Ларёчная Шура запаздывала.
Народ уже стоял у ларька, впрочем, некоторые сидели: Мотыль на корточках (он вечно сидел на корточках, как азиатский мальчик, складывался наподобие перочинного ножа, торчали колени, с трудом шел в складку стоявший колом неподобной длины передник, коленкоровый ли, клеёнчатый, некоей социалистической чертовой кожи), карлик сидел на гранитной тумбе, одном из закругленных, без шляпки раритетных обабков, некогда стоявших в городе повсюду возле подворотен и на углах, дабы защитить мостовую и граждан от колес или боковин арбы какого-нибудь неловкого ямщика (постепенно с переходом на асфальтовое мощение их поснимали, пустили на фундаменты, лишив детей и нищих малых даровых табуреток городского пейзажа), Толик сидел на ящиках вместе с двумя мрачными завсегдатаями. Остальные стояли, кто избочась, кто прислонясь к сюзоровскому угловому дому-кораблику, к которому приставлен был пивной объект. Клюзнер подпирал плечом ларек: ему казалось, что накануне прислонил он к подножию деревянного хмельного скворечника свою нотную папку, и теперь, надеясь на шурину аккуратность, полагал, что она припрятала папку в заведеньице. Захаров стоял с бидонами, третий бидон держал индеец, им не хотелось возвращаться порожняком.
— Опаздывает тетя Шура, — сказал Мотыль появившемуся со стороны Дровяного переулка Абгарке с красной кастрюлей на голове.
— Начальство, — заметил карлик, — не опаздывает, а задерживается.
— Почему, — спросил Абгарка, — у русских всех зовут тетями и дядями? А не отцами и матерями, например, как апа и ата?
— Голод не тетка, — произнес мрачный завсегдатай в некогда твидовом пиджаке, надетом на майку, как у персонажа из анекдота.
— А моя тетя была карлица, — сказал карлик.
— Кто бы сомневался, — сказал Мотыль.
— Не факт, — заметил Толик, — вон у знаменитого композитора из того углового серого дома дочь и зять глухонемые, а внук болтает почем зря. Кстати, мой любимый довоенный фильм — «Тетка Чарлея», то есть он, конечно, не Чарлей, а Чарли, но тогда так перевели.
— Что значит — довоенный? — спросил карлик. — Тебя-то самого перед самой войной воспроизвели.
— В нашем районе, — пояснил Толик, — в кинотеатре старые фильмы крутят, к нам люди со всего города ездят.
— Она была карлица, — задумчиво молвил карлик, мысленно представляя тетушку свою, — шила втихаря богатым клиенткам атласные лифчики и прочие подпруги, у нее был с раструбом старинный граммофон да еще маленький патефон впридачу. Бывало, пластинку поставит, танго, фокстрот или романс, возьмет в зубы бумажную красную розочку — и танцует. Чистая Кармен. Чаще одна танцевала, без свидетелей, для себя.
— Моя любимая тетушка, — неожиданно сказал Захаров, никогда в ларечных разговорах не участвовавший и на сей раз обратившийся к индейцу, однако в тишине внимали ему, уважаемому пьющему с бидонами, все, — вышла замуж за еврея.
Клюзнер был совершенно поражен тем, как он это произнес, повеяло основательно забытым XIX веком, вышедшим за пределы понимания улетучившимся стилем; «вышла замуж за еврея» произнесено было так (и никто из режиссеров не слыхал, и никто из педагогов или студентов театрального института, какая жалость! какую интонацию неуловимую утеряли!), что не прозвучало ни осуждения, ни антисемитской ноты, но присутствовала небывалым образом переданная экзотика, словно любимая тетушка сочеталась браком с арабом, персом, турком-сельджуком или марсианином.
— Ее муж, — продолжал Захаров, а индеец внимательно и серьезно слушал, — дядя Левин, был адвокат, черноволосый, с усами, с небольшой бородкою. По тогдашней сибирской моде носил он полувоенное одеяние, френч, что ли. А по соответствующей погоде — галифе с высокими сапогами. Своих детей у них не случилось, нас они оба обожали, мы, младшие, часто ходили к ним в гости, сестры Анюта и Лиза, Неточка и Веточка, и я. Фотографии сибирские сохранились: дядя Левин с сестрами в обнимку, а я в кресле сижу в его кабинете. В кабинете полно фото в затейливых рамочках, картин, книг, лампа с большим абажуром зеленым, тогда зеленые лампы были такой же неотъемлемой деталью интерьера, как ныне оранжевые абажуры.
— Оранжевый абажур — это мещанство, — сказал Мотыль.
— Много ты понимаешь, — вымолвили из очереди. — В нашем сыром дождливом климате он — семейный уют или радость бытия.
— Есть еще дядя Сэм, — сказал веселый толстяк в масеньком кепаре, — вот тот та еще морда, воротила с Уолл-Стрита, в цилиндре, сущий людоед из «Крокодила» и сам аллигатор капитализма. Самый необаятельный из дядей.
— Можно подумать, — сказал филолог филологу, — что пушкинский дядя, с которого непонятно почему начинается энциклопедия русской жизни «Евгений Онегин», полон обаяния. Не в шутку занемог, все родственники его, полуживого, забавляют, подают ему лекарства, выносят горшки и думают: «Когда тебя черт возьмет?»
— Родственники наследства ждут, — пояснил Толик. — А стихи лучше прозой не пересказывать.
— Противная картинка, — откликнулся второй филолог. — Без любви и милосердия к старым и больным. В ней противней всех автор.
За Пушкина никто не заступился. Впрочем, карлик заметил, что мурыжащий наследников дядя и впрямь не подарок, старый шантажист, и подивился — неужели поэт своего дядю имел в виду? по слухам тот таким занудой не был.
После паузы Клюзнер завершил тему:
— Самый-то жуткий дядя был у шекспировского принца Гамлета, убил брата, чтобы жениться на его вдове и завладеть королевством.
— Его бы в тюрьму, — покивал Толик. — Но благородный племянник, согласно замыслу драматурга, по закону кровной мести дядю кокнул, хотя дядя до того успел племянника отравить, а заодно и жену ненароком.
Тут загромыхала замком ларька подбежавшая Шура с пылающими щеками.
— Заждались! — воскликнул, повеселев, мрачный завсегдатай.
— Прям трубы горят, — парировала Шура.
— Нет ли у вас моей папки? — спросил Клюзнер.
— У меня, как в Греции, всё есть, — отвечала Шура, доставая потертую папку.
— А что внутри у старой папки? — спросил Толик.
— Новые ноты.
Тут нарисовался особо жаждущий, ввинтился, сунулся к окошечку, но его оттерли, пояснив, что по существующей традиции первее всех мужик с бидонами, тем более, что он сегодня с тремя.
— Не знает, — сказал Мотыль. — Чужой дядя совсем.
На ключевое слово Абгарка откликнулся вопросом:
— А почему младших по-русски зовут «сынок» и «дочка», а не племянник и племянница?
— Шел бы ты, племянник, на свою кроватную фабрику, — сказал самый мрачный, год молчавший завсегдатай. — И говорят, и говорят. Выпить не дают.