Конечно же, наше бюро экстра-услуг можно было считать процветающим.

Собственно, всё бюро — это и были мы, и только мы, нечто вроде психотронного клона, парапсихологическая группа, экстрасенсорные детективы, подобранные друг к другу, блистательно подогнанные идеальные резонаторы, разного пола, разного возраста и проч.; подобное колонии плесени «мы», уже почти не люди.

Мы излечивали больных (довольно широкий диагностический спектр имелся в виду в отличие от кургузых рамок других бюро, в основном пользующих истериков и неврастеников, истерички и неврастенички предпочтительнее), предсказывали будущее, отыскивали пропавших без вести, прогнозировали события и развитие событий (в том числе занимались долгосрочным прогнозом), ставили диагнозы, консультировали по личным вопросам (например, анкетировали на предмет совместимости при вступлении в брак, деловых контактах, космических экспериментах), далее по прейскуранту; но нашим коньком, нашим ноу-хау, была именно реконструкция. Тут мы были асы. Ни в городах, ни в весях, ни в академгородках, ни в таемных поселках осиновых рощ — нигде — равных нам не было.

Между прочим, все реконструкторы, без исключения, входили в Международную ассоциацию магов. Мы были почетные члены этой самой МАМ.

В первое время нас отчасти смущало само слово ре-конструкция.

Поскольку речь шла о людях, некогда живых существах, всплывал и термин «воз-рождение»; но это был еще более сомнительный термин, если иметь в виду вполне понятное «рождение»: как это «воз-»? воскрешение? восстановление (то есть, реконструкция натуральная, однако, несмотря на «ре», как дело обстоит с «конструктом»?)? ре-инкарнация? то бишь явление не совсем в том качестве, что раньше?! Призраки, как ни крути, всё то же призраки, дорогие.

Иногда существовала, конечно, подлинная опасность вызвать призрачный образ, наведенное нечто, точнее — наведенное ничто, продукт коллективного усилия полей, так сказать, шлак игры воображения нашего или какого-нибудь иного квазиклона; хотя нам действительно равных не было, и, полагаем, с призраками мы столкнулись первыми.

Итак, мы получили заказ на реконструкцию художника В. По одной версии — свидетеля нераскрытого преступления. По другой версии — изучаемого институтом Z. типа гения, подлежащего сохранению в генном Спецхране в качестве спецсубъекта раздела «Культурное наследие». По третьей версии — горячо любимого высокопоставленными друзьями человека. Собственно, мы получили одновременно три заказа с небольшим интервалом во времени. Все три заказа на бланках с грифом «Срочно!». Возможно, то был все же один заказ в трех ипостасях, мы не вникали; однако оплатить его нам собирались трижды.

В качестве материала предлагались фотографии и компьютерные мобиль-перспективы его квартиры (очень подробные), личные вещи, множество его изображений (в том числе автопортреты и голограммы) и даже «теплый дом» с выдачей нам ключей по первому требованию.

Понедельник. ТЕСТ.

Как известно, при реконструкциях в качестве теста применяется анализ результатов деятельности, поскольку самому реконструируемому вопросов не задашь. В данном случае, естественно, мы решили опираться на произведения В., хотя мы несомненно рисковали: тестирование могло оказаться нечетким, размытым, с излишним психосемантическим окрасом. Однако следовало с чего-нибудь начать.

Одна из известнейших его скульптур называлась «Под покрывалом» или «Складки». Это была даже не одна скульптура, а целая их серия под таким общим названием, скульптурная как бы группа, все разные, ни лиц, ни фигур не видно; тем не менее одни из них выглядели мрачными и страшными, другие — умиротворенными, третьи напоминали привидения, четвертые походили на тихих беременных и так далее. Нас эта группа прямо-таки поставила в тупик. То есть мы натурально оказались в тупике виртуальном. Пока не вспомнили о складках у иконописцев, у художников Ренессанса, об идее складок как покрова, как одеяния души и средства сокрытия плоти. Или откровения. Его, видать, тоже занимало Возрождение.

Мы потом и запись соответствующую в его дневниках прочли: «Все эти люди типа Сандро Боттичелли представляют собой нечто среднее между Нарциссом и Пигмалионом соревнуются со Спинозовской Природою я точно знаю что он чувствует когда плечо Венус выписывает и представляет ее себе натюрлих цвет ее кожи кожу на ощупь тень под лопаткой а пишет между прочим анфас запах волос лимоном пахнут волосы лимоном!» Иногда он отрицал знаки препинания.

