Среди моих знакомых инопланетян были и пришельцы из других Галактик. Они очень удачно и успешно притворялись людьми. Мне кажется, их настольной книгой (хотя они тщательно это скрывали) была «Моя жизнь в искусстве» К. С. Станиславского. Я втайне восторгалась их мужеством; представьте себе, что вы учитесь в театральном институте или в институте культуры и отдыха и играете этюд очередной, в котором предложено вам быть огурцом (в частности, плетете вы про зреющие семечки и про бродящие в вас соки); а теперь вообразите, что вам предложено быть огурцом неделю; год; две пятилетки; каково? А огурцом человеку, доложу я вам, гораздо легче состоять, чем человеком нечеловеку. Это аксиома. Труднее всего, конечно, образцам из другой галактики не жабры или щупальца скрыть, а умственные способности. Пластическая метаморфоза — дело наживное, даже и в наших палестинах занюханных и ойкуменах дурацких наличествуют рудименты ее, т. е., культуризм, бодибилдинг, диета (то, на чем сидят, из пяти букв, кроссворд) и пластическая хирургия (да, да, вот растолкайте и экзаменуйте: достижения цивилизации? — не дрогнув, отрапортую: пластическая хирургия и пластиковая бомба!). А вот всё время делать вид, что не только ни мыслишки ничьей прочитать не можешь, но и у самого-то полторы, да и те едва по слогам с помощью логопеда, — это нечто запредельное. Но, признаться, хоть втайне я и восторгалась и от души сочувствовала, мелькало: а что ты вообще тут делаешь, исследователь хренов, я тебе не мышь, ты мне сам морская свинка.

Собрались домовые на конференцию. Тема: «Есть ли у домовых свобода воли?» Докладчик и оппоненты спорили согласно сценарию. Остальные кто в лес, кто по дрова. Хотя какой лес. Какие дрова. Раньше, во дворе дрова, во дворах были. При Сталине. Прямо поленницы. Странно, почему грешников, как в доброе старое время, никто жечь не допер. То ли эпоха стояла моложе средневековья на дворе, то ли дрова экономили. Да. В итоге приняли резолюцию: «Нет и не надо.» И все подписались. Кто неграмотный, отпечаток пальца или копыта поставил или какую-нибудь гадость нарисовал. И действительно, зачем домовым свобода воли? особенно надомным. Подовинникам еще туда-сюда. Дурной пример перед глазами: вон до чего человек дошел с этой самой свободой этой самой воли, что хочу, то и ворочу; всю функцию свою потерял. С тем и разошлись.

Один домовой по ошибке в новом районе заселился в квартиру одного инопланетянина, который притворялся человеком. Никак ужиться не могли. Наконец, за закрытыми дверьми, чтобы никто не узнал, стали вместе пить. И даже в таком интимном времепрепровождении с большим трудом общий язык находили, хотя и старались. Инопланетянин домовому, чтобы его уважить, на толчке вместо стопки наперсток купил, эргономически соответствующий. А домовой, как выпьет, всё просит инопланетянина: полетай да полетай. Инопланетянин взлетал с трудом, потолок-то низкий; взлетит, паука с потолка турнёт; а потом сидят с домовым и плачут, если не поют. Хотя, если поют, то каждый свое: домовой про ветхую избенку, а инопланетянин про покинутую во имя процветания Вселенной иную планету. Обиженный паук в вентканале слушает и думает: ну, и катились бы в те места, о которых поете, нечисть купчинская.

Влюбился атлант в кариатиду. Вот только голову к ней повернуть не может, на соседний балкон смотрит, на соседнего атланта, согласно фантазии архитектора. Кариатида думает: что ж он всё на соседа пялится, неужели сексуальное меньшинство представляет? Атлант думает в ответ: ничуть не бывало. И потом думает свое: какая ты, Ариадна, красавица. И тут уже кариатида думает в ответ: я не Ариадна, а Олимпиада. Штукатурка местами отваливается, атлант мечтает: хоть бы дом на капремонт пошел, может, я бы под шумок к ней голову бы и повернул, согласно фантазии реставратора. А у кариатиды мизинчик отвалился, по лицу дождь стекает, тоскует она: будет тебе капремонт, жди, лет через сто.

На пустырь у Сенной напротив Лавры Вяземской села летающая тарелка. Пьяный бомж возьми да и высунься из заколоченного окна в доме напротив, да для контакту ей и закричи: «Смотри, сука, глядь, щи расплещешь!» И рукою махал с воблою в знак приветствия, хотя вобла нынче большая редкость. Тарелка его действия по невежеству приняла за агрессивные выпады и сдуру аннигилировалась, как корова языком слизнула. Невезучее место Сенная Площадь.

