Девочка проснулась мгновенно, внезапно, вспышка света во сне ослепила ее, она потом не смогла вспомнить сна, то ли началось извержение вулкана, то ли прожектор, освещавший со скал полуночное море, развернувшись, сверкнул в лицо, последующее действо вычеркнуло из памяти сновидение. А здесь и сейчас ей светила в глаза полная луна. «Откуда в том углу луна? Там окошка нет».

После болезни ее положили спать в бабушкину и дедушкину спальню, у нее покрасили батарею и оконную раму, ей нельзя было дышать краскою, бабушка спала в ее маленькой комнатушке, дедушка на диване со львиными лапами в своем кабинете.

Там, где она проснулась, было два окна, одно во двор, другое — под углом — в узкий выступ дома; в торце выступа темнело окно столовой, а в дедушкином окне на симметричной грани домового-дворового ущелья горел свет.

Лунный диск, разбудивший ее, сиял в простенке: луна, взошедшая, как ей и положено было, над краснокирпичною школою во дворе, отразилась в застекленном книжном шкафу-бюро, пробравшись через щель неплотно задернутых штор. И это зеркальце зеркальца, театрально сверкая, разбудило ее. Ей уже объясняли: свет луны — отражение солнечного света, она не понимала, откуда берется ночью солнечный свет, если солнце ушло за горизонт, закатилось за круглый бок глобуса земного? дедушка ставил глобус под настольную лампу, бабушка ловила зеркальцем луч лампочки, ей никак было не объяснить, она не чувствовала космических размеров и просторов.

— Ты просто поверь нам на слово, — сказал отец, — поймешь, когда вырастешь.

Она встала, прошлепала босиком по квадратикам паркета, попыталась закрыть занавеску, но занавесочные кольца не скользили по карнизу, бабушка задергивала шторы длинной тонкой отполированной рогатиной, на которой вырезана была обвивающая рогатину тонкая змейка.

Дедушка в своем окне сидел за столом, что-то писал, то ли статью свою, то ли правил диссертации и статьи сотрудников, она никогда не видела с оконной стороны, как он работает; обычно его работу, вечернюю ли, ночную, обозначала полоска света под затворенной двустворчатой кабинетной дверью: в темной прихожей светящийся прочерк обозначал работу, нельзя было шуметь, мешать. Впрочем, когда часы трудов за письменным столом заканчивались, дед разрешал внучке, игравшей в Шерлока Холмса или шпионов, вползти в кабинет, протиснуться ползком под диван и даже несколько раз пальнуть из крошечного игрушечного пистолетика, заряжавшегося лентой бумажной с точечками пороха, дымок, пороховой запах, красота. Дед мечтал о внуке, хотел назвать Кузьмой, а вышла внучка, о мечте напоминала только игра с пистолетиком да то, что звал он внучку Кузя.

Она переложила подушку к другой кроватной спинке, а кота Григория (мрачного, черного, гладкошерстного, с белой манишкой и в белых перчатках, ну ты и вырядился, Грегуар, говорил дед) в ноги, на лунный свет. Кот тотчас уснул, она улеглась и смотрела на незнакомое пространство не своей комнаты, поделенное тенями, объемами предметов, светом дедова окна, лунным отрешенным ликом на несуществующие театральные кубатуры.

Небольшая ниша (выступ, за которым могла схорониться только она), в которой вмещалась бабушкина кровать, вместе с тенью от высокого узкого платяного шкафа создавала глубокую полосу темноты, подобие несуществующего контрфорса, перечеркивающего стену, спускающегося с потолка. Блики на завитках барочных старинных картинных рам и на двух парных бронзовых бра (над дедушкиной кроватью, на которой спала она, и над бабушкиной напротив), мелкие хрусталики елизаветинской люстры-фонаря (сам фонарь был синего стекла, волшебный), омуты трех зеркал разной величины, отсветы из окон, хоть и выходивших в полутемные дворы, ловивших свет фонаря возле школы, создавали ночную явь для ночного взора.

Так было во всех человеческих жилищах, слабые отсветы полуночного извне, только жителей Невского проспекта и площади Восстания впускали в особое кино большие уличные фонари, а, скажем, в домике тетушки в Валдае (куда девочку увозили в середине зимы, в начале весны и на лето) на малой улочке фонарей не было вовсе, игру ночных объемов создавали снег, луна, свет из окон соседской избы напротив.

