Они шли с индейцем к ручью через пронизанный солнцем березняк. «Однажды в таком лесу, — сказал Клюзнер, — я читал любимой стихотворение Заболоцкого про иволгу. Мне и сама она напоминала иволгу, которая поет, точно флейта, но, осердясь, или испугавшись, обретает совершенно другой голос, скрипучий, пронзительный, страшный, похожий на отчаянный кошачий крик. Я сказал ей об этом. Она улыбнулась. Улыбалась она совершенно необычайно, очень редко, улыбка появлялась на лице ее всплывая изнутри, возникая из потаенных глубин существа, как всплывает из бездонных тихих омутов либо марианских впадин золотая рыбка. Всякий раз, когда я вспоминаю стихотворение про иволгу в березовом лесу, мне кажется, я слышу голос этой птицы. Вот и сейчас».

— Тебе это не кажется, — сказал индеец, — и я слышу. Скоро июль, иволга прилетает на север с последней седьмой волной, поздно, а улетает раньше всех.

— Я смотрю вверх, надеясь увидеть ее, но она таится в листве.

— Гнездо иволги, ее гамачок, очень высоко. Дочитай стихи.

Звучал голос флейты невидимой, сопровождая слова поэта.

«Но ведь в жизни солдаты мы,/ И уже на пределах ума/ Содрогаются атомы,/ Белым вихрем взметая дома./ Как безумные мельницы,/ Машут войны крылами вокруг./ Где ж ты, иволга, леса отшельница?/ Что ты смолкла, мой друг?/ Окруженная взрывами,/ Над рекой, где чернеет камыш,/ Ты летишь над обрывами./ Над руинами смерти летишь./ Молчаливая странница,/ Ты меня провожаешь на бой,/ И смертельное облако тянется/ Над твоей головой…»

— Далеко ей лететь сюда и отсюда, — сказал индеец. — Чаще даже не в Азию иволга улетает, в Австралию, в Африку, за семь тысяч километров. Красивая птица с двумя голосами: страшным и прекрасным; она такая одна.

Пережив его намного, подруга его, которую называл он мысленно Иволгой, вышла к старости замуж за одного из молодых поклонников своего таланта, ее острую мучительную музыку начали исполнять после долгих лет замалчивания, заговора молчания, она отчасти даже вошла в моду, особенно за границей. Она могла себе позволить немного покапризничать перед своими фанатами. Когда ее захотел запечатлеть кинодокументалист, она согласилась с условием, что ее отвезут в березняк Павловского парка. Ей поставили складной стул возле березы, привели ее, шествующую с клюкою, под руку, усадили, она сидела, старая, грузная, сирота, неженка, в нелепом колпаке, древнем мешкообразном пальто, в нитяных садовых (или малярных?) белых с синей нитью перчатках на больных руках, полуслепая. «Так хорошо?» — спросила музыковедка. — «Можно снимать?» — спросил оператор. — «Да».

Сквозь марево полуслепоты она видела мерцающий изнутри, брезжащий свет берез. Та, давнишняя, березовая роща проступила через эту, ей видно, как стоит он перед ней, подперев плечом один из светящихся стволов. Он говорит: ты похожа на врубелевский портрет жены художника в березках. Она потом много раз смотрела на портрет Забелы-Врубель, сходства с собою не находила. По дороге в березняк они поссорились, как всегда, на сей раз из-за Заболоцкого, ей нравились его ранние стихи, обэриутские, ему — поздние. И вот, подперев плечом сияющее дерево, он читает ей «В этой роще березовой»: «За великими реками/ Встанет солнце, и в утренней мгле/ С опаленными веками/ Припаду я, убитый, к земле./ Крикнув бешеным вороном,/ Весь дрожа, замолчит пулемет./ И тогда в моем сердце разорванном/ Голос твой запоет./ И над рощей березовой,/ Над березовой рощей моей,/ Где лавиною розовой/ Льются листья с высоких ветвей,/ Где под каплей божественной/ Холодеет кусочек цветка, — / Встанет утро победы торжественной/ На века».

Дочитав, он почему-то смотрит вверх, и она снова удивляется, какие у него иногда (не всегда!) ярко-голубые глаза.