
В последние два года жизни Олимпиады Васильевны ухаживавшая за ней невестка Люба с подругою Ириной Жуковой читали ей вслух по ее просьбе воспоминания Феликса Юсупова, сына ее крестной.
Сон Мурина
Во сне Мурина (который он только что мне рассказал) я рассказываю ему свой новый фантастический рассказ.
В этом моем рассказе из муринского сна к Андропову приходит человек в синем комбинезоне и признается, что он — убийца Кеннеди; подробно рассказывает, как он это сделал. Андропов вызывает бывшего дантиста Сталина Георгия Ивановича Иващенко, чтобы тот пришедшего допросил, при этом допрашиваемый заявляет: «Я не простой смертный, а великий тайный разведчик».
Иващенко, бывший в последние годы службы заведующим челюстно-лицевой клиникой Военно-медицинской академии появляется с моим отчимом, нейрохирургом Самотокиным, чья клиника находилась по соседству.
Тут Мурин, сделав отступление от сна, рассказывает, что Иващенко (натуральным образом) был автором объемного атласа пулевых ранений, иллюстрациями в котором служили двести восковых голов с пулевыми отверстиями: тут пуля вошла, тут вышла. Когда Иващенко, демобилизовавшись, уехал в Грузию (а несмотря на фамилию, был он грузин), в его доме в Тбилиси на втором этаже в специальном зале стояли эти 200 раненых голов из воска.
В следующем за отступлением эпизоде сна в ходе изобретательного допроса неизвестный в комбинезоне сознается, что он лектор-международник из Калуги, недавно бежавший из дурдома.
На этом мой рассказ (пересказываемый мною во сне Мурину) заканчивается, сон завершается, сновидец просыпается в скульптурной мастерской жены своей, где с полок смотрят на него гипсовые головы разных людей, прекрасные портреты ее руки.
Пудель
Костя Афанасьев, когда был маленький, сочинил стихотворение:
Жакушка
Жакушка, Машин пес, любил привлекать к себе внимание, если хозяйка отвлекалась на телефонный разговор, гостей, телепередачу и т. п.: он рвал газеты, ел тапочки, нападал на свежеиспеченный для гостей пирог, ронял цветы. Костя звал его «Геростратушка ты наш».
Шишки
Валентине Соловьевой дети из художественной школы, ее воспитанники, подарили две кедровые шишки, огромные, высотой сантиметров по восемнадцать, гладкие, прямо-таки мраморные. Ночью в комнате раздался натуральный взрыв, словно ракета взорвалась. Валентина вскочила, зажгла свет, обошла комнату; ничего; наконец, увидела она: это шишки раскрылись.
Родственники и свойственники
Всю жизнь пытаюсь я выяснить, кто родственники, а кто свойственники. По одной из формулировок родство всегда по нисходящей линии древа, свойство — по браку и по линиям боковым. Но вот, скажем, родная сестра моих родных внучек, дочь невестки моей от первого брака, мне родственница или свойственница?
Разбираясь в степенях родства, говорили мы с моей троюродной тетушкой Коринною. Одна из тетушек деда моего Галкина Всеволода Семеновича вышла замуж за человека по фамилии Жданов, мордвина; девичья фамилия Зои Петровны, матушки Коринны Претро, была Жданова. В конце концов разговор перешел на генетическую, так сказать, тему, на личные свойства, передающиеся в семье из поколения в поколение.
И говорила Коринна:
— У Ждановых внешность полярная, красавцы и красавицы — или некрасивые вовсе. И рост — то совсем небольшой, то очень высокие. Матушка моя вышла красотка небольшого роста.
При крещении высокой красивой чернобровой зеленоглазой блондинке Коринне дано было редкое имя Кирилла.
И говорила Кирилла:
— Ждановы все своевольные, спорщики, любят на своем до последнего настоять. А Галкины кроткие.
И почему-то стало казаться мне, что иногда свойства свойственников (подобно детским поветриям кори, краснухи или ветрянки) неведомо каким ветром касаются нас и переходят к нам хотя бы на время.
Священный лес Орсини
Хозяин и автор «Священного леса» Бомарсо — горбатый сухорукий герцог Орсини, убивший в порыве ревности брата. Он читал «Неистового Роланда», служил в папской армии, был в плену во Фландрии. Архитектором, воплотившим в жизнь его невероятный парк, был, кажется, Лигорио. В парке стояли гигантские скульптуры: «Слон и легионер», «Схватка гигантов», «Падающий дом», «Дракон», «Нимфа», «Орк». Увидев фотографию огромной головы Орка, вспоминаешь бой Руслана с Головой. Есть версия, что темы скульптору и архитектору задал Орсини не случайно, то были его сны, фантазии, бред, философемы, кошмары, навязчивые идеи. Об этом парке в окрестностях Витербо написан роман Мануэля Мухики Лайнеца «Бомарсо». А по роману современный аргентинский композитор Альберто Хинастера написал оперу «Бомарсо», в которой в одной из сцен скульптуры начинают петь; и поют они согласные... Я мечтаю это услышать, да не ставит оперу никто.
На привозе
Замечательная переводчица Андрес рассказывала, как пошла с подругой в Одессе на рынок рыбу покупать, и подруга разглядывала рыбину с великим пристрастием, и глаза на прозрачность проверяла, и жабры оттягивала, и хвост инспектировала, не сухой ли. Потерявшая терпение торговка, наконец, голос подала:
— Мадам, вы ей еще градусник поставьте.
Муравейник
Мальчики гуляют в комаровском Захарьевском лесу. Старший начинает палкой раскапывать муравейник. Средний кричит:
— Прекрати, а то в глаз дам! Вот если бы какой-нибудь гуманоид так в человечник забрался?!
Площадь
Художник Р. рассказывал, как в 30-е годы оформляли к празднику Красную площадь.
— Выбегают спортсмены, все в красных майках, что-то несут. Раз — и развернули, и всю площадь зеленым ковром закрыли, поставили ворота, убежали, выбежали футболисты и стали играть. «Торпедо» — «Динамо».
Собеседник его настроен был скептически:
— Вот-вот, раскулачивали, расстреливали, самых толковых, деловых и работящих в расход пустили, работать разучились, как чевенгурцы, зато по зрелищной части, по игрищам, по самодеятельности мы теперь впереди планеты всей. Так и хочется сказать, как классик выразился: «Полно ролю-то играть!»
На что художник ответил:
— Впереди планеты всей теперь, как и прежде, карнавал из Рио.
Стрижки
— Тебе волосы под ноль подстригут, — сказала я Саше.
— Аннулируют? — спросил он.
А маленький Костя никак не мог запомнить название прически «под канадку» и говорил:
— Я подстрижен под каналью.
Пакетик
Молодого человека в аэропорту уговорили перевезти маленький пакетик марихуаны. Ему было не по себе. Когда пил он кофий, к нему подошел некто в длинном темном пальто, сказал полушепотом: «Никогда больше этого не делай» — и растворился в толпе, словно померещился. Кто это был? Сотрудник тайный, читающий мысли? Материализовавшийся внутренний голос? Городской сумасшедший? Экстрасенс-доброхот? Молодой человек не стал разбираться в смысле притчи, в которой и сам участвовал, раздраконил злополучный пакетик, спустил его в туалет и едва успокоился, как старуха с баулом и узлом, похожая на цыганку, улыбнувшись, обратилась к нему со словами: «Только дай злу ноготок, красавчик, оно тебе по самое дальше некуда отхватит». Он не успел дрогнуть, пора было улетать, он и улетел, и ни разу с того момента не прозвучала в жизни его наркотическая тема.
Похожа
— Ты похожа на обеих моих бабушек, которые не похожи друг на друга.
Зеленый ночник
В доме детства, который почти у всех покинут и невозвратен, был у меня зеленый ночник, маленький, меньше ладошки, сделанный из мелкого старинного бронзового подсвечника с абажуром шелковым особого изумрудно-малахитового волшебного цвета. Он погружал мою комнатушку в сказочный полумрак, полный теней, изгонял страхи перед большой темнотою и недобрым неведомым, навевал хорошие сны или отводил дурные. Возле ночника стоял у меня в полной готовности чемоданчик, дареный, кожано-картонный, и я всё собирала кукольные и свои вещички, постоянно при мне он стоял, словно я готова была ежеминутно убыть в Воркуту, хотя ничего о ней не знала, даже название ее было мне неведомо.
Потом, много позже, в юности, в одной из Комаровских дач — как выяснилось десять лет спустя, в доме Клюзнера — увидела я вечером горящую зеленую лампу цвета ночника моего детства, и луч ее зеленый утешил и подбодрил меня на долгие годы, а, может, и навсегда.
Генералу пишут все
Генерал с женою оказались последними и единственными жильцами расселяемого дома на углу С-ой площади и переулка Е-ва. Они не хотели переезжать в новый спальный район.
Ежеутренне поднимаясь на свой шестой этаж видел он, что доски, которыми заколачивал он двери расселенных пустых квартир, опять отодраны. Но утром он спешил на работу, спускался мимо дразнивших его распахнутых дверей, захлопывая их и ругаясь.
Вечером, отдохнув после рабочего дня (а идти на шестой этаж надо было пешедралом, лифт давно отключили), он шел заколачивать двери, — даже в дни, бывшие канунами операционных, когда надо беречь руки и плотничать не с руки.
Ночами дом оживал, кто-то бегал, кричал, мелькали в окнах огоньки, фонарика ли, свеч, звенели бутылки, шептались, вели разговоры, пели, вопили, носились крысы и охотившиеся на них бесстрашнейшие из бездомных кошек.
Однажды он заколотил дверь на третьем, а когда вбил последний гвоздь, из глубины квартиры подбежали, судя по голосам, трое, и через заколоченную дверь вступили с ним в разговор: да мы тебя, тварь и т. д., что ж ты и т. п., людям кайф ломаешь, мент поганый?
— Я генерал-майор медицинской службы, какой я тебе мент, Лавра Вяземская?
Когда спал он мертвым сном, устав, стаивала генеральша у входной двери, вооружившись пестиком медным и кухонным ножом, слушала ночные голоса лестничные, угрозы, ворчанье, кого-то приносило и на их площадку, а она сторожила, дежурила, они могли дверь открыть, от вора нет запора, расправиться со спящими последними квартирантами. Телефоны в призрачном доме не работали, но — то был ее козырь! — их телефон работал, один из бывших пациентов мужа протащил им через два двора пиратскую «воздушку», она могла позвонить в милицию.
В один из вечеров заполыхало в глубине квартиры четвертого этажа с распахнутыми настежь дверьми — костерком, что ли, грелись? — и прыгала-скакала маленькая ненастоящая фигурка в отблесках пламени, огневушка-поскакушка, но привидений после частых командировок в Афганистан, Чернобыль и Чечню он не боялся. Он вызвал пожарных по своей заповедной «воздушке», примчались мигом, потушили быстро.
Ему казалось унизительным, что его, еще занимающего свой высокий пост медицинского генерала, хотят выкинуть, как собаку, из района молодости и зрелости (дети родились тут, выросли, ну, минус два года в Германии, как раз когда рушили Берлинскую стену, стреляли, жена посадила детей в простенке между окнами, не велела вставать) в какой-нибудь мутный окраинный новодельный квартал; он отказывался получать в эти кварталы смотровые бумаги.
Ему писали чиновники из разных инстанций, контор, чиновничьих гнезд, писали выздоровевшие больные и обращающиеся за помощью знакомые и незнакомые, друзья, чтобы его поддержать, знакомые бывших пациентов, желающие ему помочь, редакции медицинских журналов, вылеченные им взрослые и родители вылеченных им детей из разных городов страны и соседних стран, бывших некогда районами одной его страны, он получал уведомления, грозные отказы, отписки, увещевания, поздравления, корректуры статей, телеграммы, открытки, книги, «кто где будет проживать, решит горком», «посетите семинар жилищного отдела по адаптации жильцов к новому жилью», «пройдите анкетирование по согласованию требований жильцов и жилищного отдела», «оформите права, совершите попытку выкупа в бюро по приватизации», «мы стремимся обеспечить жильцов квартирами, в которых будет столько же окон, сколько в расселяемой бывшей их жилплощади», «вы спасли ему жизнь, доктор». То был небывалый внезапный почтовый бум. Генералу писали все. Компьютеризация только начиналась, никаких мейлов, конвертированные тексты: в почтовых конвертах. Почтальон Валя боялась носить письма в их одичалый пустой двор, в их пустой дом, где шастали по бывшим квартирам темные тени, она плакала, но шла, «я ведь на работе».
Зимой в иных квартирах разных этажей некто распахивал окна настежь, комнаты превращались в сугубо снежные, он закрывал окна.
Наконец, им предложили смотровой на Фонтанке, неподалеку. Жена, сложив вещи, принесла ему собранную в мешок корреспонденцию за последний год с вопросом — что с этим делать? У него было искушение пойти в одну из квартир, сложить послания информационной волны, всю бумажную пену, в ванну, поджечь и смотреть в огонь; но искушению он не поддался. Он унес мешок в мусорный контейнер одного из жилых домов соседнего квартала.
Новая квартирка под крышею узкого дома на набережной без лифта — тоже на шестом этаже — была маленькая, ничего, думал он, мы поместимся, у детей свои семьи, нас двое. Зато в окнах опять маячили петербургские крыши, просторы облаков, крылья городских птиц, а они с женой к старости словно стали соседями себя молодых.