Почему-то угол стен, примыкающих к столовой и коридору, напоминал ей декорации пьесы Метерлинка «Синяя птица», которую дедушка три вечера читал ей на ночь.

Ей читали на ночь, потому что она плохо засыпала.

Отец читал рассказы о животных Сетона-Томпсона («Ты хоть выбирай не самые жалостливые», — сказал ему дед), «Кинули» Чаплиной, «Приключения Тома Сойера». Мать читала стихи Блока (бабушка только плечами пожимала, но не говорила ничего).

В голубой далекой спаленке Твой ребенок опочил, Тихо вышел карлик маленький И часы остановил.

Спальня дедушки с бабушкой была выкрашена (от руки, гуашью) в особый петербургский голубой цвет, bleu Benois, это и была голубая далекая спаленка.

Бабушка, ни голосом, ни слухом не отличавшаяся, пела песни: «Динь-бом, динь-бом, слышен звон кандальный, динь-бом, динь-бом, звон сибирский дальний, динь-бом, динь-бом, слышен там и тут, это колодников на каторгу ведут». Или: «Бродяга Байкал переехал...». «Отец твой давно уж в могиле, — пела бабушка, — землею холодной укрыт, а брат твой давно уж в Сибири, во тьме кандалами звенит». Засидевшийся в один из вечеров у них в гостях бабушкин младший брат, художник, всеми любимый, головой качая, сказал: «Актуальные песни поешь, Анюта». Песни были привозные, сибирские, как сама бабушка, сестра ее и брат.

Лучше всех читал дедушка, артистически, на голоса персонажей; со своим абсолютным музыкальным слухом чувствовал он ритм и интонации текста как никто.

Узкие напольные часы в столовой пробили три раза. Она поплыла было в сон, но непривычный условный стук во входную дверь, напоминавший морзянку — стук! а не звонок! — разбудил ее бесповоротно.

Дед открыл неведомым ночным посетителям, с легким знакомым скрипом отворилась дверь в ее маленькой комнатке, пробежала по коридору бабушка в мягких бесшумных чувяках, прикрыв за собою обе двери столовой.

Она слыхала не единожды страшные городские истории о бандах, грабежах, убийствах, амнистии.

«Никому не открывайте, Клава, — говорила бабушка приходящей три раза в неделю домработнице, — даже через цепочку, они умеют цепочку скидывать. А если будут звонить с черного хода, крючок не трогайте. Скажите — не открою».

Дверь черного хода находилась в длинной однооконной кухне, где со старых времен стояла большая облицованная белым кафелем кухонная дровяная печь (давно готовили на газовой и на электроплитке), а под железной кроватью (на ней иногда спала Клава, когда оставалась ночевать) отдыхала — тоже облицованная белым кафелем — служившая деду верой и правдой в блокаду печь-буржуйка.

Неужели это ночная банда? Но почему они не звонили, не выламывали бедную дверь, а стучали условным стуком? И дед открывал им сам, да еще и разговаривал с ними — сперва в прихожей, потом в кабинете?

Босиком, неслышно, скользнув в коридор, приотворила она дверь в столовую. Там, за столовой, шептались в прихожей. «Сейчас принесем». — «Несите». — «Меха не упакованы». — «Хорошо. Чемоданов нет?» — «Узлы». — «Пойду открою шкафы в коридоре. Только тихо. Девочка спит. Сын с невесткой в дальней комнате в конце коридора тоже. Ступайте на цыпочках». — «Я разуюсь».

Слух у нее был обостренный, как у маленького животного. Бабушка пошла к двери в столовую, а она прикрыла дверную щелку из столовой, сквознячком метнулась в голубую спальню, закрылась с головой одеялом, зажмурилась.

В коридор вносили вещи, должно быть, краденые. Она не верила ушам своим; как? Неужели бабушка с дедушкой связались с бандитской шайкой? С разбойниками? Контрабандистами? Убийцами и ворами? И теперь собираются в их тихой профессорской квартире хранить награбленное?

Шепот:

— Белку, лису и каракуль в наборный шкаф, соболя и мерлушку в дальний.

Повороты ключей в шкафах, щелк, щелк.

