Подобно тому как пеннорожденная Венера, Афродита, появилась из пены морской, Тамила родилась из куста сирени, возникла из сиреневых куп, точно врубелевская девушка с картины «Сирень». Даже платье ее шелковое было лилово-сиреневое, где фиолет переходил из краплака в ультрафиолет, в цвета разных гроздей сирени, то светлых, то густо-лиловых. Пятна на ее платье (словно пятна шелковых халатов узбечек, акварельных одежд) соседствовали, чуть расплываясь, в линиях соприкосновений.

Это были годы сирени, сменившие годы пустых побережий.

Замечали ли вы, что в разные годы расцветают и царствуют разные семейства растений?

В то десятилетие сирень заполонила сады, окрасила в лиловый цвет белонощный Петербург, именуемый Ленинградом, самовольно заполонила бывший Кёнигсберг, ныне Калининград, легко завоевала Прибалтику, города и веси средней полосы, самостийную Украину, Волгу, колыбель нашу. Все утонуло в сиреневом счастье неправильных пятилепестковых соцветий, — их полагалось отыскать и, задумав желание, съесть.

Тамила вышла из куста сирени как задуманное желание. Челка ренуаровской девушки, розовое лицо, гранатовые губы, так часто подкрашенные улыбкой.

При тонкой талии, тонких запястьях и лодыжках все выпуклости тела Тамилы были... ну, и так далее. Она шла танцующей походкой, плавно колыхалась грудь, округлые плечи под солнцем, колоколом ходила пышная юбка. Не за эту ли походку семинарские звали ее Кармен?

— Я секретарь секции дизайна, — произносила она певучим плавным голосом, сопрано или контральто, теперь и не вспомнить, и эта непритязательная формулка превращалась в ее устах в певческую фразу.

Вскипал вокруг нее воздух, воздыхатели дарили ей цветы, начинали лихорадочно рифмовать: «томила», «утомила». Она улыбалась — чуть снисходительно.

То были годы сирени, но и семинаров (их развелось великое множество, так же как конференций); симпозиумы и коллоквиумы были впереди.

Народ, десятилетиями безмолвствовавший, отбезмолвствовал и заговорил. Слово «заговоры», правду сказать, некоторым на ум приходило. Заколдовать хотелось облое, стозевное, огромное чудище эпохи, заколдовать, зааминить.

Пену речей можно было сравнить с пеной сирени.

Говорили, говорили — с пеной у рта.

Шквал семинаров захватил и меня. Участвовал я в сенежских, ездил на свияжские; компании говорящих встречались то там, то сям; семинарские (семинаристские тогда еще не возродились) сборища напоминали — люби и знай свой край — перелетный кабак английского классика.

Местные жители — где бы ни проходили собрания сии — относились к ним скептически:

— Брехать не пахать, сбрехнул, да и отдохнул.

И из другого угла:

— Лучше не бай, а глазами мигай, будто смыслишь.

В нашей колоде карт Тамила была дама червей: одно сердечко прямое, другое обратное, зеркальное, перевернутое, дама в лиловом с веером черным; а в волосах-то что? Венчик золотой? Алый мак Карменситы?

Она была прекрасной дамой словесных турниров, ей нравились главные герои, самые стилисты, краснобаи, оригиналы, рыцари заговорившего времени.

Некоторые из них и внешне были хоть куда: эспаньолки, усы, курточки иностранные, экзотика, стрижка длиннее, чем у чиновников, орлиный профиль. Состав семинаров, впрочем, был пестрый. Помню одну затрапезную, бедно одетую троицу ленинградскую: три дизайнера, искренне считавшие, что дизайн вот-вот спасет мир, ну уж страну-то непременно, и осчастливит заблудшее человечество. Пошивалов, Недошивин и Шитов. Тамила называла их «Всё-для-шитья», улыбаясь; когда улыбалась, на щеках появлялись ямочки, забывалось необычайное ее имя, вспоминалась простая, бойкая, округлая украинская фамилия.

По утрам видели мы иногда Тамилу сонной, с чуть припухшими губами, до полудня напоминала она помятый цветок, и знали мы, с кем просидела она полночи возле древней деревянной полусгнившей Троицкой церкви на скамеечке, на которой, по словам местных жителей, сиживал во время оно царь Иван Грозный.