Клички животных
Предпоследнего котенка из своих глубоко породистых по кличке Принцесс Полетт Малевская продала, остался у нее детям в утешение Последний Петлин. У известных мне почти беспородных имена были попроще, впрочем, не всегда; пушистую Феню на самом деле звали Фэнь-шуй, а полное имя купчинского котенка Хери было Орехово-Зуево. Никогда не забуду я брянского голосистого одноглазого кота, которого звали Кривая Тревога, а также парочку местных, Мардария и Музрика (так и именовал его маленький хозяин, это не опечатка). У любимого моего музыканта Гленна Гульда в детстве обитали золотые рыбки с именами Бах, Бетховен, Шопен и Гайдн, собаки Синдбад, Банко, Сэр Николсон Гарлохидский и маленькая птичка Моцарт. Я могу продолжать; можете продолжить и вы.
Мнение
Прочтя стихи мои, поднял он на меня глаза и сказал:
— Ты не говоришь, ты проговариваешься.
Писатели
«Писатели, — говорил Габриэль Гарсиа Маркес, — делятся на тех, которые пишут, и тех, которые не пишут. Те, которые не пишут, не сходят со страниц газет и журналов и с экрана телевизора, дают интервью, выступают, о них всё всем известно. Те, которые пишут, пребывают в одиночестве и тишине, они заняты своим делом, и о них никто ничего не знает».
Читатели
Первую мою книгу стихов под названием «Горожанка» с особым удовольствием читали переводчики. «Горожанка» по-итальянски «читадинка», — сказал один из них. — Я совершенно этой вашей книгой очарован, всё время ее читаю, так что вышел у меня согласно выражению жившего в осьмнадцатом веке князя Куракина, помешанного на Италии и только что прибывшего из Флоренции, «инаморат в читадинку». Письма читателей на мое имя приходили на адрес «Лениздата», где книжка вышла; раньше случалось мне получать письма читателей в редакции журнала «Аврора», где печатались подборки стихов.
Тогда работала я дизайнером в конструкторском бюро ЛИТМО, встретились мы там с моей одноклассницей из 171-й школы Екатериной Муравьевой. В одну из своих командировок на космодром Катя взяла с собой только что вышедшую «Горожанку». Библиотеки на космодроме не было, все по очереди стали читать привезенную из Ленинграда новую книгу стихов; в конце концов Екатерине сказали — ты там в Ленинграде себе еще одну найдешь, а эта пусть останется на Байконуре.
Совершенно удивительное письмо получила я о книге «Святки» из Москвы от писателя Максима Коробейникова (бывшего одним из победоносных старлеев Великой Отечественной, чьи рассказы о войне, подаренные им мне и прочитанные мной позже, кажутся мне одними из лучших текстов военной прозы), психолога, генерала в отставке. Он разбирал стихотворения с блеском, не часто встречавшимся у литературоведов и критиков. А письмо его начиналось со слов: «Я сам с Вятки»... Так ведь и я с Вятки! воскликнула я, читая его письмо. Родилась я в Кирове, в бывшей Вятке, куда была эвакуирована Военно-медицинская академия, где ее и окончил мой отец.
Потом волею судеб стала я писать и прозу, и странная закономерность читательского поведения открылась мне: читавшие стихи писали письма, а читающие прозу стремились засвидетельствовать лично, они звонили в дверь и развязывали веревочку на дачной комаровской калитке.
Хотя, конечно, и письма присутствовали, и телефонные звонки, то была эпоха, предшествовавшая компьютерной переписке.
Женщина в летах, позвонившая по телефону (она упросила, чтобы в редакции журнала «Нева» дали ей мой телефонный номер), очень взволнованная, только что прочла в «Неве» роман «Сказки для сумасшедших». «Моя дочь тоже училась в Мухинском, — сказала она, — и давно живет за границей, я ей „Неву“ уже послала. И знаете, что я сделала, когда прочла эту вашу вещь? Я отправилась на Соляной переулок, поднялась на галерею Молодежного зала и смотрела, есть ли на полу описанный вами прямоугольник, помечавший подземную комнату Спящей, а потом спустилась в зал и искала эту метку на полу».
А прочитавший первую прозаическую повесть «Ночные любимцы», тоже опубликованную в «Неве», молодой человек из маленького сибирского городка написал мне: «Вы вернули мне чувство игры, утерянное мной в жизни». Он прислал мне открытку с неизвестной мне картиною Ватто «Комедианты», с которою ассоциировался у него текст «Ночных любимцев».
Читатель из Подмосковья, прочтя «Архипелаг Святого Петра», тоже прислал мне открытку с замечательной старинной обманкою. «Я редко бываю в Ленинграде, — писал он, — приезжаю очень ненадолго, но, может быть, Вы найдете для меня час, мне бы хотелось угостить Вас каким-нибудь замечательным вином».
Долгое время угостить меня вином хотели то одни читатели, то другие, как в просторечии говаривали, «мне поставить»; мне уж стало на ум приходить — уж не кроется ли в текстах моих какой-нибудь потаенный тест на алкоголизм? Терялась я в догадках, пока идея эта не осуществилась, материализовалась, наконец: читательница с Дальнего Востока прислала мне по случаю с нарочным бутылку с названием «Семь сибирских трав». И стихло всё.
Должна заметить, что писавшие письма читатели мои стилисты были отменные, слог их писем удивлял меня, то ли преподавали литературу в школах долгое время великолепно, то ли были они как на подбор талантливые люди.
Не помню, кто переслал мне отрывок сочинения школьника из Москвы, избравшего темой сочинения своего один из моих романов: он разбирал одно из предложений длиною чуть ли не в полстраницы, — чего я и сама-то не заметила...
Сын моей подруги, переводчицы Веры Р., Никита, летел в Москву, программист, компьютерный юноша, участник встреч в Сколкове; сосед его сказал спутнику своему, что нашел, наконец, современного писателя, которого читает постоянно, назвал мою фамилию, и Никита, отвернувшись к иллюминатору, с интересом (до Москвы, до посадки) слушал, как пересказывает своими словами человек книги, которые Никита знал и читал сам.
О сыне другой моей подруги, не желавшем читать вообще, мать рассказала: «Я дала ему почитать твою прозу. Можешь себе представить, через три дня он принес мне книжку твою и положил на стол». — «И что это значит?» — спросила я. — «Раньше, что я ему ни предлагала, вбегал он в мою комнату через полчаса, швырял книгу в дальний угол и кричал: „Отстой!“»
Одна встреча с читателем произошла при, как сказали бы в старые времена, роковых обстоятельствах. Мой младший сын, тяжелый аутист, в переходном возрасте впал в натуральное буйство. Мы долго держали его дома, малоконтактного, боящегося людей, симбиотически связанного со мною по диагнозу (у аутистов существует так называемый «симбиоз с матерью»; когда хотела я выйти из дома, он бился головой о дверь, один раз даже до легкого сотрясения мозга), терпели драки, битье посуды, киданье на пол тяжеленных книжных шкафов в полный рост. Но когда в форточки полетели кошки — с шестого этажа (белый кот во двор, в снег, потом лечили ему лапу и вылечили, возили в ветеринарную клинику при цирке; а маленькая любимая ласковая кощонка Дуська на асфальт улицы, по счастью, не под машину и не насмерть, мы видели ее бегущей вдоль дома противоположной стороны) — я заперла буяна, побежала искать животное, и снизу, со двора, по мобильнику вызвала психиатрическую службу, чтобы отвести его в районную больницу на Обводный канал, из окон которой виден был Патриарший сад Александро-Невской лавры и семинарии. Едва вернулась я домой, набегавшись по подвалам и дворам, запыхавшись после напрасных поисков, как приехал врач с санитарами. Врач, высокий красивый человек лет сорока, быстро заполнил свои бумаги и ждал: я одевала присмиревшего пациента, руки у меня дрожали, я долго шнуровала его ботинки. Тут доктору попались на глаза только что вышедшие «Ночные любимцы». «Так вы Галкина? — спросил он. — Это вы написали „Архипелаг Святого Петра“? Нет ли у вас дома экземпляра? А то у нас с друзьями на две семьи одна книга». — «Увы, нет, — отвечала я, — у меня у самой одна. Если хотите, я подарю вам эту, новую». — «Вы ее подпишете?» — «Извините, не смогу, — отвечала я, — у меня руки дрожат».
Однажды, в те времена, когда я еще не писала прозы, а вторая книга стихов никак выйти не могла, шла я по Невскому в глубокой грусти; безденежье, одиночество, подъемы в седьмом часу утра, долгие поездки на службу, судьба разведенки с маленьким ребенком на руках — старшему моему тогда было года два — все это внезапно достало меня в пути. И встретился мне мой однокурсник, Сима Островский, Сима было прозвище, звали его Юлиан, он был джазмен, лучший тромбонист города, в институте мы представляли его знакомым: это Сима, он у нас саксофонист; и он поправлял нас, это вы все сексофонисты, у меня тромбон. «Галкина, ты ли это? Куда грядешь в таком миноре?» Я объяснила — вот книжка не выходит и т. д. «Выйдет, — сказал он, — куда она денется. Не тушуйся. Я твоих книг самый преданный и верный поклонник и почитатель, верен до гроба, к тому же чист, как первый снег, потому как ни одной твоей строчки не читал и не собираюсь. Лучше я тебе сыграю. Ты глянь, какую я только что флейту пикколо прикупил!» Мы стояли на углу Невского и Марата, в те годы поведение горожан вольностями не отличалось, никто не играл на скрипке либо аккордеоне в подземном переходе и у метро, прохожие смотрели на нас почти осуждающе, звучала маленькая серебристая волшебная флейта, и когда музыка стихла, вся моя печаль растворилась в сыром городском воздухе.
Певица Ольга Петрусенко, первая исполнительница, соловушко, вокального цикла Наталии Волковой, любимой ученицы Бориса Тищенко, на мои стихи, переехала в Минск, вернулась в Белоруссию, куда увез ее молодой муж Михаил Новоселов. В 2009 он написал мне письмо. Хотя уже царила эра эмейлов, письмо было старых традиций, в почтовом конверте: «...уж простите, что мучаю своим мелким почерком, давно бумажных писем не отправлял. Но призыв Ваш — „Пишите письма“ — воспринят был как директива, сижу, пишу». «Так получилось, — писал Новоселов, — что вместе с женой, Олей Петрусенко, я привез из Питера и Ваши книги. Замечательное оказалось приданое! Ваши книги — это то, чем хочется поделиться. А теперь хочется поделиться с Вами впечатлениями читателей — банковских служащих Беларуси (география обширная, благодаря межбанковской сети Вас читают в Гомеле и Бресте, в Гродно, Новогрудке и Кобрине, но, конечно, больше всего в Минске). Мы с Олей немного поспорили — насколько Вам могут быть интересны наивные и непрофессиональные отзывы: прилагаю на пробу три письма. Это не критика, это благодарность. (...) О книгах Ваших, — писал он, — можно спорить долго, они не отпускают (не дай Бог начать чтение вечером — как в детстве, до утра читать придется!) — и после прочтения тоже не отпускают».
Молодая женщина и молодой человек, «банковские клерки» (как называл свою компанию Новоселов) из двух белорусских городов обсуждали «повествование в историях» — «Ошибки рыб». То была беседа в духе появившейся в конце девятнадцатого столетия и во времена Серебряного века импрессионистической критики, ряд свободных ассоциаций на избранную тему. Как всегда, читатели мои замечательно владели стилем, литературу, должно быть, преподавали им отменно, да и собственная одаренность налицо. Одному из собеседников — или то была собеседница? к сожалению, почтовый ящик тех времен из прежнего переносного компьютера был мной утерян по техническим причинам, я не могу процитировать их переписку, но общий смысл ее передаю правильно — «Ошибки рыб» многоголосицей своей напоминали звуки времен года, плеск волны, пение птиц, завывания ветра, шум и шорох осенней листвы, стаккато капели, тишину снега; тогда как второму человеку их диалога полифония повествования казалась городской симфонией в духе Пендерецкого, вот колеса и моторы машин, звон редкого трамвая, гудок, лязг стройки, звуки музыки из одной из форточек, вскрик ссоры, лай собак, ночной кошачий концерт, гудящая под порывами норд-оста жесть городских крыш, а вот промчался мотоциклист.
А в конце их диалога ожидало меня открытие, большой сюрприз.
Я-то думала, что речь идет о перекидываемых по интернету текстах моих; ничуть не бывало! банковский курьер, развозивший документацию и прочие пакеты по разным городам банковских филиалов, возил с собой и книги мои; привозил, скажем, очередную книгу в Гродно, оставлял ее там для читателей, забирал в Кобрине уже прочитанную, чтобы передать ее в банк Минска и так далее. Сюжет был необычайный, неожиданный, поразил он воображение мое.
Нехватало только того, чтобы курьер передвигался между городами не на поезде, не колесным транспортом, не самолетом, а на коне. Несколько позже, впрочем, возник и конь, в поэме десятилетнего Новоселова-младшего под названием «Приключения императора» (китайского). Император «припарковал коня» возле пещеры мудреца Ми-цзу. Я передала, грешна, этого левушкиного припаркованного коня своей маленькой пишущей романы героине «Начальника всего»...
В отличие от меня, прикованной к дому из-за болезни младшего моего аутиста, книги мои вообще тяготели к перемене мест, к географическим названиям, к путешествиям. Знакомые знакомых купили «Хатшепсут» в Нью-Йорке (мне ее один из интернетных книжных магазинов откопал в Ростове-на-Дону), а давно живущая в Дании дочь бывшей сотрудницы моей сказала по телефону, что в одной из библиотек датской столицы видела две русских книги, одна из них была моя, я только не знаю, которая.
Были среди моих читателей и писатели.
Олег Базунов (чьи произведения называл Дмитрий Лихачев «великолепной русской прозою», а самого его «замечательным мастером камерного жанра») стихи мои любил, а к поэмам относился поначалу настороженно и сказал мне про «Возвращение доктора Ф.»:
— В этой вещи боль жизни перекрывает ее глубину.
