Шанталь шла по набережной Фонтанки. Солнце нагрело гранитные тумбы, решетку, плясали блики на легкой ряби речной. Процессию, двигающуюся ей навстречу от Подьяческой, она заметила издалека.

Мотыль с Толиком, впрягшиеся в низкую тележку, напоминавшую тележки вокзальных носильщиков, везли на тележке что-то вроде письменного стола. Сбоку припрыгивал карлик, несший на голове ящик, с другого боку Абгарка придерживал груз, сзади шел Клюзнер, должно быть, указывающий дорогу.

Как путники из задачника по математике, двигавшиеся из пункта А в пункт Б с разной скоростью, они остановились, встретившись неподалеку от пешеходного моста у театра; к тому моменту к процессии с грузом присоединился индеец, видимо, как всегда, шедший из гостей от серого дома с барельефами, где на мансарде обитавший акварелист Захаров учил его писать акварелью.

Остановились, Шанталь рассмотрела забавный странный предмет на четырех точеных ножках, на расстоянии показавшийся ей столом.

— Надо же! — воскликнула она. — Это маленький рояль? клавикорды? вирджинел?

— Это клавесин, — отвечал Клюзнер. — Я его только что купил.

— Вы умеете играть на клавесине? Любите экзотические старинные инструменты?

— Я умею играть на всем, у чего есть клавиши. А теперь я лишился рояля, на новый денег нет, так вот прикупил себе этого малютку.

— Что случилось с вашим роялем?

— Отобрали его у меня, — отвечал Клюзнер, — рояль был казенный, от Союза композиторов, а я, хоть и сам там как бывший фронтовик в рядах начальства состоял, с начальством разругался, сказал, что с такими сволочами в одной организации состоять не могу, билет свой композиторский им через комнату шваркнул, забрал свой кий из биллиардной и убыл, трахнув дверью.

— В недавние времена, — сказал Толик, — вы бы за такие фишки убыли в Магадан.

— А в нынешние, — отвечал Клюзнер, — у меня назавтра рояль увезли. В партийную организацию пришлось мне встать на учет, спасибо всем присутствующим, на кроватной фабрике. Там нас теперь партийных двое, сторож да я.

— Почему только двое?

— Мы недостойные, — отвечал Толик, — кто пьет, кто в психушке на учете, кто морально не дорос.

— Сторож разве не пьет? — осведомился Клюзнер.

— Не замечен.

— Я-то замечал не единожды, что он время от времени выходит на галерею, под легкими парами вроде и, глядя вдаль, произносит свою загадочную фразу: «С вином бороться трудно».

— Я никогда не слышала клавесина, — сказала Шанталь.

Отошли к парапету носильщики, карлик поставил на гранитные плиты ящик, Клюзнер сел, открыл крышку, три ряда клавиш увидела Шанталь, словно небольшой орган был перед нею.

Вот наконец-то и потребовался нам слух, который так мало нужен: прервав свинцовую ежеминутную глухоту, началась музыка. Необычайность звуков, пробуждающих дремлющего, здравствуй, кем бы мы были без вас? Перекликаясь, из чащи в чащу, с облака на облако, из мира в мир: слышишь ли меня? Слышу, слышу! а ты меня? я слышу тебя, как ты меня, а Бог слышит нас всех!

Он играл очень хорошо, так, словно клавесин новообретенный был знаком ему с младых ногтей, словно оба они явились внезапно на советский берег Фонтанки из XVIII века. Он и на рояле играл свободно, блестяще, хотя и педагоги его прежние, и друзья-музыканты видели, что данные у него были «не пианистические»: короткие пальцы, маленькая рука. Но он никогда не выступал с оркестром, даже и свой фортепианный концерт не исполнял, хотя и пробовал, профессия пианиста ему не давалась, как профессия дирижера: порывистый острый темперамент мешал ему выдерживать нужный темп, он играл где-то быстрее, где-то медленнее, слишком по-своему.

— Чудесно! — воскликнул Толик. — Но я уж думал — нарушаем, все-таки улица, сейчас в милицию заберут.

— Народ любит блаженных, — заметил улыбающийся во весь рот карлик.

Абгарка с Мотылем сидели на корточках, обмерев, как завороженные.

— Какой волшебный маленький рояль, — сказал индеец.

— Он клавесин.

— У него голосок, словно у птицы, — продолжал индеец, — птица ведь не радуется, не горюет, не звучит громче или тише, поет по-своему, и всё.

— Птицы, — покивал Клюзнер, — участвуют, само собой. Струны-то закрепляются кусочками птичьих перышек. А то, что я играл, называется «Перекличка птиц».

— Чья это вещь? — спросила Шанталь.

— Рамо.

— Каких птиц перья? — спросил индеец.

— Не знаю.

— Может, гусиные? — предположил Толик. — Раньше гусиным пером писали.

— При свече, — сказал карлик.

— Голосок его похож, — сказала Шанталь, — на стеклянные колокольчики — или фарфоровые? — из сада китайского императора из сказки Андерсена «Соловей».

— «Соловей» и «Дюймовочка» — сказал Клюзнер, — мои любимые андерсеновские сказки.

— Странно, — сказал Толик, впрягаясь с Мотылем в тележку, — должны бы вам нравиться «Огниво» и «Стойкий оловянный солдатик».

Индеец двинулся на Садовую, Шанталь пошла домой, процессия с клавесином направилась на левый берег к клюзнеровскому дому, примыкающему к дому Толстого. Фонтанка продолжала свое движение от Прачечного моста юности к Калинкину мосту детства, и часть ее вод, зачарованная тихим голосом клавесина, уже достигла меридиана.

Скажи, куда девается всё? Смеси цвета и чувств, охватывающие нас в детстве и юности возле куста сирени, на желтом солнечном лужке одуванчиков, в вишневом саду? все цветозапахи, вкусовые сантименты перед подаренной в годы бедности коробочкой разноцветного драже? Клавесин благополучно перекочевал в выстроенный Клюзнером дом на околице Комарова, где доставлял немало радости и веселья девочке с Подьяческой, когда случалось ей туда приезжать. Куда потом девался клавесин? Никто не знает.