Открыв глаза, он увидел лицо Лары.

— Так ты на самом деле — улитка? — спросил он еле слышно.

— Он бредит, — сказала Лара.

Головная боль застила свет, наполняла мир. Уплывая снова, он увидел потолок верандочки и услышал гулкий, звенящий ответ Маленького:

— Положите ему под голову грелку со льдом.

Голубой купол театрально светящегося неестественным светом нездешнего небосвода сменил потолок, помедлил, удалился, растворился во мгле.

Была мгла.

Мало-помалу он различил в ней колеблющуюся, толкущуюся, тревожную воду Маркизовой Лужи. Он видел весь водоем целиком с высоты птичьего полета неведомой птицы, поднимающейся высоко-высоко в ночной тьме, невесть зачем, в ночное пространство.

Вода колыхалась в водоеме, вся целиком, в гигантской с неровными краями природной лохани дна и берегов; кто-то громадный слегка покачивал лохань. Он услыхал тихий звук, ритмическую нечеловеческую музыку залива. Музыкой наполнялись тела мальков и больших рыб, в такт ветвились водоросли, воздух резонировал, нес мелодию островкам, прибрежным соснам; казалось, вся округа радуется, узнавая водный ноктюрн; вответ его паузам, его нелюдским октавам росли отпрыски ветвей, падали сосновые иглы, вытягивали маленькие руки вои многорукие корни и кроны.

Он чувствовал новый нарастаюший голос: поднималась Луна, громадный бубен, загадочный магнит лунного диска, шаманя, притягивал воду, вода отвечала всей тушей, всей глыбью, всей глубиной, возникала приливная волна, порожденная приливом новая мелодия соединялась с уже слышанной им; на берегу оживлялись улитки, пели раковины жемчужниц, и долго пребывал он в вышине, наполненной симфонией стихии.

Потом произошло нечто, начало происходить.

Там, внизу, муравьиная колония людских машин, засуетившись, принялась перегораживать залив, перекраивать на свой лад, воздвигать преграду воде из мертвого песка (он-то хорошо знал пески; то был мертвый песок, смешанный с рукодельными добавками, строительный песок, людской холуй).

Совсем не скрежет строительства, не шум моторов, не немота мертвого песка поразили слух его. Разгороженная, лохань звучала иначе, в хриплом голосе какофонии потревоженной природы, в соударениях новодельных нот, в додекафонии и аритмии таились сюрпризы, смысла которых он не мог разгадать. Ноты «но», и «до», и «по» звенели, визжа, уходя в неслышную часть звукоряда. Либо то были вопли погибающих существ? Мальков и планктона? Вода заболевала, новые мелкие твари зарождались под звуки новой музыки, ядом наполнялись створки погибших жемчужниц, сине-зеленым светящимся ядом чужих звуков. Звуки овеществлялись в смерть. Теперь ему открылось: существует музыка, несущая гибель. Он ее не хотел. Его сносило вниз, он стремительно падал. «Амба...» Он попытался запеть, завопить, перебить голосом своим чужие напевы, но ему не хватило сил. Чтобы не кануть в воду, ему пришлось очнуться.

— Как он кричит! — звучал, приближаясь, голос Маленького.

— Кажется, он что-то поет, — сказала Лара.

Он замолчал, очутившись в спасительной яви, хотя осознавал: спасительность ее временная, неверная, лживая, хрупкая, ей больше нельзя доверять.

— Что произошло? Что с вами случилось? Вы помните? — спросила Лара.

— Шаровая молния, — отвечает он нехотя, еле слышно.

— Какая молния? Грозы не было.

— Была. Вы ее проспали.

— Оставьте его, Лара.

Он слышал, как в соседней комнате Лара спрашивала Маленького:

— А что у него на затылке? Он упал? Ударился о камень?

— Там песок, камней возле него не было.

— Может, на него напали? Может, он с кем-то подрался?

— Пусть все уйдут, — сказал он Адельгейде. — Хочу спать.

Она, кивнув, вышла и тотчас вернулась.

— Все ушли. Мне тоже уйти?

— Да.

