— Расскажи мне.
— Про что?
— Про «Норд».
— А ты потом расскажешь мне про лося.
— Хорошо.
Мы рассказывали друг другу истории из нашей жизни, чаще всего — из детства. В течение года одна и та же история рассказывалась не единожды. Это была наша игра на двоих, любимая игра.
Мы поженились зимой, через несколько месяцев после приезда из Свияжска. Нина переехала к нам с мамой: мы жили в коммунальной квартире в центре города. В Нинину комнатку переехал наш сосед, и в коммуналке остались только наша семья и симпатичная старушка соседка. Мы в четыре руки сделали ремонт: покрасили стены по обоям водоэмульсионной краскою, добавив в белила немного охры, вышел бело-золотой. Зимой Нина вешала холщовые шторы, летом кисейные или две полосы марлевки. Живопись моя украшала нашу комнату, в иные полнолуния в зеркало старинного платяного шкафчика, стоявшего у двери, вплывала луна.
Нина сшила на наш раскладывающийся диван покрывало из разноцветных квадратов: однотонные алый, вишневый, ультрамариновый из новой ткани, остальные из отстиранных и отглаженных лоскутов старых сарафанчиков и занавесок. Синий, алый и зеленый стекла прабабушкиной лампы времен модерна перекликались с цветами покрывала, аукались с живописью моей. Мы жили тихо, счастливо, у нас были свои праздникам подобные походы: на стадион для меня, в театр для Нины, на выставки или в филармонию для нас двоих.
Судьба прервала эту идиллию неожиданно и жестоко. Нина была на четвертом месяце беременности, когда попала она в страшное ДТП, потеряла ребенка, долгое время балансировала между жизнью и смертью. Уверившись наконец в том, что она останется со мной, врачи не были уверены, что она меня узнает, заговорит, сможет ходить. Но потихоньку, постепенно (реанимация, реабилитация, палата за палатой, потом лечебная физкультура, санатории, дома отдыха) она стала возвращаться, не совсем такой, как прежде (а внешне — совсем такою — почти). Она настояла на том, чтобы работать, переучилась, работала на полставки. У нее была одна странность, природная ли, из детдомовского ли детства: она была очень старательна, ей хотелось сделать все быстро, идеально почти; ее очень угнетало, что теперь уборка и стирка даются ей с трудом, занимают больше времени и так далее. Она чувствовала себя виноватой, что стала мне не такой женой, как мечталось, не вполне полноценной. В первый день выхода из больницы она принялась мыть пол и потеряла сознание. Оказалось, что у нее сломаны несколько ребер, и когда она наклонилась резко, осколки ребер вошли в плевру; по сравнению со всем остальным такая мелочь, как ребра, была не в счет, не ими занимались доктора. Но она опять попала в больницу, к счастью, ненадолго.
— Будешь полы мыть — задушу, — сказал я ей.
Она улыбнулась узнаваемой милой улыбкой, ставшей чуть-чуть асимметричной, чего никто, кроме меня, не замечал.
Дважды за несколько лет съездили мы с ней на юг, весной и осенью, чтобы не было слишком жарко.
Мы сидели, как прежде, на диване с чуть выцветшей накидкой из разноцветных квадратов, Нина была на пятом месяце, просила рассказать про «Норд». Матушка моя, переехавшая полгода назад к двоюродной сестре в Валдай, — пожить, дать нам побыть вдвоем, звонила накануне, обещала приехать назавтра. Она получила мое письмо о том, что Нина ждет ребенка, спешила, волновалась, хотела помочь.
— Когда я был маленький, — начал я выученный до малейшей интонации рассказ, — мы с мамой раз в три месяца ходили на Невский в кафе «Норд». В начале пятидесятых, в связи с «борьбой с космополитизмом», название ославянилось, превратилось в «Север». Однако горожане по-прежнему называли заветное заведение, славившееся своими пирожными, «Нордом».
К посещению «Норда» мы готовились, как к походу в театр: матушка надевала нарядное театральное выходное платье, коралловое ожерелье, я — праздничную вельветовую курточку. Отец никогда с нами не ходил.
Кафе находилось в цокольном этаже, в глубине, за магазином; в маленьком гардеробе снимали мы пальто или плащи — и оказывались в маленьком волшебном зале с искусственными окнами, застекленными, однако; стекло покрыто было с изнанки серо-голубой краской. По периметру шли отдельные подковообразные кабинки: диванчики темного дерева с бархатными спинками и сиденьями цвета голубиного крыла, маленький столик. Спинки были до плеч, соседей мы видели, но вместе с тем сидели отдельно. Интерьер зала украшали большие фарфоровые белые медведи. Куда они потом делись, когда закрылось кафе? Переехали на дачи и в дома начальников городских? В пресловутые охотничьи домики Карельского перешейка, Псковской, Новгородской, Тверской областей, где охотились партийные и комсомольские боссы?
Мы заказывали по пирожному (мне эклер, маме картошку), мне чай с лимоном, мама пила кофе глясе, в котором плавал шарик мороженого. Все, вместе взятое, напоминало какую-то другую жизнь, английскую или дореволюционную. В «Норде» было тихо, уютно; в глубине зала находилась маленькая эстрада с пианино, где могли бы поместиться трио музыкантов с певицею, возможно, вечерами звучала и музыка, но я не уверен: наши посещения были всегда дневными.
