Входом на восток, фасадом на юг, тыльным торцом к лесу, на север. Деревья вокруг дома он вырубил, вышла то ли полянка, то ли лужайка. В солнечные дни по тени от дома он знал, который час: участок и гномон крыши служили солнечными часами. Весной на лужайке цвели сотни одуванчиков, солнечно-золотые травные волны набегали к порогу.

— Я бы хотел всю жизнь на околице нашей цивилизации прожить, — говаривал он.

Он и жил теперь с весны до осени на околице, на опушке, не совсем в лесу. С участка были три выхода (входа), три калитки: на улицу Сосновую, на лесную дорогу, ведущую к поселку и к ручью, и на тропинку в лес.

«Тоже мне, композитор-плотник, кустарь-одиночка, — думал он, посмеиваясь. — Раз кустарь, надо куст посадить. У колодца, например. Сирень? Шиповник? Жимолость, малину».

Он посадил кусты и дубок, желудь пророс, дубок за двадцать лет вырос, дерево друидов, его тень была малыми солнечными часами. Хотя он и без часов знал время суток, — чутьем растений, мелких и больших животных.

В доме была одна большая комната внизу, для музыки и рояля, где стоял у окна старинный письменный стол с резным королевским креслом, а вдоль стены — сделанные им собственноручно деревенские лавки, где на северной стене висел портрет Баха. На втором этаже, напротив его маленькой спальни (из нее можно было выйти на открытую террасу солярия на крыше остекленной веранды) тихо дремала вовсе крошечная классическая странная горница из сказки: приют странника для гостя заночевавшего? для девочки с Подьяческой, жившей на даче дважды после болезни? для женщины, которой так и не случилось? То был дом на одного, мужской дом в лесу (около леса). Он столько лет пробыл в казармах, в армии три года, почти пять лет войны, в послевоенные времена, его не отпускали, он не мог демобилизоваться, продолжал строить военные городки, областные солдатские жилища, клубы, чуть ли не одиннадцать лет в военной полутюрьме, как граф Монте-Кристо; и теперь надо было лечиться одиночеством, уединением. Он и лечился.

Из леса шла волной тишина.

На Сосновой напротив лепетал, щебетал, повизгивал выводок детей, расположившийся в двухэтажной дачке стиля модерн с обязательной башенкой.

— Дядя Боля, дядя Боля! — кричали ему дети, когда вели их парами на прогулку.

Он любил ходить гулять на залив, за ним увязывались соседские дети, соседские собаки. «За неимением своих детей и собак, беру напрокат чужих».

Дом строил он вместе с плотниками, как некогда вместе со своим штрафбатом ставил мосты. Хотя утвердить собственный проект оказалось труднее, чем он думал. Не положено, говорили ему, всё, как не положено: ни подобной крутизны крыша, бревна не зашить вагонкой, стройтесь по утвержденным серийным проектам; борьба с чиновниками закончилась для него инфарктом, но в итоге он построил свой дом как хотел. «Ничего, — сказал он навещавшему его в больнице Бихтеру, — чуть отлежусь, уеду в Комарово, а там топор в руки — и оживу». «Топор в руки», символ крестьянских бунтов, разбойных нападений, о, этот припрятанный топор Раскольникова! — но ведь в армейских конных войсках, в резерве конармии, учили его, как на скаку разрубить человека от плеча до паха, снести противнику башку; строительный топор был для него символом мира.

Дверь купца Крутикова (снятую во время ремонта, замененную глухой современной, привез он ее на дачу) вела из комнаты с роялем на нижнюю веранду, а наверху в его спальне у двери на террасу стоял клавесин.