Подумав, добавил:
— Настоящая машина времени — это искусство.
Лет через пять он внезапно мне позвонил:
— Я прочитал твои поэмы.
Я, опешив, сказала, что думала — давно прочитал...
— Глазами давно, но теперь прочитал на самом деле. И почувствовал в них современную музыку, настоящую, неоклассическую, сложную, как у Шнитке, например, или у Тищенко, или у Уствольской.
— Губайдулиной поэмы нравятся больше стихов.
— Нет, мне стихи твои все равно милее, хотя, возможно, поэмы лучше.
Я постоянно возвращаюсь к мысли — что бы он сказал про мою прозу? Не без страха возвращаюсь, сознаюсь. Однажды Базунов гнался за молодым автором, у которого в рассказе герой погибает, с криком: «Негодяй, что ты сделал?! Ты убил человека!»
Прочтя «Виллу Рено» Борис Стругацкий сказал мне:
— У вас там столько глав, сколько недель в году.
— А сколько недель в году?
— Пятьдесят две, — не без удивления отвечал он.
— Я не знала.
А относительно моей повести «Пенаты» поведал он мне тоже мной не замеченный (!), кстати, момент: у главного героя нет имени, о нем говорится «он»; у остальных героев — у кого отчество, у кого фамилия, у кого прозвище, и только антагонист героя, изобретатель, — обладатель имени, отчества и фамилии.
Я ходила на его семинар, прозу там и начала писать, он читал ее всю.
— Почему вы слушаете меня с таким выражением лица? Я мало кому говорю такие слова, какие вам о вашей прозе.
— Я вообще не уверена, что это проза.
— А что же еще?! — вскричал он. — Ведь рифм-то нет!
— Вы прямо как мольеровский Журден: нет рифм, — значит, проза.
Позвонив мне по телефону, что бывало крайне редко, сказал он:
— Я так обрадовался, что ваша «Вилла Рено» вошла в шортлист «Букера», что на минуту забыл, что я сам туда не вошел.
Обрадовался? Вот тут мы во взглядах разошлись, я считала литературные премии институтом нечестным, недостойным, и мне казалось, когда вошла я в шорт-лист, что мне вымазали дегтем дверь.
Геннадий Гор высоко ставил мои поэмы, считал, что я могу в этом жанре написать всё, что угодно, любая тема сгодится; благодаря беседам с ним — а мы были соседи по Комарову — написана была поэма «Возвращение доктора Ф.». После его слов про «что угодно» начала я писать маленькую поэму «Фрак Ухтомского», не дописала, потом она стала главою «Виллы Рено».
Другой сосед мой по даче, дядя Саша, тренер, игравший когда-то с нашими мальчишками в футбол на комаровской околице, подозвал меня к забору и сказал:
— Я прочитал вашу «Виллу Рено». Политически я не во всем с вами согласен, но по-человечески я с вами.
А Олег Балмасов, живший на другой стороне Комарова, над обрывом, на морской стороне в отличие от нашей лесной, закончивший школу для детей с ограниченными возможностями (хотя мы наблюдали и его неограниченные, столько раз, приезжая зимой, откапывал он от снега бабушкино крыльцо и входную дверь, чтобы могла она выйти из дома, такие горы дров колол он ей на зиму, столько воды натаскал из старого колодца), любитель литературных и музыкальных вечеров, на которые постоянно сопровождал бабушку, и паломнических поездок, один из солистов церковного хора (на одном хоровом концерте посчастливилось и мне побывать, был он солистом романса Баснера «Белой акации гроздья душистые» из фильма «Дни Турбиных»), читал своей бабушке, Людмиле Владимировне Балмасовой, Милочке, любимой внучке Ивана Петровича Павлова, мои книги вслух.
А маленькая комаровская поселковая библиотека во главе с Еленой Цветковой, где все встречались, виртуально ли, реально ли, писатели и читатели, достойна, по моему разумению, какого-нибудь подпункта в книге Гиннеса, поскольку по личной инициативе собрала сто пятьдесят тысяч рублей и переиздала «Виллу Рено». С чудесной зимней фотографией зимних кованых ворот (фото краеведа Александра Браво) виллы, то есть, с уже несуществующим пейзажем; с видом станции Келломяки с жителями, героями произведения, и с застольем в саду Виллы Рено, где пьют чай персонажи, стоит Татьяна Орешникова, а сестра ее Маруся смотрит читателям в лицо.
Одна из «книг вслух» была записана для Общества слепых по просьбе Общества, но я не знаю, как она звучит, знаю только, что ее читают.
Мне остается поблагодарить тех, кто выставил в интернет мои тексты, благодаря им смогла я выпустить свой двухтомник («Корабль и другие истории» и «Архипелаг Святого Петра»), у меня в компьютере некоторых электронных версий не было.
А также повиниться перед писавшими мне письма, я никогда на письма не отвечала, не только потому, что в сутках моих на то времени отпущено не было, но и потому, что меня бесконечно смущали высокие слова, которые обращали ко мне читатели мои.
Чужие тексты
В одной из старых папок с записными книжками нашла я этот автограф и приведу его, сохраняя орфографию автора.
ОТЗЫВЗаслуженный деятель науки проф. Вл. Мышъ
О профессоре В. С. Галкине, участнике конкурса на замещение кафедры патологической физиологии с клиникой в Московском Институте для усовершенствования врачей:
Профессора В. С. Галкина я знаю: 1) как студента медицинского факультета Томского Университета, 2) как штатного ординатора вверенной мне Факультетской Хирургической клиники при Университете, 3) по его последующей работе в хирургических клиниках профф. В. А. Оппеля и С. П. Федорова (Нейро-хирургический институт), 4) как самостоятельного больничного специалиста-хирурга и, наконец, в 5) по его работе в течение последних лет в лаборатории А. Д. Сперанского.
Такое близкое и непрерывное знакомство с проф. Галкиным на протяжении всей его научно-практической карьеры дает мне основание и право характеризовать его как исключительно работоспособнаго, высокоодареннаго и талантливаго молодого ученого, имеющаго за собой значительную и высоко-качественную научную продукцию, доказавшаго на деле выдающиеся хирургические способности, равно и преподавательские навыки. Не может подлежать сомнению, что в лице проф. Галкина мы имеем одного из наиболее достойных представителей молодого поколения научно-образованных хирургов, имеющаго все данные к занятию клинической хирургической кафедры и к дальнейшему продвижению на путях научно-практической хирургии. Новосибирск 5 апреля 1935 г.
Отзыв этот на пожелтевшей веснущатой бумаге написал лиловыми чернилами острым четким красивым почерком великий сибирский хирург Владимир Михайлович Мыш.
Моя американская невестка Анка дружит в Америке с Наталией, женой правнука Владимира Михайловича: мир тесен.
Владимир Михайлович, человек храбрый и благородный, заступался за репрессированного и сосланного в Туруханский край архиепископа и блистательного хирурга Валентина Феликсовича Войно-Ясенецкого, писал письма советской власти, однако, безрезультатно. Войно-Ясенецкий не погиб в острогах и ссылках, прошел все круги ада, получил за свои научные труды Сталинскую премию, был архиепископом Крымским и Симферопольским, ныне архиепископ Симферопольский Лука прославлен и причислен к лику святых Новомучеников и исповедников Российских. Вспомнив его еще раз, понимаешь снова, что святые среди нас, как и в прежние незапамятные времена.
Однажды получила я послание от молодой читательницы, Кати Герасимовой. Она писала, что пришлось ей прожить около года в Астрахани, вдали от родных, от Петербурга, от Комарова: пребывание ее в Астрахани связано было с работой мужа. И там, на южной широте читала она мои книги. А мне хочет она подарить «маленькую заметку-впечатление», поделиться городом, в котором довелось пожить.
Эта «заметка» очень мне по душе, и поскольку нет у меня журнала либо альманаха, в котором могла бы я ее напечатать, чтобы прочел ее и ты, читатель, я поставила ее в собственное произведение, такая длинная цитата, тоже мне, Пьер Менар, автор «Дон Кихота»... Итак:
Екатерина ГерасимоваИюль 2010
МОЯ АСТРАХАНЬ!
Это такое место на земле, где живут животные из Красной книги, где много кошек с осмысленными лицами, где пахнет югом черная душная ночь, где пауки размером с воробья плетут паутины на балконе, где Волга лежит как большая лента цвета Нила и искрит от солнца, где под водой растут деревья и сады цветут из водорослей в каналах, и в них там своя жизнь, где небо почти белого цвета и запеченное солнце, как раскаленное желтое яблоко, где я много еще чего не видела и не знаю, где живет призрак в доме с обсерваторией, где еще почти весь город — это старые здания, где дворы, в которых мангалы, пахнет шашлыком по выходным и лестницы в никуда с проросшими цветочками и ступеньками, где ночью ходить в майке жарко, а зимой ледяные ветра до звона костей, где море какое-то без пляжей, за 70 км, где живут браконьеры, убивают друг друга за рыбу, а эта рыба — единственный, возможно, правообладатель этих вод, где плетется паутина истории разных народов, только вот кто — паук?, — где перекресток муравьиных дорог, где еще существуют базары с соленьями и кореньями, и слышны песнопения во славу Аллаха, где кроме парного мяса никакого мяса нет, где ходят шерстяные зимние коровы важнее машин на дороге, лошади пасутся, и смотрят на тебя как на пришельца, смиренно с такой пронзительной тоской и задумчивостью, где есть паромные переправы, где бывают туманы как густая сметана, и ты влип! Где живут духи предков, слышится музыка барабанов Курмангазы, где кажется, что ты на Луне, где бывают ливни и превращаются в океаны, где я хожу на работу в офис, и часто смеюсь, где-то на юге, где не бывает весны и осени, только лето и зима, где разноцветные мечети и православные церкви, где мироточат иконы. Где много фотолюбителей и музыкантов, где водятся горячие южные мужчины и женщины, где бывают стрелки из 90-х, и концерты американских джазменов, где живут финны, итальянцы, англичане, немцы, едят в Сабвэе, иногда бухают водку, а потом пьют пиво в ресторанах на берегу, купаются в бассейне и заставляют страдать русских девушек, где непонятно почему вместо почему — зачем, где живут здоровые крепкие и земные люди, и те, кто любит поговорить между строк, где губернатора можно рукой потрогать, когда он на набережной гуляет, где готовят райские молочные коктейли, мятный, брусничный и клюквенный — самые лучшие! где лежишь на берегу и кто-то неизвестный в реке колбасится и взбивает воду, какой-то плавающий зверь, где вобла вяленая вместо витаминов, где есть ерик Черепаха, и Финогенов, а еще Рыча, и другие смешные названия, где живет мечта о Бакинском променаде, где водичка волшебная, где асфальт под колесами автомобиля хочется лизать языком, как соленый сухарик, где заброшенные посты ГАИ, похожие на торты со взбитыми сливками, и остановки как произведения искусства, где маршрутчики курят гашиш, где всегда пропускают пешеходов, где фонари по ночам гудят, а под ними феерически танцуют летающие насекомые и тоже гудят, где бывает тысяча гигантских стрекоз над тобой, как зонтик, где столько новой музыки и фильмов, и разных историй, что жизни не хватит, где в фонтане можно собирать воду в пакет и загорать с ногами в пакете с холодной водой, и эта вода — единственное холодное здесь, когда температура за 40, где никогда об этом не скажут, потому что здесь все 50, и тогда у нас будет три месяца каникул, государство этого не простит, и в ноябре еще можно в футболке разгуливать, где добрые соседи, где так много сверкающих белых джипов, где черешня растет сама по себе, и ты чувствуешь себя живым человеком, чувствуешь землю под ногами и небо над головой, ведь так мало высоких зданий, а Газпром показывает кино, он же везде Газпром, и весь в стекле, как бутылка пива, а пиво!!! где это пиво водится!!! черновар, купец или еще там какое, разливное, как мед, где все бибикают, когда свадьба едет, где всё строго и одновременно очень разболтанно, где кто-то живет в пент-хаусе с видом на Волгу, а кто-то — в вагончике на берегу заросшего ерика, и угощает кофе, и котята выбегают как клубки с шерстью и хочется их всех затискать, где ночью приступ клаустрофобии может начаться где-то на краю земли, какой-то деревни, от темноты, хоть глаз выколи, и кто-то умер по неизвестной причине, где узенькие лазейки между мазанками и велосипед застрянет, где есть связь между Волгой и Невой, где всё как везде и свое собственное время, вкусные дорогие духи и одежда, где показали исландское кино и был настоящий исландский парень, и читал вслух названия по-исландски, где удивишься, как много ночью народа на набережной и поймешь, Астрахань — это центр Вселенной, куда стекаются все потоки воды и связей, где выжженные степи с орлами и журавлями и их брачными танцами, где есть деревни китайцев с выращиванием риса, где закрываются ставни в центре города, где ручная саранча, арбузы и дыни, где все летние слова перевесят зимние, где не грустно от того, от чего обычно падают слезы, потому что солнце как благояр, невозможно ходить без улыбки, невозможно напрягаться и быть несчастным, невозможно представить, что бывает что-то другое, когда Эйваз берется за дело [смайлик]. Где неподалеку священная гора со спящим великаном на ее восточном боку, и поле с красными маками, где буди и в завтра, где еще столько всего до фига, что мне не хватит сил договорить, ни плохо, ни хорошо, но удивленно, где мысли сбываются через секунду, где воздух разрежен и не забит ерундовыми желаниями, где люди живут просто, а некоторые — богаче царей, где когда-то было очень грязно и девушки нанимали извозчиков, чтобы доехать до соседней парадной, где однажды открылся источник природного газа, горячий гейзер, и три года люди ходили и получали там бесплатную горячую воду, где всего одна пышечная, только открылась и я скоро туда загляну, где есть липовая аллея и замок цыганского барона, где иногда тебя не понимают, как и везде, где чувствуешь себя самым обыкновенным и хорошим, где спишь, как блаженный, и видишь сны, где любит отдыхать Путин, и тебя почти на руках держат милиционеры, чтобы не переходилась дорога во время его проезда, где Петруша I мечтал сделать третью Венецию, навязчиво мечтал и лелеял, и поэтому иногда кажется, что ты потерялся в Питере, где бывает оглушительная тишина в зимних дворах и снежинки с фонарей как будто закапывают тебе глаза атропином, где все так рано ложатся спать и все дома выключают свои окна, где если хочешь мороженое — оно будет через минуту не по твоей воле (и по твоей тоже), где никогда не достроят музыкальный театр, где есть подруги, где есть быстрые машины и приключения, где всё интересно, где я тоже сейчас есть случайно (?).