В каждой реконструкции должен быть ключ, ключевой момент, позволяющий взломать шифр; но фигуры под покрывалами, под покровом нарочитой тайны, были выбраны нами, возможно, не очень удачно; мы не получили ответа на наши вопросы. Нам даже померещилось, что это он нас тестирует, а не мы его. Похоже, мы столкнулись с одним из основных неудобств общения с художником: он суггеренд и суггестер одновременно, он бинарен изначально, он протей по сути своей.

Но из того, что его неведомо что таящие (хотя мы почти угадывали что, как все зрители другие) под складками фигуры отличались по фактуре и текстуре в зависимости от эмоционального заряда, да кое-где он их еще и подкрашивал самым странным и нелепым образом, мы сделали вывод, что ему были свойственны синестезии вроде цветного слуха или тактильного зрения, присущие первобытным людям, детям и некоторым психопатам, аутистам, например.

Мы совершили попытку протестировать его и по внутренней речи (включающей, как известно, внутреннее программирование, эгоцентрический монолог), то бишь по записям в дневниках, блокнотах, еженедельниках и записных книжках.

Но записные книжки его нас тоже смутили: хаотичностью, невнятностью, пестротой, то ли начинал он писать прозу, то ли делал выписки из прочитанного, встречались нам незакавыченная цитата и бормотание в кавычках: «Эмили, говорю тебе, Эмили, мира не исправить, он неисправим, Эми, и я неисправим, как мир, подобен ему, Эми, что с нами поделать?! прими, как есть!» И через три страницы опять, после телефонных номеров, адресов электронной почты, грошовых денежных посчетов: «Эмили, и ты до сих пор хочешь исправить мир либо меня? это одно и то же, глупое ты существо. Оставь, забудь, прекрати, думай о чем-нибудь другом, вяжи хотя бы, научись шить бисером или вышивать гладью. Молись, наконец. Эми, Эми, я устал». Нашлась и общая тетрадка с началом эссе, ничего не прояснившим.

Бесконечные рисунки, редкие лакуны текстов. Портреты одной модели. С годами стиралась резкость черт, смягчался взгляд, воздух обтягивал скулы, растворял контуры. «Сосуды скудельны, — писал он на полях рисунка, — и скудна наша пища духовная, да и телесная тоже».

Нарисованные им бутылки походили то на девушек, то на старушек, а рюмки всегда были как дети.

— Любил ли он выпить? — спрашивали мы вслух.

Это напоминало его записи.

Сначала он обращался к Эмили, потом к Этери; может, ему просто нравилось «э оборотное»? Или то были некие парамнезические образы?

Все цветы на его картинах выплывали из мглы, ох уж эти букеты на темном фоне: следы снов? детских страхов? космогонического ужаса перед ночью? перед тьмой? Вечностью? смертью? Мы тонули в предполагаемых его персервациях, а цветы-то были прелегкомысленные: розовые, алые, золотые.

Вторник. ОПРОСНИК.

Опросник, на который приходится опираться реконструкторам, сильно отличается от обычного (тем же, чем и тест, понятное дело). Наши анкеты условны, наши шкалы эфемерны, мы переводим в баллы и графики неточность за неточностью, а потому графики с баллами превращаются в абстракцию, опереться на нее трудно. Именно опросник несет в себе тот заряд фантазии, на коем подрываемся мы позже, как на минном поле, вместо облаков пыли ввергая в окрестные ландшафты за призраком призрак.

Частично материал для нашего опросника мы почерпнули из результатов тестирования, хотя большая их часть носила негативный характер, а точнее, нулевой. Подгоняемые недостатком информации, обзаведясь ключами, вторглись мы в обещанный нам, уже знакомый заочно «теплый дом».

Знаете ли вы, дорогие, что оптимально проводить реконструкцию в период сорока дней после смерти реконструируемого?

Почему мы и любили наличие «теплого дома», недавно покинутого, хранящего не только отпечатки пальцев хозяина, но и его привычки, повадки, заскоки, то есть, отпечатки личности, иногда настолько красноречивые, что без них и опросника-то приличного даже нам было бы не составить.