Большевики боялись, что Александр Второй скульптора Трубецкого, так называемое Пугало, в качестве Медного Всадника будет за ними по городу гоняться. Переплавить Пугало себя не давало. Чуть что, на дыбы и в лоб насмерть. В остальном стояло смирно. В итоге, на закрытый двор его упрятали и на ворота замок навесили. Как советская власть кончится, так конника с толстозадым конем, Пугало то есть, на место прежнее вернут. Но вообще мудрость свою власти проявляли: ни одной конной статуи во избежание не установили. Все пешком. Или сидят, что предпочтительнее. Пусть бегает, в случае чего. Вождь, правда, как бы на броневике, и шанс кататься у него имеется, оно конечно. Да что-то не катается. Или откатался в довоенное десятилетие. Ходят слухи, что лютовал по ночам с особой жестокостью, и его свинка египетская эзотерическими заклинаниями обездвижела за то навеки. Так что теперь у нас пока всё хорошо, городские сумасшедшие скульптурами не преследуются, а в воробьиные ночи одни кариатиды летают, да и те редко в окна заглядывают.

Что может волновать меня в этих городах, в городках, не виденных мною, где меня нет так наверняка, так исчерпывающе, так гарантированно нет и не будет, в этих существующих вне местах? слышу ли когда этот зов извне? что за резонанс соединяет меня незнамо зачем с каким-то двором, освещенным остекленной стеною, с ночным двориком какой-то части света, с двориком, в глубине которого стоит подержанный автомобиль, и чье сомнительное пространство пересекает сейчас бездомная собака? Что мне, наконец, в мощных оранжевых песках, и скалах, и водопадах? в достающем меня в моем углу их дыхании, которое едва ли сможет смешаться с моим в едином ландшафте? Чье-то «ау!» ловлю ухом сонным; чье? что это обрушивается сейчас в мое сознание, вызывая всплеск эйфории или волну тоски? ураган ли с женским именем пронесся там, где еще говорят на языке Оно Комати? или с печки на пол луковка упала в деревушке на Валдае? или из города, где жарко, и чьего имени я не знаю, слышу я зов скучающих ночных лестниц?

Я звоню во вчерашний день и слышу плеск времени в телефонной трубке: волну, шорох прибоя. И еще: я пишу письмо, и пока не существует будущего дня, в коем станешь ты читать облетевшие новости этой устаревшей позавчерашней сводки событий. Но есть и еще одно время: синхрон, вспышка, точка, единовременное «да!» Всегда ли оно открыто для нас? а мы для него? Оставь меня, мне скучны роскошные долы и горы, и величие океана, я не хочу карнавала цивилизации с венками огней, сейчас влечет меня невесть куда рыжий клочок высохшей к предзимью травы на ветру, обращается ко мне на неведомом мне языке, надрывая сердце. Где это? что? не вем. Оставь меня, отойди, отойди на минуту, сиюминутно претит мне пестрота мира, и чудеса его, и вся его благодать, и вся его великолепная суета.

Мальчики с сережками в ушах поют и пляшут под бутафорским снегом. Опереточный снег ниспадает на полуночный фосфоресцирующий зеленым театр. Гипотетические хлопья воцаряются в шварцвальде, в рождественском воздухе, и падают на шляпы братьев Гримм и на чалму Гауфа Вильгельма. Но снег не имеет надо мной власти. Он везде одинаков, везде ничей и принадлежит всем, он как поэт, такая неприкаянная штука, разве что примесь радионуклеидов датирует цивилизованный мир; но снег маскируется, он метафизика; оставь меня, он подобен и тебе, само собой. Совсем другие клочки пространства томят меня любовью, куда менее поэтичное, более неприютное, тяга к чему лишена смысла и цели, то настоящее, не успевшее принарядиться, не обращенное волшебством в суррогат счастья.

Чудаков в нашем городе пруд пруди. Разные попадаются. Есть славянофилы среди них, есть и западники. Один славянофил сделал у себя в малогабаритной хрущобе баньку по-черному и постоянно с пожарной охраной судится. А один западник проект памятника рыцарю в главном архитектурном управлении пробивает, да никак не пробьет. Даже по телевидению про него «600 секунд» передавали городские новости в том смысле, чтобы он, шумерская морда, со своим проектом отвалил в Испанию. Самый везучий чудак собрал балетную труппу из охтенских эльфов, каждый эльф с ладошку, все танцуют, называется «Хореографические миниатюры». Труппа в «дипломате» помещается, только пришлось «дипломат» окошечками с форточками испохабить для вентиляции.