И этот чудесный хазарский текст мне еще милее оттого, что в Астрахани сто лет назад родился Клюзнер.
А вот третье эссе.
Не так давно получила я его по электронной почте от подруги.
Евгения Куприянова
ГИМН КОТАМ
Светлой памяти моего
незабвенного кота Маркиза
Мое сердце навсегда и безраздельно отдано гладкошерстным дядькам-котам всех мастей, элегантным и брутальным.
Очень поощряются восьмерка на лбу, наличие толстого хвоста, короткая борцовская шея и мощные при ходьбе лопатки, мышцеватые когтистые лапы, толстые ляжки, шикарные штаны и крупный горделивый предмет мужского достоинства.
А также — бархатные чехольчики для острейших кинжалов, стоптанные пятки, голые беззащитные ладошки, боящиеся щекотки, большие усы, плюшевые щеки, замшевые уши, сладостные уста и влажный нос, мудрый всезнающий гипнотический взгляд и особый антимольный запах котовой шубы!
Прибавить к этому громкие оперные вопли, разнообразное мурчание (от нежного убаюкивающего и едва слышного заговорческого — заговорщицкого? — до страстного и самозабвенного), бодание в ноги и хорошо рассчитанное путание в ногах (чтобы хозяйка упала и уронила фарш), бандитское наглое потрошение сумки с продуктами, вис на когтях за край кухонного стола с одновременным беспорядочным боданием под локоть и готовностью подцепить когтем вожделенный кусок, демонстративную заточку кинжалов, безумную беготню по всей квартире с торможением на поворотах, а потом сонную расслабленную негу во весь рост на полу на самом ходу и, наконец, комфортное наблюдение на недосягаемой высоте со шкафа за суетной мельтешней людишек (как за мышками-мошками).
А если еще вспомнить о врожденном кодовом пристрастии к прекрасному и его брезгливой болезненной чистоплотности, которая заставляет трудягу сначала подолгу с остервенением, грохоча подносом, загребать за собой бархатной перчаткой в туалете, а после этого невозмутимо разлечься на стопке выглаженного постельного белья и тщательно до самозабвения часами отмывать от скверны бархатные перчатки и свое велюровое мужское достоинство, — то получится Гимн Котам!
Через некоторое время пришел постскриптум:
Р. S. Дополнение к Котогимну. Забыла еще добавить к «устам сахарным» — «бородушку масляную, небритку» георгиевскую! Также, поправляя себя, уточняю: «пышные штаны» только у сибиряков, а у наших европейских короткошерстных котов-дядек изысканные плюшевые галифе.
А еще передние лапы, уютно сложенные кренделями по-купечески, да два недреманных ока, — полуприкрытые янтарные смотрелки.
Вагонная сцена
Михаил Копылков дважды видел в электричке женщину, которая просила милостыню; была она огромна, слоноподобна, просила Христа ради; наконец, разглядев среди пассажиров одного, который не подал ей да еще и отвернулся, начинала она осуждать его, такой-сякой, бедной нищенке копейки жалко, живешь припеваючи и т. д. Постепенно заводясь, доходила она до воплей, начинала рыдать в голос, а, дойдя до конца вагона, падала на скамейку, обессиленная, и засыпала. В разные дни, в разных поездах сцена повторялась до мельчайших подробностей.
На лекции
Светская дама, российская писательница, читает в Соединенных Штатах лекцию студентам.
— Я приехала к вам из страны, где главный поэт — потомок темнокожих, имевший собственных белых рабов...
Зал улыбается, она продолжает:
— ...и его застрелил на дуэли красивый белокурый иностранец нетрадиционной сексуальной ориентации, особо не любивший нашего поэта за то, что тот был любитель женщин.
И зал вскрикивает в едином порыве:
— Гоу хоум!
Чис уброло
В юности Светлана с Павлом жили в комнате коммунальной квартиры неподалеку от Нарвских ворот. Соседями их были старик со старухой, совершенно брейгелевская пара.
— Ты не смотри, — говаривала Свете старуха, — что старик мой пьяный и ссаный; он у меня партейный.
Однажды Светлана, придя с мужем из мастерской или из гостей поздно, нашла на своем кухонном столе записку от старухи на кривом-косом клочке бумаги, написанную детским почерком двоечницы малолетней: «чис уброло». И недоумевала: что бы это значило? Может, прозевала она свое дежурство по уборке, а старуха убралась чисто вместо нее? Но дни дежурств она перепутать не могла. Утром выяснилось: Павел забыл в ванной свои часы, старуха убрала их, положила в ящик стола.
Больше ничего от стариков-соседей в памяти Светланы не отыскалось, ни имен, ни биографий, незнамо откуда взялись, неведомо как жили, кем были прежде; уброло их чис судьба, даже записки не оставила.
Спешился бедуин
Некогда купила я коробок спичек из города Пинска с бедуином на верблюде среди пальм, графика, силуэты; этот коробок фигурирует в романе «Пишите письма».
И что же? Покупаю семь лет спустя — на днях — упаковку спичек, достаю коробок... спешился мой бедуин! Стоит, держит верблюда в поводу, глядит вдаль, никаких пальм, нет ни оазиса в помине, ни миража: барханы пустыни. Причем, на сей раз коробок из Гомеля.
Так, с двумя коробками спичек в руках, встретила я начало череды несчастий високосного года.
Соловецкий мираж
Елена Цветкова, заведующая комаровской библиотекой, прислала мне фотографию миража, увиденного и сфотографированного ею прошедшим летом на Соловках. Когда спросила я — где именно, она отвечала: это Заяцкий остров, место непростое, то ли капища древние тут были, то ли древние захоронения, задолго до войны велись раскопки, а во времена ГУЛАГа была колония для штрафников и беременных женщин, много лагерных могил, в том числе младенческих. На острове всюду мостки, по ним и ходят, тут всё растет медленно, в ареале раскопа двадцатых годов еще не заросла травою земля, одевающаяся в растительность тундры.
— Тут миражи постоянно, — сказала женщина-экскурсовод, — всегда разные.
На присланной мне фотографии на горизонте видна была неземная темная конструкция, то ли увеличенная наковальня, то ли платформа, то ли распластавший крышу с растрепанной стрехою сарай из фильма Тарковского. Большинство здешних заяцких Соловецких миражей нон-фигуративны, как выражаются искусствоведы, то есть как бы беспредметны, трудно угадать что это, и напоминают они тени от сожженных в дни Святочных гаданий комков бумаги.
На излёте
На излете сна с дачной местностью, незавершенной жизнью полуразобранных старых (с пристройками без окон, без дверей) и недостроенных новых домов, на чьих верандах и террасах горели бумажные китайские фонарики, на одном чердаке хлопнуло окно, и сказал из окна некто:
— Сузилось сознание мое, Секлетея.
И я жалела, что проснулась, недослушав ее ответа, и никогда не узнаю: а его-то, его, как его звали?
Зубная боль
Из-за аллергии на местные обезболивающие средства зубы много лет лечили мне под общим наркозом. К XXI веку клиник, занимающихся таким лечением, в городе осталось две: в районе Красного Села и в Озерках. Существовали, конечно, частные лечебные заведения, но не было уверенности, что все они одинаково отвечают за свою работу. И когда к ночи зубная боль, длившаяся сутки, одолела меня вконец, я, вызвав такси, отправилась с Тверской своей улицы (от Смольного, то есть) в единственное зубоврачебное лечебное заведение, работавшее в городе ночью в выходные дни, — на Авангардную улицу Красносельского района.
Встретил меня ночной форпост приемного покоя, огромный темный неосвещенный парк с разбросанными в нем корпусами клиник (самый маленький двухэтажный, где лечат зубки умалишенным под щадящим наркозом, уколом в вену, там когда-то лечили моего младшего сына, аутиста; самый высокий в семь этажей, светившийся в ночи подобно океанскому пароходу). Шумели на ветру, раскачивая чернеющие купы крон, деревья, вели незнамо куда таинственные дорожки, только посвященным было известно, как пробраться к нужному дому, не спала скорая помощь всех профилей, все дежурные врачи ее, все были отчаянно молоды, доктора, сестры, стар только один санитар, постоянно прибывала, приращиваясь, потом растекаясь по клиникам парка, разношерстная толпа больных, должно быть, это была больница для бедных, врачи старались помочь всем, работая неустанно, и казалось: будущее уже тут.
Молодой доктор осмотрел меня, сказал: направления нет, рентген сделаем сами, общий наркоз, конечно, лишняя сложность, да у нее остомиелит, оперируем, сейчас отправим в корпус номер такой-то. Я спросила его — смогу ли я после операции вызвать такси? Какое такси, вы что, сказал он, после наркоза останетесь до завтра в больнице. Но это невозможно, сказала я, муж мой остался на ночь с нашим младшим, мне надо вернуться, я думала, вы сделаете мне укол в вену, я отлежусь часок и уеду, мне так должны были удалять зуб в Озерках, но в понедельник, а сейчас выходные, и мне больно. У нас нет легкого наркоза, сказал он, только тяжелый, вы после него будете лежать до утра. Тогда я ухожу, сказала я, вот только как мне дожить до понедельника. Он выдал мне несколько таблеток обезболивающих, велел принимать то-то и то-то, и я вызвала такси и поехала обратно.
И поехала я сквозь ночь с Авангардной на Тверскую.
Когда ехала туда, в ночной парк дежурной больницы, проехала по Фонтанке, неподалеку от любимого института, лучшие дни нашей жизни, Мухинское, Муха, Штиглица, мимо Летнего сада, где жила, а не просто гуляла, в детстве и юности, Инженерного замка, где работала дизайнером на студенческой практике, была без памяти влюблена вприглядку в прекрасного человека, мимо дома друзей юности Абрамичевых, дарившего детские радости цирка, Дворца пионеров, куда ходила пять лет в левинский легендарный кружок рисования, мимо дома композитора Клюзнера возле дома Толстого, дома художницы Малевской-Малевич и археолога Флигельмана, Военно-медицинской академии (морская база на месте Обуховской больницы), работала там год после школы чертежником-картографом, дома великолепного доктора Ревского, лечившего всю нашу семью и наших детей, больницы Чудновского, с которой мрачные воспоминания связывали меня, дома Державина, где бывала в гостях у Чечулиных, дома акварелиста Сергея Захарова, брата бабушки моей, госпиталя, где умер молодым мой тяжело болевший отец, мелькнули четыре башенки расчетверенного Калинкина моста, близнеца Чернышова моста с моего первого в жизни этюда с натуры. Потом проскочили мы дом у Нарвских ворот, где прежде жили Абрамичевы, дорогу, по которой ездила я навещать старшего сына в казарму.
К обратному такси снова пробежала я сквозь темный наполненный ветром парк со светящимися окнами разбросанных во мгле корпусов, я расплакалась в таинственной компании прекрасных малоразличимых дерев.
На пути обратно мы проехали улицу, где жил ребенком дед Галкин (в квартире Семена Потаповича и Елены Яковлевны, родителей своих), я увидела огромную толстую (дроболитную?) башню на другом берегу Обводного почти в створе этой улицы (или одной из соседних, «Разве Можно Верить Пустым Словам Балерины», Рузовской, Можайской, Верейской, Подольской, Серпуховской, Бронницкой), вокзал, откуда идут автобусы в прекрасный Валдай моего детства, Волково кладбище, где лежат Павловы, Олег Базунов, Тищенко, а вот дом, построенный Ипполитом Претро, двоюродным дядей моей тетушки Коринны. Концертный зал, стоящий на месте взорванной милой Греческой церкви.
Ночной распластавшийся город был огромен, в нем было много ночных прохожих, веселых идущих из гостей и театров, а кто-то и с работы. По темным кварталам от людных мест к безлюдным гулким, сшивая их траекторно, летал ветер. Городу пришло на ум показать мне всю мою жизнь сквозь зубную боль и игры своих фантастических пространств.
Томская котлета
Дедушка и бабушка Веры Резник учились в Томском университете на медицинском факультете; но там же учились и мои бабушка с дедушкой, Анна Захарова и Всеволод Галкин. Верин дед был осетинский князь, и я вспомнила бабушкины рассказы (и рассказы ее сестры, курсистки Елизаветы) об одном осетинском князе, которого все любили и уважали, но слегка над ним подтрунивали. В студенческой столовой, в частности, прятали его тарелку со вторым блюдом, и он — к величайшему удовольствию этих шалопаев — вставал из-за стола, вытянувшийся в струнку, с прямой спиною, с гордой посадкой головы, и произносил, не крича, но так, что слышно было за каждым столиком:
— Кто испил мой кóтлет?