Шепот:

— Наборный не закрывайте, сейчас серебро принесут.

— Белье будет?

— Кажется, да.

— Тогда и дальний пока не закрываю.

Несли ворованное серебро, целый клад, должно быть, чарки, чашки, подстаканники, вилки, ложки, ножи увязали в узел, серебро позвякивало в узле особым серебряным сухим и легким звоном, как не звенят ни мельхиор, ни алюминий, ни бронза, ни сталь.

Шепот:

— Чемодан со свадебным постельным...

Щелк, щелк, шкафы на ключ, тихими шажками бабушка в соседнюю комнатушку, а эти по коридору в столовую, дверь за собой притворили.

В дедовом окне двигались тени, фигуры. С колотящимся сердечком, всё босиком, пробралась, таясь за занавесками, глянула. В кабинете дед говорил с чужими, они сновали по-свойски, принесли какие-то книги, которые дед ставил во второй ряд, пряча их за книжками большого книжного шкафа.

«Воры! те самые воры, что грабят в городе! Мы теперь храним краденое. Как они вовлекли бабушку с дедушкой в шайку? Может, шантажом?»

Лампа на дедушкином письменном столе высветила бандита, поставившего на стол шкатулку, настоящий разбойник Кудеяр, в восточном красном халате, узколицый, один глаз под черной повязкой, ужас.

Второй, седой, благообразный, подал дедушке два кинжала в серебряных ножнах, поставил вторую шкатулку, открыл ее, сверкали грани драгоценностей.

Дедушка внезапно посмотрел в ее сторону, словно почуял ее взгляд, она метнулась в простенок ни жива ни мертва: «Уж не убьют ли как свидетельницу? Нет, дедушка не выдаст!» Когда скользнула она обратно к наблюдательному пункту, щели межзанавесочной, обнаружилось, что пьеса стала невидима, театр окончен: дедушка задернул шторы окна кабинета своего.

Отмелькали тени, затихли голоса, шорохи, позвякивания, шаги, дед закрыл входную дверь, замок, крючок, цепочка, затворил кабинетные двери, погасил свет.

Было тихо, сон окутывал полумглою, и тут в ее обострившийся от страха слух влился звук мотора. По дворам ездил грузовик, остановившийся в выступе дворовом, внизу, под окнами, где машины не останавливались никогда. Прыжки людей из кузова, слова команды, стук подкованных металлом копыт-сапог. Она прокралась на кухню, к туалету; ей слышно было, как по черной лестнице взбегали, стучали в двери этажом ниже: «Открывайте!» Расхрабрившись, она глянула в замочную скважину двери черного хода. Люди в форме поднялись на их площадку, стояли молча. «Облава на воров! Сейчас и к нам придут, найдут краденое!»

Промчалась ветерком в ночной рубашонке, скорее под одеяло, укрыться с головой, спастись.

Но никто не пришел, отзвучали пугающие шумы, отходили, цокая, по черной лестнице, укатил грузовик.

В ее сне в маленькой библиотеке, отгороженном хвосте прихожей, открылись две секции полок подобно тайной двери, вошел одноглазый, спрятал в бюро мешочки с пиастрами и со слитками золота, закрылись за ним книжные полки, упал занавес морфеева кинотеатра.

Часы пробили раз. Засыпая снова, она изумилась: так разбойничья встреча вместе с облавой длились полчаса?! ей показалось — целую вечность.

Утром бабушка уходила на Кузнечный рынок, иногда в этот поход и девочку брала, через три двора с разными запахами (пекарни, благоухающей свежеиспеченным хлебом, прачечной, чье белье в любое время года пахло снегом, гаража в облаке бензина) и через четвертый двор кинотеатра без запахов и примет, из которого можно было выйти на Невский и по Марата дойти до Кузнечного рыночного переулка. Рынок был дорогой, покупали корешки-зелень, хозяйский творог (переболевшей внучке), квашеную капусту, в месяц телятины — телятину, но месяц этот еще не настал. Бабушка собиралась зайти к машинистке на Поварской за дедушкиными статьями.

Шептала Клава:

— Говорят, ниже этажом ночью хозяина арестовали...

«Да неужто и хозяин ниже этажом тоже из шайки?»

