— Ваша взяла, — сказал он Николаю Федоровичу. — Я остаюсь. При одном условии.
— Какие могут быть условия? Конечно, остаетесь. Вы же сами видите: вам отсюда не уйти.
— Ну-ну, — сказал он. — Как это не уйти? У меня всегда на руках последний-то козырь. В любую минуту могу, например, утопиться или удавиться.
Что-то новое в интонации его, новое выражение глаз, новое и непонятное, заставило Николая Федоровича замолчать.
— Вот так-то. Условие: у Маленького жить не буду. Жить буду один. В лачуге. Место для репетиций найдете другое.
— В лачуге холодно, — нерешительно сказал Николай Федорович. — Зимой замерзнете.
— Печка там есть. А до зимы еще долго. Стены можно утеплить. Хоть делом займусь. Я так понял, мы договорились.
Николай Федорович смотрел ему вслед.
Он и ходил-то теперь чуть иначе: сутулясь, ставя ноги носкам внутрь. «Ничего, — подумал Николай Федорович, — это последствия легкого шока; очухается, молодой еще».
Но начал он отнюдь не с утепления стен.
Два дня, лежа на песке, подвигаясь помалу, описывая неровную окружность вокруг лачуги, он втыкал в песок палочки сухого тростника как ребенок, играющий на песке в крепость. Он окружил лачугу изгородью, которую могла перешагнуть и кошка.
...Можете себе представить: дачник, снимавший верандочку у Маленького, остается жить на берегу! Кажется, Виктор Сергеевич, я об этом чудаке упоминал в письмах уже не единожды. Теперь, после того как он то ли упал и стукнулся о камень (головой, разумеется, где тонко, там и рвется), то ли с кем-то на берегу сцепился (надеюсь, не с дражайшим Николаем Федоровичем), то ли наткнулся на пресловутый заугольный пыльный мешок, его обуяла странная идея жить а-ля Робинзон по соседству с человеком, коего он терпеть не может, да к тому же жить в развалюхе типа сарая, насквозь просматривается, разве что обоснуется он спать в печке, наподобие домового; лежание на печи нашему Емеле ничего не даст, такую-то лачугу в зимнюю стужу, когда с замерзшего залива тянет ледяным дыханием, даже и доменной печью не обогреть, все вытянет.
Сам романтический молодой человек, кстати, отрицает столкновение своей головушки с пыльным мешком, а утверждает, что его настигла шаровая молния.
Надо будет в какое-нибудь произведение ввести героя, настигнутого шаровой молнией. Вы не находите беспредельно свежею сию мысль? Придется подчитать в научпопе (чем это Вам не нравится подобная аббревиатура научно-популярных брошюр?) о шаровых молниях. Мне не верится, что им потребно сновать на всех широтах и долготах, мне думается, у них должен быть свой ареал — или свой полигон. Но это к слову.
Наш первый пионер, не покладая рук, обводил свою дурацкую лачугу изгородью; и Вашего воображения не хватит, дабы изгородь, им возведенную, представить въяве, ибо она сделана из крошечных обломков сухого тростника, воткнутых в песок. Вы когда-нибудь наблюдали детей, строящих на песке крепости и окружающих их маленьким частоколом такого рода?
Разумеется, игрушечный заборчик высотой, в лучшем случае, два вершка, могла бы переступить и кошка; но самое смешное, что никто переступить тростниковую Великую Стену не решается.
Кругом себя наш бурсак обвел, то ли магическим, то ли психологическим.
Поэт Б., например, считает обитателя лачуги свихнувшимся и боится общаться с сумасшедшим. Николай Федорович просто ошеломлен и не знает, как себя вести. Адельгейда проявляет сверхвежливость и супертактичность; она очень довольна тем обстоятельством, что успела занести в лачугу крупу, муку, сухари, соль, чай и сахар до того как Робинзон обвел свою обитель двухвершковым забором. Лара, похоже, разочарована: она, по-моему, надеялась продолжить начатый флирт, а вместо этого наблюдает клиническую картину помешательства. Гамлет, так сказать, и Офелия. Хотя наша Офелия обожает бродить босиком, распустив власа златые, увенчав хорошенькую головку венком из лютиков, кувшинок и лилий, она вполне реалистическая барышня, комсомолка, велосипедистка и не собирается топиться в обозримом будущем в ближайшем ручье. Что до Гамлета, он вполне вошел в роль; интересно, читал ли он Шекспира?
