Полоса окраинных новых домов с одной стороны отчерчена была насыпью железнодорожных путей, с другой — проспектом, в этой части своей уже не бывшим таковым: своего рода шоссейка, где стоят четные строения, а вместо нечетных — заброшенная трансформаторная станция, немножко лугов, чуть-чуть пустырей.
Трансформаторная станция обнесена была высоким забором. Никто не знал, под током ли спутанные наподобие елочных гирлянд провода, или давно превратились они в тихий памятник довоенным годам электрификации всей России плюс советская власть, загадочному уравнению растаявших в воздухе пятилеток. В центре инсталляции возвышалось черно-серое здание, казавшееся выше и уже на полосе лугов и пустырей, творение какого-то местного Беренса, ипостаси Руднева, адепта канувшего в Лету конструктивизма, давно побежденного, разбитого наголову сталинским ампиром. В некоторые особо темные вечера, особо черные ночи в узких, напоминающих бойницы окнах то там, то сям загорался, возникал, мелькал, маячил фосфорецирующий изумрудно-зеленый огонек неуместной лампы с зеленым абажуром или сигнального — с цветным лепестком фильтра — трофейного фонарика в дланях призрака из неведомого, готического, что ли, романа электрического жанра; привидение при зеленом светце, возможно, читало «Баскервилльскую собаку».
Теоретически полупроспект был параллелен скрывающемуся за отдаленными жилыми массивами проспекту меридианному, Московскому; но большой вопрос, может ли быть чему-нибудь параллелен меридиан, если все они имеют как минимум две точки схода в лице Северного и Южного полюсов, и вопрос перспективы их, которая не прямая и не обратная, а глобальная, спорен. Именно по этой причине улицы вокруг мередианных проспектов расползаются, все лоскуты пространств их сшиты кое-как, в лучшем случае на живую нитку.
Вечерами, когда тьма, не побеждаемая слабыми огонечками унылых редких фонарей, или туман, щупавший местность, вызывали в воображении романтических беглецов из троллейбусов к парадным своим образы запутавшихся в такелаже заброшенной электростанции пиратских скелетов, остановленных током навеки, с неизвестной целью перебравшихся при жизни через бетонный древний забор, взалкавших, может быть, несуществующих кладов или возжелавших обрести приют в пустующем доме-призраке.
Коробочки пятиэтажек спального района, именовавшиеся «хрущобами» в честь придумавшего их для простых граждан своей загадочной державы премьера Хрущова, стояли в пустотных околотках, созданных милитаристскими нормами застройки, для всех архитекторов обязательными: при атомном ударе они не должны были валиться друг на друга, а надлежало им рухнуть каждому в своем отведенном для того в планировке пространстве. Странен потому был вид местности с птичьего полета, да кому было дело до птиц.
На пустырях, соединявших заплатами околотки, петляли тропы, цвели дикие цветы и сорняки самоопыляющегося самосада русского газона советских лет.
За железной дорогой, в двух шагах, протекал ручей, крошка-река с маленькими лужками, зарослями лютиков, купавки и незабудок. За рекою между нею и сверкающим на западе мередианным предпулковским простором перекликались неслышными волнами эха редкие доты.
Зато из окон верхних этажей последнего дома городского рубежа (уже готового сменить дислокацию, застроиться далее, выставить форпост или аванпост станции метро) видно было восхолмие Пулковского астрономического храма науки, а в бинокль, особенно в военно-полевой, вбирались в око, волновали душу серебристые купола обсерватории. Проспект и сам-то имновался проспектом Космонавтов, чем намекал невольно на космические дали неосваиваемых планет, на инопланетян, НЛО и прочие детали духовной жизни местного разлива. А последняя городская улица, перпендикулярная нашему проспекту, называлась Звездной. На ней находилось кольцо троллейбуса, в ранние утренние часы толпа стремящихся на службу шла на приступ оного, на первой от кольца остановке редкие отчаянные пассажиры могли втиснуться в набитый под завязку салон (у метро «Парк Победы» конгломерат пассажиров редел, а к Сенной площади все сидели в полупустом транспортном средстве, глядели в окна).
Району, состоявшему из честно собравшихся рухнуть по планировочной разнарядке хрущоб и длинных и высоких (по сравнению с ними) восьмиэтажек-кораблей, были не чужды акустические игры в духе лемовского «Соляриса». Белой ночью плач какого-нибудь приболевшего младенчика из рупора приоткрытой балконной двери будил весь околоток трубным гласом, метался над пустырями. Равно как и полуночное пение подвыпившей очередной компании, «слушай, слушай все», как военные трубачи спокон веку имели честь выражаться, и просыпались, и поневоле слушали все. В дни ветров, малых ураганов, осенних наводнений (хотя все реки пребывали на севере, в центре города) воздух наводняли волны звуков, гудело и завывало не только на чердаках и в подвалах, — стонало, металось эхо в дотах, трепетали, отдавая звуки, подавая их ввысь, щиты пустырей, удесятирялся, приближался стук колес проходящих поездов, гудели эоловыми арфами провода заброшенной электростанции. В жаркие дни лета усиливались, царя, повторы несносных гамм, впрочем, обучающихся музыке детей и собственно роялей тут было немного.
Тут не было ни театров, ни библиотек, ни музеев, даже и кинотеатры отсутствовали. Никому не приходило в голову поставить скульптуру, памятник, возвести строение не по номиналу. Из общественных точек наличествовали продуктовые магазины, в промтоварные уже надо было пробираться к мередианному проспекту или в обжитый гигантский микрорайон за железной дорогою. Читали подобно жрецам знаки судьбы: свет фар единственного троллейбуса, направления троп на пустырях, вечера и ночи зеленого призрачного огонька, траектории самолетов, болидов, спутников, предполагаемых НЛО, аэродром был недалеко, неба было много.
Отслеживались весенние внезапные визиты долгожданного человека в белом с серебристой бочкой кваса, бочку на колесах привозил грузовик, отцеплял, оставлял между домами на счастье. Злые языки болтали: не пейте, не пейте квас, в бочке внутри все стены облеплены белыми червями. Все чихали на белых червей, пили с наслаждением — по столько-то копеек маленькая кружечка, столько-то большая. Человек в белом был здешний квасной жрец-благодетель.
В выходные дни и в праздники те, кто почему-то не уехал в центр, шли гулять, навещали магазины, слонялись по пустырям, огибали электростанцию, но как-то странно гуляли, броуновским движением, как-то толклись мошкарою, отчего в воздухе возникали энигмы скуки, корпускулы тоски и вирусы печали, поэтому со вздохами облегчения возвращались, внезапно устав, в обретенные отдельные гнезда своего спального района, где не всегда после прогулок спалось по-человечески.
Перманентно пьющие компании были у всех не столько на виду, сколько на слуху. В последней восьмиэтажке городской черты таковая обитала на седьмом этаже третьей парадной. «Когда человек пьет, значит, он протестует», — утверждал умный психолог с первого этажа. Протестанты с седьмого протестовали против всего: холодного и жаркого лета, гриппа, осенних ветров, внезапной апрельской метели, сугробов на пустырях, сломавшегося единственного на нетелефонизированный район телефона-автомата, телепрограмм, закрывшейся лавчонки в соседнем доме, троллейбуса, фабричной неудобной обуви, происков дяди Сэма, капиталистов, классовой борьбы, чертовой интеллигенции, хреновой зарплаты, потерянных ключей, короткого отпуска, коварных баб, лживых мужиков, враждебных ментов, невкусной колбасы, цен на водку, железнодорожной станции, отсутствия воблы, — в общем, перечислить поводы протестов их не смог бы никто, даже и сами они не сумели бы, если бы захотели.