— Никому, Клава, не открывайте. Сегодня у нас котлеты, мясо висит на окне на морозе в форточке, там еще пельмени, я вчера накрутила, не спутайте, когда будете доставать, не уроните. Тата пусть играет в столовой и в нашей комнате, в ее комнате краской пахнет, после кашля нечего краской дышать.

Ушла бабушка.

Клава звенела посудой на кухне, крутила мясорубку.

Девочка повернула ключ в наборном шкафу. Краденые шубы, прекрасные огромные звери. Она трогала легкую шелковистую беличью, тяжелую глянцевую толстую неведомого меха, кудрявую веселую мерлушку. Под шубами лежал узел с воровским серебром, она случайно задела узел, серебро ответило легким звоном.

Во втором шкафу висела накидка — соболь, что ли? — с множеством веселых хвостиков, а рядом с нею чернобурка, завораживающая с первого взгляда, огромадный черносеребристый хвост, коготки на лапках, мордочка, глянувшая из темноты сверкающими стеклянными янтарными глазами.

В библиотеке не нашлось никаких следов отворяющейся двери в соседнюю квартиру, из которой то ли во сне, то ли в полудреме, то ли и впрямь выходил со шкатулкой одноглазый бандит с лицом как нож.

В маленьком бюро в торце библиотеки, рентгеновском бюро-ролике на четырех тонких высоких ножках с бронзовыми копытцами, был тайник, отец когда-то ей его показал, она вынула дедовы записные книжки из центральной ниши, вытащила нишу-ящик, положила на столешницу и сдвинула заднюю стенку ящика точно крышку пенала.

Блеск драгоценных камней, блики золота ослепили ее, она чуть не вскрикнула, но удалось ей сдержаться.

Груда драгоценностей переливалась, искрились камешки горсткой немеряной сокровищницы халифа, появившись из тьмы на свет. Некоторое время она глядела на всё это великолепие неотрывно, не шевелясь, как зачарованная. Однажды отец сказал ей: человек может бесконечно смотреть на три вещи: на огонь (а в тот момент сидели они в столовой перед горящим камином, растапливаемым бабушкой угольными и торфяными брикетами), на воду (особенно если это проточная вода ручья, порогов, водопада) и на игры котят или щенят, детей животных. И вот сейчас она поняла, что бесконечно можно смотреть и на драгоценности, просто это мало кому удается. Отец подарил ей книгу Ферсмана «Занимательная минералогия», читал ей на ночь отрывки, читала и она сама, смотрела картинки. От дедушки в подарок получила она маленькую друзу кристаллов горного хрусталя, волшебный любимый предметец. У бабушки было несколько брошей, камеи, эмали, и несколько колец. У красавицы матушки два старинных браслета, топазовые и бирюзовые серьги. У нее самой в ящичке маленького полудетского бюро вместе с горным хрусталем и черной бронзовой собачкой лежали коралловые бусы. Но такого богатства, как этот воровской клад, она и представить себе не могла.

Камни привлекали ее, притягивали, о, любимая книга Бажова «Малахитовая шкатулка»! с Хозяйкой Медной горы, волшебным оленем, высекающим копытцем из земли и снега искры самоцветов, цветные сияющие россыпи.

У нее не было ни времени, ни охоты рыться в открывшемся ей кладе, она и так словно видела всю груду насквозь, взгляд смешивался с воображением, со строками ферсмановских и бажовских страниц.

Вишневые капли гранатового крестика. В Валдайском озере находила она обкатанные водою (грани чуть стерты) шарики гранатовых кристаллов, но те светились темно-розовым, темно-лиловым. Как-то отец взял ее на рыбалку на Вуоксу, там прибрежный песок отливал фиолетовым, это потому, сказал отец, что в песке полно измельченного, перемолотого временем и волной речного граната. Она мечтала попасть на Урал, в черноморскую Сердоликовую бухту, в Коктебель, где собирали на пляже сердоликовую, яшмовую, хрустальную гальку.

Сами камни нравились ей больше ювелирных поделок, как геологам; как садовникам нравятся не срезанные, не собранные в букеты цветы.