Жил в новом районе мечтательный юноша, и снилось ему по весне клюквенное дерево, то есть развесистая клюква. Возможно, из-за авитаминоза. А может, из-за душевной склонности, потому что книгочей юноша был изрядный, однако, любимой книжкой его были волшебные сказки, хотя читал он очень мудреных авторов с полным пониманием. Юноша ездил за город к девушке, жившей в потемкинской деревне. Девушка тоже была мечтательная и очень хотела попасть в сновидение юноши, чтобы хоть одним глазком на развесистую клюкву посмотреть, да не тут-то было. Когда потемкинскую деревню снесли и вместо нее поставили потемкинскую фабрику, девушке пришлось переехать к юноше в город и выйти за него замуж. И совершенно невзначай, по недосмотру, выросло у них на балконе в кадке клюквенное деревце, хоть и маленькое, метровое, но все-таки сон наяву.

Некий горожанин всё время жил прошлым, которого у него не было. Другой горожанин постоянно жил будущим, которого у него не будет. Третий жил только настоящим, но какое-то оно у него было искусственное. Все трое страдали и даже отчасти злобились.

Организовала Баба Яга бордель. Начались демонстрации протеста. Валютные проститутки объявили голодовку, например, и три дня валютных баров не посещали. Со своей стороны, и вампиры протестовали, — в том смысле, что закордонные распутники всех панночек СПИДом заразят, и вирус перекинется на тошную силу, а что за жизнь без привидений? просто бегство от действительности будет, если один реализм останется да бытовуха. Пенсионеры протестовали потому, что Баба Яга такими действиями якобы позорит пожилых женщин. За бордель с панночками вступились только сексуальные меньшинства, готовые всех служащих, включая лярв, принять в свои ряды. Но особенно возмущались сотрудники музеев, потому что из-за волшебства, колдовства и чародейства бордель Бабы Яги был перелетный, меняли адреса, проходили сквозь стены запросто и обожали располагаться по ночам в апартаментах городских музеев и во дворце Белосельских-Белозерских.

Собрался узкий круг ограниченных людей. И не знают, чем бы заняться, как себя показать. Стали кричать: «ура!», — лишку разурались, испугались и разошлись.

Поромантичней? поромантичней! и желательно со страшилками: у! у! Детективы, боевики, бах-трах. Дракула с зубами, глаза на лбу. Эка невидаль. Боевиков у нас как грязи, в детективе давно все живем. Подумаешь, с зубами, с клыками, глаза на лбу; у нас, солнышко ясное, всё, чай, наоборот. Для нас страх норма. Мы нежности больше боимся. О, ужас какой: ангел летит… Летит и поет, глаза зажмурь, уши заткни. И говорит (ох, погоди, перескажу, дай дрожь унять, деваться куда), такое говорит, хоть провались, такое произносит, мурашки по коже ползут; глаголет: «РАДОСТЬ МОЯ!»

Дворец Эхнатона в Ахетатоне — Городе Зари. Парадные покои и жилые покои связывал мост. На мосту было «окно явлений», в котором и представал перед народом царь. Царь в раме. Обрамленный окном явлений стоял царь. О, наши зори, спешащие сменить одна другую. О, наши разведенные заполночь мосты. Мы — окно явлений, в котором Европа может узреть Азию. Но окно наше таково, что Европа Азии не видит, и Азия Европу тоже. Маленькая немочка из немецкой слободы прекрасно знала, кого в средние века звали Черный Петер, не к ночи будь помянут. Какое уж там «Санкт». Город Черного Петера, Зазеркалье в раме, город-антимир, аннигилирующий изображение. Порадуй взор мой внешний, ибо внутренний стоило бы отменить, живя в нашенских местах. Весь город наш на крови храм. Мы живем в местах, где жить невозможно. — Уезжай, — шептала я тебе, — уезжай. — Одна и радость — быть не уроженкой: жиличкой… горожанкой… Мы — Окно явлений, прорубленное из ниоткуда в ничто.

Как известно, на нашу территорию со времен царя-плотника, прорубившего в Европу окно, стали просачиваться зарубежные феи. Своих не хватало. Как водится, проникали они к колыбелькам и одаривали младенчиков состоятельных классов всякой всячиной. Вот народился младенчик, о котором речь идет, и фея сделала ему подарочек: дескать, будет он одарен даром особой любви. Хоть и фея, а отчасти женщина: сначала делает, потом думает. И изъясняется вполне приблизительно. Младенчик подрос, и тут презент во всей красе и обнаружился. Кого ни полюбит, все в свиней превращаются. То есть, не натуральным образом, рыл не приобретали, а фигурально: был человек как человек, а становится скотина отменная; распространялось сие и на девушек, и на друзей-приятелей, и на пожилых солидных людей. Происходило все как бы постепенно, и сначала выросший младенчик не замечал ничего, но потом заметил и очень расстроился. А поскольку натура у него была, к несчастью, любвеобильная, к моменту, как свое прискорбное и пагубное свойство он приметил, он уже являл собою как бы фабрику монстров. Решил он проявить волю и впасть в равнодушие. Получалось у него плохо. Был бывший младенчик рассудителен, да и рассудил, что лучше бы ему начать ближнего ненавидеть. И вправду, те, кого он ненавидел, на глазах хорошели и приближались, поелику то для нашего грешного рода возможно, к ангельскому чину. Сам он при этом впал в печаль и, ненавидя других с одной стороны, а с другой стороны ненавидя ненависть и будучи воплощением любви, возненавидел и самого себя, и так изменился, ненавидя себя, к лучшему, что мало-помалу потерял способность, дарованную ему залетной феею, и жил с той поры как все мы, только мучился угрызениями совести больше каждого из нас, потому что встречались ему временами те, кого он прежде любил, и наблюдать их было ему неинтересно.

