За несколько часов до того, как позвонил человек, назвавший себя «легендарь», сочинитель поддельных биографий, владелец и коллекционер световых дворов, Клюзнер вспомнил шестой световой двор, известный ему (кроме четырех Академии художеств и одного — училища Штиглица), увиденный им из окна кухни поэта Сергея Давыдова.

Давыдов, подобно Клюзнеру, увлекавшийся стихами Багрицкого в юности, чем-то внешне Багрицкого напоминал. Человек он был легкий, веселый, любитель рюмочки и хорошеньких женщин (да и не только хорошеньких). Кроме лирических стихов и «поплавков», которые должны были показать благонадежность с правильной политической платформою, писал он стишки озорные, их читал в особо узком кругу.

Надену зеркальный ботинок, Рубашку, белее, чем мел. Давно не имел я блондинок И рыжих давно не имел. Хочу, чтобы каждый оттенок В душе загорался и пел. Давно не имел я шатенок, Брюнеток давно не имел. Дрожа, как буденновский конник, Ловлю подходящий момент. Вообще-то я с детства дальтоник. Со школьной скамьи импотент.

— Денег нет, — сказал Давыдов. — Нет катастрофически. У тебя, я думаю, тоже. Давай я напишу поэму о Ленине, а ты что-нибудь для хора с солистами на мой текст. Лучше бы с солисткой, но в данном случае это не годится. Солистку бы подобрали партийную, идейную, старую, толстую и страшную. Уж пусть будет солист. Итак, «Поэма о Ленине». Помнишь второе название (после «или») хрестоматийной картины Федотова? «Поправка обстоятельств женитьбой».

В окне кухни маячила глухая стена, обшарпанная, находящаяся слишком близко. Узкий высокий колодец, вертикальная расщелина в массиве домов, одна грань безоконная, на двух соседних несколько малых окошек с третьего по шестой этаж. Там, внизу, забыли сделать дверь; там, внизу, преображался в марево упавший в шахту покончивший с собой свет.

— Да как же вы тут живете возле такой расщелины?!

— Мы и внимания на нее не обращаем.

Рассказ о давыдовской световой шахте Клюзнер завершил словами «натуральная архитектурная пародия». На что коллекционер световых дворов заметил: подобных диковин он знает пять, в три можно войти через дверцу отнорка подъезда, в четвертую попадает он из люка, а в вышеупомянутую спускался с третьего этажа по веревочной лестнице.

Как обещал, провел он две экскурсии по заповедной своей территории. На вторую экскурсию отправился с ними индеец.

— Во-первых, — говорил экскурсовод, — мне милы эти пространства, которые словно бы и не пространства вовсе. Их должны видеть все, чьи окна выходят в их воздух, а как будто не видит и не замечает никто. Они созданы, чтобы принести свет в кухни, ванные, дальние каморки, лестницы черного хода, но их собственные стены темны от копоти, а нижние площадки, глубины, непосредственно дворики, постоянно погружены в тень. При нашей жизни, завоеванной запустением и забвением, никто их не посещает, не прибирает, не подметает, за последние полстолетия вы отыщете на их космической пыли только мои следы, словно они — иная планета, а я — отважный астронавт; они — мой Солярис! Необычность их судьбы придает им необычные свойства. Есть один колодец, где все часы останавливаются навеки.

— Кроме песочных, — сказал Клюзнер.

— Есть другой, в котором можно научиться летать.

— Я бы попробовал, — сказал индеец.

— Есть третий, в котором я люблю встречать Новый год в маскарадном костюме, пью шампанское, танцую качучу — и никто меня не замечает, даже те, кто выглядывают в окна; это световой двор-невидимка.

— Эка невидаль, — сказал Клюзнер, — сколько лет живу в своей дворницкой, произведения пишу, вот концерт для скрипки с оркестром, например, не из худших в мире; и меня тоже никто не замечает.

— Есть один двор, в котором слышны все слова жильцов дома, но ни слова, ни звука от того, кто находится на дне двора-колодца, даже если запеть или закричать, не слышит никто.

— Этот тоже вроде твоей дворницкой, — сказал Клюзнеру индеец.

— Какой же ваш самый любимый световой двор? — спросил Клюзнер.