Лиловое крупное око аметиста смотрело на нее из серебряной брошки. Цветные картинки из «Минералогии» материализовались, она могла потрогать то, что прежде было доступно только взгляду. Ощутить холод ожерелья горного хрусталя, острую огранку сапфира, трогательно неправильную огранку жемчужин. Все были тут: лалы, смарагды, небесной синевы лазуриты, неровно окрашенная афганская бирюза, хризолиты, хризопразы. Александрит, у которого — по словам Лескова — «утро было зеленое, а вечер красный», этот маленький хамелеон менял цвет при дневном солнечном освещении и при ночных лампочках да свечах.

Всё слилось воедино: геология, география, исторические экскурсы из рассказов деда и отца (грабежи крестоносцев, мародеров, революционеров, простых разбойников), истории ферсмановской книги, ночные тени, призраки богатства, злоключения Маленького Мука и калифа-аиста.

Рубины, яхонты, шпинель, саамская кровь эвдиалита, алые альмандины посылали из глубины воровского клада сигналы алых марсианских искр. Гиацинт и гелиотроп подсказывали цветочные имена свои. «И венец на челе его лалами ал», — повторял Фирдуси. Может, тут можно было найти, порывшись, лалы из копей Пянджа с вершин Памира, из россыпей Герата или Кабула?

Оттеняли их алость, карминовую красноту, зеленые изумруды, смарагды, змури. «Смарагды блеск свой распространяют далеко и как бы окрашивают собой воздух, — читал ей отец, — и в сравнении с ними никакая вещь зеленее не зеленеет. Они не переменяются ни на солнце, ни в тени, ни при светильниках, и, судя по толщине их, имеют беспрепятственную прозрачность».

Светились золотисто-зеленые хризолиты, с Урала ли, из Скифской ли страны.

«Много есть сортов изумруда, — читал отец, — силки, зеленый цвет которого похож на ботву свеклы; зенгари, зелень которого похожа на медянки; зубаби, похожий по цвету на крыло мухи, в котором просвечивает зелень; сайкали — похожий на цвет полированного железа, способного, как зеркало, отражать в себе предмет; рейхани, зелень которого по оттенку подобна цвету базилика; аси, цветом похожий на листву миртового дерева, и, наконец, курасси, цветом похожий на цвет лука-порея...»

«Всякий, носящий камень при себе, — читал отец, — не видит снов, смущающих дух, он укрепляет сердце, устраняет горести, спасает от припадков эпилепсии и злых духов, особенно если носится в кольце. Если изумруд оправлен в золото и употребляется как печать, то владелец его застрахован от моровой язвы, от чар любви и от бессонницы».

«Это кольцо со смарагдом, — читал он, — ты носи постоянно, возлюбленная, потому что смарагд — любимый камень Соломона, царя Израильского. Он зелен, чист, весел и нежен, как трава весенняя, и когда смотришь на него долго, то светлеет сердце»...

Были ли тут камни с отрогов Саян или с берегов Байкала? Или из мест, где течет священная река Ию? С берегов Адуя? Из лесов подле Монетной дачи? Из шурфов Уральских изумрудных копей? Бразильский ли аметист вставлен в оправу этой броши или он родом из деревни Шайтанки?

В углу, в самом уголочке, лежал крохотный сверточек, с брошью, что ли, она не разворачивала бумажку, сколотую по углам четырьмя французскими булавками со стеклянными капельными головками: алой, голубой, зеленой, желтой. И бирюзовоглавая булавочка смутила ее. «Ведь их четыре; если я возьму одну, кто заметит?» Она отколола, трепеща, булавку, и тут ужас обуял ее: во-первых, натуральное воровство, а, во-вторых, сколько же времени прошло, сейчас бабушка придет, застукает.

Скорей, скорей, вернуть краденый клад в тайник, закрыть бюро, бегом в свою комнатушку, спрятать булавочку под новогоднюю открытку с блестками последнего мирного 1904 года, сверху легли кристаллы хрусталя, коралловые бусы, засторожила собачка.

— Тата, — закричала Клава сквозь шипенье кухонных котлетных голосов, — что ты в своей комнате делаешь, там еще краской пахнет, уходи!

— Ухожу! — откричалась она. — Я за куклой зашла.

С куклой и сидела в столовой на крохотном диванчике у окна подле рояля, сидела не шевелясь, с пылающими щеками.

— Что это ты так раскраснелась? — спросила бабушка. — Уж не заболела ли опять? Возьми градусник. Нет, ничего, тридцать шесть и шесть.

Пришла француженка.