Собирались спириты эти самые кучками и вертели блюдца при помощи эффекта Розы Кулешовой задолго до того, как Роза на свет появилась. Что характерно, спиритов в начале века нынешнего и в конце прошлого было как собак нерезаных. Вертелись, вертелись блюдца, энергии насасывались, а потом вышли за пределы видимости и осязаемости, укрупнились и в качестве летающих тарелок по всем широтам и долготам сервизами снуют. И одни от них неприятности. Это о спиритах. А о хлыстах поговорим в другой раз.

Человек и заговоренная вещь невзначай-то и встретились. Купил человек, скажем, шкаф. Многоуважаемый. И начал шкаф вытворять. В одно прекрасное утро занял всю комнату. Человек проснулся в ящике, еле выбрался. Потом шкаф стал превращаться во что ему взбредет. Сегодня шкаф как шкаф, а с работы хозяин приходит — шкафа нет (и одежды, что в нем висела, соответственно), а на его месте… ну, хоть телевизор в треть стены. И это еще полбеды. В другой раз штука стала мышеловкою у двери, хозяин две недели в травму ходил; и в игрушечную железную дорогу превращалось, и в колоду карт, и в драный непарный сапог. И хозяин никак не мог от вездесущего предмета отделаться. Бывало, продаст шкаф, а через денек он в виде кроссовок или куска мыла опять в квартиру проникает.

По краю брести, по кромке между бытием и небытием, между материалистическим и метафизическим мирами: видеть сон, бредить искусством, еженощно творить сюжеты. Если бы мы не видели снов, мы не понимали бы живописи, литературы, театра. Сновидческая канва бытия, нечеловеческая логика жизни, лишенные рационалистического толкования связи событий. Кто ты, персонаж из моего сна? почему я здороваюсь недоуменно с тобою наяву? который из вас настоящий? может, некий третий? Почему там, на кромке, причины и следствия неуловимы и синхронны? Другое время нас морочит? или мы его? Что такое «в дальнем краю»? где этот «дальний край»? он не — где, он — когда: когда ресницы сомкну. Я люблю узкие улочки снящегося мне всю жизнь города, его нелепые окраинные парки, преувеличенного масштаба храмы и памятники, крошечные кафе, которых на самом деле нет, но в которые раз в году возвращаюсь, его анфилады и тупики, неизменную воображаемую планировку. Я и тебя люблю, когда ты житель того города, а не этого, в коем просыпаюсь. Здесь могу от тебя уйти, туда ты все равно явишься, тамошнего тебя мне не отменить. А сколько пошлостей содержат сны! сколько штампов! какие затасканные сюжеты расцветают в них экзотическими видениями! Знаешь ли ты наркотические грезы? например, после операции под общим наркозом? или после неподходящего снотворного? О, глюки, глюки! Впрочем, и Морфей, и морфий, и метаморфоза — так антропоморфны. И еженощная доза нам обеспечена. Путешественник по неотвратимому миру, готов ли ты в путь? Интересно, а что видит во сне спящая Венера? а Психея? а этнический эльф? И есть ли у сновидений разных лиц география? история? эстетика? Темное дело. Настоящее одиночество, истинно интимная жизнь — именно сны. Тогда почему в них иногда такие толпы?

Михрютки завелись на чердаке, в подвале и в сарае. Они дружили с листоблошками и враждовали с анчуткой. Летучие мыши принимали их то за ветошь, то за светлячков, то за перекати-поле из клочков пыли, так как михрютки постоянно мимикрировали и меняли облик. Пауки относились к михрюткам неважно, потому что от их присутствия портилась паутина, нить секлась, зазубривалась и теряла натяжение.

В сказке обычной, т. е., волшебной, т. е., мифологической, всегда ноль эмоций. В литературной же сказке их навалом, начиная с описания одежд, надежд, красот, деталей, сказке не свойственных; ну и, само собой, всех жаль, всего жаль, и непременно несправедливость; а какая в «Колобке» справедливость, например? лишняя категория. Не из того анекдота. «Современная сказка» звучит так же антиномично, как «маленькая трагедия»: если уж трагедия, так всяко не маленькая; а если современная — то с чего бы сказка? Лантюрлю, Лантюрлю, нос отрезал королю. А хоть бы и голову. Дело житейское.

