«Вы спрашиваете меня, — писала Нина в одном из своих ответных формальных писем, — знаю ли я Милу, за которой ухаживал Клюзнер. Конечно же, мы с ней учились на филфаке на одном курсе. Поклонников у нее была тьма тьмущая, очаровывались ею все. Кто как умел. Случая не было, чтобы кто-нибудь не прижал ее в дверях, когда весь поток входил или выходил в большую аудиторию общей лекции. Чем-то напоминала она Самойлову в любимом фильме „Летят журавли“. Глазами чуть-чуть раскосыми, строем лица, хотя Мила была немного грубее, зато, где надо, у нее закруглялось, малые выпуклости, ямочки у локтей. К своей яркой внешности добавляла она то цветастый платок, то яркую кофточку, то какое-нибудь монисто, а мы тогда одевались в тусклое, блеклое, серое, светлое. Веселая черноволосая красавица с короткой еврейской фамилией, но даже не библейской красотой блистала, не то что звезда Востока, лилия долин, скорее даже звезда гарема, любимая младшая жена. „Я был с Милой в театре“, — сказал мне Клюзнер, а я спросила — что смотрели? „Бахчисарайский фонтан“ или половецкие пляски?»

«Поклонников у меня всегда хватало, — писала Мила (а формальные письма, как вы уже поняли, писали все, независимо от имени адресата, то был особый жанр, отдельное эпистолярное направление) одному из слегка приволакивающихся за нею деятелей искусства, — внимание людей талантливых и известных мне льстило. Клюзнер, о котором зашла у нас давеча речь, отличался от многих. Ухаживал он за мной старомодно, не торопя событий, словно обитал не в том времени, в котором жили все. Он читал мне стихи (Гумилёва, Цветаеву, Багрицкого, переводы английских поэтов), я еще подивилась, сколько стихотворений знает он наизусть, дарил мне ландыши или синие питерские маленькие майские лесные фиалки, перевязанные штопальной ниткою, самодеятельные цветочницы торговали ими на Невском, мы гуляли на Островах, ходили в театр или в Филармонию. Помнится, когда он пригласил меня в театр впервые и мы встречались около Консерватории, я не узнала его в этом элегантном человеке в мягком сером пальто, в очень шедшей ему фетровой шляпе, да и темно-синий костюм шел ему необыкновенно, истинный джентльмен, принц инкогнито, а не тот бедно одетый рыцарь печального образа, которого я видела прежде. Однако было кое-что, что меня смущало. Он не пытался обнять меня, прижать к себе, вынудить меня к поцелую, что было бы не так и трудно по юности и тогдашней пылкости моей; я даже подумывала: может, он импотент? Сексуальные интересы моих поклонников всегда были очерчены ясно и явно, будь то известный архитектор, модный режиссер или художник. Поэт Иосиф Бродский, когда я была уже замужем, сперва читал мне стихи на улице, цепко держа под локоть, рука моя горела, стихи пьянили, потом привел домой, усадил на кровать, продолжая чтение, я сидела в пальто, служившем мне латами, и после пяти стихотворений успела дать деру, пока он меня на эту кровать не завалил».

«Я ничуть не удивляюсь, — писала она одной из знакомых, почти подружке, не болтливой, не часто встречаемой, говорить можно было обо всем, как говорят обо всем в поездах со случайными соседями по купе, — что всех тянуло ко мне, мне говорили, что я красива, да так ли я и хороша? — тут ненароком, не желая того, примерила она роль гоголевской Оксаны, — но я была дитя любви, чуяли невольно. Это секрет, я не особо делюсь им, узнала всё поздно, почти случайно, но Вам готова его поведать. Матушка моя, интеллигентная, образованная женщина из обрусевшей утонченной еврейской семьи, жившей на полудворянский лад, примерная жена достаточно высокопоставленного советского чиновника, ученая дама, кандидат наук, отправилась в начале роковых тридцатых годов в отпуск в один из фешенебельных южных санаториев вроде известного „Гагрипша“. И там под яркими звездами бархатных ночей юга, в декорациях чаировых парков (помните романс „В парке Чаир“?), лунного прибоя, фруктовой неги встретился ей в санаторской столовке восточный принц, прекрасный, как герои будущих трофейных фильмов вроде „Индийской гробницы“ или „Багдадского вора“. Он был строен, высок, смугл, красив, элегантен, воспитан, сказки Шехерезады, этот крупный советский чиновник из Узбекистана, матушка не назвала мне его имени и под пыткой молчала бы, возможно, звали его Бахтияр, фамилия какая-нибудь вроде Абдрахимова. Он канул в Лету, прекрасный мой отец; накрыли ли его волны репрессий? военных лет? смыл со света белого сель болезни? Осталось неизвестным. Он дарил возлюбленной серебро и бирюзу. Она вернулся домой, призналась мужу, тот благородно принял неверную, никто никогда подумать не мог, что я не его дочь, он любил меня как родной, да он и был мне родной. Позже, много позже я думала: интересно, был ли у моего настоящего отца гарем? тайный или явный? как бы он назвал меня, если бы мог дать мне имя по своему усмотрению? Фатима? Фирюза? Зумрад? Лолагуль? Гюльчатай? Не зря, — при полном тогдашнем неведении, — любимой моей книгой в юности была „Повесть о Ходже Насреддине“.

В итоге я влюбилась в своего красавца говоруна-профессора, украшение филфака, любимца студенток, — а он в меня; он, к негодованию друзей и незнакомых, развелся со своей известной женой, бросил ее ради меня, что кончилось для нее запоем, а для нас всеобщим осуждением, но нам было море по колено, мы были страстными любовниками, поженились, родилась наша красивая любимая дочь, похожая и на него, и на меня. Вот только, пожалуй, она была дитя явной любви, откровенной, а не тайной, чаировой, осененной соблазном дальнего синего моря и полнолунного острова Гурмыза».

Впервые пригласив Милу в театр, Клюзнер спросил, какие купить билеты? где нравится ей сидеть в театре? И она ответила: в бенуаре. Клюзнер рассмеялся, спросил, знает ли она, откуда пошло слово «бенуар»? От французского baignoire — ванна, эти полуложи и закруглены-то наподобие корыта для купания, с красивой девушкой в ванне, какая красота. Она покраснела, смутилась, румянец ей очень шел.

Клюзнер разговаривал с индейцем на правом берегу Фонтанки, мимо шла Мила, Клюзнер раскланялся, как я рада вас видеть, сказала она, надеюсь у вас всё хорошо, простите, я спешу, я опаздываю на лекцию мужа.

— Красивая, — сказал индеец, глядя ей вслед. — Это, случаем, не скво, не прилетевшая в ваш птичий домишко?

— Нет, — отвечал Клюзнер, — это девушка из бенуара.

— Я не хожу в театр, — сказал индеец. — Мне он чужд.