Над его старинным бюро (мелкие ящики полны писем, верх уставлен игрушками для взрослых — статуэтками, подсвечниками, склянками, безделушками) висела огромная фотография девочки, сидевшей в неведомом пространстве босиком, в ситцевом платье, в платочке, девочки большеглазой, печальной, серьезной, пугающей стороннего наблюдателя удивительным выражением знания своей — и нашей общей — будущей жизни. Думаем, это дитя и то, что из него вышло, могло бы стать сущей находкой для специалиста, так запечатлено было грядущее на детской мордашке, так предопределено, — вот бы психоаналитик развернулся, какой там бихевиористский подход, какая гуманитарная психология. Никто из нас не мог разобрать, что у девочки в руках; надо думать, то был непомерно увеличенный доцифровой маленький любительский снимок; чей? кем приходилась В. девочка? дочерью либо сестрой? матерью? подружкой детских игр? утерянной возлюбленной? может, то был просто понравившийся образ, вырезанная наудачу из репродукций фотовыставки картинка? Алиса, вернувшаяся из Страны чудес? Она не напоминала нимфетку, а В. не напоминал педофила.

Рядом с девочкой красовался горный массив — справа; слева щерился в прыжке лев. Короче говоря, за изображения, развешанные напротив любимого кресла, он у нас резко вырвался вперед и по шкале тревожности, и по шкале подавленных влечений, и по шкале сензитивности.

А общий подбор предметов, формирование подчеркнуто индивидуальной полиассоциативной среды говорили о постоянном навязчивом адаптационном синдроме. Похоже, то было художническое свойство борьбы и вражды с окружением, социально подавляющим и чуждым, выражающееся в ярких и своеобычных защитных реакциях. Вот где все делалось для сохранения гомеостаза! и мы не уверены, что сознательно.

Он активно действовал и в институте чудачества и юродства, этот В. Под потолком висел намазанный фосфором скелет рыбы, державшей в зубах записочку: «Да будет свет сказал монтер и жопу фосфором натер».

Уйма световых зон. Люстра в центре. Торшер у кресла. Шар у дивана, загорающийся, когда на диван садятся. Лампочка на шнуре у мольберта. Бра без счета, заливавшие разноцветным свечением разностильные уголки причудливого логова. Или то было убежище? Надежность? Валидность? Не подходил наш словарь к его театру.

Среда. ПСИХОСЕМАНТИКА.

Яблони на его картинах и рисунках всегда были в цвету; яблони встречались только весенние и цветущие; ни одной с яблоками; иными словами, занимало его именно обещание плода, будущее; цветущая яблоня исполнена будущего, не это ли так привлекает к ней пчел? не состоит ли цветочный мед отчасти из — будущего? не потому ли он так целебен и склонен продлевать жизнь? впрочем, в его натюрмортах и скульптурах встречались яблоки неоднократно, но только отдельно от яблони, так сказать, следствие без причины; некоторый разрыв представлений о причинно-следственных цепочках был ему присущ. Кстати, будущим особенно интересуются, как известно, люди с сильно поколебленными представлениями о настоящем и прошлом, то есть, о реальности.

Мы связали его любимый золотисто-желтый колорит с патологической тягой к огню; в квартире безо всякой надобности имелись два камина и две голландские печки; он любил, по свидетельству очевидцев, подолгу смотреть в огонь, проявляя атавистический рефлекс первобытного человека. Видимо, у него были основания ощущать себя ввергнутым в огромный темный ночной космогонический миф дикарем у костра.

Не исключено, что, глядя в огонь, он настраивался на медитацию, на сосредоточение, занимался самогипнозом; разумеется, легче всего ввести пациента в гипнотический транс, веля ему смотреть на блестящее, горящее либо светящееся. Очевидно, как все тяжелые неврастеники, он был гипнабелен.

Элемент пиромании мы отвергли, хотя, возможно, он наличествовал в полуэмбриональном состоянии, был визуализирован и вытеснен.

Образ сада, цветов, преследовал его. Сада, символа потерянного рая. Мы полагаем, он ассоциировал себя с Адамом после грехопадения, что говорило о комплексе вины, возникшем в детстве и развившемся к зрелому возрасту. И подтверждалось некоторой нереальностью и тревожностью изображаемых им аллей и букетов. А также время от времени вводимым в пейзаж или в натюрморт женским портретом, то есть, запечатленным в подсознании образом Евы.