Да, мы их посещали, да посещали мы двенадцать царств Солнца и тринадцать царств Луны, и зависал над Ингерманландией вертлянский солнечный шар, и накануне Нового Года домашний скот мог говорить по-человечески, но молчали все, не желая пачкать пасти человеческой речью, и в Купальскую ночь встречались брат и сестра, Аполлон с Артемидою, и шелестели страницами скучных людских словарей.

К старости и люди, и животные становились кратны древности Природы, напоминали динозавров; и складки кожи их, их морщины походили на складки гор.

В имени «Эржебет» слышалось ржание жеребенка, рыжего, мягкомордого, нежного; а ведь это «Елисавета», имя, в котором бежит на самом-то деле пушистая лисонька раскосая, — но тоже рыжая, — спят царства королевича Елисея (не елисейские ли поля Э-ли-зи-у-ма?). Какие разные звери спят в одних и тех же словах разных языков. Где конокрад и лошадник, оцыганенный финн, венгр, видит жеребенка, — там охотник на лыжах, омансиевшийся русич, узрит лису. Язык — целый зоопарк, ковчег; может, на самом деле он Ноев ковчег, а не Вавилонская башня? Рои колибри и попугаев вспархивают со страниц переводных книг. А там синица в руках у Синюшкина колодца и журавль в небе — всюду — и «журавль» над криницей на фоне закатных облаков и дочернобыльских мальв.

Напишите, пожалуйста: «бытие определяет сознание». Перечитайте. А теперь скажите: что что определяет? Мы живем в выгородках таинственных изречений, которые ничего не означают. Мы живем на сцене, на пыльных досках, в окружении ветшающих невесть что обозначающих декораций, среди черных плоскостей кулис, в лакунах и эфемерных пластах воздуха, разгороженного лучами искусственных солнц. В нелепых одеждах таскаемся мы от кулисы к кулисе, произнося формулы, в которые каждый из нас подставляет свои значения. Да зачеркните вы про бытие и сознание. И зубрите монологи с голоса уже вызубривших. Суфлера не будет. Он не вполне трезв и внятно способен произнести только фразу: «Весь мир — театр!» Персонажи маленьких рождественских вертепов, нуждаемся ли мы в суфлере, если болтаем с чужого голоса речи, лишенные какого бы то ни было смысла? зашифрованные тексты, ключа к которым нет и коды забыты?

Нет ли у вас желания с нами спеть? не хотите? и правильно делаете. Альты наши и дисканты пилят инфразвуком, контральто тяготеет к ультразвуку, а сопрано на таких частотах, что и не вымолвить. Сегодня у нас гимны и романсы. Первый гимн «Глубоководное эхо предназначается», а последний романс «И-и!» От последнего, обычно, крыша и едет. Мачт теперь нет, манильский трос отсутствует, воск дефицитен, беруши нас не глушат, глупый Улисс, мы тебя всё равно достанем, вольем тебе в уши яд наших песен! Хотите спеть с нами? даже если и не хотите, запоете. Мы звучим на всех широтах! на всех долготах! на любой длине волны! ату, ату, и — и!

О, реклама! ты фантастична! сюрреалистична! дадаистична! квазииррациональна! Что там, ласточки вы мои, касаточки, разболтай в камзоле и пудреном парике у синхрофазотрона делает? а рекламирует страховое общество «Мегаполис полюс плюс-минус». Или сигареты «Махорочные». Неважно, что. Петушков на палочке. Так сказать, имитация информации. Обогащенная средствами искусства. В битах. Можно в бэрах. Неважно, в чем. Какой особый талант, особое направление ума требуется, чтобы что-нибудь рекламировать! Но еще больший талант, как выяснилось, необходим, чтобы не рекламировать ничего вообще.

Несчастный экстрасенс видел всех насквозь. Он слышал внутренние монологи и читал мысли. В некотором роде, люди представлялись ему вывернутыми, как стираное нижнее белье, швами наружу, потому что внутренний мир любого был ему внятен. У них не было от него секретов. Поэтому в поисках непонимания он обратился к животным, и сменил квартиру в столице на халупу в заповеднике. Разгадывая тайны природы наш экстрасенс оздоровился настолько, что нашел себе подружку, непостижимую напрочь, не понимающую ничего ни в людях, ни в окружающей действительности. С ней жилось ему тихо и спокойно, ни одной ее мысли он прочесть не мог, она ничего и не думала, жила себе да жила, зато улыбалась от души, и веснушки у нее были светло-золотые.

