Эти записки для всех предназначались мне.

Листовки, белые листки принтера с кратким текстом посередине и подписью внизу (нечитаемой почти, кроме первого V и последнего L), попадались мне, возникали в весеннем воздухе университетских улочек, мелькая то на водосточной трубе Библиотеки Академии наук, то на навеки запертой, ведущей неведомо куда обшарпанной двери, то на стволе лиственницы возле института Отта.

ЧЕМ МЕНЬШЕ СТУЛЬЕВ,

ТЕМ БОЛЬШЕ ТАНЦЕВ

Таково было первое послание.

Или прокламация.

Не скрою, увидев через день маячащее в утренней дымке послание второе, я с радостным ожиданием перебежала улицу, чтобы прочесть:

ПОБЕДИТЕЛЕЙ

НЕ ЗНАЮТ

Несколько дней два первых послания множились и возникали то там, то сям в любимом мною студенческом уголке Васильевского острова. После паузы, в которой листки пропали, появилось третье дацзыбао, но чуть-чуть отличающееся, не та бумага, не тот шрифт, — словно кто-то вступил в игру, то есть в диалог:

ГОРЕ СОВАМ,

КОГДА ПО УТРАМ

ЖАВОРОНКИ

ЛОЖКАМИ СТУЧАТ

По правде говоря, я срывала их и таскала с собой в портфеле, не все, конечно, зачем лишать людей счастья? по одному экземпляру каждой прокламанки.

Диалога не получилось, листки пропали начисто, я заскучала, долго подбирала слова, ляпнула что попало, сестра вывела в четырех экземплярах:

ПЕРЧАТКОЕД СЫТ

И, вооружившись тюбиком клея «Момент», любимой дрянью малолеток-нюхачей из недоделанных наркоманов, я побрела по Биржевой линии, раздумывая, куда бы приспособить свое послание; вот тут-то мы и столкнулись, потому что свежую свою листовку он решил присобачить на ту же аркаду, что и я. Он, не обращая на меня внимания, вывесил свое

МИЗЕРА ХОДЯТ ПАРАМИ

Я прилепила рядом Перчаткоеда, и мы расхохотались, подумав, что здесь и сейчас мы и есть эти самые мизера.

— Нажрался, стало быть? — сказал он. — Что схавал напоследки?

— Красную митенку.

— Тонкач, однако.

— Ты все расклеил? — спросила я. — Может, еще есть? Предыдущие сообщения я присвоила, подари это.

— Как раз один штук для тебя.

Я запихнула его дар в портфельчик, щелкнула замочком.

— Ты студентка?

— Да. А ты студент?

— Я необучаемый.

Он взялся за руль видавшего виды велосипеда.

— Я думала, ты с психфака, тестами балуешься.

— Псих, да еще фак. Новое дело. Я ниоткуда. Вольная пташка.

— Как тебя зовут? — спросила я.

— Виорел.

— Такого имени нет.

— Может, меня тоже нет? — с этими словами он укатил.

Я часто вспоминала его, хотела встретить, но у него, должно быть, не было привычки возникать по требованию.

Зато у меня вошло в обыкновение читать, зубрить или писать свой будущий доклад по СНО на одной из скамеек бульвара подле БАНа — неподалеку от места нашей первой встречи.

«Автором виллы Медичи, — старательно выводила я, — и садов в Кастелло, датированных 1538 годом, был Никколо Периколи по прозвищу Иль Трибуло (Капкан). Два бассейна в высокой части парка символизировали горы, с которых сбегают реки Арно и Муньоне. На одной из „гор“ стояла бронзовая скульптура руки Бартоломео Амманати „Зима“, называемая еще „Апеннины“. Ниже находился фонтан с выжимающей волосы купальщицей — Венерой. Вода текла от „Зимы“ через грот, плескалась в фонтане Венеры, направлялась к нижнему фонтану Геркулеса. Грот был выложен раковинами, кораллами, туфом и полон символических фигур животных. Главным был Единорог, как известно, обезвреживающий отравленную воду: после Единорога пить можно было любому зверю…»

— Что ты строчишь? Шпаргалку? Или любовное послание? Прочти последнее предложение, если это не секрет, само собой.

На сей раз Виорел был без велосипеда. Вместо летного шлема образца Великой Отечественной на голове у него красовалась картонная ковбойская шляпа.

Я прочла про Единорога.

— Конспект усовершенствуешь?

— Нет, доклад для Студенческого научного общества сочиняю.

— Что ты изучаешь, научёная девушка?

— Сады. Лучшие сады мира.

— М-м-м… Елисейские поля? Тюильри?

— Изола Белла, например; Шут-Хаус с садами Джеллико. Сакро Боско. Вилла Гамберая.

— Ты их видела? Ты там была, в своих садах, садистка?

— Нет.

— Хочешь — поехали.

— На какие шиши?

— Автостопом.

— Ты шутишь?

— Какие шутки? Я всю Германию автостопом проехал. И половину Скандинавии. Ништяк. Еще и подрабатывал, мало того, в пути.

— Машины мыл?

— Обижаешь. На скрипке играл. Жонглировал. Ты, кстати, петь умеешь? Или колесом ходить? Как насчет сальто?

— Пою только с подружками в узком кругу после шампанского. Насчет сальто полное мортале. Я акварели пишу.

— Супер, — сказал Виорел. — Будешь продавать акварели аборигенам. Поехали, заметано. Пиши мой телефон. Когда занятия заканчиваются?

— Через две недели.

— Две недели на размышление. Звони. А то один укачу.

— А как же паспорт заграничный? Виза? ОВИР?

— Есть свои люди, свои каналы, мигом сделают. Как, говоришь? Изола Белла? Сакро Боско? Значит, куда едем?

— В Италию.

— Едем, значит, в Рим. Нет ничего проще. Все дороги ведут в Рим. Чао!

Он помахал мне рукой, но, отойдя метров на пять, вернулся.

— Что-то забыл, синьор Свобода? Я и сама забыла тебе сказать: если поеду, это не значит, что я обязана с тобой спать, то есть роман крутить.

— Роман крутить и спать не «то есть», а две большие разницы, мадемуазель Независимость. А забыл я пустячок. Спросить: как тебя звать-то?

— Юлия.

— Мерси, — отвечал он. — Ну, я пошел, Джульетта, продолжай свою концепцию.

Не глядя ему вслед, я послушно заскрипела роллером: «Проект сада „Боболи“ подле дворца Питти для Козимо Медичи тоже принадлежал Иль Трибуло, но воплощен был после его смерти Буоналенти и Амманати. В овальном бассейне в центре сада сделан был насыпной остров Изолотто с фонтаном, где к ногам фигуры Океана склонялись статуи рек Ганга, Евфрата и Нила. Окаймленный цитрусовыми мост соединял остров с берегом».

Когда я написала: «Самое роскошное собрание фонтанов в Европе — чудо гидравлики с водяным театром, где оживали фигуры под струями воды, а на высоте трех футов над землей танцевал на невидимой струе воздуха медный шар, — находилось на узкой полосе между задней стороной виллы Альдобрандини и круто вздымающимся вверх откосом…» — пошел дождь, прогнавший меня с бульвара.