Не думаю, что в Сибири, в Томске морозном было несколько осетинских князьев, и почти уверена, что речь шла именно о Верином деде.
Такие цветные
Почему тексты Библии такие цветные? Ведь там нет описаний. Почему видим мы воочию неяркие цвета юга, складки одежд домотканых, окрашенных природными красками, умбру, индиго, почему видим мы серебристую пыль на дорогах, лиловые тени смоковниц, густую зелень лавра и нежные колера виноградных гроздей? Прозрачно-голубой блеклый воздух пропитывает буквы Нового Завета и возникает в пейзаже, почти привычном взору потомков поколений, постоянно читавших Библию.
Из записных книжек
Однажды в поисках точного названия и выходных данных одной из прочитанных давным-давно полузабытых книг, вытащила я из разных книжных шкафов и с полок все свои многочисленные записные книжки и принялась их листать, время от времени, почти забыв о цели их рассматривания, погружаясь в чтение. Были среди них невеликого формата, почти телефонные (да и собственно телефонные), карманные, livres de poche, побольше, поменьше; иные, дареные, предназначенные служить еженедельниками гипотетическим деловым людям, напоминали среднестатистического габарита книги толщиною сантиметра три с половиною. Попались несколько фешенебельных томиков с золотым обрезом в кожаных переплетах, с карманчиками для визиток перед форзацами (выдавших мне к радости моей фотографии любимых и родных людей), с элегантными кожаными тоненькими закладками-хвостиками. На простецкие телефонные наклеивала я разные картинки, цветные фото и репродукции из «Курьера Юнеско», «Проекта», «Domus’a», незнамо откуда еще, что делало их обжитыми, красивыми, притягательными, моими лично.
Состав текстов, переписанных разными почерками моей рукою (в спешке, в ночной полумгле, в клочке дневного почти спокойного свободного времени, в автобусе или трамвае) разноцветными чернилами фломастеров, шариковых, гелевых либо капиллярных ручек, маркеров, ушедших в прошлое перьевых авторучек, наполняемых продававшимися в канцелярских лавочках полузабытых дней чернилами, — черными или синими, — а порой и карандашом, был необычайно пестрый. Я выписывала абзацы и периоды из библиотечных и чужих книг, которые нельзя было потом достать с полки, не всегда художественная литература, частенько научно-популярная, иногда справочники, а вот тут вклеен листок отрывного календаря, просвещающий оторвавшего его маленькой обратной стороною, чуть дальше газетная статья. Встречались дневниковые записи, всплывал в памяти разговор, день, час. Рисунки, наброски, иллюстрации к еще не написанной прозе, черновики стихотворений.
И что-то это мне напоминало, только я не могла сообразить — что.
Борхесианские смеси рассказов, пересказов, историй, — несомненное наследие Вавилонской библиотеки, — поджидали меня под каждым переплетом.
Довершали картину разнообразные типографские таблицы первых страниц еженедельников и телефонных книжек: переводы из единиц в единицы мер и весов стран и народов, коды городов, временные пояса, названия столиц, соотношение размеров одежды и обуви, соотношения температурных шкал, dati importanti, национальные праздники, среднегодовая температура, дни именин, названия денежных единиц, географические сведения, адреса музеев и гостиниц, глубины морей и даже названия морей и кратеров Луны.
Вот малая толика текстов из записных книжек.
«Шестилетний Саша сказал мне:
— Он так быстро бежал, что обогнал свою тень».
«И по той причине, по которой я иногда дурачусь и брежу, на свадебном пиру я был трезв».Радищев
«Измерцался яхонт мой, потух.Владимир Даль
Примерцались мне глаза твои.
По моде, и мышь в комоде.
Молчан — собака, кусающая исподтишка.
Морской ладан — янтарь.
Морская крапива. Морское желе — медуза».
«Прогресс есть именно та форма жизни, при которой человеческий род может вкусить наибольшую сумму страданий, стремясь достигнуть наибольшей суммы наслаждений».Николай Федоров
О Ницше: «сверчеловек-недоросль».
«Во всех монастырях Афона принято, что вышедшие возвращаются до заката. Солнце скроется, и кончен земной день, нечего путать и волновать мироздание своими выдумками.Б. Зайцев. Афон
Впрочем, может быть, истинная библиотека и вообще должна быть бесцельна. Еще вопрос, следует ли выдавать из нее книги.»
Репетиция в Зоологическом музее. Хор под китом.
Хойл пишет о том, что всякое существо, знающее слишком много и слишком о многом вещающее, как бы «заглатывается» пространством, образующим вокруг него зону непроницаемости, и существует в изоляции.
«На больших высотах человеку изменяет сознание и ясность мышления; он легко впадает в депрессию и склонен к неадекватным реакциям».Морис Эрцог. Аннапурна
Наполеоновские французы звали башкир из русских войск «амурами» за их луки и стрелы.
«Жвачные жуют свою жвачку всю ночь.А. М. Вейн. Три трети жизни
Спят они или бодрствуют, не поймешь.
Многие люди спят с полуприкрытыми глазами; у китайцев глаза во сне всегда полуприкрыты, такое уж у них строение. А что, спросите вы, толку в закрытых глазах, если уши все равно открыты.
В медицинской литературе описана целая семья сомнамбул, состоявшая из шести человек: по ночам все шестеро собирались в столовой, молча пили чай, а затем расходились по своим комнатам».
Патриарх Никон основал три монастыря, имевшие общий замысел: Иверский монастырь на Валдайском озере и Крестный монастырь на озере Кий в Белом море (образно воспроизводившие одноименные монастыри Афона и Палестины) и Воскресенский Ново-Иерусалимский монастырь недалеко от Москвы в излучине реки Истры («в образ и подобие» Святой Земли). Топография и топонимика этого комплекса воспроизводили места, связанные с событиями земной жизни Иисуса Христа. Русская Палестина создавалась как грандиозная икона христианской Палестины.
Некогда оптинский старец Варсонофий называл монастырь «отблеском рая». В Валдае все видели ежедневно остров с отблеском рая, видением Афона, всё мое детство смотрела я на него в окошко домика на Февральской улице и в чердачное оконце дачного дома на Образцовой горе, называемой Бросихою. В валдайском Иверском монастыре издана была книга «Рай мысленный».
Монастырь на острове был для жителей зрительной и духовной доминантою, неважно, осознанно или бессознательно, стремились туда доплыть, вплавь ли летом (и многие пловцы добирались, преодолев трехкилометровый озерный первый плес), на веслах ли легких озерных лодок, на маленьком ли пароходике, отходящем от пристани слившегося с Валдаем села Зимогорья, на лыжах ли в зимний ледостав. С тетушкой Лизой или с соседскими ребятишками ходила на лыжах к монастырю и я, однажды там, вдалеке, мелькнуло на белом снегу яркорыжее пятно перебегавшей с островка на островок маленького архипелага лисы. Но кажется мне, что зимой никогда не достигали монастырских стен, словно превращавшихся в горизонт, «линию, удаляющуюся по мере приближения». Тогда как летом, на лодке, — всегда оказывались там, на обратном пути заплывая по заросшим осокою протоке (путь, известный только посвященным...) в крохотное внутреннее Глухое озеро, чтобы набрать там букет визионерски белых лилий и медово-желтых кувшинок-кубышек. Из путешествия на буксире возвращались без букета, находившись вдоль монастырских зданий, пробродив по монастырскому двору под арками, вокруг храмов. Храмы были закрыты, стены изрыты оспинами разрухи. Всё ждало: уже не лагерь для малолеток ГУЛАГовских времен, не туберкулезный санаторий, сменивший лагерь, еще не святые места. Впрочем, видать, такое намоленное было пространство, что и на наш век хватило. Только в конце двадцатого века узнала я, что в двадцатые и тридцатые годы приговоренных или просто обреченных расстреливали почему-то именно на берегу, и последний взгляд их обращен был, должно быть, на Иверскую обитель. Вдоль берега и бежали с детьми на руках в первый и последний налет фашистской авиации во время войны.
Одна из любимых моих старых фотографий — портрет Алексея Николаевича Ржаницына, мужа тетушки Лизы, Лилечки, на зимнем озерном льду, в пимах и малахае, в какой-то сибирской, что ли, шапке и башлыке; фото довоенное, еще не попал в плен, не бежал из плена, не отправлен в лагеря, не выпущен умирать; на обороте надпись: «Ловля рыбы на блесну». Домик доктора Ржаницына стоял на берегу, на Февральской улице. Вот только я не знаю, сидит ли дядя Лё (их с женою после приезда с Дальнего Востока звали Ли и Лё) лицом к монастырю или лицом к городу, видит ли он свой дом или Иверский образ рая.
«Слово „хаос“ происходит от греческого „chaos“, „расщелина“».Матильда Баттистини. Символы и аллегории
Особое место в символике представляют собой странствия , путешествия внешние и внутренние. Сошествие во ад, возвращение волхвов из Вифлеема, одинокий всадник в темном лесу, пилигримы, паломники, аргонавты, путник. Зачарованный странник.
Ограда — символический образ сада, места, где укрощаются животные страсти темного леса.
Лабиринт как путь к Богу и лабиринт как путешествие по собственному бессознательному. Л. сохраняет секреты сердца, подчеркивая его молчание и скрытность; извилистый путь добродетели, бегущей от порока».
14 октября был у нас в гостях Николай Александрович Козырев. Два лица: одно — светское, в мелких морщинах (у лагерников с Севера и у полярников-исследователей такие морщины от мороза, солнца и снега, да он и был лагерник с Севера), чуть помятое, с улыбкою, лицо человека, беседующего о дачах, крымской обсерватории, храме Махмуда с разницей между Меккой и Востоком на 21 градус и протчая; другое — морщины разгладились, появился лик, значительный, со светящимся взором, запоминающийся навсегда. 150 километров на лыжах из шарашки в главную контору, когда узнал об освобождении. «Пошел, не мог ждать оказии, иногда думал, что не дойду, молился, ложился на спину, смотрел в небо, ел снег».
«Мне кажется, — сказал он, — что природа блеска солнца и человеческих глаз едина». Мы говорили о символике карт, о влиянии на будущее и прошлое, о Шекспире. Он не любил Толстого, — кроме одной книги: «Война и мир».
Рассказ Светланы. Девочка в Киево-Печерской лавре, в пещерах, отстает от экскурсии, она оказывается в полной тьме, в космическом мраке и безмолвии, кто-то берет ее за локоть, она в страхе, это вышел из пещерной камеры-комнатки схимник, молча взявший из рук ее свечечку и зажегший ее о свою. Она выходит из пещер, рассказывает о своем приключении; схимник? переспрашивает экскурсовод, да там больше десяти лет никто не живет.
Люди с советских скульптур напоминают плохих актеров: они не знают, куда руки девать.
«Недавно с размахом праздновали мое восьмидесятилетие, — сказал Бабчин, — такой юбилей вполне можно приравнять к гражданской панихиде».
Тут возникло некое препятствие, несколько страничек из-за приклееных картинок слиплись, я стала их рассоединять, страничный шорох, — и я поняла, что именно напоминает мне чтение записных книжек: шуршащую комнату из произведения Макса Фриша «Человек появляется в эпоху голоцена». В этой вещи Фриша сошедшая лавина отсекает альпийскую деревушку от цивилизации, дорога под снегом, света нет, не работают телевизор, холодильник и телефон. И главный герой, пожилой человек, берется за книги библиотеки своей (рефрен этой вещи: «Остается только читать»). Поскольку его начинает подводить память, он выписывает сведения, которые не хочет забывать (из истории, биологии, анатомии, астрономии, математики и проч.), и развешивает их на стенах, шкафах и полках комнаты. И мы читаем этот фантастический коллаж. Когда дорогу, наконец, расчищают, к дому в Альпах подъезжает дочь героя, застающая отца в любимом кресле, у него инсульт, она только по глазам его понимает, как он рад ее видеть, а вся комната на легком сквозняке начинает шуршать, трепещут в токе воздуха сведения о роде людском.
Так и мои чтения нынешние: вот листаешь, читаешь, удивляешься забытому лет за тридцать, встречаешься с вымыслами, фактами, цитатами, портретами, образами, и в какое-то неуловимое мгновение складываются в единую картину жизни (только ли твоей?) эти разноцветные, разнофигурные, неевклидовой и евклидовой геометрий, остроугольные, плавных линий, текучие или подобные биологическим объектам (идеально неправильные) пазлы бытия.
Жизнь вся, как сказка
Эта старушка, бедно одетая, худощавая, очень аккуратная, не одно лето сидела возле Комаровского пристанционного магазина на завалинке или на деревянном ящике и продавала зелень, мяту, чернику. С королевской щедростью она всегда одаривала моего Алешу мятою, а чернику продавала нам дешевле. Когда я пыталась отдать ей деньги за лишний букет мятный, она наотрез отказывалась: нет, не возьму, как можно, хочу больному мальчику подарить Она из поселка, больна диабетом, двадцать лет на инсулине. «Чернику беру; если возьму, буду продавать». Наполовину финка, говорит она с легким акцентом. Однажды нам оказалось по пути, мы разговорились. В прошлом году у нее утонул на Щучьем озере зять. «Озеро затянуло. Просил, просил внука: отвези да отвези меня на озеро. Тот и отвез. А зять поплыл и не вернулся».
— Как вас зовут? — спросила я.
— Знаешь, молодая была, дура, имя мое мне не нравилось, стыдилась его, а теперь вижу, какое красивое. Василисой меня зовут.
— Как в сказке! — сказала я.
И она отвечала:
— Жизнь вся, как сказка.
Маленький страшный фантастический рассказ из будущего
С утра пошел он в Паноптикум, где стояли чучела его врагов, и включил смех.