Он тяготел к символам и мифам. Натюрморты его напоминали ребусы, так иррациональна, дадаистична была связь предметов в них. Натюрморты В., впрочем, — тема для отдельного фундаментального исследования. Ясно было только одно: автору таких натюрмортов мир представлялся непознаваемым, загадочным и абсурдным. Рядом с бумажным веером лежало яйцо, за ним маячило зеркало, перед зеркалом висела сушеная рыба; всё весьма тонко по цвету, но задумано для единственного зрителя — Зигмунда Фрейда.

Четверг. ЭФФЕКТ ОРЕОЛА.

Поскольку человек он был интравертивный, закрытый, замкнутый, все впечатления от него у окружающих должны были основываться именно на эффекте ореола, общей оценочной эмотивной категории в условиях дефицита информации. Нам годился любой, с кем он общался. Как ни странно, среди людей искусства друзей и знакомых у него почти не было; он предпочитал лесников, дворников, садовников, врачей и т. д. Сначала мы встретились с его соседом, шофером. Ничего интересного в нашем разговоре не возникло, кроме эпизода в середине беседы, когда мы спросили: «А как вы думаете, он в Бога верил?» — «А как же», — отвечал шофер. «А какой он был конфессии?» Пауза. «В какую церковь ходил? католическую? православную? может, он был буддист либо баптист?» — «Не имею понятия, — отвечал шофер. — В какую, не ведаю; а в Бога точно верил». — «Да откуда вы знаете?» — «Так жил, как верующий. Совесть у него была. И вообще он был — человек.» Настоящий. Не мог он не верить, если — человек. Тут опять возникла пауза, но уже с нашей стороны; впрочем, мы давно уже, как известно, были не совсем люди.

Далее встретились мы с пользовавшим его психоневрологом. Мы наблюдали за ним внимательно: в гриме личной кожной мускулатуры хранится у людей мимика многих, с кем они общались, и, когда о ком-то заходит речь, его пластика всплывает в повадках вспоминающего.

«Я психиатр порченый». — «В чем сие выражается?» — «Стихи пишу. Врач не должен стихов писать, особенно психиатр. Прозу — куда ни шло. А это ни в коем разе». — «Почему вы общались? Вы его лечили?» — «Был момент, когда ему нужен был мой совет». — «Он нуждался в лечении?» — «Мы все нуждаемся», — весело отвечал психоневролог, закуривая. «И у него был диагноз?» — «У всех есть диагноз». — «Вы уверены?» — «Абсолютно». — «И у вас?» — «И у меня». — «И у нас?» — «Я не привык иметь дело с группой, — ответил он с внезапной серьезностью, даже мрачностью, с резким перепадом настроения, кстати, почти патологическим, либо тем же отличался наш реконструируемый, и то было неосознанное подражание, либо и впрямь психиатру не стоило баловаться поэзией, — порознь, может быть, вы и есть букет диагнозов, но вас уже не растащить, вы целое; я, знаете ли, все больше с душевнобольными; а ведь у группы души нет».

Следующей нашей собеседницей стала писательница Кристина А. В этой немолодой и немногословной блондинке было, как ни странно, нечто солнечное, жизнерадостность, видимо. В конце разговора мы задали ей вопрос: «А как он вас называл? Кристина, Кристи, Крис?» — «Вообще-то это псевдоним, — отвечала она, — на самом деле я Энн-Элизабет». «Э оборотное!» — подумали мы.

Но она ничем не напоминала его женские портреты.

«Он вас никогда не рисовал?» — «Никогда». — «А почему?»

Тут она рассмеялась. То было присуще всем его знакомым: манера разражаться внезапным смехом. Должно быть, они зеркально копировали его привычку.

— Да просто так, — сказала она, — нипочему.

Нам показалось, что она нам соврала, что была причина, и она ее знала.

