— Хороший у тебя дом, — сказал индеец.

— Приятно слышать от понимающего человека, — отвечал Клюзнер. — Кто же не знает что лучшие дома мира — вигвам, чум, юрта. Еще иглу у эскимосов.

— Я видел финские дома, где такой же острый скат крыши, как в твоем доме.

— Чтобы снег скатывался зимой.

— Но те дома вообще состояли из ската, подобно шалашам. Не знаю, был ли у них второй этаж с маленькой комнатой. Или только чердак, где лежат вещи, сушатся травы. А чердачный воздух не дает холоду и зною одолеть человека. Ты тут живешь один, нужен ли тебе второй этаж? Поместился бы и на первом.

— Конечно, — отвечал Клюзнер. — Но тогда в доме не было бы лестницы. А я люблю лестницы.

Лестницы казались ему едва ли не главной деталью дома. Студентом первого курса, мечтавшим об архитектуре, застывшей музыке, до курса третьего, пока натуральная музыка не увела его в свои просторы, он постоянно рисовал лестницы, — срисовывал, проектировал. Он любил строения, состоявшие из лестниц: маяки, крепостные и сторожевые башни, пожарные вышки. Его очаровывали потерны, полупотайные крутые узкие ступени в толщине стен фортов и дач времен модерна, забежные повороты, средневековую пару — вверх, на башню, вниз, в темницу; барочные извивы перил. Если бы пришло ему на ум читать святоотеческую литературу, он начал бы с Лествичника. В псалтыри он всегда перечитывал песни степеней, то есть ступеней. Ему нравилось название «La Scala», означавшее «лестница». Ему снились лестницы, сны повторялись, главных было три: с лестницами-эшерами, прижатыми к стенам куба некоей башни, бывшей центром замка либо тюрьмы (одна только для подъема, другая только для спуска, переплетены так, что не угадать, не единожды, подымаясь, попадаешь на спуск, чтобы снизу начать подъем сызнова, вслепую); с лестницей-ни-шагу-назад, чьи ледяные или стеклянные ступени проламывались под ногами, ускоряли подъем, беги вперед, спуск невозможен, невозвратное движение вверх, — и козьи тропы, неровные плоскости, поросшие травой, на склоне горы или холма, манящие ввысь: идущий видит только небо, не знает, что там, за горою, за вершиной холма.

Ему, фронтовику, только что введенному на один из руководящих постов Союза композиторов, поручили для Союза подобрать какой-нибудь ленинградский особняк, он ходил по пустым кубатурам прекрасных зданий — выбор его решили лестницы — в частности, узкие деревянные на антресоли, винтовая чугунная дома Гагариной на Большой Морской.

Соседи, строившиеся в Комарове или в Репине, — Баснер, Гранин, — консультировались у него именно по поводу лестниц, он советовал, рисуя на ходу с превеликим удовольствием. «Деревянная лестница придает дому шарм», — повторял он. Всякий раз с радостью открывал он двери в подворотне на Фонтанке, первый взгляд — ступеням, звавшим его в комнату, точно в башню замка.

Абгарка нагнал Толика, несшего куда-то стремянку, и прильнувшего по пути к пивной Иппокрене, и сел на ящик.

— Устал я спать, — сказал Абгарка мрачно. — Как я устал спать. Опять чужие сны снятся. Лестницы стеклянные, поющие, перепутанные.

— Как ты узнаешь, что они чужие?

— Так не понимаю я их.

— А свои сны ты понимаешь? — осведомился Толик.

— И свои не понимаю, — сказал Абгарка. — Но совершенно по-другому.

Толик, озадаченный, только в затылке почесал.

— Узнаю брата Колю, — сказал карлик, подходя со стороны Дровяного переулка, — обмер у трех углов на перепутье, стоит, репу чешет.