Время от времени он общается с приходящими его навестить недоумевающими соседями, сидя на песке в своем отгороженном от мира королевстве (старый каламбур помните? из Куприна? «До свидания». — «А почему не досвишвеция?!») и произнося сентенции из разряда глубокой философии на мелких местах. Николай Федорович, например, принес ему пару банок консервов; отказавшись их принять, датский наш прынц изрек:
— Для вас все люди — потенциальные консервы для ваших будущих опытов.
Я записал сочетание «потенциальные консервы» в записной книжке. Я надеюсь, он не принимает Николая Федоровича за людоеда? Но тот тоже, надо отдать ему должное, следовал своей сценической логике и стал что-то темное втолковывать своему чокнутому собеседнику насчет необходимости, когда тот сочтет нужным, ознакомиться с какой-то информацией, содержащейся в некоей картотеке. Гамлет из лачуги только фыркнул в ответ:
— Картотека... информация... Что такое информация? Нет никакой информации вообще. Мешки вранья.
Очень образно.
Я даже спросил поэта В., не находит ли он, что в молодом человеке после пыльного мешка, пардон, после шаровой молнии, проявилось поэтическое восприятие мира? Поэт Б., по обыкновению, узрел в моем вопросе каверзные намеки и обиделся.
Пришли посмотреть на заборчик Гаджиев с Костомаровым, ученые мужи, я и о них неоднократно в своих эпистолах упоминал. Гаджиев, профессиональный психолог, вкрадчиво спросил, не кажется ли датскому отшельнику: в заборчике чего-то не хватает?
— Разумеется, — отвечал тот, — маленьких черепов со светящимися глазками.
— Я имел в виду ворота, — сказал Гаджиев.
— На кой черт ворота забору, который любая кошка перешагнет? Все ли у вас дома?
— Похоже, — сказал Костомаров, — его никто не перешагивает.
— Само собой, — отвечал наш датский, — для чего бы тогда я с ним тут уродовался?
Гаджиев продолжал проверять его на всхожесть и заметил:
— Вы часы забыли завести.
— Ничего я не забыл. Они теперь не ходят.
— Тогда зачем же вы их носите?
— Для красоты.
— Если хотите, — сказал Костомаров миролюбиво и отчасти виновато почему-то, — я вам свои отдам, а ваши в городе починю и вам верну.
— Нет необходимости, — отвечал наш пляжный принц, — я теперь и так знаю, который час, с точностью до пяти минут. Не будьте занудой, Гаджиев, не проверяйте меня, не спрашивайте: «Сколько времени?» Без четверти два. Было без десяти.
— У вас появились новые способности? — деловито поинтересовался Гаджиев.
— Я бы назвал это возможностями, — отвечал молодой человек. — И то ли еще будет? Заходите через недельку или две.
— Именно через две? — спросил Гаджиев.
— Да, по мне, хоть вообще не заходите, — сказал вежливый его собеседник, уходя в лачугу, — сто лет бы вас не видел.
Пришла и Офелия, ей как-то не верилось в непредвиденную потерю поклонника.
— Можно зайти? — спросила она.
— Тут забор, разве непонятно?
— Так сделайте в заборе калитку.
— Дались вам эти ворота и калитка, — сказал он. — По-моему пора назначать Гаджиеву свидание, Лара, вы мыслите с ним ноздря в ноздрю. Гаджиев и Лара, два сапога пара.
Лара порозовела. Из чего я заключил: свидание уже назначено если еще не состоялось.
— Мне такие советы не нужны.