Француженка, приехавшая давать уроки французского в Россию перед Первой мировой войной (не ладившая с мачехой шестнадцатилетняя парижанка), так тут и осталась, вышла замуж, пережила голод послереволюционных лет, блокаду, в блокированном городе овдовела, была бездетна. Весь свой талант любви к детям вкладывала в своих учеников. Работала она библиотекаршей неподалеку от дома в кинотеатре «Спартак». Девочку учила с четырехлетнего возраста, появилась когда бабушка тяжело заболела, стала уже не учительницей или гувернанткой, а совершенно родной, родственницей. Она возила девочку гулять в Павловские и Пушкинские парки (ее первыми учениками были дети управляющего Павловским парком), на острова, к Новодевичьему монастырю, в Гатчину и Ораниенбаум. Любимыми местами их прогулок были сады: Летний, Михайловский, Таврический; Летний лучше всех, да еще кленовая аллея у площади Коннетабля возле Инженерного замка, где росли не клены, а каштаны, как в Париже, где собирали они каштаны, и зеленые игольчатые шарики, и прекрасные шоколадные блестящие шарики их.

— Долго не гуляйте, — сказала бабушка, — она еще не окрепла после болезни, а воздух морозный.

На лестничную площадку перед дверью выходили четыре квартиры: соседняя, видимо подобная их обиталищу, только зеркальная, и две боковых. На боковых дверях, так же, как и на девочкиной, красовались латунные золотящиеся таблички с надписью черным рондо — имя, отчество. Фамилия хозяина; вот только она постоянно путала, разглядывая их то на входе, то на выходе. Кто живет слева. Кто справа, где Выгодские, где Волынские. Иногда ей даже казалось — таблички по ночам шалят, меняются местами.

Едва отворила француженка дверь, как отворилась и соседняя, все-таки там жили Выгодские, и благообразный хозяин, отворяя почтовый ящик, церемонно раскланялся с француженкой. Тут в глубине, в полуосвещенной прихожей, возникла фигура одноглазого бандита с лицом как нож, черная повязка точно у Кутузова либо у Нельсона; почему-то был он то ли в алой феске, то ли в красной тюбетейке. Девочка вскрикнула и помчалась вниз по лестнице. Француженка кричала ей вслед:

— Qu’es-ce que te prend, ma petite?! Подожди меня! Я не могу нестись за тобой по ступенькам как помешанная!

Любимый пьющий чучеломедведь в витрине на Невском напомнил ей о шубах в коридорном шкафу; когда он опрокинул в пасть свой традиционный стакан с томатным соком, ей показалось, что он пьет кровь.

Навстречу шел милиционер. Она так и вцепилась в руку француженки.

— Qu’as-tu? Что с тобой?

— Скажите, — спросила она, — если бы вы узнали, что мои дедушка с бабушкой участвуют с ворами в торговле краденым, сообщили бы вы об этом в милицию?

— Quelle idee! — воскликнула француженка. — Твои дедушка с бабушкой — честные благородные люди, никакого отношения не имеющие ни к краденому, ни к ворам!

Тут пришла ей на ум бирюзовая булавочка, да ведь она сама теперь воровка, причастная к шайке, мысль о милиции растаяла в морозном воздухе.

Вечером дедушка, устав от обхода больных, операционного дня, слушетелей, редактирования статей и диссертаций на дому, садился за любимый рояль, черный Blüthner. «Я несостоявшийся музыкант», — говаривал он. Сын многодетной вдовы, он пошел по медицинской части, это было более хлебное и надежное дело, считала мать. В детстве вычертил он на узкой полосе ватмана рояльную клавиатуру, купил самоучитель, ноты он слышал, слух абсолютный позволял, и, когда через год состоялась его встреча с роялем, он уже умел играть. В Сибири он однажды дирижировал «Евгением Онегиным», подменяя заболевшего дирижера. Услышав его игру, один раз бывший у них в гостях Святослав Рихтер сказал деду: «Вы прекрасный камерный исполнитель». Дед гордился этим комплиментом, говорил, что Рихтер на светские пустые похвалы не горазд.

— Дедушка, у тебя есть ноты оперы «Кармен»?

— Есть, — отвечал, подивившись, дедушка, и из стопки клавиров достал Бизе. — Что тебе сыграть?