Назавтра я спросила у подружки, не знает ли она кого-нибудь, кто путешествовал автостопом. «Есть один такой, — отвечала она. — Приходи вечерком, он ко мне зайдет». Я надеялась, что это будет Виорел, но это был не он.

— Куда собралась?

— В Италию.

— Н-ну, в Италии и в Испании с нашим делом сложно. Лучше дуй в Германию. Хотя… Если будешь придерживаться автобанов, все будет тип-топ. Только имей в виду: вдоль автобана идти нельзя, большая скорость, не остановится никто. Лучше всего стопить на выезде с бензоколонки. Кстати, запомни: в Европе не ездят по ночам. У них не Россия, ночью люди спят. А до девяти вечера путь открыт. В Италию можно из Чопа, через Будапешт, потом Загреб, потом через Словению, Любляна, Постойна, Orte, а там и Рим. Хотя один наш хитч-хайкер двинул так: Финляндия — Германия — Австрия — Франция — Италия. Тоже вариант. Ты одиночка или смешанная пара?

— Смешанная пара, — отвечала я, — но я вообще не знаю, что такое автостоп.

— А твой напарник, я надеюсь, в курсе?

— В курсе. Расскажи мне хоть что-нибудь! Мне стремно выглядеть полным чайником. Я даже, как положено голосовать, не знаю.

— Международный знак автостопа, — вымолвил он голосом лектора, — это рука с оттопыренным большим пальцем. У нас голосуют и открытой ладонью, и рукой машут-семафорят, так что водителю не разобраться, кто ловит такси, а кто стопит машину. Однозначный жест для остановки авто только у придорожных проституток.

— Люди давно так катаются на попутках, бесплатно? Или все же платно?

— Настоящий автостопщик — цыган, халявщик, бродяга, искатель приключений, риска, настоящих путешествий. Иногда, конечно, можно и заплатить. Но надо стараться обходиться без этого, не терять стиля. В Штатах на попутках катались аж в двадцатые годы, кажется; в Европе самая мода пришлась на пятидесятые, шестидесятые. Тогда и основные правила выработали.

— Правила? Разве в такой дикой рулетке есть правила?

— Само собой. Например, если едешь с дальнобойщиком, твоя святая обязанность с полночи до шести утра не спать и не давать спать водителю. У меня дважды водители засыпали, но мне удавалось затормозить и вырулить, куда надо. Еще важное правило: никогда не спеши, не строй планов о сроках, загадаешь — все обломается.

— Даосские дела какие-то.

— Ну, правильно, подруга, дао — это путь!

— Ты давно так катаешься?

— Лет пять. Однажды мы застопили маленький корабль. А в Дании ставили палатку под священным дубом возле дольмена; какие там буковые леса! Красотища! Палатку не забудьте, дело полезное. И с собой лучше брать только евро, в Европе ночью обменники не работают.

— Можно подумать, у нас работают.

— У нас, заметь, ночью можно найти всё и вся, надо только места знать. Мы ночные птицы. Русский савешник, не будь я Винни-Пух.

— Ты искатель приключений, — сказала я Виорелу по телефону, — русский савешник, цыганский барон, авантюрист. Нужно только добраться до Чопа или до Финляндии. Что ты молчишь? Ты понял, что я еду?

— Я это еще до твоего звонка понял, — отвечал Виорел. — А вот тебе сюрприз, синоним подарка: для начала полетим на самолете.

— Разве мы не обязаны в районе Дворцовой первым делом застопить самосвал?

Я всегда знала, что во мне дремлет авантюристка, человек такое про себя большей частью знает. Другое дело — не всем охота сие спящее до поры создание в себе будить. Мы поехали, мы полетели, конечно же, я скрыла, что никогда не бывала на международной авиалинии, да и вообще ни на какой, один раз на юге на «кукурузнике» сорок пять минут летела, так сложилось. Возможно, мой напускной бывалый полуравнодушный вид обманул моего спутника, хотя — кто разберет? Он был патологически наблюдателен; когда в иллюминаторе увидела я прекрасные облака ниже самолета, ёкнуло сердце, я влипла на полминуты в круглое окошечко, а обернувшись, поймала его быстрый лукавый взгляд и пригашенную улыбку. Стюардесса принесла показавшееся мне восхитительным прохладительное и леденцы.

— Отличается, однако, авиакомфорт от железнодорожного.

— А ты не летала на больших самолетах международных? В них можно смотреть кино, посещать кафе. Знаешь, как на таких линиях наши самолеты называют? «Летающий ГУЛАГ».

— Какая глупость! Нам всегда кажется, что советские слоны лучшие в мире, а наши дураки глупее всех. Дурак — он и в Швеции дурак. С евростандартными мозгами. Интересное у них представление о ГУЛАГе. Мы же не на нарах летим. И параши в углу нет. Одно сходство, особенно в нынешнее время: политические сидят вместе с уголовниками. Последние, правда, теперь преобладают.

Он не шевелился, сидел, закрыв глаза, мне показалось, он задремал, но он спросил, не открывая глаз:

— Акварель не забыла?

Мне нравилось все: неощутимость полета, квадраты земли под облаками перед посадкой, трап, квитки на багаже, бренды, бирки, графика билетов, таможенный контроль, надписи на чужом языке, сам чужой язык, в котором понятны были отдельные слова из эсперанто латыни, из арий опер, с рецептов, из ботанических атласов и сборников этюдов для фортепиано. Нравился черный кофе в маленьком баре, долгие дорожки к выходу из аэропорта, знакомые по картинам и фотографиям средиземноморские деревья.

— Какой кайф! Ты знаешь, путешествие — это натуральный наркотик.

— Да, — отвечал Виорел. — Когда я играю в домоседа, у меня начинается ломка.

Меня удивило, что в первый же день путешествия нам попалась бахча; прежде мне казалось, что арбузы растут только в Украине. Мы ели арбуз, сидя на траве у реки. Трава у реки и трава на обочине, Виорел играет на скрипке, я пишу этюд, ему накидали в шляпу монеток, мы узнали имя реки — Фиора. По дороге к вечеру и реке мы набрали апельсинов, кедровых шишек с крупными орехами (крупнее сибирских раза в три). То была первая встреча с италийским «подножным кормом», потом мы не раз собирали растущие на каждом шагу яблоки, сливы, груши, персики, виноград.

Нам пришлось ночевать в полуразрушенном двухэтажном фермерском особняке с заколоченными окнами, стоящем посреди зарослей кукурузы, точнее, в его внутреннем дворике, завоеванном пахучей одичавшей зеленью, где расстелил Виорел наши два спальника под звездным небом. Засыпая, я подумала: как жаль, что мы не крутим роман! такие декорации пропадают зря!

Меня забавляла и очаровывала способность моего спутника врать водителям. «Вы студенты?» — «Да». — «Вы французы?» — «Да». И — в другой машине: «Вы русские торговцы?» — «Да». — «Любовники?» — «Да». Роли менялись, мы побывали братом и сестрой, женихом и невестой, мужем и женой, болгарами и сербами, вылечившимися наркоманами из Нидерландов, нелегалами, у меня голова шла кругом, я уже не понимала, кто я на самом деле.