Сирень уже включила свой ацетилен и во все горелки готовит варево белой ночи по всегдашней рецептуре своей; она не особо оглядывается на озонные дыры и на примесь в бывшем снеге и нынешнем дождике всей таблицы Дмитрия Ивановича, начиная с йода. Отведав, мы начинаем бредить. Даже самые сони-засони приступают безболезненно бодрствовать, находясь в состоянии подъема, прилива энергии, легкой эйфории, наподобие опившегося сомою из мухоморов и поганок пошехонского делавара. Чем ты потчуешь нас, лилово-фиолетовая, бело-сиреневая, врубелевско-коровинская сирень? супчиком? коктейлем с тоником и «Амаретто»? любовным напитком? Воздух тоже неуловимо лилов, как хрусталь музейных люстр, коему старые мастера придавали лиловизны добавками солей и металлов. На набережной стоит скособочившись пьяненький особнячок, глядя в небо осоловелыми очами окон. Маскароны, кариатиды, атланты, путти, а также сфинксы, львы, медузы горгоны, цари, вожди, благодарные бесы и просветители пребывают на грани бытия и небытия. Спит домовой посасывая лапку. Репетируют эльфы. Интересно, посещают ли нас Оберон и Титания, поощряя своих подданных — эмигрантов? да кто нас только не посещает, это мы сиднями сидим, обломы со щучьим веленьем, вот где царь-рыба, да почти уж химией вывели; есть, правда, говорят, одна в некоем тихом омуте, может, и в Красницах, четырехметровая, в рваную морду заговоренные крючки рыболовные вросли и прочая снасть, в желудке перстень с потаенной печаткою то ли Калиостро, то ли Сен-Жермена, то ли Петра Великого, то ли самого Александра Невского.

Расскажи мне обо мне, я ничего о себе не знаю, сказала ведьма. Но поклонник ее, студент-медик, стеснялся. Да и слов не мог подобрать. В самом деле, как это именовать: очарованием или сучьим притяжением из арсенала матушки-Природы? искренностью или языческой грубостью? полнотой жизни или полным разором? Конечно, что красиво, то красиво, кудри вразнос, брови вразлет, губы карминные карамельного вкуса. Но до прекрасного-то семь верст до небес, а до уродства и гримасы рукой подать. Селезенкой чувствовал студент, что не очень-то она хороша, но если он скажет ей об этом, он будет еще хуже. Пойдем на дискотеку, ты так классно танцуешь, сказал студент.

По-каковски это «рабад» — предместье? восточное некое словечко; что такое арба, ты знаешь. А как успокаивающий травный сбор по-латыни, знаешь? Арбата рамината. Арбата — это трава. Так вот, слухи, дорогой ходят, что по ночам на Арбате на месте старого колымажного двора призрак того двора весь снытью да осотом поросший встает, и на том колымажном дворе под привиденьями карет орды в запрещенную подкаретную игру карточную играют, доиграть не могут. Что такое «орд»? это призрак по-вологодски. Нет, Ордынка ни при чем, ордынка — овчинка казачья. Весело у вас в златоглавой, и мираж неплох: колымажный двор; а у нас-то зимний мираж страсть какой: Ледяной Дом! и лилипуты промерзшие в заиндевелой парче тоненько так плачут.

Бедный критик слишком долго писал критические статьи про фантастику и совершенно ее возненавидел. Стал сочинять он про фантастику разоблачительное исследование, назвал ее мифом демифологизированной эпохи, религией для атеистов (сначала он хотел написать «воинствующих атеистов», но с удивлением заметил, что после «воинствующий» рука его незамедлительно выводила «невежда», и ему пришлось остаться без эпитета), областью деятельности для писателей и читателей, лишенных мира чувств и обладающих лишь войной ощущений, инвалидизированной литературой для инвалидов, которым большая литература не по зубам, суррогатом, итээровской игрой для апологетов технократии и технологии. Далее обозвал он фантастику видом наркобизнеса, в коем слиты воедино наркоман, наркотик и торговец дурью; и добавил в пылу полемики, что видит в фантастике сходство с рок-культурою, при этом слово «культура» употребляется с тем же оттенком, что и в микробиологическом жаргоне («культура бактерий»). Под конец совсем он разошелся и стал шпарить стилем. «Когда старая шлюха Ф., — писал он, — всё еще разыгрывающая молоденькую валютную, окачурится, что, кроме пластмассовых цветов, уместно будет возложить на ее кубистический гроб? гайку? компьютерную ленту из туалета КБ? заводной апельсин? Что ж поделаешь, любители НФ, фэны, киберпанки духа, почитатели фэнтези и мыльных опер! утрите слезы! перекинулась, лярва. Читайте «Буратино». Разделавшись с фантастикой, критик пригорюнился и, выходя на кухню курить, уронил пачку газет на домового. — Ну, смотри у меня, злобный язычник, ужо тебе! — закричал домовой выбираясь из-под газет. — Я не язычник, — сказал критик приосаниваясь, — а представитель передовой мысли. — Если я у тебя живу, — сказал домовой, ретируясь, — значит, ты язычник; а какой же ты представитель передовой мысли, если во-первых, лаешься, а, во-вторых, пошлые листки стопками на голову высшего существа кидаешь?