На том же предпоследнем этаже рядом с протестантами обитали два невзрачных человека небольшого одинакового росточка, походившие на стертые монеты, одетые в старые серые одежки. Были ли они родственниками, братьями, приятелями, закадычными друзьями, никто не знал. Каким-то образом оказались они в однокомнатной квартире на пару, может, купили ее вскладчину, дом-то был кооперативный. Звали их Петя и Коля; впрочем, откликались и на имена Гоша и Миша, и когда один из соседей снизу поинтересовался, идучи под мухой из гостей, почему они и на вторую пару имен откликаются, получил ответ: Гоша и Миша наши любимые друзья, с ними иногда переписываемся, когда почта есть, и при последних словах неожиданно оба рассмеялись, что было для них совершенно не характерно, а характерна была озабоченность сосредоточенных маленьких грызунов.
В какой-то момент Петя и Коля впали в суету, ежевечерне неустанно таскали в квартиру свою узелки, пакеты, емкости, невесть где почерпнутые (может быть, даже краденые) стройматериалы. Перетаскав рулоны обоев, пакетики обойного клея, пачки линолеумных и кафельных квадратиков, банки с краскою и т. п., стали они делать ремонт. Шкрябали, стучали, скрипели, воняли то скипидаром, то битумом, шерудились по ночам, наконец, труд их благополучно завершился, стали выносить небольшими мешками мусор, и в дверь нараспашку увидали все, мимо проходившие, сияющие белизной потолки, кухоньку с рыжим линолеумным полом, оклеенную обоями «под кирпич» крошку-прихожую и прочую красотищу. Протестанты были совершенно потрясены увиденным, даже на неделю совещаний бросили петь, пить и протестовать, в итоге, поторговавшись, пообещав на время ремонта съехать на дачу, заказали Пете и Коле ремонт.
Уже настала чахлая чахоточная петербургская весна, в те годы существовавшая под псевдонимом ленинградской, на дачу заказчики съехали, а нанятые ими невзрачные возобновили вечерне-ночное таскание строительных припасов, более длительное, поскольку фатера протестантов была вдвое, если не втрое, больше их норки.
Возвращающаяся с полуночной собачьей прогулки маленькая собаководка с последнего этажа еще на втором учуяла мерзкий нечеловеческий запах, Петя и Коля сосредоточенно драили дрянью заляпанный черной пакостью лестничный марш: поспешив, устав, оступившись, вывернули на ступеньки бачок с краденым варом. Надо отдать им должное, они честно мыли лестницу четыре ночи, устраивая газовые атаки разбавителем, и преуспели, почти отмыв. После чего приступили к ремонту у протестантов.
Поначалу всё шло вполне кондиционно, размывали, белили, клеили обои, шпаклевали, красили.
Но далее настала очередь кафеля и линолеумной плитки, каковые присобачивали они на неведомого состава битумную черную смесь, технологическую находку ноу-хау, заменяющую и бетон, и цемент, и клей. Налив сию напоминающую адскую смолу с таковым же дегтем полужидкость в огромный бельевой бак, разогревали они чертовщину на своей кухне, потом волокли бак в соседнюю квартиру и принимались прилеплять варом кафель на стены, а линолеумную плитку на кухонный пол; и для скорости поставили греться и в протестантской квартире второй бак. Увлекшись прилепливанием квадратиков на пол и стены, как-то не уследили они за варевом, да к тому же, разгоряченные, открыли форточки для дыхания и двери обеих квартир для удобства передвижения.
И оба варева вспыхнули, полыхнуло по полной программе. Стали заливать водой, сдуру распахнули окна настежь, сквозняк раздувал пожар подобно суфлеру.
По счастью, старушка из торцевой трехкомнатной, страдавшая бессонницей, особенно когда семья ее убывала в отпуск, вовремя выскочила на лестницу, слетала вниз к единственному в районе телефону-автомату, вызвала пожарных и стала звонить и стучать в двери жильцов (а на задымленных лестничных площадках уже было полное марево, только пылающие волоски невидимых лампочек вились огненными червячками), крича: «Горим, горим! Выходите, выносите детей и документы!»
Все и повыскакивали, из дома повыбегали на улицу, на пустырь, а пожарные уже, молодцы этакие, примчались, тряся бубенцами, с воем и звоном.
Жильцы квартир последнего этажа сбились спросонок в единую маленькую группу на будущей детской площадке, откуда уже вывезли пивной ларек, а ящики тары остались, да и доски строительные лежали, можно было сесть.
Пока собирались, спускались, выскакивали, успели надышаться и нанюхаться, битумная сажа отрисовала черненьким носы и ноздри, превратив их в свиные пятачки рождественских ряженых. Однако, натерпевшиеся гипнотического доисторического ужаса надвигающегося огня и вида стеклистых червячков лампочек Ильича во мгле, люди на грим копоти внимания не обращали вовсе.
В центре живописной группы кое-как невесть во что одетых статистов внезапно возникшего театра бытия сидела молодая женщина со спящим младенцем на руках. Младенец завернут был не в детское удобное одеяльце, но в полнометражное легчайшего шелка пуховое с фантастическими цветами и феерическими птицами, которое некогда привез ей молодой муж, тогда еще жених, из Сингапура. Должность жениха на плавсредстве именовалась старший матрос, что невесте очень нравилось, она и потом, он уж и в плавания ходить перестал, так его называла, и в будущем, когда ее младенец-девочка заговорила, учила и девочку, а та всё запомнить не могла: «Кто твой папа? — Страшный матрос. — Неправильно, подумай. — Старший матрас». На голове жены страшного матроса трепетала немыслимой красоты парижская черная маленькая шляпка (похожие российские назывались «менингитками») с вуалеткою и ярким букетиком цветов. Одета она была в искусственную шубку всё из той же французской столицы, обута в выходные туфли на шпильках, несколько странно смотревшиеся на снегу; на руке с младенцем в одеяле у нее болталась блестящая театральная сумочка с деньгами и документами, а в другой руке держала она внушительного размера фотографию в золоченой раме, на которой, высунувшись из воды, ухмылялся крутолобый белый дельфин.
— Мать честная! — воскликнул сосед ее из девяносто первой квартиры. — Да откуда же у вас портрет Соловка?!
— Муж на самое видное место повесил, — отвечала она полушепотом, — пришлось выносить. Он, когда вернется, убьёт меня, если портрет этой твари сгорит.
— Да с чего это, — спросила собачница, подтягивая собак своих поближе и погрозив им пальцем, чтобы молчали, не будили лаем дитя, — благородное прекрасное животное именуете вы тварью?
— Тварь и есть! — воскликнула артистически тихо, чтобы младенец спал, соседка в шляпке, и слезы прочертили две параллельных тропинки по серо-черным щечкам ее по обе стороны свиного пятачка из сажи. — Муж нас из-за нее бросил. Как хорошо мы зажили после свадьбы! А встретились, странное дело, на фотовыставке, я на них отродясь не ходила, да и он сказал, что в жизни фотографией не интересовался, это жизнь нас свела. Он говорил: я тебя сразу приметил, едва ты в дверь залы вошла, так твои глазки яркие с порога мне в душу голубым светом полыхнули. Он в море ходил, я его ждала. Зарабатывал хорошо, чего только мне не привозил, нарядная ходила как никогда в жизни. Квартиру кооперативную построили. Ребенка ожидали. И вдруг приходит с моря сам не свой, даже лицо слегка изменилось, да и говорит: судьбу свою встретил, о которой прежде не подозревал. Я обмерла, ну, думаю, марсельскую либо ливерпульскую проститутку подцепил мой романтик моря, люковку с камелиями зарубежную. А он говорит: встреча с дельфином у меня произошла, как с братом по разуму, как с инопланетянином. Я в первый момент сдуру успокоилась, даже засмеялась, но к смеху моему отнесся он сурово, неодобрительно, и как-то слишком серьезно, что для него было не характерно. И пошло-поехало. Дельфин его обожаемый был белый. Белуха. «А имя его, — сказал он, — имя его Соловок. — Да как ты можешь знать его имя? — Он мне сам сказал. — Они разве говорят? — Они говорят, — отвечал он, — но и не только. У меня его слова звучат в уме, как мысли на расстоянии. А мои мысли у него в уме звучали. — Да разве у рыбы есть ум? — Это у тебя ума нет, — отвечал он, — и Соловок не рыба, дельфин вроде мелкого кита». И ушел, хлопнув дверью. Вернулся к ночи, странный такой. «Ты пьяный, что ли? Где ты был? — В пивной на Сенной. С чего бы мне быть пьяным?» Подозревала я: может, завлекли его в путешествии в наркотический китайско-малайский притон? Говорил: я Соловка изо всех дельфинов мира узнаю. Да они все одинаковые, отвечала я. Это китайцы и негры для нас все одинаковые, отвечал он, и мы для них тоже, а у всякого животного свое непохожее лицо, к тому же у Соловка пятнышко на лбу, да и мы с ним постоянно на связи и друг с другом разговариваем.
