— Поговорим о птицах, — сказал индеец.

— Мне кажется, это птицы говорят о нас, — сказал Клюзнер.

Они сидели на крыльце бревенчатого клюзнеровского дома на околице; участок граничил с лесом, мимо дома лесная тропа уходила к мельничному ручью, к лугам за поселком, за чьей безлесной полосою начинались ближайшие кордоны, за ними дальние леса.

Было тихо. Щебет птичий наполнял воздух.

— Позавчера, — сказал Клюзнер, — мы гуляли с Гором, он рассказал мне об одном мистике — или то был метафизик? философ? Мне жаль, что я отвлекся, не могу назвать имя; Некто утверждал, что человек после грехопадения оказался в нашей юдоли, несовершенном, исполненном бесовских козней мире, а животные и птицы остались в раю.

— Гор мудрый человек, — сказал индеец, — он читает то, что должно читать мудрому человеку. Газет и детективов, я полагаю, в руки не берет.

— Ты хотел поговорить о птицах потому, что у индейцев много птичьих тотемов?

— И поэтому тоже. А откуда тебе известно о птичьих тотемах?

— Я в детстве читал книги про индейцев. Майн Рид, Фенимор Купер. А кто написал лучшую книгу об индейцах? Какой-нибудь научившийся грамоте выросший мальчик из резервации?

— Ты не поверишь, — сказал индеец. — Не об индейцах, а об индейце. Ее написал русский человек Арсеньев.

— «Дерсу Узала»! Это одна из моих любимых детских книг!

— Почему детских? — спросил индеец. — Но мы отвлеклись. Я действительно хотел поговорить о птицах. Слышишь голосок зяблика?

— Конечно.

— Кто из птиц тебе ближе?

— Не знаю, — сказал Клюзнер. — Я люблю стихотворение Заболоцкого «Иволга», и саму золотистую иволгу, а сердитый скрипучий своеобычный голосок ее тревоги и злости напоминает мне о девушке, которую я любил когда-то. Кто ближе? Когда кто. Ласточки. Жаворонок. Вóроны и ворóны. Сова, летающая так стремительно и беззвучно. Соловей, как ни странно.

— Что же тут странного?

— Он поет слишком хорошо, — отвечал задумчиво композитор. — Но сова… в некотором роде она совее всех. Личико циферблатное, однако, без стрелок (сколько там годин? сколько хвилин?), голова поворачивается на 180, а может, и на 360 градусов, если никто не видит.

— На 270. А хвилины у филина, — произнес индеец. — У меня в детстве был знакомый филин, я звал его Филиппок.

— А мне в детстве, в семь лет, отец подарил пневматическое ружье. Я отправился на охоту с соседом и его сыновьями чуть старше меня. Подстрелил куропатку, принес домой охотничий свой трофей, маме сие было не по душе, но из воспитательных соображений она меня похвалила. Я впал в эйфорию, играл в литературного вычитанного идеального охотника-следопыта. Не знаю, куда бы всё это меня привело, но однажды я по ошибке подстрелил сойку. Когда я увидел ее бирюзовое крыло, я расплакался. Она была еще теплая. Я себя ненавидел за то, что, как дурак, подстрелил такую синюю птицу. Охота закончилась для меня навсегда, ружье подарил я однокласснику на день рождения, даже не подумав, что ведь это подарок отца мне. Я извинялся мысленно перед мертвой сойкой, похоронил ее с почестями, положил камушек на ее могилу.

— У нас принято извиняться перед животным, которого убил, — сказал индеец, — даже если ты это сделал, чтобы прокормить семью. А если убьешь по ошибке невинное животное, в будущей жизни можешь им стать, таково наказание судьбы за проступок. Тебе бы сказали: когда-то ты станешь сойкой.

— Невелико наказание, — легкомысленно сказал Клюзнер, — стать птицей с бирюзовыми перышками такой красоты. Голосок поскрипывает, скрежещет не без сходства с моей любимой иволгой. Только в одном случае скрипит дверища старого амбара с немазаными петлями, а в другом кладбищенской ограды малая калитка.

— Станцую тебе птиц, — сказал индеец, выходя на лужок перед крыльцом. — Угадаешь, кто это?

Замирал, побродив кругами, мрачно вглядывался, совершал выпад мгновенный (поймал, поймал, — какую-то рыбешку, что ли?). Опустив голову. Прижав руки, стоял, покачиваясь в ритме невидимого метронома, потом закидывал голову назад так, что чуть ли не затылком спины касался, потом резко опускал голову, выкрикивая, краткие звуки, низкие, двухсложного рева. И, наконец, вытягивался, вверх подняв руки, слив ладони, запрокинувшись, тихо качался, воздух вокруг него шуршал.

— Выпь в камышах! — воскликнул Клюзнер.

— Угадал, угадал! — обрадовался индеец.

— Я выпь видел в плавнях в детстве. Хотя ее обычно не видит никто.

Низко планировал, парил, раскинув руки, сдвигая брови, всматриваясь; молниеносный рывок — и тут индеец поймал большую стрекозу, рассмеялся, отпустил ее, снова распластал руки-крылья.

— Сокол?