Смещение
Есть любовь к книгам, чужим текстам, страсть пересказывать истории от книжных до газетных, от древних до вчерашних и сиюминутных. Один из телевизионных людей (от его цикла передач невозможно было оторваться, мы так горевали, когда они из эфира исчезли, пропали, улетучились) по имени Иннокентий Иванов формулировал это так: «Мы говорим обо всем своими словами». В сущности, такими же пересказом историй занимался и великий писатель Борхес. Пересказываю их и я. История, приводимая ниже, притча о погонщике, встретилась мне в книге «Космос» знаменитого астрофизика Карла Сагана.
В Америке в начале двадцатого века строили в горах большой телескоп. Огромные детали телескопа по крутым узким горным дорогам затаскивали на вершину упряжки мулов. Роль осла в истории рода человеческого с древних времен вообще очень велика, это знают все. Молодой погонщик доставлял на гору механическое и оптическое оборудование, персонал будущей обсерватории. «Он управлял колонной мулов, — пишет Саган, — сидя верхом на лошади, а у него за спиной, положив ему лапы на плечи, все время стоял белый терьер». Погонщик отучился в школе всего восемь классов, но был умен, сметлив, его беспрекословно слушались животные, женщины в него влюблялись. Сам же он влюбился в дочь одного из астрономов и пришел к отцу ее просить ее руки. Отец девушки прогнал его, объяснив, что они не пара: девушка из семьи ученого и погонщик ослов. Тогда погонщик устроился на работу в обсерваторию, — фактически, разнорабочим, мыл полы, помогал электрику. Он опять пришел к отцу возлюбленной просить ее руки («теперь я ваш сотрудник»), и снова был отвергнут. Однажды ассистент, управлявший телескопом, заболел, нашего героя спросили, может ли он его заменить, и он проявил такую старательность и аккуратность в работе с инструментом, что вскоре стал постоянным оператором телескопа. В это время на гору прибыл ученый, которому для научной работы необходим был постоянный наблюдатель, в таковой роли и оказался бывший погонщик; они начали измерять спектры далеких галактик. В результате их сотрудничества новоиспеченный научный сотрудник, наш погонщик, признан был лучшим наблюдателем в астрономическом мире, а ученый, которому помогал он, совершил одно из самых крупных открытий двадцатого века: красное смещение. Фамилия ученого была Хаббл.
А дальнейшая судьба дочери астронома и мулов погонщика неизвестна.
Девушка, погонщик мулов, тайные свидания; вам это не напоминает либретто «Испанского часа» Равеля?
Как далеко
С Александрой Петровой и приехавшим из Таллина переводчиком, поэтом и издателем Светланом Семененко отправились мы в тот вечер в гости к вдове Бенедикта Лившица Екатерине Константиновне. С Александрой, женой легендарного поэта и переводчика Сергея Петрова, мы дружили, Светлана в тот вечер увидела я впервые; в Ленинграде закончил он одно из отделений университета, не знаю, естественнонаучное или близкое к матмеху, а филологическое образование получил он в Тарту. Этот худой, невысокий, державшийся преувеличенно прямо, почти навытяжку, как многие люди небольшого роста, пресимпатичный приветливый человек жил в Эстонии, которую представлял себе — до начала XXI века — некоей андерсеновской литературной маленькой страною; но и в ней больше всего любил он Причудье (sic!), область возле Чудского озера, район межи, не Эстония, не Россия, тихие места, рыбалка, и не просто что православные церкви, а старообрядческие со старообрядческими общинами.
Мы добрались до дома Екатерины Константиновны, жила она в одном из дворов Торжковской улицы неподалеку от Черной речки.
Екатерина Константиновна обрадовалась нам, как радовались гостям в старину, друг моего друга мой друг, а гость — от Бога. Она была очень красива, эта курящая немолодая легкая женщина, воображение мое одело ее в платье «с плечами», с узором, одна из довоенных красавиц, умевших носить эти кашемировые и крепдешиновые платья для театра. Иногда мне кажется, что одела я ее в то платье, в котором некогда приходила к деду моему в гости Агриппина Яковлевна Ваганова (в нем она и на фото двухтомника юбилейного «Истории русского балета»), «Тут сбивчивым стуком твоих каблучков еще мерят эпох чехарду околотки, и ты не чета ни одной из толпы щеголих: здесь помнят ограды и знают решетки узор крепдешиновых платьев твоих». Рифма неосознанная, но неслучайная: все знают, что Ваганова была великой балериной, но я не знала тогда, что Екатерина Константиновна, Катенька (Таточка) Скачкова-Гуриновская, в юности собиралась стать балериною и была ученицей Брониславы Нижинской.
Мы пили чай в теплой, необычайно уютной петербургской квартирке, чудом угнездившейся в недрах одной из «хрущоб». Кое-что из вещей Екатерины Константиновны, пока отбывала она срок в лагере, хранилось у друзей; что-то потом, после возвращения в Ленинград, должно быть, купила она в антикварном магазине, тогда их было много, в них можно было наткнуться на несожженное в блокаду, не реквизированное, не украденное кресло прабабушки или дедушкин секретер. Было ли в ее нынешнем доме что-нибудь из квартиры отца на Маяковского, мне неизвестно.
Мы стали читать стихи, и Светлан, и я. Чтение длилось около часа, Екатерина Константиновна была великолепная слушательница.
Она сказала:
— Как далеко вперед ушла поэзия со времен Серебряного века!
— Далеко? — переспросил Светлан.
— Очень многое изменилось, — отвечала она. — Темы, размеры, ритмика, система образов...
Мы откланялись, вышли в темные кварталы, было холодно, неприкаянно, ее прелестная улыбка осталась с нами.
Вечерний заблудившийся трамвай, до которого мы сначала брели, потом долго ждали на остановке, прокладывал путь сквозь тусклые огни петербургских мандельштамовских ночных фонарей. Впереди, за лобовым стеклом оконца вагоновожатого, по траектории стрелы ночного взгляда маячила то Москва, то имение под Винницей, где Катенька Скачкова появилась на свет, то — за первым поворотом — волжская волна, где погиб под Сталинградом и был похоронен на Мамаевом кургане сын Екатерины и Бенедикта Кирилл; а в соседних граненых оконцах маячил Североуральский филиал ГУЛАГА, потом послелагерные Сосьва, Осташков, Луга, Рыбинск, Сиверская; а задние стекла вагона за вторым и третьим поворотами обращались то к расстрельным могилам Левашовской пустоши, то к кабинету следователя, сообщившего Екатерине Константиновне, что муж приговорен к «десяти годам без права переписки», все уж знали, что это расстрел, следователь сказал — можете подыскать себе другого мужа, и отвечала она: я с мертвыми не развожусь; то к допросным, где в одном из страшных закоулков переводчице Тагер устроили очную ставку с седым безумным бормочущим невесть что запытанным Бенедиктом Лившицем; а когда запереезжали мы через Неву, заплескались волны под веслами лодочки, на которой катал юную невесту свою Бенедикт в дни любви; и, куда ни глянь, в любую сторону географического пространства либо исторического времени — или безвременья полного — как далеко, как далеко, неоглядные дали.
Свидание в Самарре
«Свидание в Самарре» — древняя месопотамская притча, пересказанная в тридцатые годы Соммерсетом Моэмом в пьесе «Шеппи». Впрочем, разные комментаторы называют ее по-разному: старинная восточная новелла, история из суфийских практик и анекдотов (если так, не рассказывал ли ее своим адептам Гурджиев?), текст времен древневавилонских, — в любом случае, достояние нашей многовековой Вавилонской библиотеки.
Существует одноименный роман О’Хара с эпиграфом моэмовского пересказа, а также пересказы других авторов, известных и безвестных, в частности, Борхеса.
Некий торговец посылает слугу на базар, тот возвращается бледный, перепуганный, говорит, что встретил там женщину, в которой признал Смерть, она сделала ему угрожающий жест, о, хозяин, дай мне коня, я поскачу в Самарру, там она меня не найдет; отправив перепуганного всадника, торговец сам идет на базар, находит Смерть и спрашивает ее — зачем ты напугала слугу моего, для чего грозила ему? ничуть не бывало, отвечала Смерть, я ему не грозила, я просто была бесконечно удивлена, почему встретился он мне в Багдаде, если сегодня вечером у нас с ним свидание в Самарре.
Должно быть, это вечная история, в которой меняются разве что времена, имена и род занятий действующих лиц и названия городов. Мне известны два варианта «Свидания в Самарре»: притча о враче и притча о переводчике.
Доктор Б., военный врач-нейрохирург, заболевает, у него находят рак желудка, его оперируют (а происходит всё в Ленинграде начала семидесятых годов двадцатого века), гистология показывает одну из тяжелейших форм онкологии: если при операции остается хоть микронная доля пораженных клеток, они дают бурный рост, и через некоторое время больной погибает от множественных метастазов. Б. выходит после операции на работу, прежде был он дородным, высоким, крупным, черные союзные брови, скульптурный вырез ноздрей, боярин, да и только, а теперь похудел почти до неузнаваемости. Он работает год, оперирует, лечит больных, и тут начальству начинают приходить анонимки, — мол, врачи, чтобы положить человека в клинику, взятки берут. Какие взятки? В те годы в медицине взятки были не в моде, а в моде были врачи-бессребренники. Бывшие больные, конечно, могли принести из благодарности бутылку вина, самодельный торт либо жареного поросенка, чем дело и ограничивалось. Однако, обязанное реагировать на доносы начальство назначало комиссию за комиссией, о доброе имя клиники околачивали язык, то было темою открытых и закрытых совещаний, собраний и партактивов. Б., парторг клиники, переживал страшно, принимал происходящее близко к сердцу, настолько близко, что после инфаркта в одночасье его не стало. А вскрытие показало — никакой онкологии, никаких метастазов, ничего, здоров абсолютно.
Переводчика Владимира В., доброго, мягкого, милого человека любили все. В юности был он одним из семинаристов знаменитого семинара Татьяны Григорьевны Гнедич. Его книги испанских, французских и английских эпиграмм знала вся читающая царскосельская (жил он в Пушкине) и ленинградская публика. Жизнь его была омрачена в девяностые годы гибелью единственной дочери, убитой неизвестными, и тяжелой болезнью жены, сошедшей от горя с ума. Долгие годы ухаживал он за женою, потом овдовел, некоторое время жил один, потом, сдав квартиру по договору интернату квартирного типа, переехал, — кажется, в Павловск. Не все книги поместились в новом обиталище, однако, самые любимые, а также переводы свои сумел взять он с собою. Прижившись, подружившись с семьей директора интерната, решил он осуществить свою давнишнюю мечту: путешествовать. С директором и его женою провели они месяц в Италии. Через год В. задумал лететь на Карибское море. С ним смог отправиться только сын директора. Наш переводчик был уже в летах, сильно за восемьдесят, они благополучно долетели, расположились в гостинице, отправились поутру на пляж, а вот и Карибское море, он был совершенно счастлив, но время его уже сконвертировалось в точку у кромки прибоя, ему оставалось только войти в воду и умереть.
Клоун и снег
Я видела полунинское «Snow show», «Снежное шоу», только на компьютерном экране, о чем жалела, конечно, но долгие годы жила я со своим аутичным младшим как бы в затворе, пропустила всё, что можно пропустить, собственно, и жалеть было нечего, раз так жизнь сложилась.
Но увидела я и два его интервью, с этим шоу связанных, в пожилом возрасте рассказывал он на вечере в ЦДЛ о возникновении спектакля, а потом, через десять лет, в старости, отвечал на вопросы красотки-ведущей телепередачи «Белая (!) гостиная».
Зал ЦДЛ был полон, среди зрителей видела я знакомые лица актеров и актрис.
Полунин рассказывал о возникновении и роспуске «Лицедеев», о гастрольных поездках (из одной из них, вернувшись в Россию, въехали актеры в Москву с колонной танков, то был день расстрела Белого (!) дома), о первой в своей жизни депрессии, накрывшей его в Петербурге девяностых, когда одного из сыновей избили в подворотне в год грошовых уличных грабежей и убийств, а в Москве вещи его выкинули на улицу. Петербург девяностых, говорил он, был совершенно мертвый город, холодная зима, пустые прилавки магазинов, озабоченные люди, которым важно было добыть хлеб, не до зрелищ, не до волшебства, не до искусства, не до красоты. Он уехал в Пушкин, бродил по Екатерининскому парку, тишина, покой, никого, он арендовал помещение в пустующей Китайской деревне, съехались и актеры его («и вышла у нас деревня дураков»), стены его комнаты были в шелестящих бумажных рисунках, делал он зарисовки сценок, реприз, отрывки будущего зрелища («этому научился я у Мейерхольда»), гуляли по неисчерпаемому парку, собирали грибы, приходя обратно, готовили грибы и записывали возникшие в пути мысли этого брейн-штурма. Театр свободы «Лицедеи» уже исчерпал себя, там каждый занят был собой, пора было искать что-то новое, говорил он, и мы разошлись. Постепенно в волшебном Пушкине, «где словно над нами была дыра в Космос, во Вселенную», стало возникать нечто, отличавшееся от былой поэтической клоунады «Лицедеев», мне хотелось, говорил он, клоунады трагической, трагикомической, чтобы был тотальный театр, зрелищное пространство, фантастическое, абсурдное, с живописью, пластикой, костюмами, музыкой.
В зале, в одном из рядов, оператор время от времени снимал двух молодых людей, серьезные, почти грустные лица, сходство; друзья? братья? потом подумала я: может быть, полунинские сыновья? Эти двое, узколицые, лицо, как нож, странным образом напоминали Жана-Луи Барро, великого французского мима и актера, игравшего к тому же Батиста Дебюро, одного из первых великих мимов Франции восемнадцатого века, в моем любимом фильме «Дети райка».