Теперь все книги, что приносил он в дом, были о дельфинах, над этими книгами он удивлялся, улыбался, возмущался, загибал уголки страниц, закладывал закладки. Время от времени он что-нибудь рассказывал об этих существах, надеясь найти во мне интерес и сочувствие. И совершенно напрасно. Муж уволился, стал наниматься от случая к случаю на разные плавсредства с тем, чтобы их маршруты совпадали с местонахождением его чертова Соловка. Дельфины, говорил он, склонны к миграциям, заплывают в Южные моря, даже в реки, но чаще курсируют между Белужьей бухтой Соловецкого архипелага и Тихоокеанским побережьем. Я теперь не видела красивой одежды, симпатичных безделушек и экзотических предметов вроде страусиного яйца на золотистой подставочке. Однажды с восторгом положил он на мой трельяж белый камень, который по его словам достал ему со дна Белого моря его идол. Это беломорит, сказал он, вроде лунного камня. Путешествия его становились всё длиннее, дома он отсутствовал всё дольше, денег получал всё меньше, пока не стал появляться два раза в год дня на три. Я пойду за дом, покачаю Лизочку, кажется, она собирается проснуться. Кстати, он убаюкивал ее в последний раз какими-то немыслимыми щелканьями и присвистами, это я научился, сказал он, песням Соловка. Да неужто он еще и поет, спросила я. Да, поет, отвечает, белуху не зря называют морской канарейкой. Я когда слышу песню «Блю кэнери», теперь всякий раз звук выключаю. И вместо «блю» другое слово шепотом говорю, хотя никто меня не слышит. Пожалуйста, подержите эту несчастную фотографию, мне тяжело укачивать ребенка с портретом под стеклом в тяжелой раме в руках.
С этими словами передала она портрет дельфина соседу по пустырю и отправилась по тропинке обходить дом, укачивая завернутую в несоразмерное сингапурское одеяло малютку.
— Интересно, — спросил держащего дельфиний портрет сидящий на досках, — как помешавшийся на дельфинах муж этой хорошенькой дамочки в немыслимой шляпке встретил Соловка?
— Всякий раз, когда он ей об этом рассказывал, она либо засыпала, либо переставала его слушать, так ее и не спросишь. Что вы так брови подымаете? Я точно знаю, как оно было. Всегда знаю, ошибаюсь редко.
— Вы экстрасенс?
— Боже упаси. Я писатель.
— А как ваша фамилия?
— Наумов.
— Книг ваших я не читал. Но лицо ваше мне знакомо.
— Во-первых, мы живем на одной площадке, во-вторых, вы могли видеть меня по телевизору.
— Про вас была по телевизору передача?
— Нет, снимали сюжет в Доме писателей, я мимо шел, меня за рукав в кадр втащили.
— А откуда вы знаете, что ваши догадки о житейских подробностях верны и «так оно и было»?
— Ведь я писатель, — отвечал Наумов, — стало быть, есть у меня необходимое для работы художественное воображение. Поскольку писатель я талантливый — что вы такое лицо делаете, я не хвастаюсь, я объясняю, констатирую, обо мне всякие лестные слова известный всем Лихачев произносил, если вам доказательства нужны, — воображение у меня отменное. Но — как бы вам объяснить? — характер воображения моего совершенно земной, человеческий, местный, поэтому в отношении того, что было, да и того, что нас ждет, я всегда попадаю в точку. Я тоже хочу вам вопрос задать. Вы узнали Соловка на фотографии: почему?
— У него, если присмотреться, пятнышко на лбу. Бывший шрам, отметинка. Да я его и видел не единожды, он запоминающийся дельфин и необычный.
— Где же вы его видели?
— В трех дельфинариумах: Беломорском, Тихоокеанском и Московском. Я биолингвист и занимаюсь проблемами речи животных. А Соловок по своим речевым способностям от собратьев-белух отличается, он меня всегда интересовал и, если хотите знать, удивлял и очаровывал. Видите ли, до работы со звуковыми сигналами животных занимался я сначала певцами, корректировкой певческой подачи нот, модуляций и проч., связанными с пением, а потом — между нами — работал в закрытом подразделении в группе, специализировавшейся на распознавании голосов и изменении их при передаче на расстоянии техническими средствами биометрической идентификацией личности по голосу.
— Шпионажем баловались?
— Да, но и не только. Юриспруденцию поддерживал, например. И по совокупности явлений много у меня было наработок, был я слухач-тонкач, а прозвище мое было Voiceмэн. Мы занимались созданием систем распознавания речи, независимых от диктора, преобразованиями речевого сигнала в цифровую информацию, скрытыми Марковскими моделями, Байесовской дискриминацией, нейронными сетями. Я занимался моделями акустическими, интенсивность, амплитуда, джиттер, шиммер. Полгода, помнится, интересовало меня субвокальное распознавание речи, регистрируемое датчиками в процессе молчания. Потом я занимался декодерами разного толка, методикой сокрытия речевой информации телефонного канала. Одни сотрудники шли в направлении создания говорящего компьютера, другие — защитой от чужих ушей абонента. Я менял компании не только по воле направлявшего меня в разные звенья нашей неуловимой цепи, но и по личной наклонности и эгоистическому любопытству. У меня были личные достижения и наработки ноу-хау. И по моей системе протестированный Соловок сильно отличался от собратьев своих. Кроме классических пятидесяти звуковых сигналов — т. е. визга, щебетанья, клекота, скрежета, пронзительного крика, рева, кряканья, стонов, человеческого смеха, «репетиции оркестра», «взлета самолета», скрипа дверного, писка, щелканья, взрывного и простого фырканья, трелей, жужжания, свиста, блеяния, ржания, хрюканья, наборов согласных и гласных, ультразвуковых радарных щелчков, — были у него фразы голосовые, не встречавшиеся ни у кого из белух, совершенно загадочные. Я разгадал одну из этих загадок, отчего она стала еще непонятнее. Кроме всего прочего, я попытался ввести в изучение звуковых сигналов и голосов дельфинов основные свойства характеристики человеческого голоса: темп, тембр, высота, речевой тон и так далее. Так вот, голос Соловка обладал в превосходной степени одним из самых непостижимых человеческих голосовых свойств: полетностью.
— Что это? — спросил Наумов.
— Владеющего такой способностью выступающего хорошо слышат люди на большом расстоянии. При этом он не увеличивает громкость. Способность нечастая, я бы сравнил ее с элевацией артистов балета, с природной высотой, легкостью и длиной прыжка. Достаточно вспомнить легендарного Вестриса, Нижинского, Барышникова, то ли утонувшую, то ли утопленную молоденькую Лидию Иванову.
— В этом и загадка, о которой вы упомянули?