Мыслили дивизионами. Одиночество переносили плохо. Всё время вступали в организации. Говорили: мы считаем. Писали коллективные бумаги. Даже думали на «мы» всё время мыкали. Исподволь, исподволь превращались, в час по чайной ложке. В конце концов превратились в плесень, в огромную колонию плесени, с размахом, в целую рощу; долго в нее потом биологов из ВИРа на экскурсии водили.

Поселилась на Гражданке беженка, старая ведьма из Молдавии, помаленьку гадала, врачевала, на пустырях и известных перелесках остатних травы собирала, а осенью с неизвестной целью собирала листья, мешками таскала домой. Она любила рассказывать своей клиентуре про своего дедушку, тоже беженца, белого колдуна, то есть чародея по части белой магии. — Мой дедушка, — рассказывала она, — говорил: если кто-то сделал злое дело, и ты видел это, никому об этом не рассказывай. Ты распространишь зло.

Солнце, подпитываемое энергетикой времени. Солнце, бегущее к свету: древнеиндийская свастика. Символ черной религии Бонпо, свастика навыворот (обратное время?), на которую нагляделся весь мир во время Второй мировой. Трупы тибетцев с косами в гитлеровских мундирах в Берлине сорок пятого года. Еще в тридцатые годы (если не в двадцатые) Рерих, которого не пустили на порог черных монастырей Тибета, сказал: «Бонпо распространяется в мире».

Встретились животное и птица. Животное и говорит: — А я басню написало. — Про кого? — спрашивает птица. — Про Михалкова и Иванова, — отвечает животное. — Ну и дурло, — говорит птица, — для чего только тебя грамоте учили, оно несчастное.

Встретились животное и животное. Животное и говорит: — А я басню написало. — Про кого? — спрашивает животное. — Про Михалкова и Иванова, — отвечает животное. — А чем писало? — спрашивает животное. — Пером, — отвечает животное. — Всё птиц жрешь? — говорит животное. — Говорило я тебе: прекрати, гадость. Вот гадость и вышла.

Встретились птица и птица. Птица и говорит: — А животное басню написало. — Про кого? — спрашивает птица. — Про Михалкова и Иванова, — отвечает птица. — Ничего, — говорит птица, — всё равно никто читать не станет.

Встретились Михалков и Иванов. Михалков и говорит: — А животное басню написало. — А Иванов и отвечает: — А чем оно хуже тебя?

Хорошее какое название «Народная воля». Не в смысле железной воли, а в плане вольницы, что хочу, то и ворочу, разгула страстей дионисийского (в противоположность подразумевающей чувство ответственности свободе). Сарынь на кичку! Ломать не строить! И такую взяла эта «воля» власть, что пришлось и «народному» всему сильно потесниться. Простор завоевал сам себя как ветер — поле. Пара сил: ветер — поле.

А вот еще хорошее название: «Красные дьяволята». Как тут, и нехотя, не вспомнить наших религиозных мистиков, толковавших с незапамятных времен про бесовидение: мол, бесовидение сопровождается красным светом, багряным отсветом.

Все-таки неплохой был анекдот про памятник Достоевскому (из серии монументальной пропаганды) времен Луначарского, собственно, про надпись на памятнике: «Федору Михайловичу Достоевскому от благодарных бесов».

Вот повторяют, повторяют: русская идея; а что же это такое? по-моему, это то самое: ветер в поле. Желательно, со снегом. Мчатся бесы, вьются бесы, метель такая, просто черт возьми, забивает душу, когда я на почте служил ямщиком, а кругом расстелился широко белым саваном искристый снег, мело, мело по всей земле, во все пределы. Во все — приделы?

Поймал паук муху в компьютерную сеть. На радостях стал он сочинять песню: «Закинул я ее в воздушный океан, она в нее попалась, крылатая рыбец.» Песня вышла не ахти, тогда паук подумал в утешение: «Все-таки есть во мне нечто божественное, есть, есть, зря домовой врет, что я мизгирь скудоумный».

Знакомый инопланетянин однажды не выдержал и возмутился. Обрушился он не то что на человеческую науку, но на ее проявление, а именно: на методику классификаций разного рода. Он даже голос повысил. — Да неужели непонятно, — вскричал он, — что все ваши классификации ложь на лжи! и отражают ваши хамские антропоцентрические взгляды на строение мира! Не может быть человек центром Вселенной! На длину вытянутой руки распространяются ваши представления о вещах! Все-таки вы в Космосе, а не в гастрономе! — Видимо, он очень устал от тщетных попыток понять людей. И забыл всё, что читал о борьбе с космополитизмом. Я сказала, стараясь произносить потише, пораздельней и помягче: Может, человек защищается и хочет сохранить себя как вид? — Он замолчал, тяжело дыша, зрачки у него стали узкие и вертикальные: рысьи. — Успокойтесь, — сказала я, — посмотритесь в зеркало. — Зачем мне ваши обманные стекла, — сказал он, — достаточно того, что я целыми днями смотрюсь в лица. — И добавил: — Как у вас все-таки тесно. Карманная цивилизация.