Нам попадались ночные пустынные песчаные пляжи, неуютные полночные поля с полусухими островками лужков, где в духоте одолевали нас тучи мошек и комаров, сонмы гнуса, словно возникающие из вонючих испарений арыков с тухлой водою. На нашем пути невесть куда встречались зачарованные города, в которых время уснуло на кривых улочках, на холодных каменных ступенях их лестниц. И я не помню, где — в Сиене, в Гроссето, в Кари или в Субиако — вошло в сознание мое особое (может быть, присущее именно римлянам?) чувство безвременья. Все-таки вряд ли это случилось в подаренной некогда горожанами Деве Марии Сиене; но где? в каком тринадцатибашенном граде? под каким обожествленным древом? в какой тени античной смерти? уже не вспомнить. Должно быть, это чувство посетило нас синхронно, я глянула на Виорела, он был усталым и старым, хотя прежде мне казалось — он младше меня. Годами, не искушенностью.

— Виорел, сколько тебе лет?

— Сто. Сейчас — сто.

Неуловимый забытый город, должно быть, самый что ни на есть Urbs Vetus — Град Ветхий.

— Что такое «vecchio»?

— Старший.

Виорел знал итальянский; похоже, в какой-то мере мог он изъясняться на английском и на французском.

Путешествующие в подвозившей нас на третий день нашего путешествия «Хонде» муж и жена оказались учениками индийского гуру; муж сказал нам: «Жить нужно рискуя, в полной неопределенности. Только в автостопе можно почувствовать себя действительно живым, а не в турпоездке, где каждое движение тура происходит по расписанию».

— Да, — ответил Виорел. — Хотя именно в автостопе свою машину никогда не пропустишь, всегда находишься именно там, где и должен находиться.

Поскольку все дороги ведут в Рим, побывали и мы в Риме. Может быть, все дороги вели в него потому, что он назывался «caput mundi» — «центр мира». Но слово «капут» у меня, дочери помнивших Вторую мировую и внучки воевавших, возникало из другого словесного ряда, словосочетание превращалось в «конец света», то бишь полные кранты. Рим, увиденный мною воочию, не был городом, вычитанным из книг.

— Мальчиков вскормила волчица, они с молоком матери всосали, что, мол, человек человеку волк, поэтому, войдя в возраст, брат Ромул убил брата Рема и основал город на восьми холмах, который назвал своим именем, — сказал Виорел, когда мы увидели Рим. — Город имени меня — какая тащиловка.

— Ты что-то путаешь, — сказала я сварливо, — почему «на восьми холмах»? На семи. Я их названия вызубрила с детства.

— Ничего я не путаю. Восьмой — Монте-Тестаччо, городская свалка, кладбище разбитых, отслуживших амфор, в частности: винные использовали не единожды, пока трещину не даст, а масляные били, выбрасывали.

— Ты уже здесь был? Уже жил? Теперь или когда-то побывал в роли римлянина?

— Был, жил, а вот на роль не гожусь. Знаешь, «римлянин» не только житель Рима, как скобарь — житель Пскова, это еще и «гражданин Римской империи».

— Слушай, а ведь правда! Я вспомнила сейчас, как любимый писатель Газданов, отработав смену в такси, бредет по ночному Парижу. И его спрашивает первый встречный: «Что ты бродишь по ночам? Ты, должно быть, русский?» — «Да, я русский», — отвечает Газданов, осетин, даже в авторском имени на обложках книг именовавший себя Гайто вместо Георгия, отвечает эмигрант, бывший гражданин Российской империи…

В отличие от временнóго стоп-кадра Виченцы или Сиены, лабиринт римского безвременья составляли множества разнопородных эпох, на чьих циферблатах стрелки застыли вразнобой. Здешний палимпсест был принципиально нечитаем, ибо на нем проступили все тексты разом, буквы на буквах, алфавит Вавилона. И если архитектура — застывшая музыка, понятно, почему я оглохла от местной какофонии с ходу. Архи-тектура, архи-тектоника, мощь, неусмиримая воля восстать, воплотиться во всех этих образцах зодчества почти равна была силе образования в один из дней Творения горных хребтов, вершин-восьмитысячников, вулканов, скал. Пожалуй, стерпеть сии образцы человеческой железной воли, тщеславия, инженерного гения, пассионарности легче всего было, когда они представали в роли законсервированных развалин, как собор Максенция или маленькая утешительная арка Тита.

Рим состоял из великолепных осколков, непонятная осколочная Москва, в которой побывала я дважды, этим походила на него.

От устрашающего величия, неутомимости, размаха мы отдыхали с Виорелом в античных ямах, окруженных руинами, отдельно стоящими колоннами, поросшими запутанными стеблями ступенями; компанию составляли нам прайды греющихся на солнце римских кошек, — точнее, это мы составляли им компанию на птичьих правах. Птиц в Великом Городе была тьма-тьмущая, я прежде читала про миллионные стаи, прилетающие сюда зимой, помет разрушал древние камни, орнитологи записывали тревожные птичьи позывные, крики отгоняли птиц.

— Мы составляем кошкам компанию на птичьих правах, — сказала я.

— Типун тебе на язык, — сказал Виорел, — ты оглянись.

Я оглянулась и увидела, как две кошки хрумкали двух только что пойманных зазевавшихся птичек.

— Знаешь, какое наказание подошло бы архитекторам, осужденным на адские муки? — сказал Виорел, поднимаясь и потягиваясь. — Делать огромный подробный макет Рима. Нон-стоп. Сделанный макет незамедлительно дематериализуется. И все по новой.

Чего только не было до Рождества Христова в городе городов, urbi et orbi! в этом первом мегаполисе Европы, с которого пошла мода жить в городах: водопровод, канализация, первые в мире доходные дома с первыми коммуналками, инсулами; а стадионы? стадионы нечеловеческих масштабов, эхом отрезонировавших позже в фашистской и сталинской архитектуре…

— Где это держали арестованных на стадионах? — спросила я. — В Чили, что ли?

— Их не только там держали, их там и расстреливали.

— Если хочешь знать, — сказала я, — я убежденная провинциалка, не люблю столиц, маленькие города лучше.

— Pro vincia, — заметил Виорел, — это территория, завоеванная в боях, присоединенная к империи силой.

— Пожалуйста, ну, пожалуйста, покажи мне хоть одну дорогу, которая ведет из Рима!

— Их полно. Строго говоря, они все ведут из Рима, если ты в нем.

Виорел застопил машину, он болтал с водителем, я уснула, а потом меня разбудили, водитель, отъезжая, махал нам рукой, мы были как на другой земле: дорога с придорожными пиниями, склоны холмов, то тут, то там волшебные итальянские кастелло, виллы, зелень уступами, статуи, лестницы.

— Слушай, я хочу тут поболтаться с акварельным альбомчиком! Давай в кустах спрячем наши рюкзаки на колесиках, а потом к ним вернемся.

Виорел покачал головой.

— Сплошные проселочные дороги, велосипедные да пешеходные тропы, никто не ездит, мы застрянем, нам нельзя отходить далеко от шоссе.

— Мы и не будем далеко отходить.

Но мы отошли дальше некуда, налегке, с холщовыми сумками через плечо.

— Почему ты не прихватил с собой маленький продвинутый ноутбук? Ты не любишь интернетных тусовок, не любишь виртуально посплетничать, поотомкать-поосёмкать, накачаться знаниями из гугла? Может, у тебя и ник-нейма нет?