— Нет. Кроме всего прочего принимал я участие в смешанных исследованиях, комплексных, поддерживаемых, в частности, анализом энцефалограмм испытуемых. У человека и некоторых животных состояния сна и бодрствования дают совершенно разные записи токов мозга, по их графике легко определить — спит подопытный или бодрствует; но у человека есть еще третье состояние, которое можно сравнить разве что с картиной глубокого спокойного сна здорового сытого младенца. Это состояние — молитва. Так вот у Соловка было набор полушелестов на фоне энцефалограммы, сопоставимой с таковой молящегося человека.
— Может быть, кто-нибудь молился при нем или за него? — предположил Наумов. — И ваш суперсообразительный дельфин пытался молитву повторить? Кажется, у белух разные ареалы, любимые места; может, у монастырских стен плавал да и услышал?
— Вообще-то в Белужьей бухте на Соловках есть заповедный дельфиний клуб, в который с разных широт и долгот заплывают они с неизвестной целью. По правде говоря, поведали мне однажды байку, мол, один из ссыльных, на гибель сосланных священников постоянно пребывал именно на побережье, поскольку работал в шарашке по теме добывания водорослей, из которых заключенным варили суповую баланду, а всем прочим гражданам готовили агар-агар; по слухам, избранный кремлевский повар добавлял его в суфле для Сталина. И этот исследователь-священник по ходу дела проповедовал соловецким дельфинам и рыбам, а также водорослям, как святой Франциск проповедовал птицам.
— Агар-агар... уж не о Флоренском ли вы говорите?!
— Именно о нем. Кроме всего прочего, по преданию основатель Соловецкого монастыря Зосима прибыл на остров верхом на белухе. И тоже, видать, плыл да молился, мне это только сейчас в голову пришло. Так что тренинг многовековой, в годы ГУЛАГа подкрепленный.
— Ваш Соловок мог с отцом Павлом подружиться, и не просто войти в контакт, а полюбить человека, обратившегося к нему лично вслух и мысленно с проповедью и молитвою. Я, между нами, давно пишу о Флоренском. Не для печати. Какая печать. Я всё пишу, знаете ли, не для печати. Иногда что-нибудь чудом издается, мир не без добрых людей. Вы даже не представляете, какой подарок мне сейчас сделали. Конечно, отец Павел проповедывал дельфинам, рыбам и водорослям; чем они хуже птиц? У него была особая любовь к божественным произведениям природы, ко всякой твари Творца. Я не удивлюсь, если параллельно поезду, телячьему транссибирскому экспрессу, увозившему отца Павла в Восточную Сибирь последней ссылки, плыл на Дальний Восток, следуя за полюбившимся человеком, Соловок. Чудом встретились они, радуясь бесконечно, и на Дальнем Востоке. Но вот когда Флоренского снова повезли в Ленинград на расстрел, дельфин за ним не поспел, отстал, замешкался, ошибся, надеялся увидеться на Белом море, а его нежданного друга расстреляли даже и не на берегах Невы, то ли в Левашове, то ли в Лодейном поле, кто знает.
— Думаю, знает именно наш дельфин знанием-чутьем мгновенным неведомой связи безымянных полей.
— Поля времени, например, — сказал Наумов. — А сколько дельфины живут?
— Лет сорок-пятьдесят.
— Если наш вообще не бессмертный. Вам не кажется, что Соловок сейчас в своем далеке нас слышит и блеет: «Не бойтесь, я с вами, следуйте за мной»? А мне известно точно: переменилась не только книга моя, а и моя будущая жизнь. В соответствии с главным свойством этого дельфина: способностью изменять жизни столкнувшихся с ним людей.
— Могу подтвердить, — подала реплику девушка с двумя собачками. — Я тому живое свидетельство.
Тут вышла из-за дома полуброшенная жена бывшего матроса с уснувшей в берлоге индокитайского шелкового одеяла девочкой-младенчиком и сказала:
— Давайте мою картину, вы, должно быть, устали ее держать.
— Я могу подержать, — сказала девушка с собаками, — что ж тут трудного, это я сейчас с подругой временно работаю в зоопарке, я вообще-то дизайнер, таскать планшеты с натянутой бумагою мне с институтских лет привычно. И поменяла я работу именно из-за дельфинов. Начальник моего бывшего КБ, лауреат Государственной премии, сидел у нас в Мухинском, называемом старыми преподавателями-архитекторами по старой привычке училищем Штиглица, в ГЭКе, заприметил меня на защите диплома, вытребовал в свое конструкторское бюро по распределению, где я и подвизалась в роли дизайнера десять лет. Кульман мой стоял на антресолях, в окне моем красовался купол Исаакиевского собора. Было чисто, тепло, меня окружали выклеенные мною макеты приборов. Заказчики последней разработки пришли втроем, заказ из секретных, у меня был так называемый «малый допуск»; трое военных, морские офицеры. Мне следовало спроектировать плавучее рабочее место оператора-наблюдателя, объектив оптического устройства смотрел вниз, в воду, стул принайтован к плотику, подлокотники, налобник обрамлял окуляр. Человек должен был наблюдать за дельфинами, как мне объяснили, не расшифровывая смысла и назначения всех кнопок пульта управления.
Дельфинов видела я в детстве, когда привезли меня, пятилетнюю, в послевоенную Анапу, солнечную, со сверкающим зеленопенным Черным морем, полную фруктов. Мне отжимали в маленькую чашечку виноградный сок. В море ловила я в ладошку волшебного морского конька, наглядевшись на его лошадиную головушку, отпускала обратно, брала в руки маленькие студни прозрачных медуз без синей окантовки (с синей обжигали руки), бродила по отмелям со стайками мальков. Вдалеке, но не так и далеко, возле буйков, родители там плавали, выскакивали из воды играющие дельфины, афалины, но виднелись — редко — белоголовые белухи. В волшебном анапском житии мы ходили на дальний пляж мимо вросшей во влажный прибрежный песок ржавой баржи-Дюранды, по дороге присаживались отдыхать на огромную, тоже полувсосанную песком, ржавую авиационную бомбу. До сих пор в самые трудные минуты жизни закрываю глаза, плещется у ног море, ловлю морского конька, слежу за выскакивающими из воды дельфинами — и зло отступает.
Выклеив в натуральную величину из белого картона рабочее место оператора-наблюдателя, ждала я своей очереди обсудить его с военными заказчиками, беседовавшими с нашим начальником в его закутке-кабинете.
Невольно услышанный мною разговор привел меня в шок.
Из разговора следовало, что военные изучают радары дельфинов, их способность мгновенно с места в карьер увеличивать скорость без видимых усилий и движений; дельфинам вживляют в разные участки мозга электроды (ну и намучились мы с этими электродами, говорил тот из трех заказчиков, который был старший по званию, несколько лет неудач, животные погибали одно за другим, да так было не только у нас, и у американцев, и у англичан, и у французов, но в итоге мы научились), чтобы должным образом ими управлять, на них навешивали мины, обучая взрывать чужие подлодки и катера.
И я во всем этом теперь участвовала.
«Уйду, — думала я, — уйду, работать тут больше не буду».
На следующий день подала я начальнику заявление с просьбой уволить меня по собственному желанию. Он спрашивал — почему?! я отвечала: мне пора сменить работу, чтобы совершенствоваться. Он уговаривал меня, каждое утро вызывая в свой кабинет. Я стояла на своем и уволилась. По закону надо было тут же устроиться на работу. Пока подыскивала я себе подходящее дизайнерское место, подруга устроила меня к себе на работу в зоопарк, где была одной из служительниц по уходу за молодняком. Я там работаю по сей день. Не могу сказать, что там тепло и тихо. Сейчас подруга уехала на десять дней в отпуск, а я переехала в ваш дом к ее собачкам.