— Таверну Лиллас Пастья, — отвечала она, и чуть дрогнул ее голосок, — где встречаются контрабандисты. Или притон в горах. Где Ремендадо и Данкайро.

«Что это отец ей читает кроме Мериме? Небось, Стивенсона или По».

Она думала — дедушка поймет намек, дрогнет, выдаст себя, в он и бровью не повел. Играя, вспомнил он, что девочка постоянно листает книжечки театральных программ с фотографиями актеров в костюмах, декораций, кратким содержанием опер и балетов.

Через три дня дедушка на своей «Победе» увез ее к бабушкиной сестре в Валдай. «Надо ей продышаться, — сказал он, выслушав ее старинным фонендоскопом, — пожить у Лизаветы недели две».

Ее чуть-чуть пугали подъемы и спуски снежных горок дороги, слегка укачивало, доехали за шесть часов, приехали в маленький домик, стоявший в тишине на берегу озера.

Ходили собаки умершего год назад мужа Лилечки (так с детства до старости все звали бабушкину сестру), сеттера и спаниэли, Альфа, Икса, Леди и Джемс, дремал кот, в курятнике кудахтали куры, курятник был соединен на северный манер с сенцами домика узким деревянным коридором, к которому прилеплялся и сарайчик с сеновалом, обиталище белой козы Милки.

Переход с морозной улицы в нутро натопленного дома через маленькие сени был краток, контрастен, не то что в городе, где между улицей и квартирой располагалась долгая кубатура лестницы.

Ночью в окне светились снег с луной; фонарей на улочке не было.

В сумерки изрисованные морозными узорами окна наливались сине-лазоревым цветом; утреннюю голубизну она просыпала.

Когда случались аварии со светом, зажигали две керосиновые лампы, а в комнате с лежанкой, где на лежанке на узком ситцевом тюфячке спала девочка, горела в углу перед иконою лампадка, как у ее второй бабушки, только на валдайской Февральской улице лампадка зелено-золотистого толстого стекла, хризолитовая, а на углу городских улиц Итальянской и Надеждинской (так вторая бабушка называла по старинке улицы Жуковского и Маяковского) — изумрудная, отливало стекло неуловимым холодным ярким смарагдом.

Через две недели вернувшись в город она всё не могла выбрать подходящий момент сунуться в коридорные шкафы, потом случай нашелся, шкафы скромно стояли с осенними пальто, шинелями, ни мехов, ни серебра; тайник библиотеки проверять она не стала, знала, чуяла, что там пусто.

А краденая булавочка, маленький укол совести и воровского восторга, ждала ее под открыткой.

Давно уже жили в Лесном, в окне светился пруд с деревьями, чуть дальше смотрели в небо древесные купы парка Лесотехнической академии.

— Бабушка, скажи, а что это была за история с хранением краденого? Когда я была маленькая.

— Какого краденого? — подняла брови бабушка, плечами пожала. — Ты о чем?

— Шубы в шкафах в коридоре, ночной стук в дверь, драгоценности в библиотеке...

— Краденое тут вовсе ни при чем. Как тебе объяснить? В то время всё искали врагов народа, ходила милиция, особая, внутренних войск, Чека, НКВД, арестовывали людей, реже виновных, чаще невинных, сажали в тюрьмы, ссылали в Сибирь, расстреливали, забирали всё в доме, это называлось «конфискация имущества». И люди, если слух до них доходил, что к ним придут, несли свои вещи на сохранение родственникам, друзьям или соседям.

— А одноглазый бандит? По всему было видно, что разбойник.

— Какой еще разбойник? Родственник вышневолоцкий наших соседей, ему операцию глазную делали на Моховой, на глаз повязку наложили, операция прошла удачно, зрение сохранили, повязку сняли, и убыл человек в свой Вышний Волочок. Вот кто он был, не помню. То ли бухгалтер, то ли инженер, скромный тихий человек. Это у тебя после болезни, после остатков бреда сон, явь, воображение, рассказы о городских бандах и книжные герои в голове перемешались. Надо же, сколько лет прошло, я и думать забыла, а ты до сих пор ту ночь помнишь.

С той ночи она всю жизнь хоть ненадолго да просыпалась в три часа.

А в пять — в кошачий час — вставал актуальный кот и обходил владенья.