Неподалеку от Китайской деревни, продолжал Полунин, был дом Кочубея с небольшим залом и сценою. Мы приглашали из Ленинграда и Пушкина друзей и показывали им фрагменты будущего действа. Состоялся тогда в Пушкине фестиваль художников, нашелся для нас и художник, Плотников, из белого беззащитного перышка и грозной вилки показавшего нам на столике Кармен.
Он рассказывал о гастролях в Лондоне («я тогда обложился картами и справочниками, искал в мире город, где больше всего театров, где, то есть, самые лучшие зрители, — и нашел Лондон»). В Лондоне получили премию за лучший спектакль года.
Еще бы — он искал на глобусе театр, а театр «Глобус» шекспировский исторически был — английский.
В России первый спектакль показали в Челябинске.
Подправляли, действо менялось на ходу, на глазах зрителей разных городов и стран, чего-то недоставало. Еще бы, думала я, ведь спектакль — точно роман, он длится, в пьесе есть сюжет. А цирк — это номера, всегда концерт, один номер — клоунский. Недоставало? А где же, скажите, гимнастка на роликах с сияющей улыбкой на личике Дины Дурбин? где медведь на велосипеде? вечные жонглеры? вольтижировка? прыгающие через обручи тигры? бояре на трапеции? а зал, он в театре-то П-образный, там сцена, а в цирке арена, как в Древней Греции или в Древнем Риме, буква О, другая буква.
И само вычисление спектакля, о котором говорил Полунин, поразило меня. «Настоящий театр хорош на 500–700 мест, глаза, мимика видны только до двадцать пятого ряда, дальше лицо исчезает, остаются жесты и движения». Вычислено было всё: свет, музыка, костюмы, каждая черточка восприятия. Поверил я алгеброй гармонию.
Пока думала я, настал час второго интервью десять лет спустя, мне уже мерещились не Академия дураков, не конференция клоунов в заснеженных просторах снегов (Рождественских? лагерных? с белизною фаты? детской пеленки? простыни? савана?), а бредущие по кромке метели, вьюги, бури снежной король Лир с шутом своим, оба в лохмотьях.
Во втором интервью в белой супрематической компьютерной гостиной Полунин процитировал слова Феллини: «Настоящий клоун заставляет пьяницу пить, художника хвататься за кисть, прачку стирать».
Он говорил о красоте снега, вмиг покрывающего грязный город царством белизны. Что знакомо и понятно любому горожанину, у меня тоже это есть в стихотворении «Снег».
Но самой яркой частью его монолога была история из детства, когда матушка его уезжала в трехметровые снега, опоясавшие дом и весь мир, за двадцать километров в райцентр за продуктами и товарами, иногда отсутствовала она день, три дня, неделю; было страшно: «Снег забрал маму...» А потом она возвращалась, возникала из снежной дали, материализовалась из метели: «Снег это мама». И тут он плачет. И у светской кокетливой ведущей слезы на глазах.
Дальше Полунин говорит:
— А жена моя вообще якутка. У них там снег — всё, и самое лучшее, и смертный страх.
Да ведь и у меня бабушка из Сибири, ее с сестрой и братом малыми детками привезли с Сахалина на собаках по проливу Тартари, — на материк, в Новониколаевск, теперь он Новосибирск.
Я смотрю «Snow show» на маленьком экране компьютера, не единожды, жизнь моя такова, что я никак не могу увидеть действо целиком с начала до конца. И потом перед сном вспоминаю то, что смогла увидеть. Хрупанье шагов на снежной ровнице. Заснеженные домики игрушечные с горящими окнами, клоун вывозит их на веревочке, детский зимний поезд из прошлого. Декорации зимы. Булгаковские фигурки на снегу: виденье, начало прозы. Брейгелевские на снегу фигурки. Человек в метели. Акакий Акакиевич без шинели в холоде Коломны: украли шинель, украли! Последняя буря.
И с образом разорванного клоуном письма, — летят обрывки, начинают сыпаться снежинки, — приходит в память мою детская моя игра.
В послевоенные годы игрушек было мало, плюшевый медведь ростом с двухлетнего ребенка, он сохранился до двадцать первого века, с такими медведями деток фотографировали в фотоателье, кажется, их шили зэки где-то в недрах и берлогах лагерных шарашек. Простенькие железные трактора, саночки, машинки, жестяные, раскрашенные от руки. У меня был такой грузовичок, подобный тому, который вывез любимого мужа моего, трехлетнего, по Дороге жизни после первой блокадной зимы (он мало что помнил, только красивые черные фонтаны, всплескивавшиеся в ладожских снегах то там, то сям: взрывы). Я брала газету, машинописные черновики дедушкиных научных работ и рвала их на меленькие клочочки, это был снег, я нагружала его в кузов грузовичка, везла по паркету, осыпая по дороге не поместившимся игрушечным снегом, казавшимся почему-то необычайным сказочным богатством.
Думаю, не я одна играла с самодельным бумажным снегом.
А уж с настоящим-то — что говорить. Дети — да и взрослые — с ветхих, может быть, времен, — играли с этими доставшимися им просто так массами вещества: в песок, строя на пляжах из мокрых капель замки в стиле Гауди, роя пещерки, выкапывая затончики, укладывая загорать скульптуры песочных людней и песчаных животных; в песочницах с куличами и машинками; в воду, плескаясь, плещась, плавая, устраивая фонтанные зрелища; в грязь, это радость мелюзги, несущейся к ужасу маменьки топотать в луже; в снег, само собой, все эти снеговики, ледяной дом, взятие снежного городка с предварительной его постройкою, в снежки, в отряхивание над головою дерев яблоневых, вишневых садов, чаировых парков; а языческое вспахивание снегов полей для будущего великого урожая? а катание на тройках? и звон коньков на катках, на зимних твердях рек, каналов и прудов? а игрища во время с песочными, водяными и солнечными часами? Какой древней игрою заканчивается «Снежное шоу», подымая в зрителях из глубин сознания неведомые пласты. В тех, конечно, у кого это сознание — вкупе с глубинами — есть как таковое.
Тутолмины
Эта экзотическая запоминающаяся фамилия время от времени — через годы — всплывает в моей жизни: в рассказах школьной подруги Нины (детских ленинградских и взрослых комаровских), в разных книгах (например, в известной «Две Москвы» краеведа и писателя Рустама Рахматуллина), на полках книжного магазина, в чреде гугловских поисков, на гербе дома 28 по Большой Морской.
Дворянский род Тутолминых восходит к XV веку, как поведал мне Гугл; и я еще надеюсь, что удастся мне прочитать статью, посвященную им, в 82 томе Брокгауза и Ефрона. По одной из версий фамилия их тюркского происхождения. А семейное предание производит Тутолминых от Чингисхана через его внука Берке.
В золотом поле щита их герба две подковы, в серебряном — лев на задних лапах, держащий натянутый лук со стрелою, в голубом поле пять серебряных осьмиугольных звезд, в красном три серебряных осьмиугольных звезды и полумесяц серебряный рогами в левую сторону. По сторонам щит держат два льва.
Поскольку никогда не видела я генеалогического древа, ветви его и персоналии не связывались для меня в единое целое, мне встречались отдельные лица, персоны, персонажи разных времен, управитель московского Воспитательного дома Иван Акинфиевич, генерал-майор Алексей Тимофеевич, ротмистр, а позже генерал от инфантерии Иван Федорович (которому принадлежал дом на углу Большой Морской и Гороховой, построенный Сюзором, с лепным гербом), Иван Васильевич с портрета осьмнадцатого века, еще один тропининский портрет, фотографии Николая Федоровича и Дмитрия Федоровича, доктор Н. Н. Тутолмин, изображение московского особняка Тимофея Тутолмина в Москве на Гончарной, фото Старицкого Свято-Успенского монастыря, где у северного фасада Успенского собора стоит фамильная усыпальница-храм, фотография Софьи Николаевны, двоюродной сестры Блока.
У О. Л. Качаловой, тетушки Блока с отцовской стороны, было четверо детей; Ольга Николаевна (вышедшая замуж за сына Сюзора), Мария Николаевна, Николай Николаевич (известный стекольщик) и Софья Николаевна, чей второй муж принадлежал к роду Тутолминых.
Ольга Владимировна Тутолмина, дочь их дяди, вышла замуж за Калугина Михаила Дмитриевича, родилась у Калугиных дочь Татьяна — мать Нины.
Мать рассказывала дочери: в собственном калугинском санкт-петербургском доме дети время от времени устраивали спектакли, участвовали и дети знакомых, домашний театр. Отец всегда был одним из лучших, веселых и благодарных зрителей. Но в один из дней отец пришел из Государственной Думы мрачный, озабоченный, заперся с двумя друзьями в кабинете, спектакль смотреть не стал, дети обиделись на него, не понимали — почему? что это? А это была — революция.
Нина, еще когда мы в школе учились, ездила с матерью в гости в Комарово на дачу Качалова и Тиме на Косой улице, где стояла в саду знаменитая беседка, куда приходила заниматься Галина Уланова. Николай Николаевич Качалов, известный стекольщик, был другом детства и юности Михаила Калугина, приведшего его в семью Тиме.
Два теплых лета Нина жила в гостевом «стеклянном» домике нашей дачи в Комарове. Тихое безвременье окружало нас своей травой забвенья, чернобыльская катастрофа была впереди, вечерами мы разговаривали на одном из крылечек или на лужайке перед летним домиком. Лужок, который я потом перетаскиванием из леса ландышей превратила в ландышевый, цвел кружевными зонтиками сныти, вокруг кленов сажала я малыми кругами мелкие медово-золотые бессмертники из рассады финки-садовницы Александры Яновны, цвел шиповник, белый и алый, финская роза. Ранней ночью, выйдя на свою кухоньку второго этажа попить, видела я в окно, что у Нины в стеклянном домике горит свет.
Тогда впервые произнесла она фамилию Тутолминых, запоминающуюся навсегда необычностью, уникальностью. Почему-то запомнила я, что эту фамилию носил дед, член Государственной Думы, владелец нескольких домов в Петербурге; в одном из домов во дворе набережной Мойки находился ресторан «Донон». Но то была бабушкина девичья, деда фамилия была Калугин, недавно прочитала я о нем в Википедии. Он умер в эмиграции не старым еще и похоронен в Хельсинки. Нина мечтала съездить на могилу деда, но тогда еще никто никуда не ездил, поездка за границу была эпопеей, в отличие от настоящего времени, когда ездит кто ни попадя куда угодно, если время и деньги позволяют (я, например, принадлежу к большинству, у которого времени еще меньше, чем денег).
В девяностые годы, возвращаясь из издательства, посещала я на Петроградской книжный магазин (вроде «Университетской книги» или «Гуманитарной академии»), где покупала томики Мамардашвили, брошюры по истории и т. д.; однажды открыла я скромную тоненькую беленькую книжку, повествующую о русских дачниках Карельского перешейка, оказавшихся после революции в эмиграции, вольной ли, невольной (а я тогда писала «Виллу Рено») переехавших в Финляндию, и в одном из списков значились Тутолмины. Мне очень хотелось купить это издание, но денег у меня не было, только на проезд, я ушла, не солоно хлебавши, не выписав выходных данных, надеясь вернуться. Но прошло довольно много времени, прежде чем я вернулась, — а магазин исчез, словно его и не было, одно из обычных исчезновений в те годы.
И никто из известных мне обитателей Петроградской представить себе не мог, о каком исчезнувшем магазине идет речь.
Пока не набрала я номер Кати Шитик, некогда под псевдонимом Кэти Тренд опубликовавшей у Фрая фантастический рассказ о пропажах-подменах-исчезновениях девяностых годов.
— Должно быть, это «Гиппократ»! — воскликнула она. — Он находился на улице Ленина и исчез самым загадочным образом. В один прекрасный день дверь его оказалась закрытой на ключ в духе фэнтези: свет в магазине не горел, в окна видны были стоящие на полках книги, а продавцы словно испарились. Мне кажется, он так не один год стоит закрытый, с книгами и без продавцов.
Заброшенный магазин? воплотившийся в явь образ из набора психологических (или психотерапевтических?) тестов?
Мы ходили вечерами с Ниной в гости к нашей школьной учительнице литературы Анне Григорьевне Когель, жила она на Конюшенной улице (тогда еще называвшейся улицей Желябова) неподалеку от Капеллы в одном из близких к ней домов, надо было войти под арку, найти в закоулке двора дверь, а уж учительница наша ждала нас. Мы для нее, незамужней и бездетной, были отчасти приходящей семьей. Ни сестры ее, ни племянника я никогда не видела. Но у всех у нас — а приходила еще киевлянка Наталия Платонова, пианистка, — имелась одна общая семья, потаенная, от многих глаз скрытая ветвь: не только писатели, пограничное племя, но и герои их книг, образы третьего мира. Миров с давних времен было три: мистический, реальный и мир искусства. Для Анны Григорьевны, как для Нины, Наталии и меня, Андрей Болконский, Николай Ростов, Илья Обломов, Маша Миронова и другие были значительно реальней, чем соседи по лестнице, моя сварливая корыстная мачеха, наши неверные ухажеры. И с точки зрения Платоновой невозможность купить новое зимнее пальто и необходимость мерзнуть в старом — куда менее значимы, чем прекрасная возможность послушать запись вальсов Шопена в волшебном исполнении чилийца Клаудио Аррау.