— Знаешь, — сказала она мне после моего увольнения, — во время войны дрессировали собак (чаще немецких овчарок) не только чтобы они подползали с аптечками к раненым, но и чтобы они, обвешанные гранатами, подрывали вражеские танки. Мы победили, страна героев, и те собаки тоже были герои, а доблестные дрессировщики были отчасти предатели и немножко негодяи.
Собачки внезапно вскочили, заметив на пустыре двух беглых хомяков. Временная хозяйка только и успела передать портрет Соловка соседу слева и поведать, что псинок, которых называет она Финою да Яною, на самом деле зовут Бьянка и Дельфина. С чем она и умчалась за подопечными, уносящими ее на охоту тщетно, поскольку беглые грызуны успели с непередаваемой прытью исчезнуть под свежей горой досок.
— Чудесный портрет! — промолвил, разглядывая фотографию, жилец из девяносто третьей. — Жаль, что у меня не было под рукой такого блистательного образца, когда запустили мы принесшее нам превеликое удовольствие и неоднократные премиальные денежки производство прозрачных сувениров. Предприятие наше было невеликое, то ли винтик, то ли гаечка в большой сурьезной машине военно-промышленного комплекса. Всё у нас было налажено, отлажено, но среди станков попадались детища Круппа, явившиеся в мир аж до Первой мировой войны, стекла на световых фонарях стен давно не мыты, и хотя денежное положение, то есть, материальное, было очень даже приличное, какая-то пыль туманная витала, некая взвесь скуки, уныния, занудства висела в воздухе. Два события, соединившись, взвеселили нас внезапно: завезли нам для производства то ли шпеньков, то ли затычек прозрачные чушки оргстекла. А из головной организации перевелся к нам бригадиром Мишка Бубенцов.
Бубенцов возник до оргстекла, работал, как все, человек был веселый, а как новые материалы нам закинули, впал в глубокую задумчивость, уединялся в бригадирском загончике после работы, там сиживал, одалживал у всех надфили разнопрофильные, — и, наконец, победоносно обнародовал произведение свое: прозрачный оргстеклянный кубик, в центре которого плыл в мировом, будто бы, океане белый объемный дельфин с маленьким случайным пятнышком на лбу; ну, теперь-то я понимаю, что это и был ваш — или уже тогда наш? — Соловок.
— Что это? — спросил начальник цеха.
— Сувенир, — отвечал Мишка Бубенцов, обретший после недели затворнической серьезности и вдохновенного сурового секретничанья блистательную улыбочку свою.
— Как это?
— Распилил кубик пополам, выбрал изображение, склеил невидимым прозрачным составом. Прошу любить и жаловать золотую рыбку.
И понеслось.
Надо заметить, что к тому времени, как придумал наш Мишка Бубенцов свои предметцы в прозрачных кубиках, вся страна помешалась на сувенирах. «Сувенир» в переводе означает «воспоминание»; и понятно, зачем нужна памятка о какой-нибудь поездке или экскурсии, понятно, когда из Парижа привозят брелок с Эйфелевой башней, а из Америки, куда тогда вообще никто не ездил, — фигурку статуи Свободы; но назначение и смысл большинства сувениров были напрочь неясны, а сами предметы только загромождали квартиры да собирали пыль, однако мода на них не проходила, они пользовались бешеным успехом, вот так же вышло и с нашими рыбками, елочками, домиками, Александрийскими столпами, слонами и т. п.; только на сегодняшний день вместо органического стекла оптическое, а вместо надфиля лазер.
Была сначала одна заковыка, играли мы в нехороших детей, нанюхавшихся клея «Момент» с полиэтиленовыми мешками на башках, пары дихлорэтана, входившего в состав прозрачного связующего половинок кубиков, действовала на наши слабые головушки самым веселящим образом, весь нанюхавшийся цех шел с работы, слегка качаясь, навеселе, словно не трудились в трудовые будни, а, напротив, бухали, потом управу нашли, новым составом воспользовались.
Почему-то самый большой интерес у покупателей и продавцов вызывали дельфины, сперва один, потом парочка, их раскупали мгновенно, то ли прозрачный кубик напоминал любителям реализма воду, в коей обитало изображение, то ли явлено было необъяснимое волшебство. Мишка Бубенцов вообще предлагал перейти на одних дельфинов, но тут встрял наш парторг, борец с суевериями, мистикой, чудесами, фетишизмом и прочими не поддающимися марксистско-ленинской расшифровке явлениями, он отслеживал партии разных изображений, искал юбилей и знаменательные даты по календарю, соблюдал равновесие художественных образов, чтобы покупатели не носились с тотемами как индейцы или курица с яйцом, но повышали свой культурный уровень и усовершенствовали социалистическое сознание свое. Поэтому за серией с одним дельфином следовали три серии архитектурных памятников, а за партией с двумя дельфинами — крейсер «Аврора», елочка и ботик Петра I. Цех наш процветал. Мы блаженствовали, постоянно получая премии с надбавками и красуясь на доске почета. У меня дома этих дельфинов как собак нерезаных, я, как пожарные уедут, вам на память подарю.
— Только не мне! — вскричала брошенная жена. — У меня есть!
— Мне тоже не надо, — промолвил мрачный молодой человек в лыжном костюме из девяносто пятой. — И у меня имеется.
— Вы покупатель наших сувениров?
— Я дрессировщик дельфинов.
— О! — вскричал биолингвист. — А если я скажу вам по-дельфиньи: «Иу!» — вы поймете, что я сказал?
— «Хочу есть», — мрачно отвечал дрессировщик. — А если я вам в ответ пожужжу, — тут он зажужжал так, что собачки вскочили, а дитя в одеяле заворочалось, — вы тоже поймете, что я имею в виду?
— Конечно! — биолингвист улыбался счастливейшей улыбкой. — «У меня депрессия, просьба не беспокоить». А где вы работали, в каком дельфинарии?
— Сперва в Утриштском между Анапой и Сочи. Там я и познакомился с Соловком.
— Так вы с ним знакомы?! — вскричал биолингвист.
— Потом, — не обращая внимания на возглас его, продолжал дрессировщик, — в дальневосточном. Ну, и на Белом море, на мысе Белужьем Большого Соловецкого острова. Соловка я там встретил во второй раз. Я уже не помню, почему мы вытащили на пирс большое зеркало, кажется, из-за фотографа, решившего снять что-то невероятно художественное с зеркалом и гадательными фотографическими шарами. Увидев себя в зеркале, Соловок рассмеялся, то есть почти точно воспроизвел звуки человеческого смеха. Он узнал себя в зеркале.
— Не может быть, — сказал Наумов.
— Потом я убедился, что некоторые афалины себя в зеркале узнают. Но тогда меня этот факт поразил.
— Между прочим, — сказала бывшая дизайнерша с собачками, — многие котята видят в зеркале котенка и пытаются войти к нему в Зазеркалье, чтобы с ним играть, а взрослые коты и кошки к зеркалам равнодушны и ничего кроме стекольного марева в них не видят.
— Он узнал себя в зеркале, просмеялся, перекувырнулся, отплыл, опять подплыл, мы некоторое время смотрели друг на друга. Думаю, от этого взаимопроникновения взглядов возникла у нас с ним способность понимать друг друга молниеносно. Вообще-то ведь и люди иногда понимают друг друга без слов.
А первая наша встреча случилась под Анапой. И это был первый дельфин, которого увидел я так близко, до которого дотронулся и который в некотором роде выбрал меня. Это понял я чуть позже, увидев отметину на лбу Соловка, тогда я его и узнал; но он узнал меня раньше.