Его любимая натурщица, юная экзотичная супермодель, дикая орхидея, показалась нам полной идиоткою. Мы даже не знали, что у нее можно хоть с каким-нибудь результатом спрашивать, и пытались говорить с ней на доступные ее пониманию темы. «Он был вашим любовником?» — «Нет». — «Но у вас были интимные отношения?» — «Да». — «И при этом он не был…» — «Я со многими сплю, — отвечала она, — это еще не повод для близкого знакомства». — «А он тоже спал с многими?» — «Не одновременно ведь, — отвечала она. — Я не очень его дамами интересовалась». — «Он был вам безразличен?» — «Он никому не был безразличен, что нет, то нет. И мне тоже». — «Вы не ревнивы?» — «Нет». — «А он был ревнив?» — «Да с какой стати, — тут и она ни с того ни с сего расхохоталась, у них у всех это был просто вид заразной болезни! — С какой стати ему меня ревновать?» — «Нравится ли вам, как он вас. изображал?» — спросили мы, потеряв терпение. И получили в ответ: «Господи, да вам-то какое дело?»

Пятница. ПСИХОГЕНЕТИКА.

С целью получить какие-нибудь сведения относительно психогенетических свойств субъекта реконструкции посетили мы его девяностапятилетнюю тетушку, изрядно выжившую из ума к моменту нашего визита. Других родственников у него не было. Время от времени посередине своей или нашей фразы тетушка выходила из комнаты и начинала заниматься своими делами, если это так можно назвать, совершенно забыв о нашем существовании. И о нашем, с позволения сказать, диалоге.

Например, когда мы спросили, не было ли у ее племянника аномалий развития в младенческом возрасте, тетушка произнесла:

— А что такое младенческий возраст? Чушь какая.

И удалилась.

Некоторое время мы ждали ее возвращения, потом пошли ее искать. Нашли мы ее в ее спальне; сняв со стены прихожей зеркало (хотя в спальне имелся старинный туалет с псише между двумя тумбами), установив его на диване и присев перед зеркалом на корточки, примеряла она мятую шляпку черной соломки, прикладывая к тулье поочередно букет искусственных незабудок, охапку фруктов на проволочках и лиловый бант. Она отреагировала на наше появление, спросив, что, по нашему мнению, следует ей присобачить к шляпке; мы выбрали незабудки.

После чего она вернулась с нами в гостиную.

— Не было ли у вашего племянника аномалий развития в младенческом возрасте?

— Однажды, — сказала она, — он открыл кран русского самовара, стоящего на столе у прабабушки, и, пока кипяток не вытек, гонял прабабушку вокруг стола, бегая за ней с пистолетом, который стрелял, как настоящий, и пистоны воняли порохом, и дымок шел, а прабабушка в ужасе кричала и бегала и не могла подойти к самовару, чтобы закрыть кран.

— Это вам прабабушка рассказывала или племянник?

— Я сама все это видела, — отвечала тетушка, черпая столовой ложкой варенье и блестя небесно-голубыми глазами.

— И вы не пытались остановить племянника?

— Мы все стояли в дверях и смотрели, как завороженные, как вода хлещет из крана самовара, дымок от пистонов вьется в воздухе, а у прабабушки на шее прыгают бусы. То было незабываемое зрелище.

«Ну и семейка», — подумали мы. А вслух спросили:

— Часто ли он совершал подобные поступки?

— Что значит «часто»? — спросила она. — И что значит «подобные»?

— «Часто» значит «ежедневно» либо «еженедельно», а «подобные»… пугал ли он кого-нибудь? ту же прабабушку? и поступал ли он с предметами, используя их не по назначению, не совсем обычно, как с самоваром, о котором вы говорите?

— Но он и не собирался пугать прабабушку, — сказала тетушка с досадой и с упреком, — просто ему нравилось, как течет кипяток, и он не хотел подпускать ее к столу, чтобы не прерывать процесса. И я не поняла про использование предметов не по назначению. Конечно, он надевал на голову кастрюли, миски и тазы, когда играл в рыцаря, водолаза либо солдата. Но ведь у него не было ни каски, ни шлема. Не будь у его матери кастрюли для супа, он одолжил бы ей свою каску, чтобы она могла сварить щи, он был ребенок нежадный.

— А в кузовы игрушечных грузовиков он песок насыпал?

— В кузовы игрушечных грузовиков? — переспросила тетушка и ушла.

Минут через пять она вернулась, неся клетку с канарейкой.

— Видите ли вы эту птичку? — спросила она.

— Несомненно, — отвечали мы.

— Как вы думаете, сколько ей лет?

Мы не угадали. Тетушка захлопала в ладоши.

— А как, по-вашему, ее зовут? — спросила тетушка торжествующе.

Долго перебирали мы предполагаемые птичьи имена.

— А вот и нет, — сказала тетушка. — Ее зовут Муму. Стало быть, с меня причитается.