Мы чаевничали, говорили о новых книгах, выставках, о том, о сем, я читала стихи. Не помню, чтобы когда-нибудь упоминались Тутолмины. Зато однажды Нина рассказала, что скульптор, долгие годы работавший над образом Александра Блока, лепил Нинин портрет, потому что удивительным образом фамильные черты читались в лице ее, редкий разрез глаз (внешний уголок глаза ниже внутреннего), овал, лепка носа, очертания губ; она была похожа на свою мать, внучатую племянницу поэта.
Еще один фамильный момент открылся для меня долгие годы спустя, общий и для Александра Александровича, и для Татьяны Михайловны, и для Нины: в какую-то минуту жизни полный энергии статный — даже спортивный — человек заболевал в нестаром еще возрасте, словно что-то ломалось в нем, моментально лишая сил, ведя к быстрой загадочной гибели.
С Ниной в 171-й школе на углу улиц Маяковского и Жуковского — ! — (Надеждинской и Итальянской) мы учились не с первого класса, она появилась в четвертом, тогда же, когда и мальчишки, школы перестали быть женскими и мужскими, стали смешанными. Нина приехала из Китая, где несколько лет работали ее родители. Сменилась тогда и учительница, — на спокойную и приветливую; предыдущая, несчастная женщина, муштровала нас почем зря и иногда обращалась с детьми жестоко. Стало быть, новая ученица Буторина появилась среди нас вместе с ветерком свободы. Нина была высокая, статная (в среднерусских деревнях сказали бы «постановная»), с преувеличенно прямой спиною, такой и оставалась, подрастая, в ней не было ни щенячьей худобы, ни щенячьего жирка, она напоминала статуи римские, всё наполнено, но ничего лишнего. Занималась она спортом, в раннем детстве — еще в Китае — спортивной гимнастикой, позже сначала баскетболом, потом волейболом в одном из настоящих спортивных клубов. В шестом классе устроили под новый год маскарад, тихий, робкий, все без масок, однако, в самодельных костюмах, сшитых мамами или бабушками, вот Иван-царевич по фамилии Иванов, шляхтич Хотемлянский, в пару (случайно) гордая полячка Ольга Коробчук (лихо станцевавшая мазурку), цыганочка Тихомирова, я была французская пастушка и спела как могла «Il était une bergère»; Нина пришла в настоящем китайском блестящего шелка одеянии, шелковые брюки, широкие рукава, вышивка, аппликации, она танцевала китайский танец с веерами, только ее прекрасные желтые косы не вполне вязались с обликом спортивной пекинской Турандот.
Училась она очень хорошо, но иногда случались у нее срывы, гордая, самолюбивая, своенравная, она их переживала очень, возвращалась от доски, получив четверку или тройку, хотя бывало то редко, поджав губы, и чуть ли не швыряла на парту дневник, другой раз даже слезы в сероголубых глазах за очками вскипали.
Когда на днях вспоминали мы Нину Буторину с двумя одноклассниками, Татьяна А. сказала: «Она казалась мне очень умной, очень взрослой, у нее была внешность отличницы, образ человека целеустремленного, который состоится, — может быть, преуспеет в науке. Она как-то отличалась от всех других». А Саша Щ. заметил: «Я мало что могу сказать о ней почему-то. Она была очень обходительная. И у нее был непохожий ни на кого цвет волос и ресниц, немножко белесый». И она, и он, говоря о Нине, сказали слово «очень» и вспомнили ее особенной, отличавшейся ото всех.
Влюблена она была вприглядку в Мишу Никулина, вихрастого, с сияющей улыбкой, бесшабашного, бойкого. Как и ожидалось, он стал талантливым математиком, окончил ЛГУ, в конце шестидесятых преподавал в Конго, в колледже Браззавиля (фотографировался ли он там с обезьянкой на плече?), с 1992 года живет во Франции, в Бордо, профессор университета Виктора Сегалена. А в школе к восьмому классу у нас было две пары: Миша с Ольгой Е. и Виктор П. с Наташей Д. Прямо-таки семейные пары, девочки шептались: Никулин ходит со своей Ольгой в галантерею выбирать ей подходящего цвета и фасона лифчики и трусики. Не знаю, боролись ли с этой ситуацией их родители. Может, и нет, поскольку всё равно было бесполезно. С удивлением все принимали их как данность.
Приехав из Китая, Нина подружилась с тихой, скромной маленькой Мариной Краснопольской. А мы с Ниной задружили в конце восьмого класса.
Мы ходили пешком из школы после уроков к Нине в гости, она жила на Кондратьевском проспекте в двух шагах от кинотеатра «Гигант». В десятом классе мы почему-то готовились к экзаменам во время пеших прогулок, перипатетички, отправляясь таинственным маршрутом от школы на меридиан Московского проспекта, группа девочек, стайка, меняющийся состав, мы с Ниною в числе постоянных пеших зубрилок.
В моей семье в те времена все было плохо, я переживала смерть деда, тяжелую болезнь отца, развод родителей, появление устрашающей мачехи и отчима, с которым не находила общего языка. В Нинином доме было тихо, родители ее любили друг друга, любила ее и старшая сестра от первого брака Татьяны Михайловны. Нинин отец, Дмитрий Буторин, был из палешан. В нашем левинском Дворца пионеров кружке рисования мы, конечно, знали палехскую миниатюру, увлекались ею. В Википедии я нашла Дмитрия Буторина из Палеха, но художника, автора росписей шкатулок, подносов; а отец подруги моей был филолог, составитель словарей.
Учителя в 171-й школе были один лучше другого, математик Бойченко, химичка Татьяна Венедиктовна, историчка Капитолина Николаевна, повествовавшая нам о городах древних народов так, словно накануне прибыла оттуда. От нашей учительницы литературы Анны Григорьевны впервые услышали мы о Гумилеве и Цветаевой, что в те времена являлось в некотором роде крамолою и нарушением правил. Мы были научены писать развернутые планы сочинений так, что наши с Ниной тетради школьные показывала я в восьмидесятые годы старшему сыну, чтобы и его этому научить. Нина писала прекрасные сочинения, не только домашние (можно было бы предположить, что ей помогает отец, но при ее строптивости и самостоятельности она должна была всё придумывать и писать сама), но и классные, у нее несомненно был литературный дар, усиленный логикой, страстностью изложения, стройностью стиля, всегдашним своеобразием, остротой и необычностью восприятия.
А вот о чем мы точно говорили в гостях у Анны Григорьевны — так это о Нининой поездке в Америку. В воображении моем всё еще плывет океанский пароход, только небо и вода во весь окоем, ночью фонари на палубе и мириады звезд, а на борту в маленькой каюте моя школьная подруга с больным младенцем. Ни улицы, ни аптеки: ночь, фонарь, тьма, а когда еще не совсем темно, океанская вода напоминает массивы зеленоватого с проседью прожилок и трещин стекла из дома «главного оптика страны» Николая Качалова.
Младший сын Нины Митя родился с комбинированным пороком сердца, да еще и с обвитием пуповиной, чуть не задушившей его. Собственно, пороков сердца было пять. И одни врачи утверждали, что ребенок не доживет до четырех лет, другие настаивали на немедленной операции, третьи на операции в трехлетием возрасте, а четвертые говорили, что операция ему противопоказана и вовсе невозможна. Нина списалась с дочерью школьного учителя своего отца, когда-то угнанной на работу в Германию, встретившую там в конце войны американского солдата союзнической армии, вышедшую за него замуж и уехавшую с мужем в Штаты. После чего отправилась в загадочную неприступную организацию ОВИР, чьим назначением в ту эпоху было никого не пущать, вооруженная целеустремленностью своей, отчаянным желанием защитить свое дитя и некоей бумагою, кажется, Варшавским договором, в коей было прописано, что любой гражданин страны, договор подписавшей, имеет право лечиться в странах, чьи подписи на нем также стоят. И ОВИР дрогнул, это было натуральное чудо. Наша родственница Тутолминых и Блока с тяжело больным ребенком на руках загрузилась на океанский пароход «Михаил Лермонтов», и поплыли они.
Плавание длилось чуть меньше месяца. Полной уверенности, что мальчик не умрет у нее на руках, у Нины не было, однако, он окреп от океанского воздуха, от дыхания величавой водной стихии, обветрился от атлантического ветерка. Погода им благоприятствовала.
Они добрались до места, Митю обследовали, введя ребенку через бедренную артерию в сердечко микроскопический зонд (Нина подписала бумагу, что она в курсе опасности данной процедуры), и написали резюме: два порока сердца для жизни трудностей не составят, два израстутся сами в течение двух лет, а как после этого поведет себя пятый, надо будет наблюдать, возможно, операции и не понадобится.
Обратно они летели на самолете. Под крылом, далеко внизу, лежал знакомый Атлантический океан. И пока они путешествовали туда и обратно, все пращуры, начиная с внука Чингисхана, молились за них.
Прошлым летом, перечитывая книгу Рустама Рахматуллина «Две Москвы или Метафизика столицы», задержалась я на главах, посвященных Московскому Воспитательному дому для подкидышей и сирот, идея создания которого принадлежала Ломоносову, само создание было делом рук Бецкого. «В Москве советской Воспитательный назначили Дворцом труда, то есть пристанищем всех профсоюзов с их редакциями». Одолевший многие версты коридоров дома в тщетной надежде опубликоваться Александр Грин, по версии Георгия Шенгели, сделал его домом чудака Ганувера, таящим золотую цепь и чудеса архитектуры, в своем романе «Золотая цепь».
В части книги, посвященной Воспитательному дому, одна из маленьких глав называлась «Тутолмин», была посвящена управителю Воспитательного дома Ивану Акинфиевичу и заканчивалась словами, начертанными над его прахом в Донском монастыре: «Младенцев сохранил, бескровным дал покров и твердостью своей очаровал врагов».
И на этом закончила бы я свою историю, если бы на днях не попалась мне статья из журнала «Наше наследие»: воспоминания Софьи Николаевны Тутолминой об отце своем и брате, о Качаловых, а также воспоминания ее об Александре Блоке. В статье о Качаловых писала она и о друге юности брата своего, Михаиле Калугине. А в биографической врезке, предваряющей мемуары, прочла я, что несколько лет прожила Софья Николаевна в Комарове, где «оставила о себе добрую память» и была похоронена на Комаровском кладбище в 1967 году.
С середины шестидесятых матушка моя с отчимом снимали летом дачу в Комарове, а потом купили свою. Стало быть, в юности, я могла встречать Софью Тутолмину на одной из комаровских улиц.
Автандил
Они познакомились в ранней юности на каких-то спортивных сборах, юниорских турнирах, красивая девочка Таня из Ленинграда, тополек, баскетболистка, красавец юноша из Грузии Автандил. Первая любовь во всем ее весеннем волшебстве, пейзажи изменившегося мира, письма; до конца дней хранила она флакон французских духов, которые в те годы на наших широтах никто и не видал: его подарок.
Потом приехала его мать. Ты не должна вмешиваться в его жизнь, сказала она, он женат; говорят ли в таких случаях, что жена его грузинка, дочь состоятельных уважаемых родителей, а ты русская нищебродка, никто? был ли ее Авто и в самом деле женат, или только обручен, или только сговорен? Ее мать тоже не хотела, чтобы они были вместе, ревновала к грузинскому красавчику, обманщику, зачаровавшему ее дочь, боялась внебрачного младенца, отъезда дочери в непонятную Грузию, да вы с ним не пара. Взрослые развели их деловито, жестоко и бесповоротно. Как загипнотизированные, они подчинились. Взрослая Татьяна с особым замиранием сердца смотрела фильм Абуладзе «Древо желания». Всё было не так, но всё было про них. С удивлением, с трудом отрываясь от страницы, читала «Витязя в тигровой шкуре», где один из героев был его тезка.
Десятилетия прошли, уже спалил Татьяну онкологический пожар, никто не остановил, ничто не затушило, ни в Петербурге, ни в Германии, уже сожжена была полудетская любовная переписка, гори, письмо любви, гори, она велела, уже прах Танин стал крематорийским смешанным пеплом, который по ее воле (есть ли у гибнущего воля?) муж, друзья и подруги высыпали ночью в невскую волну возле спуска со сфинксами и грифонами под бинарным взором Аменхотепа (и не испугались этого новоязыческого обряда), цветы светились на воде, вскипела волна, паром изошла, моросью воздушной пала на город, и по всему городу расклеены были афиши (не вспомнить, о чем повествующие!), в которых крупными буквами перед фамилией и смыслом мероприятия набрано было имя Татьяниного возлюбленного.
С афишных тумб, с досок на стенах домов... ветвям дерев, стогнам, тупикам, набережным, переулкам, стежкам-дорожкам — только имя (но выкрикнул его весь город): «Автандил! Автандил! Автандил!»
Паломник
Константин А. встретил в Салониках, где отдыхал с женой Ириною, монаха из крошечного монастыря под Архангельском: пять монашек-насельниц да он, шестой, служивший в храме священник. Монах был немолодой, почти слепой, безденежный, не знавший ни одного языка, кроме русского.
— Да как же вы добрались до Салоник?!
— Богородица управила.
Его интересовало, продают ли в Греции «Доширак», пресловутую грошовую лапшу, которую можно хлебать, заварив кипятком.
— Вы сегодня завтракали? — спросили его ввечеру.
— Нет, — отвечал он, улыбаясь, — да я и не обедал.
На Афон, куда и мечтал он попасть, отвез его Константин, отзвонивший ему через день по возвращении в Салоники. По допотопному мобильнику своему монах ответил ему радостным голосом, что всё прекрасно, опять встретился добрый человек, показавший ему могилу старца Паисия, а еще смог он купить для своих монашек бесценные подарки, пять белых платочков да бумажные иконки, и теперь, когда сбылась его мечта и цель паломничества достигнута, собирается он в обратный путь за тысячи верст, за три моря в свою безвестную архангелогородскую обитель.