Впервые в жизни поехал я в отпуск на юг. Поезд вез меня с сырого и прохладного Северо-Запада к теплому южному морю около полутора суток, и само это постепенное перемещение в тепло, в другой климат с другими растениями понравилось мне необыкновенно, я был совершенно счастлив, купив на станции две пригоршни жерделей и горсть черешни в газетном кулечке. Я ехал в иную жизнь, она и стала другой после встречи с дельфином, неожиданной и совершенно, как думаю я сейчас, предопределенной; тут кто-то говорил, что такая встреча изменяет судьбу, это правда, то же вышло и со мной. Соленые волны, высокий берег из скал, чьи камни крошились в ладони (этими полураскрошившимися осколочками натирались, мылись в морских волнах, их пляжное название было «кило-мыло»), морские коньки, медузы, выпрыгивающие поодаль из воды играющие дельфины, небо, полное крупных, точно местные сливы, звезд. Около кассы летнего кинотеатра без крыши с длинными скамьями вместо стульев, окруженного белеными каменными стенами и огромными деревьями (на стенах и на деревьях сидели мальчишки-безбилетники), встретил я однокурсника. Под звездами посмотрели мы с ним фильм «Искатели приключений», — с подводным плаванием, кладом, бандитами, погибающей золотоволосой красавицей (оба героя, и молодой Ален Делон, и Лино Вентура в летах, были в нее влюблены), ее хоронили они в океане, струились в водах зеленых волосы золотые. Мой приятель работал в Утриштском дельфинарии, пригласил меня туда, и назавтра я уже встретил там Соловка. Я стоял на мостках, вглядываясь в воду, и тут он выскочил из воды прямо передо мной.
— Он хотел схватить тебя за волосы, — объяснил мне однокурсник, — это обычная дельфинья ласка, так выражается приязнь к тренеру, а ты коротко стриженый, за волосы не схватить, ты его очень удивил. Ты ему понравился.
Когда я пришел на следующее утро, Соловок вынырнул, едва я сел на мостки, и мы глянули друг другу в глаза. С этого момента между нами установилась своего рода подсознательная связь, возник способ общения «без проводов и шума» (такое бывает и у человека и животного, да и у людей, как я уже говорил, оно существует, но совершенно непонятно для тех, у кого не было такого личного опыта). С этой минуты образ дельфина следовал за мной на воде и на суше.
Я уволился из своего конструкторского бюро и перешел на работу — не без помощи однокурсника — в Утриштский дельфинарий. Надо сказать, Соловок был самым талантливым из всех обитателей нашего водного вольера, он легко понимал все задания, увлекался игрой, импровизировал. И в итоге его перевезли в Московский дельфинарий, где стал он единственной белухой и звездой представлений. Перевозка дельфинов не так проста, как может показаться, пока люди не приноровились, многие из перевозимых получали травмы. Заболевали, погибали из-за одного только путешествия. В программке значилось: Соловок, белуха, белый дельфин или белый кит.
Я читал ему детский стишок:
Однажды я сказал ему, что читаю книгу про белого большого кита под названием «Моби Дик», и это имя кита. Название привело его в какой-то всплеск чувств, он скрипел, смеялся чревовещательным человеческим смехом, делал кульбиты. Может быть, он от кого-то уже слышал имя героя книги Мелвилла, и этот кто-то был ему мил и дорог.
Должно быть, Соловку после большого морского вольера было нелегко в тесном бетонном мешке, но он терпел. Особенно любил он сеансы плавания и игр с детьми.
Когда оказались мы на Соловецких островах, услышал я поморские легенды о белухах, любимых животных поморов. Белухи загоняли рыбу в рыбацкие сети, подходили близко к берегу, с ними плавали дети, им случалось тонущих детей спасать.
Но сперва в нашем московском водяном цирке поменялось начальство, пришли любящие деньги и равнодушные к дельфинам существа, решено было тренировать новых дельфинов с помощью уже тренированных, Соловка отправили в загон Белужьей бухты, претерпел с ним переезд и я, и там на второй год безоблачной жизни случилось непредвиденное: ураган, сметавший и ломавший ограждение, рвущий в клочья сети. Соловок получил тяжелейшие раны и травмы, мы его еле выходили, был момент, когда я на то не надеялся. В дни болезни услышал я произносимые им странные речи, напоминавшие молитвы; не знаю, откуда он их взял.
Одна из дрессировщиц, особо полюбившая Соловка и выхаживавшая его с невероятным тщанием и терпением, красивая кудрявая русалка, рассказала мне несколько местных легенд о вечном бессмертном дельфине и о соловецком монахе, с которым он дружил.
А потом, когда дельфин оправился, раны его чудесным образом затянулись, пришла новая тема в нашу жизнь: опыты одной исследовательской группы, о которой подробно говорить я не стану, скажу только, что речь шла о вживлении электродов в мозг дельфина, управлении им при помощи подачи импульсов разной силы на различные участки мозга, о тренинге по переноске мин для подрыва вражеских судов и так далее.
Соловка мы отстояли, мотивируя отказ от операции его травмами, но он был, как самый умный, включен в репродукционную программу, от него хотели получить умных дельфинят, и мы опять двинулись в путешествие, на сей раз в Амурский дельфинарий, мигрируя как свободные животные, зимой в Северный Ледовитый, к лету к себе на Соловки или на Амур.
Ему удалось подобрать подругу, получился и детеныш. Но какую-то тревогу почувствовал я в нем, что-то произошло с ним в результате наших перемещений. Тревога его возросла, когда оказался он в компании управляемых импульсами на электроды подопытных собратьев.
В конце концов мы вернулись на Белое море.
Тревога не проходила, дельфин мой тосковал, потерял аппетит и желание играть.
Вольер был огорожен сетями, доходящими до дна, но Соловок научился в одном месте, где дно было с выемкой, приподнимать сеть и отправляться в свободное плавание. Чаще всего видели его у древних мостков, чуть ли не довоенных, он выбирался на этот потемневший от времени пирс и словно звал или ждал кого-то. Начальство хотело принайтовать сеть намертво, но мы возражали, отговорили, потому что Соловок всегда возвращался, а прогулки действовали на него самым благотворным образом. Наша дрессировщица-русалка говорила, что какого-то монаха или священника видели на мостках, и Соловок выпрыгивал перед ним из воды и кувыркался как прежде. Священники и туристы навещали Соловецкий монастырь, долгие годы служивший одним из самых страшных лагерей архипелага ГУЛАГа.
В конце концов Соловок обрел радость жизни, я узнавал в нем прежнего приятеля своего, нашел он и новую подругу. Теперь они отправлялись поплавать в свободных водах вдвоем, он приподнимал сеть, сначала выпуская на волю дельфиниху свою, затем следуя за ней.
На нашу голову ее наметили на роль подопытной, ожидалась ее перевозка; и пока ожидалась, Соловок с подругою покинули вольер навсегда.
Поначалу мы терпеливо ждали их возвращения, потом стали их искать. Сначала я искал их один на самом тихом катере или на веслах. Потом ко мне стали присоединяться экспедиция за экспедицией. Известный океанолог принял активное участие в поисках, друзья нашей дрессировщицы, обитатели палаточных городков АМН, вертолетчики, моряки Севморпути; его искали люди Утришта, думая, что он может привести туда подругу, сотрудники Амурского и Владивостокского дельфинариев, московские тренеры и антрепренеры; но он как в воду канул, — собственно, именно в воду и канул.
Мне он мерещился всюду, точно призрак надежды, на нашем южном берегу Большого Соловецкого острова, на Белужке, в незнакомых мне прежде милях Севморпути. Я узнал бы его из сотен дельфинов, но не представлялась мне такая возможность. Мы искали его на Белом море в приливы и отливы, нас обступали серебристые нимбы белой полярной ночи, космические инопланетные рельефы обнажившегося морского дна.