— Что?! — спросили мы.

— Я думала, — сказала тетушка, доставая из буфета вермут и рюмки, — что мы играем в вопросы и ответы, и, поскольку я выиграла, а вы проиграли, надо же вам как-то это скомпенсировать.

— А ваш племянник пил? — спросили мы.

— Представьте себе, — промолвила тетушка, внезапно расхохотавшись, — она умела не только петь, как соловей, но еще и кукарекала и мычала. Я очень жалею, что судьба не позволила ей прославиться. А теперь по старости она заткнулась, и ее способности недоказуемы.

И она унесла канарейку.

Через некоторое время мы услышали тетушкино пение; пойдя на голос, мы вышли из дома и увидели, что тетушка (уже в шляпке с незабудками) порхает по садовым аллеям, собирая букет, при этом дрожащим и дребезжащим неверным голоском напевая неведомый нам по относительной молодости лет шлягер. А когда мы направились, кланяясь ей, мимо нее к выходу, она очень мило с нами поздоровалась и поинтересовалась, что, собственно, мы тут делаем и кто мы такие.

— Ваши лица кажутся мне знакомыми, — сказала она, — но я не припомню, где мы встречались. Впрочем, — сказала она, — у меня мусорная память: может, мы ехали вместе в общественном транспорте или виделись в магазине? Но какого черта, — сказала она, — вы всей толпой явились нынче в мой садик, на экскурсию, что ли? Кто вас звал? Это вам не национальный парк, а частное владение, кыш, кыш, прочь отсюда, протокольные рожи!

И топнула ножкой.

Суббота. ЭМПАТИЯ.

Одна из его записных книжек носила первоначально название «Цитатник»; он зачеркнул его и написал претенциозное: «Цитадель цитат». И добавил сбоку медицинское рецептурное «Cito!» — «Срочно!».

Далее следовали африканские пословицы (?):

«Я знаю, как нужно начать старый орнамент на холсте, но не знаю, как нужно начать новый».

«Если тебя укусит собака, не отвечай ей тем же».

«Разве человек может смотреть в другого человека так же, как он смотрит в редко сплетенную корзину?»

«Не бросай песком в крокодила, все равно это не приносит ему ущерба».

Потом он задал вопрос и записал два ответа на него:

— Что такое мышление?

— «Это применение информации о чем-то наличном для получение чего-то нового». Ф. Бартлетт.

— «Это выход за пределы непосредственно данной информации». Дж. Брунер.

«Вот я и вышел, — записал он после, — и что толку? Знание мое недоказуемо. Его недостаточно даже для шантажа. Но я найду на вас управу, горстка негодяев, я ославлю вас, как не ославило бы вас ни одно тайное следствие, ни одна болтливая газетенка. Там, впереди, в будущем, докатится до вас эхо и накроет вас камнепадом. Всех. Поименно. Без исключения. По словесным. И изображенным. Мною. Портретам. Аминь. Во мне уже улеглись гамлетовские чувства — борьба скорого на месть оскорбленного язычника с прощающим врага благородным смиренным христианином. Я художник. А вы только преступники. И я знаю о вас все по своим каналам. А вы никогда ничего обо мне не узнаете. В сущности, как просто».

И вывел рондо: «Одно и то же знание может по-разному храниться в памяти личности — Психологический словарь».

Мы уже поняли, что подвижка его из субъекта реконструкции в объект-реконструкт началась, ибо его портреты и фотографии приобрели пронзительность и объем, в них возникло нечто пугающе живое.

Судя по почерку последних его записей, он очень спешил. «Художник, — писал он, — не только созерцатель, но и соглядатай. Порой невольный. В произведении должно возобладать первое: взгляд созерцателя. Или свидетеля. Но в жизни…»

Нам уже передавались переливы его ощущений и чувств.

Мы уже были — в образе, внутри, начинали изнутри достраивать то, что отчасти пролепили извне. Мы начинали улавливать свойственную художнику В. остроту восприятия в ущерб не то что интеллекту (хотя и интеллекту!), но логике, логическому мышлению, чувству самосохранения, рацио. Иногда он вступал на зыбкую почву догадок, но в итоге его осеняло, озаряло, возносило из болота незнамо куда. У него было двойное, тройное зрение, как двойное дно. Трудно ему было жить.