Она пошла к двери. Он сказал ей вслед:

— Это была шаровая молния. Светящийся бильярдный шарике хвостиком. Я прежде шаровой молнии не видел. Она гонялась за мной. Видели когда-нибудь шаровую молнию?

— Видела. В Сибири. Вам надо было лечь, замереть, не двигаться.

— Да, когда я не двигался, она отставала. Мне никто не верит.

— Я верю.

— Потом расскажете, как вы с такой встречались? С молнией?

— Расскажу. Отдыхайте. Вам очень повезло. Просто чудо, что вы в себя пришли.

Идя к дому-близнецу, Адельгейда, как во сне, оказалась в том, давнем, их семейном доме. Она забыла закрыть форточки в грозу.

— Мама Адель! — крикнул из угловой комнаты младшенький пасынок. — А в окно солнечный шарик влетел.

С порога она крикнула ему:

— Замри!

Они часто играли в «замри!». Он застыл, улыбаясь, возле книжного шкафа с энциклопедией, она смотрела, замерев на пороге, то на пасынка, то на переливающийся лунно-неоновым холодным ярким огнем страшный мячик, медленно передвигавшийся по сквозняку от форточки восточного окна к форточке северного. Наконец незваный гость неспешно вылетел на улицу. Адельгейда бросилась к окнам, захлопнула форточки, обняла малыша и расплакалась.

— Что ты плачешь, мама Адель? Он был красивый. У него был хвостик. Не плачь, я тебе салфеточку в подарок вышью. А почему ты забыла сказать: «Отомри!»?

У мальчика было девчоночье увлечение — вышивать крестиком; он часами сидел тихонечко за вышиванием; в остальном мальчик как мальчик, только ласковый и малость трусоват. Все они звали ее Аделью, Адельгейдой, хотя православный батюшка при крещении дал ей имя Ангелина, раба Божия Ангелина. Она стояла на коленях, обняв мальчика, на нем была матроска; сквозь ткань она чувствовала тепло его тельца.

— Ты уже не плачешь?

— Ну, и как он там? — спросил стоящий на пороге Николай Федорович.

Вздрогнув от неожиданности (для нее сегодняшняя явь часто оказывалась внезапной), Адельгейда отвечала:

— Спит.

Она поднялась на балкон повесить на перила одеяло. Вдали, на пляже, в стороне дюны, ей померещилась вспышка света в воздухе.

Адельгейда отправилась на чердак, к окошечку в маленьком мезонине. На гвоздике рядом со старинным барометром висел военно-полевой бинокль. В бинокль она ясно различила тот самый шарик (тот самый, о котором говорил юноша, или тот, который она только что вспоминала?). Шар передвигался над пляжем по странной траектории то быстрей, то медленней, то зависая в воздухе, затем рванулся молниеносно, и — вспышка, разряд, взрыв маленькой вселенной, — исчез. Она аккуратно повесила бинокль на гвоздик, спустилась вниз.

— Зря вы все это затеяли с молодым человеком, — сказала она, — шел бы он своей дорогой.

— Своей дорогой? Он сам сюда явился. И невзначай узнал лишнее.

— Вы бы поговорили с ним. Взяли бы с него честное слово, что никому о вас и ваших опытах не скажет.

— Честное слово? — насмешливо протянул Николай Федорович. — У вас старомодные понятия о нынешних молодых людях, Адельгейда. Они, с одной стороны, величайшие болтуны, а с другой стороны, плохо себе представляют, что такое слово, в особенности — честное. Они, знаете ли, при всем спортивном виде как бы не совсем мужчины: то ли бабы, простите, то ли гермафродиты, половинная порода. Да он в первую неделю, не желая ничего дурного, напьется с кем попало, и, к слову, взяв с незнакомого собутыльника честное слово все ему и выложит. Нет уж, увольте.

— Я боюсь вашего с Костомаровым и Гаджиевым научного колдовства.

— Именно научного боитесь? А как насчет бытового? Небось в молодости гадали в Крещенье? Жениха привораживали? И со свечой и с колечком. А на картах никогда не гадали?

— Никогда не гадала, — отвечала она. — Я любого колдовства боюсь. Добром оно не кончается.