— У меня и имя-то как ник-нейм. Не люблю я эту интеллектуальную дискотеку.

— А одна из моих любимых подружек не вылезает, дай ей волю, круглыми сутками будет сидеть в пространстве Билла Гейтса. Что ни спроси, через пять минут ответ даст, у меня, говорит, весь мир в кармане. Но, пожалуй, слегка фазанулась, как на иглу села, из песни слова не выкинешь.

— Так и на дискотеке, заметь, кто попляшет, кто подсядет, а от децибел крыша едет у всех.

— У тебя есть знакомые вроде моей подружки офанатевшей?

— У меня всякие знакомые есть. Хакеры, рокеры, байкеры, хитчхайкеры, рэперы, брейкеры, дигеры, дайверы. Но они все натюрель, ничего виртуального, всё личное.

— Ты с компом не в ладах?

— Джульетта, я недоучившийся программист.

— Недоучившийся? Плохо учился, хвост отвалился?

— Хорошо учился, оставь, смотри на холмы, ищи натуру.

Я рисовала, местность гнала нас по лабиринту троп, мы огибали рощицы, группы фруктовых деревьев, я уже не знала, откуда мы пришли, когда мы увидели неподалеку высокий холм с деревами за каменными стенами оград; на вершине холма стоял очередной портик, фронтон, колонны, ступени центральной лестницы. Золотом блестели буквы над колоннами, надпись антиквой: ЛАБОРАЦЦО.

— Что это значит?

— Я читал школьный учебник старшей сестры, новейшая история советского пошиба. Там в двадцатые или в тридцатые годы на селе открывали хаты-лаборатории. Одна из них перед тобой.

— Пойдем посмотрим?

— Похоже, туда ни лестницы, ни дороги нет.

Северная боковина холма от подошвы его до глухой стены укреплена была подпорной стенкою, камни покрывал мох, они поросли пучками травы.

— Смотри, фонтан.

В центре подпорной стенки стоял пересохший фонтан, сух был рот сатира-маскарона с кольцом в носу, пуста получаша, куда некогда выблевывал сатир струю воды; впрочем, стоп, я ведь столько читала о затейливых эдемах, и сюжет с пустопорожним фонтаном однажды где-то попадался.

— Это вход! Тяни за кольцо!

Неожиданно легко примыкающая без зазоров к стенке калитка с сатиром отворилась, впустив нас на узкую крутую лесенку; сверху из небольших стеклянных иллюминаторов лился свет.

— Иди, не бойся, закрой за собой дверь, лестница короткая.

— Я и не боюсь, — сказал Виорел. — А куда она ведет?

— Если всё по правилам, она ведет в тайный сад.

Легко открылась дверца на изнаночной стороне верхней неприступной стены, и мы вошли в некогда любимое старинными садовниками пространство секретного сада, отделенное от главного сада с Лабораццо еще одной близнечной доломитовой стеной.

В центре на невысоком постаменте стоял бюст женщины-януса, глядящей на запад и на восток. Западное лицо с полуоткрытым ртом показалось мне знакомым. Вдоль трех стен фигуры женщин с животными и птицами на головах смотрели вдаль со своих пьедесталов (улыбки статуй были раскрашены сургучно-коралловой, чуть облупившейся краской); у четвертой невысокой стены (видны были дальние холмы со своими кастелло) по обе стороны каменной чаши расположились две огромные пучеглазые рыбины, мы сели на них, как на скамеечки, и тотчас из их ртов потекли в чашу фонтанные струи сияющей на солнце воды.

Одна из статуй — на голове у нее сидел петух — держала металлический посох в виде огромного ключа, и стоило Виорелу взяться за ключ, как тот повернулся вокруг своей оси, повернулась статуя вместе с постаментом и узким каменным прямоугольником стены, открылась калитка, бесшумно закрылась за нами.

Мы поднялись по невысоким ступеням широкой лестницы.

Темные деревянные двери были не заперты, в беломраморном центральном зале Лабораццо было светло. В глубине раздваивающаяся лестница вела на второй этаж, в середине двери вели в боковые флигели. Зал был обведен п-образной узкой и длинной ванною, в которую из невидимых труб подавалась вода. Этот бассейн — или непрозрачный аквариум — шириной около полутора метров сложен был из бело-золотого мрамора, поверхность темной, умбристой, чуть йодистой воды двигалась и дышала на высоте метра от пола. Лепет, журчание, плеск, бульканье, что-то мелькало, то всплывая, то погружаясь на дно.

Виорел шел впереди, я видела, как он остановился, замер, отпрянул, вгляделся в воду, междометие, вгляделся еще раз…

— Что там? Живые рыбки? Морские коньки?

Он не отвечал. Я подошла.

Большая голова с нежно-розовым лицом и развевающимися редкими волосами, всегда в профиль, глядела на меня, проплывая, ясным зеленоватым глазом, точно полукамбала, голубыми тенями обвело веки. Навстречу ей плыла другая, поменьше, размером с человеческую, напоминавшая эскиз аниматора к мультипликационной «Гернике» Пикассо, вот уж у этой-то головушки оба глаза были на одной стороне, она была камбала в полной мере, и с легким отвращением, оттенявшим то ли страх, то ли трепет, смотрела я на ее точеный профиль. Рты у голов были полуоткрыты, как у статуй тайного сада, зубы белели жемчужинками, струился темный йодистый тинный бульон мраморного водоема. Вот проследовала натуральная медуза, но с человеческим ухом, а за ней всплыл со дна круглый, величиной с детский мячик карий глаз, чья орбита напоминала маленькую планету, я не рассмотрела его, он ушел в темную глубину. А вот и одинокое большое ухо, ушная раковина, а вот рука, совершенная, точно рука Венеры Милосской с настоящей раковиной в точеных пальцах, а следом маленькая русалочка со стеклянной погремушкой. Для человеческого взгляда были они неприятно разномасштабны, у темного их бульона представления о масштабе не было.

— Вот тебе и лабораццо, — сказал Виорел. — Лаборатория авангардистских монстров. Смотри, какая гаргулька подплыла. Как думаешь, она нас видит? Может, она на нас злится?

— Мы ей глубоко безразличны. Но вроде видит она, то ли любопытствует, то ли у нее условный рефлекс, словно у рыбки аквариумной: кто-то подошел, сейчас мотыля даст. Или — что-то подошло… Я не сплю? Мы вправду видим их? Откуда они взялись, эти химеры? Самозародились в болотистой водичке из темных ключей глубокой древности?

— Этих химер создал я. Вживе и въяве.

По лестнице спускался человек, я не помню, что удивило меня больше: русская ли его речь, римская ли тога, военная ли униформа следующих за ним двоих.

— Создали? — спросил Виорел. — Зачем?

— Искусство для искусства. Возможно, чье-то воображение уже создало их задолго до меня. В сущности, мифологические существа — блистательные недоделки из бульона. Существовавшие, так сказать, в предании, на словах. Я вернул их яви, потягавшись с богами. И мои создания, мои уникальные живцы великолепны.

— Вы почитаете себя за сверхчеловека?

— Я выше, — сказал он, усмехнувшись.

Подойдя поближе, он разглядывал нас, а мы рассматривали его. Двое военных неведомой армии стояли за ним — за левым плечом и за правым. И мелькнуло у меня: ежели у человека за правым плечом ангел, а за левым, тьфу-тьфу через левое плечо, черт, у этого демиурга с короткой стрижкой цезаря по черту и за тем плечом, и за этим.