Мы теперь догадывались, что и с заказом на его реконструкцию все не так уж чисто, дело темное, но не то что разорвать денежного (выгодного!) обязательства не хотели, — а разогнались и уже не могли остановить процесса. На данной ступени реконструкции нас всегда охватывали азарт преследователей и упоение созидателей. Мы подходили к черте, на которой возникал реконструкт, в точности совпадавший с существовавшим человеком обликом, чертами, свойствами, несущий его память, его талант, личностные особые приметы, манеры, прошлую жизнь. И отчасти способный на свою будущую.

Нам стало ясно, почему большей частию окружали его именно женщины, поклонницы, любовницы, родственницы; сонм, так сказать, хоровод, дорогие мои. Он был то, что подразумевают под словами «настоящий мужчина», то есть всякой курочке петух и совершенно в этом смысле самодостаточен; в радиусе километра других и не требовалось. К тому же как всякий художник, рождающий произведение, нес он в себе природный женский императив: произвести на свет! по всем статьям он должен был быть окружен роем особ противоположного пола.

Воскресенье. ЯБЛОНЕВЫЙ ЦВЕТ

В этот день мы прямо-таки зациклились на яблоневом цвету, то есть цвете, то есть на цветущих яблонях. С них и началось у нас утро после бессонной ночи.

То был до чрезвычайности навязчивый образ, до галлюцинаций, до персервации всерьез и надолго.

Настиг нас яблоневый цвет, розовый, белый, взволновавший нас, аки пчел, полный солнца. Нам не надо было ставить кассет с любимой им музыкой, зажигать свечи в его квартире, смотреть его картины, используя камертоны как сигналы настройки на его образ; мы пребывали в туманном облаке его сенсорики, в бескостном теле жанра одиночной жизни, и из этого марева, из этого накала впечатлений и полей он должен был возникнуть у нас на глазах в качестве реконструкта. Как всегда, мы были одно и помогали друг другу, войдя, судя по всему, в полный резонанс.

Яблони цвели в воображении нашем победно, мучительно, отчаянно.

Огромный сад под голубым выцветшим небом.

Ведомые невесть куда, подчиненные некоему магниту медиумы, мы вышли на улицу и двинулись мимо домов к бульвару по одному из его излюбленных маршрутов, угадываемому и узнаваемому нами легко.

Удивительно ярок и отчетлив был пейзаж, хорошо видны детали, предметы на подоконниках окрестных окон, маскароны и кариатиды фасадов, решетки. Лица людей утратили отчужденность, напоминали портреты разных эпох, мир был открыт и откровенен.

Потом… Наша телесистема воспроизвела позже всю сцену, мы неоднократно видели всё на мониторе, да и без монитора помнили хорошо.

Потом у воды в расступившемся к случаю воздухе, пустынном воздухе уединенного квартала с набережной пропыленного ртутного, обсаженного тополями канала, у самой воды, в разорванном сумрачном бытии сгустился из ничего в нечто или ничто силуэт фигуры В., которого мы преследовали, догнали, создали заново, реконструировали, воплотили, возродили. Он стоял к нам спиной, мы видели его упрямую спину, мы узнавали разворот плеч и затылок, хотя фотографий с затылка нам не попадалось, мы узнавали его по звону в ушах, по немеющим кончикам пальцев, по магнетическому трепету, предшествовавшему всякому воплощению, по усталости, таящейся в грозовом усилии нашем, мы узнавали его по переменившемуся оттенку воды в канале, который он столько раз и так точно изображал, по отчужденному ореолу одиночества, по легкости и изяществу, с которыми прервал он собственную игру в «замри!», с которыми вышел он из небытия, разорвав круг магии, и, не оборачиваясь, пошел прочь. Поскольку с нами прежде ничего подобного не происходило, дальнейшее представляется нам в размыве реальности, но то и был размыв, раствор или створ бытия и небытия, сна и яви. Он прокладывал себе путь, где и как хотел, рассекая дома, проходя через несуществующие ходы коридоров наподобие червя в яблоке, разлагая пространственно-временную канву; мы пытались следовать за ним, хотя это было не в наших силах; мы не ведали, куда он направляется, в наш ли мир, куда мы вызвали его, в другие ли миры; но нас еще вел его стремительно удаляющийся силуэт, и мы знали только то, что он ушел, уйдет, уходит и мы никогда не увидим его лица.