— О, тот, над которым я немного поработал лично с помощью друзей моих, точнее, клиентов, которым я сочинял новые, с иголочки, биографии; на дне его лежит большое, спрятанное до поры закрытое зеркало; в известный мне одному день года — если погода позволит — я вижу в нем отражение Луны. Это моя тайна, моя серебряная рыба, моя золотая плавающая тарелка, однажды я видел ее в полнолунное затмение, она напоминала ржавую каску. В который хотите пойти сегодня?

— В тот, в котором можно научиться летать, — сказали дуэтом Клюзнер и индеец.

— Он неподалеку.

Войдя в парадную, они поднялись на небольшой марш широкой лестницы, бывшей некогда парадною (одно из двух боковых зеркал было сохранно, зато соседствующие с зеркалами ниши для неведомых скульптур щеголяли пустыми постаментами); вместо того, чтобы подняться по правому маршу к площадке, снабженной клеткой для лифта, спустились они на восемь ступеней к узкой темной еле видной двери, экскурсовод отпер ее своим ключом и запер за ними на ключ.

Световой двор был невелик, однако не так узок и тесен, как двор в доме Давыдова, хотя чем-то его напоминал.

— В нем есть несколько точек, которые я открыл почти случайно. Встав в одну, вы всегда слышите шум воды. Другая — фокус для взлета. В третьей я молниеносно засыпаю, как засыпают кошки. Я люблю приходить сюда с легким складным стулом, за двадцать минут сна я тут отдыхаю лучше, чем за ночь на перине в уютной комнате. Глухое место, мы можем тут говорить что угодно, нас не слышит никто. Я иногда встречаюсь тут с клиентами, а порой сочиняю канву заказанных мне биографий. Здесь на меня вдохновение находит.

— Как интересно, — сказал Клюзнер. — А на меня чаще всего где попало. Всё же я спрошу вас: откуда взялась ваша основная работа по сочинению биографий? В жизни о подобной профессии не слыхал.

— Моя работа восходит к теме пальмирования, — сказал экскурсовод.

— К теме чего? — переспросил Клюзнер.

— В те годы довоенные, когда судьбы менялись молниеносно, иногда с групповых исторических фотографий надо было убрать нежелательных соседей, тех, кого расстреляли или посадили, и отдельно взятые фотографы (а фотографий и фотографов, буде вам известно, в те времена было мало) ювелирнейшим образом заменяли ненужного фигуранта пальмою в кадке. Это и называлось «пальмирование». Эпоха выдвинула три самоновейших профессии: мумификатор, пальмировщик и легендарь.

— Мумификатор?

— Да, а при нем целый НИИ засекреченных сотрудников, изучавших вопрос на примере древнеегипетских мумий и поддерживавших мавзолейную мумию вождя.

— Вы шутите?

— Какие шутки. Ох, ничего себе!

Последнее восклицание относилось к индейцу, который, встав в фокусную точку для взлета, помеченную на дне двора, бесшумным прыжком достиг стены, пробежал по ней, отделился от нее, приняв вертикаль, завис на уровне третьего этажа и неторопливо опустился на землю.

— Я никогда не видел такого взлета, — сказал восхищенный легендарь. — Сам я могу только свечкой и невысоко. Показывать не буду.

— У нас ведь не цирк, — сказал Клюзнер.

— А вы попробуете?

— Предпочитаю взлетать в одиночестве. Вы говорили, в одном из ваших пристанищ часы останавливаются; а есть ли дворы-накопители времени?

— Строго говоря, они все таковы.

— Звучит ненаучно, — неожиданно заметил индеец.

— А я и не ученый, — сказал биограф. — я вульгарный практик.

— Ну, не совсем, — сказал Клюзнер, — вы вроде как лаборант…

— А вы, случайно, не туруханский младенец? — спросил специалист по дворам.

Клюзнер так и воззрился на него, глянул оком ястребиным и индеец.

— Только не спрашивайте: «А вы?» Один из моих клиентов, как я понял, относился к числу таковых. Я сочинил ему убедительную стильную простецкую биографию.

Доставая ключ, экскурсовод замешкался. Хлынул дождь.

— Между прочим, все мои визиты в этот двор заканчиваются дождем.

— Дождь в старину в народе, — сказал Клюзнер, — как мне редактор Бихтер поведал, называли «Божья милость».

— Аминь, — сказал индеец.

— От вас странно слышать.

— Я крещеный индеец.

— И каково же ваше крестильное имя? — с любопытством спросил экскурсовод.

Но не получил ответа.

Увижу сон, в котором пройдут персонажи и этой книги по Городу моему, чья воздушная кровля стоит на столпах световых дворов.