— Откуда вы взялись, Ренцо и Барбарина?

— Из Петербурга автостопом, — отвечала я, хотя ответа он ждал от Виорела.

Как выяснили мы в ближайшие дни, вся его обслуга одета была в экзотические длинные белые халаты или в военную форму («эскизы я делал сам», — с гордостью сказал он) таинственной армии («армии спасения человечества от иллюзий», — уточнил он высокопарно, хотя, на мой взгляд, никакого уточнения в его замечании не наблюдалось). Флаги на флагштоках возле площадки для вертолета за главным садом менялись в зависимости от настроения хозяина. Разумеется, он и эскизы флагов делал сам. Ни мне, ни Виорелу уже не приходило в голову спросить: какого такого государства флаги? оба мы знали, что он ответит нам цитатою: «Государство — это я».

Каждый день он менял и имена свои, представляясь нам за завтраком либо ужином то Каем, то Эрнстом, то Петром Петровичем, то Септимием, то Джироламо. Нас же он заставлял менять одежды (и сам был чрезвычайно охоч до маскарада).

— Не зря же я приказал Альбертино слетать вам за гардеробом, он его прекрасно подобрал, вы должны быть инь и ян, а не гермафродиты в полотняных штанишках.

Альбертино был кудряв, красив, услужлив, при этом слегка капризен. Мы никак не могли определить, на каком языке он изъясняется с хозяином Лабораццо; иногда нам казалось, что это итальянский диалект неведомой миру волости.

— А этот юноша, Альбертино, он кто? — спросила я.

— Он мой бой-френд, — ответил Виорелу вторничный Петр Петрович. — Смотрите, чтобы он не приревновал, отравит, чего доброго.

Тут он расхохотался, хотя особо смешной мы его шутку не находили; в каждой шутке есть доля шутки, пояснил он.

В первый же день нашего пребывания в Лабораццо он заявил:

— Надеюсь, вы понимаете, что останетесь здесь навсегда? Что вы мои гости навечно? Никто в мире не должен знать о моих химероидах, до поры до времени, разумеется, а пора пока не пришла. Так что соорудим вам в саду Эдем, будете Адамом и Евой. Вы любовники?

— Нет, — отвечал Виорел.

— Почему? Кто-нибудь из вас фригиден или отличается нетрадиционной сексуальной ориентацией?

— Не могут все люди в мире быть любовниками, — ляпнула я.

— Как вы неточно выражаетесь, — поморщился он. — Должно быть, и мыслите неточно. Если вообще мыслите. Одни эмоции. Ну, не любовники так не любовники. Все поправимо. Так что располагайтесь, дорогие гости, вам откроют домик для гостей.

— Мы бы хотели уйти отсюда, — сказал Виорел.

— Сами не уйдете, а я вас не отпущу.

По территории ходили охранники, убыть можно было только на вертолете, в воздухе за оградой, как он пояснил нам, есть невидимая «непроходимая стена из ничего» («я, знаете ли, скупаю не взятые на вооружение военные секретные разработки, вы вошли случайно, система была отключена на полчаса»), а за ней — галлюциногенные полосы и зоны икс.

После завтрака мы шли к аквариуму в портике, нас притягивало сгустившееся в воду темное вещество, темно-золотая с агар-агаром вода кладбищенских рукомоен. Мы уже видели всех ее обитателей.

— Ну, дошло до вас наконец, что я гений? — в тот день он снова был в тоге. — Я смогу выращивать любые трансплантаты, менять головы и конечности, растить актеров для химероидных театров будущего, обитателей аквариумов для избранных, ну, и так далее. И буду чувствовать себя как боги.

— Но боги не как боги, они боги на самом деле!

— И я на самом деле.

— Так ведь человек, созданный Богом, одушевлен! А ваши, так сказать, живцы — анимация, биороботы глухонемые, вместо чувств симулякры, да, скорее всего, и их нет, одни ощущения, а может, и тех не имеется в полном объеме. Подделка.

Тут мне показалось что сейчас он вытащит из складок тоги пистолет и даст им Виорелу в зубы.

— У вас, молодой человек, — сказал он, — на передних зубах две золотые коронки не по возрасту, как у послевоенных воров; а ни у кого, пардон, не было искушения врезать вам по коронкам?

— До настоящего момента не было. Вы не теряйтесь, будьте как дома, призовите своих милитаризованных холуев, поручение дайте, они мне и врежут.

— Какого дерзкого уроженца Петербурга, однако, принес ко мне молодежный бес автостопа, — с этими словами пошел он прочь.

Виорел сказал ему в затылок:

— Вообще-то я родился в Бангалоре.

Он остановился, обернулся.

— Где, где?

Пауза.

— А старший брат у тебя есть? — спросил он заинтересованно, возвращаясь.

— Есть. Но вот брат родился в Веймаре.

— Как тебя зовут?

— О, вот не прошло и года, как вы решили познакомиться! Меня зовут Виорел, ее — Юлия. Вас сегодня велено величать Умберто, мы помним.

— Так ты сын многоуважаемого и небезызвестного Георгия Николаевича?

— Вы знаете моего отца?

— Что у тебя за еврейская привычка отвечать вопросом на вопрос. Георгий Николаевич — совершеннейший ариец, характер нордический, а матушка твоя, насколько я помню, на четвертушку немка.

— Стало быть, и я фольксдойч, — сказал Виорел.

— Что же ты, Виорел Георгиевич, изображаешь пролетарского парнишку из недр автостопа? Ты мог бы быть на моем месте.

— На вашем — нет.

Тут в складках тоги Умберто Икс заверещал мобильник, и он пошел прочь, болтая с Альбертино на их неотразимом эсперанто.

— Так ты у нас советский принц?

— Вроде того. Уже постсоветский, тяжелый случай.

— Что-то подсказывает мне, что теперь он будет раздумывать, прежде чем приказать нас укокошить и пустить на подпитку бульона.

— Раздумывать? Всяко не больше недели.

Подплыла наша любимая голова, рассматривала нас светлым большим глазом; я звала ее Венеркой, а Виорел — Калипсо. Ее создатель рассказывал нам на днях, как придумывал он имена своим креатурам, ей, в частности, перебирая имя за именем: Фебрия, Майя, Апрелия.

— Я хотел назвать ее Явчумонаприей; не догадались почему? ЯВление ЧУдесного МОгущества НАд ПРИродой.

— Чумо — что? — спросил Виорел.

Головастики женского рода помельче назывались калигариями.

— Здравствуй, Венерка, — сказала я.

— Привет, Калипсо, — сказал Виорел.

Рот ее приоткрылся в ответ, из розовеющих губ вышло облачко фосфоресцирующе-зеленого цвета.

— Поздравляю, — улыбнулся Виорел, — она с нами поздоровалась. Кто знает, может, это первое ку-ку на ее веку.

Возле нашего домика для гостей коротали время солнечные часы самых разнообразных видов и фасонов, мы любили сидеть на траве в их молчаливой компании; на севере нашей полянки стояла водяная клепсидра, сестра фонтанам, затаившая способность к речи воды.

— Твой отец был кто? — спросила я.