Да, человек возлюбил дельфинов, но для своего удовольствия, как подданных, слуг, рабов, они превращены в игрушки, в орудия, мы забыли, что любить — это уважать свободу любимого существа. На них зарабатывали деньги, их убивали ради идиотских опытов, их учили взрываться, взрывая чужие подлодки, обезвреживая мины. Что удивительного в бегстве Соловка? Да наш человеческий мир — сущая погань. Не смотрите вы на меня так; вы предполагаете, что мой дельфин погиб, что мы искали пустоту? Я знаю, что он жив. Иногда мне снится, что он бессмертный, что он был всегда и будет вечно. А наша наглая человеческая цивилизация, желающая, чтобы ей служила золотая рыбка, всё жаднеет, жаднеет, стареет, и должна остаться старухою у разбитого корыта. Эта мания из всего делать вонючую колбасу, видеть в коне конину, превращать китовый ус в корсеты пустопорожних бабенок, чтобы очаровываться их задами и плодить себе подобных варваров и тупиц...
Но пожарные уезжают, а нам всем пора домой.
С этими словами отдал он портрет Соловка молодой женщине, которую бросил муж, и двинулся к дому.
Пожарные покидали место действия, смотав шланги, на своих прекрасных красных воюще-звенящих машинах.
— Как это мы собрались, — сказал Наумов биолингвисту, — на одной лестничной площадке, люди дельфиньей темы?
— Мне кажется, в мире издавна существуют тотемные животные. Спросите любого русского о медведях, он вам расскажет. О зоосадном, о липовой ноге, о пушкинском из «Дубровского», о Винни Пухе, о медовой утехе, о трех медведях, о Маше и медведе, о символе с герба, о берложьей спячке, о развесистой клюкве и бродящим под нею по улочкам российских городов мишках из иноземных фантазий, о медвежьей болезни, ведмедике клещеногом конфетном и его собрате, «Мишке на Севере», о мишках в сосновом лесу. Может, если первого встречного о дельфинах спросить, и он вам что поведает.
Запах гари стоял на лестнице, в квартирах всё было оторочено легкой липкой копотью, только возьмись за дверную ручку — и оставишь потом на чём ни попадя весь дактилоскопический набор отпечатков пальцев, а заодно и ладони. Две двери — ремонтируемой и отремонтированной квартир — настежь, клочья пены, свисающей с потолков разделанных по-черному кухонь и прихожих, битый кафель, под которым отпылал слой битума, рассобаченный ледорубами пожарников паркет, два поджигателя, сидящие в полном ступоре на полу, морды черные с потеками, обожженные лапы замотаны грязными тряпками, они никак не реагировали на заглядывающие в их несчастное жилище многочисленные рыла с темными от вдохновенной сажи пятачками. Не было такого пятачка только у развернутой малютки, тут же проснувшейся и заплакавшей в голос, ей не понравился вонючий прогорклый воздух обретенного дома.
Вернувшись с пустыря, все выключились быстро и, тотчас надышавшись миновавшего угара, как пьяный от паров клея цех, стали смотреть престранные концептуальные морфеевы клипы.
Фокстерьерам Бьянке и Дельфине снились преследования, они гонялись за неуловимыми белыми хорьками, у хорьков были рыбьи головы, узкие норы, невиданные скорости, собачки вздрагивали, стонали, перебирали лапами во сне. К брошенной жене возвращался блудный муж с букетом цветов и шкатулкой драгоценностей из затонувшего пиратского клада, но сообщал при этом, что везет ей в подарок дельфиненка, скоро доставят, где же мы его будем держать? как где? в ванной или на балконе. Человеку из цеха с сувенирами виделись новые партии изделий, в которых, если промолвить кодовое слово, а при этом осветить шмоток оптического стекла старинным трофейным фонариком, изображения начинали двигаться, шевелились елочные ветви, резвились дельфины, вокруг шпилей и куполов летали блошиного габарита птицы. Биолингвист обучал высунувшихся из воды белух и афалин новой речи, эсперанто для людей и зверей, а те повторяли нестройным хором. Девушка-дизайнер освобождала с двумя красавцами-каскадерами загнанных в водный вольер предназначенных для опытов белух. Тренер летел в маленьком вертолете над волнами, смотрел на воду в бинокль, вдруг из вод, из пучины, выскакивали наконец-то нашедшиеся белый беглец с подругой своей, садимся, садимся, кричал он, ведь у меня не амфибия, отвечал вертолетчик. А Наумову явился во сне отец Павел Флоренский, на старинных мосточках Большого Соловецкого острова говорящий с Соловком, и оба они, как выяснилось помимо слов и событий, были вечные, и встретились навсегда.
Уходи, говорил Флоренский, сейчас конвойные вернутся, они образцы водорослей в лабораторию понесли, а заодно отошли пообедать, сейчас явятся, буду под их недреманым диким взором полянки водорослей искать, уходи, они станут стрелять в тебя, берегись. Нет, отвечал дельфин, не станут, они уже пробовали убивать дельфинов, да съесть не смогли, мы им без надобности. А какие водоросли ты ищешь? Ты не знаешь, отвечал отец Павел, они часто стреляют просто так, им нравится стрелять, убьют, покалечат, уходи, еще встретимся, радость, душенька, дружочек, кулёма камчатская. Ищу Aupheltia и Desmorestia, вот эти, стебельки на мостках лежат, из них добывают агар-агар. «Агар-агар», — повторил Соловок и рассмеялся смехом Флоренского. Я тебе покажу, сказал он, где лужайки и полянки этих водорослей. Только показывай не все сразу, тогда меня еще раз сюда приведут, и мы увидимся. Если уж мы встретились, мы не расстанемся, сказал Соловок, теперь на расстоянии я всегда буду знать, где ты, а ты — где я, мы будем говорить мыслями, картинками, словами твоими или говором моим. Некоторых заключенных, сказал отец Павел, увозят отсюда на поезде в Сибирь или на Дальний Восток, как же не расстанемся. Мы плаваем на Дальний Восток, отвечал дельфин, я там родился, тебя повезут на поезде, а я поплыву по Северному Ледовитому океану, ты там тоже будешь искать водоросли, а я выплыву пред тобою, радость, сюрприз. Знаешь, сказал Флоренский, тут иногда сажают узников на баржу, а баржу потом топят, вот если бы и со мной так случилось, я навсегда бы остался с тобою в здешней воде. Если ты голодный, сказал Соловок, я пригоню тебе рыбу к мосткам, мы всегда, мама говорила, пригоняли рыбу для поморов. Спасибо, отвечал отец Павел, но мне ее не приготовить, рыбу-то. Вот поморы, сказал дельфин, могут сырую рыбу есть. Между прочим, при дальних плаваниях-переходах некоторые дельфиньи сообщества гонят свои стаи рыб перед собою, как люди-пастухи гоняют стада овец. Ты знаешь про людей-пастухов? улыбаясь, спросил Флоренский. Некоторые пастухи, отвечал Соловок, ходили по водам и понимали всё. Мне не нравится, что от твоей большой тюрьмы всегда пахнет кровью. Я в детстве и в юности мечтал жить на острове, видеть приливы и отливы, сказал отец Павел, и сбылась моя мечта, вот я живу на острове, но на страшном тюремном. Еще мечтал я жить в монастыре, вот и живу, но из этого монастыря сделали каторжное гиблое место. И всегда мечтал возиться с водорослями, а ведь и это сбылось. В жизни людей, я понял, все наши желания и мечты сбываются, но каким-то неподобным образом. А ты перестань мечтать, сказал Соловок, хочешь, я помогу тебе уплыть с твоего плохого острова? Куда же мы поплывем, сказал отец Павел, у нас теперь во всей стране так. Есть другие страны, сказал Соловок, морей полно, стран много. Ничего не получится, отвечал отец Павел, вот я уплыву, убегу, а мою семью из-за этого поймают, жену любимую, детушек схватят, станут выпытывать, где я, по злобе убьют, нельзя мне убегать, я их тут спасаю пребывательно и молитвенно. Скажи свои особенные слова, попросил дельфин, от них так хорошо. Это молитвы, отвечал Флоренский, на них мир стоит. Соловок повторял, как мог, слова молитв, потом перекувырнулся, вылетев из воды, а вот некоторые, сказал он, мама говорила, считают, что мир стоит на трех китах.
