Проснувшись, открыв глаза, всякий раз девочка видела над собою парящих потолочных амуров. Художник росписи середины XIX века был неизвестен, неизвестно, передавал ли он скромной кистью своей чувство полета (чаще всего сие никому не удавалось, даже и признанным музейным мастерам), но она с самого малого возраста знала, что они — летают; они и летали.

В школу после болезни надо было идти через два дня, она лежала, глядя на амуров, врач обещал маменьке отпустить девочку по справке на летние каникулы на две, а то и на три недели раньше. В бабушкину деревню под Смоленском, пока у матери отпуск не начался, везти ее было некому, и давний друг семьи, учившийся в музыкальной школе с одной из теток, Клюзнер, обещал взять ее с собой в почти достроенную дачу в Комарове — или в уже достроенную сторожку возле дома. Он долго думал, прежде чем согласиться: всегда жил один, бобыль, бездетный, бирюк; но девочка отболела так тяжело, что всё решилось. Она слушала из соседней комнаты слова «интерстициальная пневмония», «бронхоаденит» и была совершенно счастлива, что ждет ее комаровское приключение.

В школе к Новому году дали им задание краеведческое — написать историю своего дома, своей улицы. В домашней библиотеке стояли тома переплетенных дореволюционных журналов. Сборники «Весь Петербург». Она записалась в библиотеку на Фонтанке возле Аничкова моста, выяснила наконец, где живет, получила пятерку. Дом с эркером (в эркере стояли матушкины цветы в горшках и кадушках) принадлежал изначально купцу первой гильдии Крутикову, чаеторговцу, судовладельцу — три его корабля ходили в Индию за чаем, которым торговал он через известную в Петербурге сеть булочных Филиппова, — державшему в доме своем на Большой Подьяческой огромную чайную кладовую. Кроме нее располагались в доме трактир и чайная лавка. А весь верхний этаж, весь верхний периметр прямоугольного (с дыркою прямоугольного дворика) домика занимала круговая квартира Крутикова, где обитал он с сыновьями и внуками, всё многочисленное семейство. Один из сыновей держался фруктовой, чайной, винной и рыбной бирж, а второй занимался чайной да бакалейной торговлею, впрочем, главной его специальностью было варенье. Три корабля, волшебная кладовая, варенье особо занимали воображение девочки.

Один из маленьких драгоценных домов Петербурга за незаметным фасадом своим таил уют и красоту, был шкатулкою с секретом. Стоило подняться на третий этаж по лестнице с нарядными чугунными кружевами перил — и на верхней площадке между левой и правой дубовыми дверьми в купеческую квартиру (двери застеклены были леденцовым стеклом, прозрачным для света, но скрывавшим происходящее за ним) встречал входящего огромный витраж окна во двор, цветной, в стиле модерн, на коем бродили недвижные длиннокудрые нимфы среди вьющихся изумрудно-зеленых растений, лилий, ирисов, окно с нимфами напоминало о тропической Индии и о трех достигавших ее крутиковских кораблях.

В советское время квартира была разделена. В части, в которой жила девочка с родителями и тетками, анфилада роскошных гостиных и спален лишена была кухни и туалета (великих походов и пачек заявлений стоило родителям обзавестись уборной с горсточку); зато в комнате с эркером, где обитали тетки, стоял шикарный камин с мраморным обрамлением и каминной полкою, ловило отражения вделанное в стену огромное, с полу до потолка, зеркало, а по потолку летали амуры. Поскольку часть гостиной, принадлежавшую отцу и матери девочки, отделили перегородкой не глядя, на потолке слева остались пол-амура, вторую половину девочка наблюдала уже из своей комнаты. В теткиных апартаментах закопченный топкою камина и «буржуйки» потолок закрасили краской цвета слоновой кости, девочка очень жалела закрашенных путти, горько плакала, пол-амура по второй замалеванной половине своей в печали пребывал. Зато соседям (через площадку напротив) доставшаяся часть квартиры блистала огромной кухнею с монументальной плитою, бронзовыми дверными ручками и фантастической ванной, украшенною майоликовой плиткою в субтропических листьях. Спали ли в ванной, спросите вы; думаю, да.

Предвкушая переезд на комаровскую дачу, девочка стала вспоминать, как она увидела Клюзнера впервые. В тот день ей, совсем маленькой, подарили куклу, она решила показать ей нимф, тихохонько вышла на красивую площадку с витражом, пришло ей на ум, врожденной аккуратистке, вытрясти пыль с кукольной одежды, она стала трясти кукольную кофточку, тальмочку ли, над лестничным проемом, хлопнула дверь парадной. Она наклонилась посмотреть — кто идет, продолжая вытряхивать кукольные шмотки; человек глянул на нее снизу вверх, сверкнули, точно кошачьи, фосфорически голубые глаза его, тут он бросился наверх бегом через ступеньку, грозно рыча: «Эт-то кто тут кукольную пыль мне на голову стряхивает?!» Она задыхаясь, помчалась в квартиру, скорей, скорей, он несся следом, она забилась в свой закуток, тут вышла маменька и сказала: «Борька, что ты ребенка пугаешь, ты рехнулся. А ты выходи, это наш друг, будем знакомиться». Она выбралась из щели между купеческими буфетом и сервантом, поправила сшитое из купеческой занавески платьишко, сказала храбро: «Я Лена, а ты кто?» Он отвечал: «Я капельмейстер», — и она не успела подумать, что это его фамилия, потому что в этот момент на улице хлынул дождь, все оконные стекла наполнились каплями, и у нее так и запомнилось на всю жизнь: капельмейстер, человек дождя, мастер капель.

Именно из разговора маменьки с Клюзнером девочка узнала, что мать сменила имя до войны, в деревенском детстве звалась иначе, не Галиною, как теперь.

— Мне очень даже нравится прежнее имя, — сказал Клюзнер, — Домна Давыдовна. Если ты Домна, то я тогда кто? Прокатный стан?

— Вечно ты все путаешь, Домна — моя матушка, а меня звали Агафья. И вовсе не прокатный стан, а Блюминг или Слябинг.

Через несколько лет все запомнили имя Лениной бабушки, Домны Давыдовны, когда та со своим архаровцем-внуком приехала к дочери погостить. Все соседи и очередь у ларька.

Видимо, в тридцатые годы была негласная советская мода менять фамилии и имена. Рисующая в соседнем доме индейца жена акварелиста З. поведала модели своей, как поменяла имя Мавра на имя Мария, фамилию Зубрей на Зубрееву. «Хотелось обрусеть, не выделяться, теперь жалею». — «У нас у всех по несколько имен, — отвечал индеец, — у нас так принято».