— Почему был? Он есть. Хотя можно, ты права, и так спросить. Он был военный разведчик.

— А наш Петр Умбертович Падуанский, он кто?

— Он у нас постсоветский граф Монте-Кристо, нашел клад, и не один, и не только свой нашел, отмыл, играет теперь в мировое господство.

— Мать честная, — сказала я, — так ведь ему зрители нужны!

— Зрители, актеры, суфлеры, драматурги, шиллеры, киллеры, восторженные толпы, бессильные враги и какой ни на есть Брут.

— И всего-то?

— Нет, еще ему нужна Нобелевская премия, чтобы сочинить — или заказать? — нобелевскую речь и выступить с ней, а также гребешок золотой из скифского кургана, чтобы подарить его Альбертино. Впрочем, на самом деле ему нужна только тихая заводь Пряжки.

— По-моему, что-то теперь должно перемениться. Может, он нас отпустит?

Переменился характер застольных бесед.

Вечером вышел он к ужину в косоворотке и стал рассказывать о Франциске Ассизском.

— Томили его искушения, он с ними боролся, выбегал на снег полуодетый, а то и вовсе голый, катался по снегу, чтобы охладить плотские страсти. Он лепил семь снежных баб, семь снеговиков, приговаривая: «Гляди, Франческо, вот эта толстуха — твоя жена, а эти четверо — твои дети, два мальчика и две девочки, а эти двое — твои слуги, слуга и служанка. Гляди на них неотрывно, они помирают от голода и холода, одень и накорми их всех до одного, Франческо, а если не можешь этого сделать, несчастный идиот, poverello, радуйся, что не о ком тебе пещись, кроме Господа». О себе говорил: «Sono idiota», а благонамеренные болваны переводчики переводили: «Я простец». В юности ушел он странствовать из богатого и благополучного отцовского дома… а, кстати, Виорел, ты, случайно, не зачитывался книжками о всякого рода благочестивых странниках, чтобы подражать им, презирать материальные блага, духовка, блин, превыше всего, не работал ли ты жонглером на Арбате или собачьим парикмахером в Питере, ну, автостопом-то, знаем, по миру болтался, завернувшись в плащ, и так далее. Ты в двадцать лет башкой не стукался? Но это я так, к слову. Иногда, когда не было снега, катался святой Франциск нагишом в терниях, после чего, как известно, они превращались в розы. Он проповедовал рыбам, птицам, волку из Губбио, прослушавший проповедь губбийский волчара стал кротким, точно овечка. Я мечтаю найти актера на роль святого из Ассизи и снять здесь о нем фильм. Наняв режиссера погениальней.

— В вашем саду тернии не смогут превратиться в розы.

— В любую минуту садовники мне выкорчуют тернии, посадят розы любого сорта и цвета, немного компьютерных спецэффектов, дело техники, и дело в шляпе.

— Вам просто деньги вдарили в голову, как моча.

Смех в ответ.

— Тоже мне, осколок империи.

— Правильно, юноша, говорить «обломок империи».

— Ну, обломок, огрызок, ошметок, обглодок, какая разница.

— К слову, о розах. Пора для вас с вашей очаровашкой обустроить Эдем. Днями и займемся.

— Шел бы ты, — сказал Виорел, бросив вилку.

Он прошел метра два, четверговый Септимий нахмурил брови, повинуясь движению его бровей, вскочил Альбертино, двинулся было за Виорелом.

Виорел цыкнул на него:

— Держи дистанцию, красавчик!

— Сядь, Альбертино, пусть проветрится, скатертью дорожка.

Встав не с той ноги, называл он себя Никодимом. «Никодим живет анахоретом». «У Никодима всё не по понятиям».

— Да, да, когда я Никодим и еду поиграть в кегли, к кегельбану на сто метров никто не смеет подойти! Запах плебеев мне действует на нервы. Однажды, путешествуя инкогнито, я задремал в машине на обочине. Проснувшись, учуял я ненавистную вонь и услышал, как сидящие на грязной траве немытые русские автостопщики, чавкая сорванными с бесхозных деревьев апельсинами, разговаривали о своих подвигах, две дворняжки и один замызганный мосластый озабоченный пролетарий. Если ты патриций, Виорел, не лезь к плебеям!

Ему нравилось выходить к завтраку то голубоглазым, то чернооким, а однажды явились они с Альбертино на пару в ярко-лиловых контактных линзах (видимо, сработанных по его заказу), с глазами кроликов; видимо, он хотел произвести на нас впечатление, но мы не особо реагировали на его ужимки и прыжки.

Однажды, стоя на лестнице на второй этаж, он долго матерился по мобильнику.

— С русским партнером договаривается. Или киллера инструктирует по-свойски.

— Может, с приятелем о жизни говорят.

— Нет у него приятелей.

Надев наконец нечто тривиальное, интерстиль, демократическая курточка, кроссовки, улетел он с Альбертино в кегельбан. В его отсутствие садовники засуетились, сажали цветы, кусты, расставляли вазы с апельсиновыми и лимонными деревцами. К вечеру все угомонились.

Недалеко от нашего домишки коротал время маленький погреб.

— Пойдем, — сказал Виорел, открывая новодельную старинную дверь, — я там нашел кое-что.

Я думала, он покажет мне бутылку трехсотлетнего вина с затонувшего галиона или нацедит нам по кружке кьянти; но в конце погреба за главной бочкой отворил он еще одну дверцу и привел меня по уютному ухоженному коридору в подвал портика, где перетекали темные воды по шлангам, прозрачным трубам, маленьким водоемам, а в их подземных скрытых реках плавали еще не виданные дневным светом создания.

— Наверно, у греко-римских погребальных рек царства мертвых был такой цвет… умбра, йод, темень…

— И живцы возле весла Харонова на пассажиров перевозчиковой лодки глядели, те, само собой, у которых глазки наличествовали.

Подплыл к поверхности темного маслянистого вещества серо-зеленый живец с хвостом крокодильего детеныша, круглым брюшком, улыбающимся большим ртом (время от времени поворачивался он на спинку, похожий на ящера-дракончика с картины рейнского мастера «Райский сад», в правом углу картины, помнится, святая Доротея собирала вишни); вместо передних лапок у него были человеческие ручки кукленка.

Мы поднялись к люку на потолке по судовому трапу, услужливый люк, повинуясь светящейся кнопке, впустил нас в большой зал портика и бесшумно закрылся за нами.

Зал был пуст, никто нас не видел, кроме нашей любимой Венерки-Калипсо, плывшей за нами вдоль бортика темного аквариума-вивариума своего; она смотрела на нас как зачарованная, и ее волосенки струились за нею, точно водоросли на дне быстрого ручья.

— Какая ты, однако, красотка, Калипсо, — сказал Виорел. — Ты меня утешаешь в этом нашем неутешительном приключении. Если бы не ты, я боялся бы твоих собратьев-живцов до тошноты.

Какой-то звук услышали мы, похожий на смешок. Наша Венерка ушла на дно; тотчас же поднялся на поверхность глаз, медленно дрейфовал в сторону обращенного на восток солнечного дверного проема в обществе двух гаргулек, калигарий, и маленькой камбалы-герники.