Наумов проснулся мгновенно, рывком, молниеносно, обычно при таких пробуждениях сновидения забывались, но это он помнил.
Все его листки с цитатами, планами, черновиками, разложенные на столе, пропахли пожаром. Сердце колотилось. Он пил воду, волнение не уходило, он оделся, пошел пройтись, вышел в малый клочок ночной полумглы между закатом и восходом, посещающий город в преддверии, в начале больших приполярных белых ночей.
Белонощной тишиной залит был весь примыкающий к Среднерогаткинскому район, все окна были темны, к аэропорту стремились самолеты, спутник промелькал в большом небе, как много неба досталось этой стране, думал Наумов, а вот и зеленый огонек в узком амбразурном оконце загадочного замка заброшенной электростанции погас, то был знак, что скоро начнет светать.
«А вот и первый встречный». Петляя по тропкам, сносимый с тропы на тропу водочным вестибулярным ветерком, со стороны города шел пьяный в хлам старик. Наумов, охваченный время от времени накатывавшейся на него волной озорства, неуместной детской непосредственности, встал у прохожего на пути.
— Уважаемый, скажите, пожалуйста, не случалось ли вам когда-нибудь встретиться с дельфином?
Покачиваясь, старик смотрел на Наумова, с трудом удерживаясь на точке вертикали.
— А как же, — отвечал он. — Вот когда, помнится, в конце войны в Одессе и наши, и фашисты заложили в море несколько тысяч мин, очищали мы фарватер и прибрежные воды и от глубинных, и от донных, донные не всегда и достанешь. Везло нам, видали мы, как два соседних тральщика-катерка взлетели на воздух, а мы ничего, шли, мины взрывали, я один раз в мину стрелял, а снаряд при входе разорвался, вся рубка в осколках. Когда мины взрывались днем, всё море было в подорванных дельфинах, сильно я их жалел, очень мы все их жалели.
— Да, — сказал Наумов, — дельфинов жалко, они как люди.
— Вот уж не как люди, — сказал, качнувшись, старик, что прервало его остановку и запустило в дальнейший путь, — вот уж не как люди, они лучше.
Тут двинулся он, петляя, в сторону Пулкова и вскоре исчез за последним городским домом.
Вернувшись, Наумов сел за стол, на котором разложены были пропахшие гарью записи его.
Книга его о Флоренском продвигалась медленно. Спешить, само собой, было некуда, никто ничего подобного печатать не собирался, он по обыкновению писал для себя, как выражались писатели и издатели, «в стол».
Стоило ему в очередной раз углубиться в сюжет, начать читать о Соловецком концлагере, перечитывать лагерные письма Флоренского к детям, как охватывало его отчаяние, впадал он в оцепенение, оба состояния для автора гибельные, не дающие работать, полная профнепригодность. Всё восставало в нем: зачем? за что? За что замучили, расстреляли этого кротчайшего отца семейства, талантливого ученого, богослова, литератора, о котором злой на язык Розанов писал: «Знаете, мне порою кажется, что он святой...»? И переживал Наумов чувства сии всякий раз так остро, словно происшедшее происходило на его глазах снова и снова, так что особо поражали его слова Флоренского, выписанные на отдельной карточке: «Всё проходит, но всё остается и пребывает каким-то образом всегда». Наумов корил себя за малодушие, за увязание во времени, за неспособность перевести текст свой с историей отца Павла в Вечность, что, по его разумению, свидетельствовало об авторской бездарности и человеческой несостоятельности.
В который раз перечитывал он записи свои.
«Флоренский на Соловках был самый уважаемый человек — гениальный, безропотный, мужественный, философ, математик и богослов. Жили мы вместе не более полутора месяцев, до того дня, как меня ночью, в ноябре 1937 года под конвоем отвели на Секирную гору, самое страшное место на Соловках, где находился карцер для штрафников, где применяли пытки и убивали. Флоренский как-то предлагал мне позаниматься со мною, дать мне какие-то познания. Я как-то растерялся... Мне, простому молодому рабочему, предлагает свои добрые услуги такой умнейший человек».А. Г. Фаворский
«Последние дни, — писал отец Павел в одном из своих последних писем с Соловков 1937 года, — назначен сторожить по ночам произведенную нами продукцию. Тут можно было заниматься (сейчас пишу письма, например), но отчаянный холод в мертвом заводе, пустые стены и бушующий ветер, врывающийся в разбитые стекла окон, не располагает к занятиям, и ты видишь по почерку, даже письмо написать окоченевшими руками не удается. Зато тем более думаю о вас, впрочем, беспокоюсь... Вот уже 6 часов утра. На ручей идет снег, и бешеный ветер закручивает снежные вихри. По пустым помещениям хлопают разбитые флоточки, завывает от вторжения ветра. Доносятся тревожные крики чаек. И всем существом ощущаю ничтожество человека, его дел, его деяний».
Однажды в одной вечерней компании, когда начали писатели-приятели и гости их жаловаться да сетовать на неустроенную неудобную советскую жизнь, Наумов в приступе гнева вскричал: «Да вы в себя, черт бы вас побрал, придите! Да за одного замученного и расстрелянного отца Павла Флоренского должно нам всем в полузамерзшем болоте по колено столетие стоять! А он не один был. Жить хорошо хотите? От подвигов наших еще кровь в землю не ушла!» С этими словами, шарахнув дверью, покинул он помещение, еще раз подтвердив свою репутацию человека одаренного, но несомненно чокнутого.
Работы отца Павла достались Наумову в виде перепечаток машинописных под копирку, слепой четвертый или пятый экземпляр. Каждую букву пришлось ему обводить от руки.
Всякий раз его поражало, что по преданиям, воспоминаниям, упоминаниям, справкам Флоренский умирал не единожды: от истощения ночью на койке Бамлаговского лазарета, с другими обреченными на затопленной в Белом море барже (до сих пор лежащая на дне, набитая скелетами ржавая баржа. Погремок с косточками, донный шаркунок), его расстреливали то ли в подвале Большого дома, то ли на Левашовской пустоши, то ли на Лодейнопольском расстрельном полигоне. Думая об этой умножившейся гибели, Наумов начинал задремывать, пытаясь уплыть из яви, защититься. «Может быть, — пришло ему на ум в полусне, — он всякий раз воскресал. Они не могли с ним покончить, как римляне с христианскими мучениками, то в змеиную яму бросят, то жгут, а всё живой, ну, наконец, голову отрубят и радуются».
Луна уже ушла из нети натянутых электрификацией проводов, пропала, растворилась.
«В некотором роде всякий настоящий мыслитель, всякий истинный художник в человеческом обществе подобен белому дельфину, его хотят научить развлекать почтеннейшую публику, кувыркаться, гонять носом мяч, прыгать через обруч, подрываться на мине»...
Он не заметил, как уснул, не слышал кошачьего концерта, звоночка первого велосипедиста. Проснувшись, не помнил он подробностей своих снов, только последний эпизод стоял в глазах: опаловая белая ночь Белого моря, старые мостки, идущий по воде одетый в черное священник и плывущий рядом с ним его белый кит.
— У вас новый мираж? — спросил мирянин, помогающий восстанавливать обитель, спутнику своему. — Ходящий по водам монах с белым дельфином. Может, это Зосима, приплывший на острова на дельфине?
— Он не новый, он редкий, — отвечал работающий с ним монастырский насельник. — Мы считаем его явление благодатным, хотя нам так считать и не положено. Его видят в разных местах, в Белужьей бухте, на Заяцком острове, на Анзере. Это отец Павел Флоренский с белухою Соловком.