Кошка завидовала компьютеру: у него была память, а у нее нет. Он мог сосчитать всех ее котят за все годы, а она не могла. Она даже их не помнила как следует и не узнала бы оставшихся в живых и подросших, если бы они встретились. Кошка завидовала компьютеру: у него был дом, и он всё время жил в нем, а не бегал по помойкам; к тому же, в нем всегда находилась мышка, мусси, а кошка добывала каждую свою великим трудом. Но все-таки некоторые преимущества она чувствовала. Компьютер не знал, как сосет слепой котенок; у него на зубах не хрустели птичьи косточки; он не болтался сам по себе; наконец, он был начисто лишен чувства хвоста. И никогда — никогда! — не бывал на крыше.

Кстати о плохой памяти. Плохая память досаждала поэту, он не мог воспроизвести наизусть написанное им; одолевала его и бедность, и, поскольку бумага стоила дорого, ему приходилось писать мелом на игрушечной школьной доске, найденной в третьем дворе. Но когда новое стихотворение приходило ему на ум, он затирал предыдущее и уже никогда не вспоминал. Получалось, что творил он в мировое пространство. Человек он, впрочем, был веселый, и вместо того, чтобы впасть в отчаяние, придумал свою теорию, — дескать, неважно, читал ли кто его строки, главное — слово было произнесено! — Я ведь их видел, стихи свои, — говаривал он, — и Бог видал, а остальные перебьются.

Решала лярвочка задачку, как два вампира взаимно уничтожаются. И всё путала прямое время и обратное. «Какая ты дура, — сказал ей братец, — сколько тебе долбить: вектор времени у вампиров коррелируется с группой крови. А коэффициент бери табличный в зависимости от времени года. Прекрати ныть, пиши, а то укушу.»

Запад есть Запад, Восток есть Восток, а мы Северо-Восток. Вообще-то история от географии отделена только в школьных учебниках, и даже есть робкая попытка вымолвить словечко «историография», хоть и с другим значением. Давайте сказочку расскажем про лопаря и шемаханскую царицу. Покрывал у нас не носят, однако, ни серенад, ни альб что-то не слышно. Сидела Баба Яга на меже в новой парандже. Намечался, правда, лыцарь с лютнею, а именно: Левко с бандурою; — так то в Малороссии, она южнее. И буду я у ваших ног в тени чернобыльских черешен. Во что в результате мутаций превратились дриады сих черешен? в драконов? в каменных баб? в дождевые тучи? не потому ли так сердце щемит при южном ветре?

Вдоль дороги уже выстроились высокомерные идальго — пирамидальные тополя, закинувшие на плечо плащи свои темно-зеленого рытого бархата. И с возникновением на фотобумаге неба Луны начинает нарождаться и некая нота в воздухе. Случалось ли вам слушать музыку ночи? не транзистор и не гитару, не телевизор оконный, не поющих пьяниц, не магнитофон подростка и не одинокий рояль в кустах подлунный. Музыку, которую создает окрестность: звукоряд пролетающих по шоссе машин и вольтижирующих по улицам мальчишеских мотороллеров, арпеджио ветвей, стаккато дождя, щемящие дикие ноты молчания, шелесты, шаги, шорохи, стуки, звоны в ушах, гудки, зуммер комаров у горящего фонаря, лай собак, кошачьи конверты, — Симфонию Ночи? Случалось ли вам — пугаться, когда разнородные эти звуки сливались в некую ораторию в неоклассическом или атональном плаче? Не возникали ли в ночной музыке лакуны, марианские провалы угрожающей немоты силящихся запеть городских статуй?

Поиски нестандартных шурупов. Он искал их в магазинах Города и Области. На нелегальных толчках. На легальном блошином рынке. Странствовал. Любимый его сон был про то, как нестандартные шурупы нашлись в сокровищнице Эмбера. Целые сериалы путешествий: в потаенное царство инков, шумеров или обров; на дальнюю планету заповедной туманности. Разнообразнейшие подвиги. Сподвижники. Так и не нашел.

Телекамера для особо опасных преступников. Помешают преступника и круглые сутки показывают ему телепередачи. Все стены в экранах, на потолке экраны и в прозрачный пол вмонтировано. Звук не регулируется. Изображение не выключается. У некоторых преступников едет крыша. Отдельно взятые начинают давать показания, не только соответствующие действительности, но и вообще любые. Телевизионная камера как мера пресечения приравнивается законом к высшей мере наказания.