В саду, повинуясь фантазии хозяина Лабораццо, садовники наставили табличек с цитатами, они торчали то там, то сям на бронзовых прутиках, блестящие латунные прямоугольники; выгравированные на них цитаты были подмазаны черной краскою, напоминали одновременно старинные таблички на дверях дореволюционной приличной публики (некоторое время, чуть ли не до послевоенных лет сохранявшиеся в недрах домов) и накладки на кладбищенских памятниках.

На первой встреченной нами сияющей самоварным золотом табличке прочли мы:

Выйдите от Дракона, пройдите аллеей Детей.
Людовик XIV.

— Нет слов, — сказал Виорел.

Напротив, по другую сторону дорожки, вырастала из свежевысаженной резеды вторая рекомендация, тоже черным по сияющему:

Высаживайте корни мацерона, лук, от которого слезятся глаза, траву, улучшающую вкус молока и способную уничтожить клеймо на лбу беглого раба.
Колумелла.

— Ну, и на что это, по-твоему, похоже? — спросила я. Виорел, обогнав меня, читал вслух следующую цитату:

Саду недостает проточной воды, но море так близко.
Плиний Младший.

— Тебе ничего это не напоминает?

Кажется, он не слышал меня, так развеселили его выросшие среди стеблей и листвы тексты.

Весной он первым срывал розу.
Вергилий.

— Что мне это должно напоминать?

— Твои прокламанки с Васильевского острова.

— Час от часу не легче, — сказал Виорел. — А ведь ты права. При известном стечении обстоятельств я мог бы стать кем-то вроде него. Случайных совпадений не существует. Мои, как ты говоришь, прокламанки и этот, шик-блеск-красота, цитатник точно карикатуры друг на друга.

— Надо рвать когти, — сказала я. — Вертолет нам не угнать, дверь в тайный сад с этой стороны не открывается. Придумай что-нибудь!

— Да думаю я, думаю, ваш вопрос активно рассматривается. Но пока по нулям.

Он лег на газон, руки за голову, соломенная шляпа надвинута на лицо.

— По закону жанра тут потайных ходов, лазов, люков должно быть что грязи. А вот не чувствую, не могу понять, где они. У меня всю интуицию отшибло. Мало того, что в чужой пьесе толчемся, так еще в злокачественном бездействии и безделье дни проводим. Lundi, Mardi fête, Mercredi peut-être, Jeudi le saint Nicolas, Vendredi on ne travaille pas, Samedi il faut se reposer, Dimanche, on va se promener.

— Переведи, пожалуйста.

— В понедельник, вторник — праздник, в среду — неуч, безобразник, в четверг — Николин день, в пятницу работать лень, в субботу мы гуляем, в воскресенье отдыхаем.

— Да уж. В четверток у нас Никола, в пятницу закрыта школа. Придумай что-нибудь!

Он молчал.

— Придумай, пожалуйста! Пора!

— Сам знаю, что пора.

К вечеру приехал субботний Петр Петрович с Альбертино, и настал ужин с шампанским.

Бутылки шампанского мерзли в серебряных ведерках с лилово-зеленым сухим льдом. В одном из таких ведерок стояла узкая высокая стеклянная ваза, полная черных кубиков льда; я поинтересовалась — уж не из темных ли вод лабораторных стиксов для живцов ледок сфабриковали? и получила утвердительный ответ.

— Читал ли кто-нибудь из вас Эрнста Юнгера? — спросил Петр Петрович.

— «Трактат о солнечных часах» и «Комету Галлея», — отвечал Виорел.

— Они на русский не переводились.

— Я читал на немецком.

— Я-то имел в виду не его трактаты и не арийские романы, а работу о лабиринтах.

Бесшумные слуги в бирюзовых ливреях и розовых тюрбанах открыли шампанское, налили, не забыв кинуть в бокалы черные кубики льда, тут же опустившиеся на дно.

— Пейте, не отравитесь, — пожалуй, он был почти весел. — Предлагаю тост за все лабиринты мира. За лабиринт Минотавра, за крысиные лабораторные головоломки (кстати, лучше всех в лабиринте ориентируются крысы, им равных нет), за парковые изыски благородных римлян и милейшего Дюсерсо, а также за мои личные. Если хотите знать, я уже веду вас по лабиринту, а вы ни сном ни духом. Думаешь, ты случайно полез в погреб, Виорел Георгиевич? Ты прошел тестировку. Помечен был погребок. По последнему психоделическому слову психологического дизайна! Что мне все Осиновые Рощи мира, все ноу-хау самоновейших прикладных психологов! У меня, чай, своя Апельсиновая Роща имеется неподалеку, а в ней семь консультантов круче всех крутых яиц мира. Что я прикупил, что они сами наковыряли. Я теперь для всякой куколки кукловод.

Он опьянел быстро, не вполне обычно, словно до шампанского побаловался колесами либо накурился анаши и, не успев раскумариться, схватился за бокал «Асти».

— Вы их коллективами, что ли, прикупаете? — спросил Виорел. — Тут у вас лаборантов с биологами группа, неподалеку шобла психологов, может, еще какая-нибудь компания на подходе.

— Ну вот, ты понял наконец-то. Я размышляю. Выбираю. Прикупить ли мне футбольную команду или театр. Может, и то, и то. Вот только — в какой последовательности? Я бы их прикупил и о-бла-го-де-тель-ство-вал, а они бы меня маленько боготворили. Ты представляешь эффект любящей толпы? Толпы, которая в некотором роде принадлежит тебе и подпитывает тебя своим восторгом.

Тут он заикал, Альбертино увел было его из-за стола, но он вернулся ненадолго, чтобы, икая, сказать краткую речь о трамваях.

— Когда молод и беден я был, снимал я комнату в доме, сотрясаемом с пяти утра до часу ночи брякающими мерзкими красными трамваями. За три года они наполнили непроходящим звоном, лязгом и скрежетом всю мою несчастную башку, и в приступе исступленной ненависти я поклялся, что любым путем разбогатею, сделаю карьеру, обрету власть, — для одного только того, чтобы размонтировать все трамвайные рельсы города, так изводившего меня неустройством и учебой, и уничтожить все проклятые блямкающие вагоны. Что я и сделал. В некотором роде роли властелина мира обязан я, до-дес-ка-ден, блям-блин-блям, звону трамвайных колес и…

Икота возобновилась с небывалой силой, и он позволил своему любовнику увести себя с террасы в свои апартаменты на втором этаже флигеля. Мы же остались на террасе, где всегда проходили трапезы, куда выносили столы, ставили их перед рядом скульптурных ваз с фруктами на высоких постаментах, врезанных в балюстраду. Не сговариваясь, мы выплеснули остатки шампанского, замутненного черным льдом, на склон холма. Вдали, за горами, садилось солнце.

По обыкновению, на сон грядущий отправились мы пожелать доброй ночи живцам, тут же выплыла Калипсо повидаться с нами; с улицы вошел Альбертино («почему с улицы? ведь он поднялся с хозяином на второй этаж… может, и вправду весь холм, все здание изрыты потайными лазами?») с бокалом шампанского. Увидев нас, он раздумал пить, хлестанул свое «Асти спуманте» в черную йодистую воду (через мгновение все оживилось, заплавало, заметалось в воде) и убыл наверх.

А мы пошли спать.

Соскользнул в моем сне с моих плеч пиджак Виорела.