Нине особенно нравились белые медведи из моего рассказа, большие, полуметровые, толстолапые, с чуть поблескивающей фарфоровой шерстью. На следующий день, поскольку был я в Публичке (сидел в журнальном зале, надо было собрать кое-какой материал для следующего проекта), решил я зайти в магазин «Север», чтобы повеселить Нину парой пирожных из моего рассказа. Кафе, куда ходили мы с мамой, давно в низочке не было, зато на втором этаже работало большое новое заведение, днем обслуживавшее посетителей по расценкам столовой, вечером превращавшееся в ресторан. Я решил там пообедать; однажды в Москве, не найдя по пути из одной проектной конторы в другую ни пельменной, ни пирожковой, так отобедал я в знаменитом «Славянском базаре», где дневные цены были много меньше вечерних. Заказав чашку бульона с профитролями, котлеты с пюре и чашку кофе, стал я разглядывать помещение, показавшееся мне, должно быть, по контрасту с детскими воспоминаниями о «Норде», несоразмерно высоким. Окна тоже — очень большими. Народу было немного. Женщина, только что вошедшая в «Север» и направлявшаяся по проходу к столику у окна, показалась мне знакомой: танцующая походка, бархатный пиджак, она прижимала локтем к боку маленькую черную сумочку; я вгляделся — и узнал Тамилу. Человек за столиком, к которому она подсела, повернул голову, я увидел его в профиль; это был Энверов. Он не встал навстречу даме, не усадил ее за стол, что показалось мне не просто неучтивым — странным. Официанты ходили взад-вперед, две дамы за соседним столиком стрекотали почем зря, группа обедающих командировочных провинциального вида хохотала и звякала вилками. Из разговора Тамилы и Энверова до меня долетали обрывки, отдельные фразы, слова. Он, как мне показалось, вовсе не изменился за те десять лет, если не больше, которые прошли с лета свияжских семинаров. Тамила, конечно, то ли повзрослела, то ли постарела (последнее слово не подходило: тогда, давно, она была очаровательной девушкой, теперь стала красивой дамой). Разговор у них был неприятный. Она слушала его, опустив ресницы, вертя на столе свою рюмочку с коньяком, на щеках ее загорелись пятна румянца. Он что-то требовал от нее, речь шла о каком-то письме, он настаивал, она отнекивалась. Мне показалось, он ей угрожал. Не допив, она встала и ушла. Он остался, официант уставил его стол судочками и тарелочками, бутербродами с икрой, салатами. Энверов принялся за обед с видом недовольным и раздраженным: холеный москвич, в шикарном костюме, богатый, нагловатый.
Я подивился, через столько лет увидев их вместе. Хотя роман их то ли заканчивался, то ли закончился, с любимыми, возлюбленными или любовницами так не говорят. Меня подмывало сказать ему какую-нибудь гадость, проходя мимо него к выходу, но не хотелось на него тратить драгоценные мгновения жизни. И я ушел. Он меня не заметил.
Когда к вечеру прибыл я домой с коробочкой с тремя пирожными (продавщица, привыкшая к тому, что покупатели уносят по три коробки, не без брезгливости завязала розовой бечевкой мне, нищеброду, три пирожных; а я знал, что Нине нельзя много сладкого), Нина обрадовалась, как я и думал, продолжению истории про «Норд». «Как хорошо, что их три, — сказала она, — мама Зоя завтра приедет, один эклер положим для нее в холодильник».
Но что-то в любимой жене моей было непривычное. Должно быть, она хотела о чем-то попросить или спросить и сочиняла, как лучше это сделать.
Когда я отужинал, она сказала:
— У меня к тебе просьба. Обещай, что не откажешь.
Это был запрещенный прием, но я вконец превратился в подкаблучника и пообещал.
— Не мог бы ты, — произнесла Нина, — поехать в командировку в Казань? Ты что-то говорил о заказчиках из Казани.
— Может, и мог бы, — отвечал я, подивившись, — надо спросить у начальника. А что я должен привезти тебе из Казани? Башкирский мед?
— Ты заедешь в Свияжск и привезешь мне письмо. Я забыла в доме моей хозяйки чужое письмо, данное мне на сохранение. Все случайно вышло, я не нарочно. Сегодня заходила Тамила, это ее письмо, ей Энверов написал, а теперь она должна ему это послание вернуть. Я не поняла, да и не расспрашивала, но Тамила плакала и сказала: очень важно, вопрос жизни.
Откуда Тамила узнала, где мы живем? Она никогда у нас не была. Впрочем, и в Институте технической эстетики, и в Мухинском нашлись бы мои друзья или знакомые, знавшие мой адрес.
— Вопрос жизни? — переспросил я.
— Для чего нам знать, что там у них происходит? Может, поссорились, может, помирились, может, хотят пожениться или расстаться. Пожалуйста, съезди, постарайся! Я это письмо у хозяйки в комнате сунула за икону.
— Думаешь, там и лежит?
— Конечно. Ты обещал.
Да, я обещал.
— Ладно, — сказал я, — я только боюсь тебя одну оставлять.
— Как же одну? — обрадовалась Нина. — Завтра мама Зоя приезжает.
Засыпая, я сообразил: должно быть, у Тамилы с Энверовым крупный разговор был в кафе именно из-за этого письма. Какая чушь. Капризы моей бабушки. Нина спала сном младенца, слегка улыбаясь. Да поеду, поеду, ведь обещал; с тем я и уснул.