— Мелкий сокол, малый, чеглок. Мое имя в детстве было Чеглок Сизокрылый.

— Кто-нибудь мимо пойдет, скажет — я с шаманом дружу, он меня шаманить учит, каслать, камлать, над лесом летать.

— К слову о перелетах, — сказал индеец. — Вот где одно из птичьих чудес. Есть летуны из легенды. Счастлив тот, чей тотем совпадает с ними. Полярные крачки, чайки, летящие ежегодно от одного полюса к другому, туда и обратно: Канада — Гренландия — Франция — Португалия — Африка — Атлантика — Бразилия — Мальвинские острова — Огненная Земля. Среди них, должно быть, и чайка по имени Джонатан Ливингстон. А гнездящийся в Японии невеликий бекас пролетает над океаном — тоже, само собой, два раза в год — без отдыха 5000 километров. Потому что нет островов на его пути. При попутном ветре птица может развить скорость до 150 километров в час. И если перелет малых птах идет на высоте 600 метров, отметка трасс уток, ржанок и грачей трехкилометровая, а гусиный клин над Гималаями летит почти на девятикилометровой высоте. Ты ведь, верно, видел гусиный клин?

— Да, и гусиный, и журавлиный.

— А косой утиный ряд? Утиный угол?

— Да.

— Есть еще широкая растянувшаяся цепочка, — сказал индеец, — бакланов, пеликанов и чибисов.

— Я видел замкнутые стаи, — сказал, улыбаясь, Клюзнер. — Скворцов, например. Такое перемещающееся, слегка меняющее очертания пятно в небе.

— Знаешь, как летят хищные птицы?

— Нет.

— Они летят поодиночке, на отдалении, но на таком расстоянии, чтобы непременно видеть друг друга. А чего никто не знает — как птицы ориентируются в перелете. Предполагали всякое: по солнцу и звездам, по магнитным линиям, с помощью кориолисовых сил, по «физиологическим часам», по особому «навигационному прибору» птичьих глаз.

— Начальник Абгарки, — сказал Клюзнер, — сказал бы, что они летят по вехам поля времени.

— А возвращаются волнами, — сказал индеец. — На ваших широтах таких волн семь. Первая для грачей, седьмая для иволги.

— Человек до сих пор так мало знает про птичий рай…

— Что не мешает ему в него вторгаться. Убивать птиц веками: ради красивого оперения, на мясо, ради игрушечных зоологических резерваций. Свинец дробинок, автомобильных шоссе, металлургических заводов, яды пестицидных полей, факелы нефтепромыслов (пламя их поднимается на 30 метров и отклоняется на 80, птицы в нем сгорают заживо), осушение болот, — всё это губит несчетное количество птах. А сколько крылатых ангелов птичьего рая разбилось о маяки, о прожекторы канатных и железных дорог! Их почему-то тянет на свет, как мотыльков. Предсмертными птичьими воплями повит всякий маяк, всякий большой технический светильник, криками ужаса. Кстати, в 1954 году один американец записал такой «крик ужаса» на магнитофон, и этой записью потом в разных странах отпугивали птиц.

— Надо же, — сказал Клюзнер. — То-то в опусах молодых композиторов этот крик ужаса нынче зазвучал с навязчивой частотностью.

— Все слышат всё, — убежденно сказал индеец, — если только уши не затыкать.

Некоторое время они сидели молча.

— Скоро уеду, — сказал индеец.

— Пожелаю удачи, счастливого пути.

— Потом, погодя, пришлю тебе своих внуков, станцуют тебе птиц, услышишь и музыку нашу.

— Внуков?! — воскликнул Клюзнер. — Да не дожить мне до твоих танцующих внуков! Я уж буду тихохонько в земле лежать.

— Значит, — сказал индеец серьезно, — они будут танцевать птиц и петь возле входов в ваши транспортные подземки, по тоннелям подземелий, пустотам земли, скрытым рекам, по которым звук расходится по всей земле, полетят напевы их танцев, услышишь, где бы ты ни был.

— Разве мертвые слышат? — спросил Клюзнер.

— Живые-то не всегда. Слышат, я знаю. И в прямом времени, и в обратном времени снов.

Щебетали вокруг, пели, свистали, чирикали, вся птичья капелла озвучивала воздуси околицы.

Все были тут: зимующие дрозды, свиристели, корольки, чижи (кроме снегиря и щура); гнездящиеся рябинники, славки, пеночки, зяблики, мухоловки, синицы, зеленушки, скворцы, сойки, сороки, серые вороны, чечевицы; визитеры осоед и чеглок, чайки, ласточки, сорокопуты, мухоловки, поползень, ворон; вот только пролетные цапли, лебеди, гуси, казарки, чирки, морянки, зуйки уже пролетели.

На следующий день, встретившись с Бихтером, Клюзнер рассказал ему про птичий рай.

— У каждого своя песня, все поют, голоса подают как хотят, по-разному; а у нас чуть отличается человек, — «сумбур вместо музыки!» — вопят; «что за хаос!» — стонут. Птицам можно петь разными голосами, а композиторам нельзя, особенно молодым.

— Так у них рай, — сказал Бихтер. — А у нас ад.