Я проснулась, затыкая себе рот ладонью, чтобы не вскрикнуть. Впрочем, может, до того я заорать и успела. Спиной ко мне в кресле сидел Виорел.

Мы зашептались. Нам все время казалось, что кто-то из охранников ходит под окнами.

— Ты давно тут сидишь?

— Только что вошел.

— Я видела тебя во сне.

— И я тебя.

— Там был… дом… в предгорьях, кажется… Сначала было светло, мы вошли в кафе, ты заказал мне кофе с пирожными и откуда-то принес мне…

— …книгу: стихи и цветные картинки. И ты читала.

— Я читала, дом стал превращаться в… дачу вроде бы… Пришли…

— …пришли гости, стало темнеть, все сели за стол. Мы были любовниками, но какими-то странными. Я читала, а ты взял…

— …а я взял бутылку водки и вышел на улицу. Я стоял под окном…

— Ты стоял под окном и пил из горла. И луна тебя освещала, и все видели тебя. Одна гостья сказала мне: пора тебе уходить. Уходи, пока он не вернулся. Но тут…

— …но тут я вернулся, мы сели с тобой за стол, гости бродили по соседним комнатам, ты ела рыбу…

— Я ела рыбу и сказала тебе: похоже, что я беременна. Ты обрадовался…

— …и накинул тебе на плечи пиджак, потому что ты замерзла. А он упал с твоих плеч. Я проснулся и пошел в твою комнату. Ты прошептала во сне: «Я беременна». И вскрикнула, а потом закрыла себе рот ладонью. Вот закурил бы, да ночь душная, жарко, ни к чему тебя травить.

— Может, он что-то нам подсыпает за ужином? В чай? В салат?

— А также за завтраком и за обедом? Не удивлюсь. Он постоянно в бредовой роли экспериментатора. Опыты ставит. Тебе пора отсюда уходить.

— Как?

— Я теперь знаю, где выход свободный, кажется, старинный, и причем это именно выход, а не вход.

— Откуда знаешь?

— Мне Калипсо показала.

— А охрана? А сам он? Спит ли он вообще?

— Есть час, когда все спят. Я проверял не единожды.

— Он час кого? Быка? Крысы?

— Понятия не имею. Ты уйдешь сегодня же. Пока ты и впрямь от меня не забеременела и у тебя не родился трехглазый монстрик для «бульона». Мне жаль, что я тебя сюда затащил. Больше не езди никуда автостопом, сиди дома, выращивай на грядке что-нибудь простенькое, пиши конспекты, доклады, трактаты, бумага все стерпит. Я тебе и сумочку собрал на дорожку. Там паспорт, деньги и все прочее. Улетай в Питер.

— А ты?

— «Я тебя прикрою».

Он засмеялся тихонько.

— Надо, чтобы никто не ринулся в погоню в первый момент. Тогда за неимением фигурантки Евы игра в Эдем не состоится, он перейдет от этой задумки к другой, и ты будешь свободна. Мне он ничего не сделает. Я его отвлеку, я тебя в эту историю втравил, я кашу заварил, мне и расхлебывать.

— А если ему придет в голову вернуть меня, если…

— Тогда я его убью, — сказал Виорел шепотом, улыбаясь. — Хватит болтать, одевайся, время пошло.

Темное водяное вещество плескалось, вибрация, бормотание. Венерка дважды проплыла по своему аквариуму, приглашая нас следовать за ней, она остановилась перед одной из статуй портика, из полуоткрытого рта Венерки выплыло светящееся облачко непереводимой полурыбьей речи.

— Спасибо, Калипсо, дорогая, — сказал Виорел. — Попрощайся с ней, Юля.

— Прощай, Венерка, какая ты красивая, спасибо тебе, я тебя запомнила навсегда.

Виорел повернул розетку на постаменте статуи, открылась дверца с лесенкой вниз, Виорел дал мне фонарик, поцеловал меня в висок, я еще раз разглядела его худое запястье с выпирающей белеющей косточкой, а как же ты, тише, быстрей, пошла. Коридор был узок, темен, я бежала, плача, предательница, а как же Виорел, как же бедные клаустрофобы, я сейчас задохнусь и сдохну. Я уткнулась в тупик, обернувшийся дверью, едва я взялась за кольцо в стене, я вышла на свет, стена сомкнулась за мной, я побежала прочь, ни души, никого, никакой погони, сонный мирный ландшафт.

Кроме документов и денег, в боковом кармане холщовой сумки нашла я мятые записки на листках блокнота в клеточку, черновики листовок Виорела. Я читала их в самолете, перечитывала, прятала, доставала опять.

Через год, едучи в маршрутном такси (хмурый весенний день, «пробки», угрюмо молчащие опаздывающие пассажиры), я увидела надпись на багажнике обогнавшей нас замызганной иномарки:

ДИРЖЫ ДЕСТАНЦЕЮ КРОСАВЧЕГ

Светофор припечатал нас перед перекрестком, я выскочила из тэшки, протиснулась между несколькими машинами, заглянула в лобовое стекло легковушки с надписью. За рулем сидел курносый рыжий парнишка, подпевавший немудрящему музону своих наушников, с недоумением посмотревший на меня: «В другой раз подвезу тебя, куколка, не сегодня».

Еще через полгода я получила открытку из Италии с оцифрованной римской ведутой, ни конверта, ни адреса, кто-то бросил послание в мой почтовый ящик. На обороте печатными буквами было написано:

ВСЮ ПЫЛЬ НЕ ВЫТРЕШЬ

Тут меня наконец отпустило, я поздоровалась с Виорелом на расстоянии, где бы он ни был.

Он покивал мне в ответ.

Теперь время от времени я стала обращаться к нему мысленно с сообщением, замечанием, за советом, просто так, и мне казалось, что он мне отвечает. Позже, много позже, когда я не была уже столь уверена, что он жив, он продолжал мне отвечать, я представляла его себе таким, каким увидела при нашей встрече или при нашем прощании. Мне всегда становилось легче от виртуальной улыбки его.

Я уже писала дипломную работу, когда родители отправили меня на дачу посадить подаренные соседкою луковицы тюльпанов; управившись со своей рабаткой, я помыла руки, пошла запирать дом и, проверяя, закрыты ли комнаты, включила на секунду радио: работает? не работает?

Старенький приемник с пластмассовым рельефом ростральных колонн внятно произнес: «…на своей яхте „Альбертина“ при загадочных обстоятельствах погиб мультимиллионер, бывший гражданин СССР Петр Переверзев. Ведется следствие».

В электричке было нехолодно, но меня знобило, я не верила, что Виорел и впрямь мог убить кого бы то ни было, но слова его звучали у меня в ушах, и почему-то я думала о том, успел ли прикупить себе покойный группу фанатов, кто будет хозяином Лабораццо, какая участь ждет живцов. Они плавали в воображении моем, комки, куски, недотыкомки, неудачные опыты, недоноски, фрагменты, мне всех их было жаль, особенно спасшую меня Калипсо. Вагон был набит под завязку, ехали усталые, озабоченные, бедно одетые люди, обобранные патрициями плебеи, сквозь судьбы которых эти самые патриции перли автостопом. Шли контролеры, я хлюпала носом, куда-то подевался платок, ни платка, ни билета не найти, ни билета, ни платка нет, и нет мира под оливами.