«В детстве, — писал в письме своем Клюзнер, — я, должно быть, и так-то был странным ребенком, а когда в Астрахани убили отца, а мне едва исполнилось девять лет, что-то произошло со мной неподобное, словно жизнь ушла, и я оказался в каком-то мире, только напоминающем настоящий. Как будто конец детства и начало юности провел я в чистилище. Я никогда и никому об этом не рассказывал, да таких слов, чтобы поведать об охватившем меня состоянии, у меня не было и сейчас нет. Матери со мной было очень трудно. После случайной (или всё же не случайной?) гибели отца, после гибели старшего брата на неведомых просторах фронтов Гражданской войны матушка со мной и средним братом вернулась в Петроград, мы жили с бабушкой в тихой небольшой квартире в Коломне между Фонтанкой и Екатерининским каналом. Я учился в трудовой школе, работал лаборантом-химиком, а потом экспедитором в „Севзапсоюзе“, рабочим на „Красном треугольнике“, перечил всем и вся и жил, как во сне; затем меня призвали в армию. В армии служил я в кавалерии. И тут встретил я существо, которое, по правде говоря, вернуло меня из чистилища в действительность. Это была моя лошадь. В некотором роде встреча с ней изменила меня совершенно, и вовремя: еще немного, еще пару лет попребывав в описанном мною выше состоянии, стал бы я окончательно добычей сатаны и жителем дурдома. Лошадь научила меня утерянному почти безнадежно ощущению красоты бытия, тепла, любви. Она понимала всё. Это был единственный человек, с которым можно было по-человечески разговаривать. Звали ее Роза. Я потом читал у Свифта о государстве лошадей, как читал прежде в „Мифах Древней Греции“ о кентаврах; конечно, она была из особого племени, почти инопланетного.

В казарме кровать моя стояла у окна; под утро, незадолго до рассвета, Роза открыла притворенное окно и стащила с меня одеяло, казарма горела, пламя при входе бушевало, мы выскакивали в окна, огонь удалось сбить, — так что она спасла мне жизнь самым формальным образом, хотя на самом деле спасла она меня раньше своей необъяснимой любовью к человеческому существу, незлобивостью, радостью, пониманием таинственным. Однажды, оседлав Розу, я убыл на ней в самоволку, как известно, чтобы погарцевать под окнами любимой, копыта грохотали по двору-колодцу, все высунулись из окон, кроме нее, по возвращении попал я „на губу“, на гауптвахту, но совершенно был счастлив, жаль, конечно, что она не видела, но ей потом рассказали.

Из множества расставаний, случившихся в жизни, одним из самых печальных и непоправимых было расставание с моей любимой лошадью Розой. У меня осталась фотография, на которой держу я ее под уздцы, на мне буденновка со звездою, Роза смотрит в объектив, фотографическое „вместе“. Но мне даже на фотографию не надо смотреть, чтобы видеть ее в воображении своем, открыв ли глаза, закрыв ли. Теперь думаю я о надетой на мне буденновке иначе, чем тогда, теперь, когда я знаю о Гражданской войне, об уничтожении крестьян, много о чем, в том числе о комиссарах в пыльных шлемах, немало нового и мало утешительного. Да и вся эта кавалерийская наука — как разрубить на скаку человека шашкою наискосок от плеча до паха или снести ему башку — полна печали. Но Розы всё это не касалось, этого большого, теплого, редкой красоты существа, любившего меня самым необъяснимым образом, испытывавшего счастье от общения со мною и понимавшего, что счастлив и я. В дни майских и ноябрьских праздников, когда китайцы торгуют китайскими бумажными трансформирующимися разноцветными сборчатыми китайскими веерами, крашенными анилином зелеными, синими, малиновыми букетами степного ковыля, а наши умельцы — раскидаями на резинках, я покупаю маленькие трещотки, круглые полые барабанчики, висящие на конском волосе, и даже в одиночестве за закрытой дверью жужжу этими предметиками и ценю их за то, что в них есть конский волос, звук ветра, память о моей Розе».

Складывая письмо, он подумал, что не случайно выбрал эту квартиру на Фонтанке: выходя из дома всякий раз видит он Аничков мост с четырьмя конными скульптурами, укрощение коня. Потом вспомнил, что Цветаева сравнивала жизнь с аравийским конем, запечатал конверт. Он никогда не писал и не говорил вслух таких вещей, оставляя их при себе. С улыбкой вспомнил он названия аллюров: иноходь, рысь, рысца, карьер, галоп, цыганская побежка. И названия мастей: игреневый, соловый, буланый, пегий, в яблоках, мухортый, вороной, сивый, саврасый, чалый, гнедая, наконец, и конь блед.