— Какой же это совет? Впрочем, могу и совет: идите домой и молитесь.
— Как молиться? Я атеистка. Комсомолка.
— Так спросите у Адельгейды — как, она молитвы знает. Спишите слова. В тетрадку в клеточку.
— О чем же молиться?
— За упокой души.
Лара испугалась. Это он зря. Она все же еще школьница.
— Чьей? — спросила она.
— Своей, например. Или моей. Какая разница.
Лару как ветром сдуло.
Он забрался в развалюху и глядел в крошечное окошечко. Явилась Адельгейда, увидев его в окне, заулыбалась. Он тут же вышел и спросил:
— Что вас так развеселило?
— Просто вы смотрели в окно как... как маленький ребенок... из одной книжки.
— Из какой книжки? — спросил он подозрительно.
— Книжка про каторжных на Сахалине. Каторжных водили гулять, а свободные и поселенцы в эти часы маленьких детей гулять одних не пускали. В те поры среди каторжных был людоед по имени Софрон. Детям говорили: «Не ходите на улицу одни, Софрон съест». Он в окна и глядели, Софрона высматривали.
— Лично я — фаталист, — сказал он. — Если уж Софрон должен съесть, он и съест. Пускай, не пускай, ходи, не ходи — все едино. Xотите зайти?
— Так ведь забор.
— Можно через забор.
— Нет, — сказала она убежденно, — через забор нельзя.
— Вы уверены?
— Абсолютно, — сказала Адельгейда.
Он удостоил взглядом нас с поэтом Б. и спросил Адельгейду:
— А что эти недоделанные классики тут делают?
Мы с поэтом Б. обиделись одновременно и отправились к Маленькому хлопнуть водочки.
В ночные часы у него нарастало неведомое доселе чувство свободы, достаточно странное для человека, заточенного в невидимую неевклидову клеть клочка пляжа. Он определил новое чувство словом «океаническое». Залив соединял его с мировым океаном, залив был ему понятен и понимал его, понимание — обоюдное — устанавливалось еженощно сперва, затем ежечасно. Именно океаническая свобода являлась для него нитью, связующей его с миром, и мир был не трехмерный, привычный, людской, то есть клеть клочка мира, но общий с тварями, сотворенными Природою с первого дня творенья. Теперь, при желании, он видел в ночном небе драконов, планирующих над прибрежными соснами и отмелями (то ли из пространства недочитанных им сказок, то ли из непрожитой им эры вымерших ящеров). Он не ведал, одному ли ему они явлены — или соседям тоже. Ему было наплевать, видит ли драконов Николай Федорович.
Однажды в час отлива он шутя попросил залив позвать из-за шоссе садовых улиток и очень обрадовался их появлению, они переползали шоссе (некоторые, надо думать, были отправлены в улитковый рай проходящими грузовиками), пересекали линию сосен, преодолели первую полосу песка и сгрудились у его тростникового забора. Ему пришлось временно часть забора разобрать, впустить их, выкопать для них сообщающийся с заливом водоем. Они вытягивали любопытные рожки на краю водоема. В прилив он отправил их обратно за шоссе, они послушно пошли. С этого момента он занялся их дрессировкой.
Остановившись как вкопанный по ту сторону забора, Гаджиев наблюдал за ним и за улитками. Он как раз учил их ходить по тропе в кильватер.
— Как это понимать? — спросил Гаджиев.
— Кордебалет, — отвечал он. — По-моему, красиво идут, ровно.
— Они вас слушаются? — спросил Гаджиев. — Почему?
— Вас люди слушаются, меня — улитки. Я, видите ли, теперь Император Улиток. Причем натуральный. А вы за кого себя считаете, старый козел?
Гаджиев ретировался. Его не утешило и свидание с Ларой на дальнем пляже. Он глядел на нее, нагую, с ниткой кораллов на полудетской шее, однако любовался ею с некоторой оскоминой и обидой, потому что и ощущал себя в данный момент старым козлом.