«Как Вам уже известно, — писал музыковед А. литературоведу Б., — я заканчиваю книгу о композиторе Клюзнере. То, что касается разбора его сочинений, рассказа о них, — моя территория, которая понятна мне и поддерживается мнением моих коллег и уважаемых мною композиторов. Биографические сведения скудны, некоторая сложность, в частности, связана со скандальным выходом К. из ленинградского отдела Союза композиторов, последующим переездом в Москву, восстановлением в московском отделении (или вступлением в него заново). В нашей стране в свое время утеряны были многие архивные документы; началось это в 1917 году, усугубилось в военное время. Пока я не смог прояснить интересующие меня факты из жизни отца композитора, Лазаря Клюзнера (Климова), и матери, урожденной Любови Гордель.

Но в данном случае я не об этом хочу Вам поведать. Пока работал я над книгою, натолкнулся я на факты, которые мне трудно объяснить или растолковать логически. Сначала я думал, что речь идет о естественных взаимоотношениях учителя и ученика, но чем дальше продвигался я по биографической канве, тем непонятнее и необъяснимее становилась для меня невидимая нить, связывающая этих двух людей. Должно быть, Вы уже догадались, что я говорю о великом учителе Клюзнера, Дмитрии Шостаковиче.

Узелки вышеупомянутой невидимой нити завязываются в главных точках биографической ткани; если бы я был склонен к мистике или фантастике, я бы сказал, что это проделки мифологических парок или мойр, ткачих, тонкопрях, ткущих гобелены жизни и перепутавших два уткá двух разных основ, как-то неправильно распределивших мотки своих судебных ниток.

Начинается всё в 1937 году. Или на год раньше, когда появляются в центральной печати сначала разносная статья, посвященная опере Шостаковича «Леди Макбет Мценского уезда» (с известными всему белому свету выражениями «сумбур вместо музыки» и проч.), а потом и балету того же автора «Светлый ручей», «бесхарактерной, бренчащей и ничего не выражающей музыки», против ее чуждой советскому искусству лжи и фальши, «формалистически-трюкаческой в „Леди Макбет“, сусально-кукольной в „Светлом ручье“ <…> и „пренебрежительно относящейся к народному искусству“».

Годом позже, когда один из консерваторских профессоров переезжает в Тбилиси, Шостаковичу предлагают должность профессора Ленинградской консерватории; он соглашается. В начале нового учебного года Шостакович появляется в консерватории и набирает два класса: по инструментовке и по сочинению. Инструментовкой изъявляют желание заниматься у Шостаковича Матвеев, Леман, Маклаков, Тихомиров, Клюзнер, Левчев; занимаются вместе с учениками композиторского класса (Свиридов, Евлахов, Левитин, Флейшман, Лобковский, Болдырев, Добрый, Кацнельсон, Толмачев, Уствольская).

Таким образом завязывается первый узелок.

А за ним и второй.

О котором вряд ли я упомяну в своей книге, то есть в ее поданном в издательство варианте, потому что у нас не принято вставлять в биографии композиторов, по крайней мере, отечественных и современных, факты такого рода.

В классе композиции у Дм. Дм. занимается Галина Уствольская, о которой все, включая учителя, говорят: «Мы — таланты, а она — гений». Всем, кто имеет отношение к музыкальной среде, известны о ней четыре вещи: 1) она необычайно одарена; 2) ведет она себя, как сумасшедшая; 3) Шостакович трижды предлагал ей руку и сердце, до войны и после войны, она ему отказывала (некоторые, впрочем, считают, что дважды); 4) Шостакович не единожды вставляет в свои сочинения музыкальные цитаты из произведений своей ученицы.

Но я знаю (со слов близких друзей Клюзнера) и то, что достоянием общественности не было и не стало: с Клюзнером был у нее роман, ее родители очень хотели, чтобы они были вместе, считая, что он хорошо на нее влияет, она становится веселее, равновеснее, спокойнее, ну, и так далее. Однако они расстаются — из-за ее своеобразного характера; они ссорились и прежде, но тут помириться не успевают: начинается война.

Клюзнер уезжает в школу политруков, становится комиссаром строительного штрафбата, наводящего под огнем противника мосты и переправы для наступающих войск (тут прослеживается линия его двух курсов архитектурного института, вполне понятная), с войсками 3-го Украинского фронта заканчивает войну в Вене, музыкальной столице мира.

Его не хотят демобилизовывать после войны: он продолжает строить в военном округе казармы и иные объекты. Демобилизуют его по письму, инициированному Шостаковичем и подписанному им; под письмом еще две подписи: Дунаевский и Соловьёв-Седой.

Это третий узелок.

Потом грядет 1948-й год, постановление ЦК ВКП(б) в связи с оперой Мурадели «Великая дружба». На состоявшемся в апреле ленинградском съезде Союза композиторов, на котором его Генеральный секретарь (! говорят, титул предложил Сталин) 34-летний Тихон Хренников выкрикивает в зал: «Довольно симфоний-дневников, псевдофилософствующих симфоний, скрывающих за глубокомыслием скучное интеллигентское самокопание! Наши слушатели устали от модернистской какофонии! Пора вернуть нашу музыку на путь ясности и реалистической простоты!»

Шостаковича выгоняют с работы из Московской и Ленинградской консерваторий, многие его произведения и произведения других «формалистов» исчезают из репертуара.

Клюзнера снимают с должности зам. председателя правления Ленинградского отделения Союза композиторов. Трио его, до этого выдвинутое на Сталинскую премию, вычеркивают из репертуара. При этом, хочу заметить: уже успела состояться премьера в Филармонии произведений трех учеников Шостаковича — Салманова, Клюзнера и Уствольской.

В 1951 году Шостакович пишет лирический цикл на стихи Долматовского, связанный с его чувствами к блистательной ученице. Он вызывает ее в Комарово, где живет на даче, чтобы показать ей этот цикл и, возможно, повторить свое предложение. Она приезжает.

Клюзнер начинает строить дачу свою в Комарове, в процессе утверждения собственного проекта (по стандартному проекту строить отказывается) получает первый инфаркт.

Таков четвертый узелок: дом в Комарове.

В 1952-м ему «шепнули», что на него заведено «дело»; он успел к тому моменту переругаться с «начальством»; спит, не раздеваясь, ждет ареста. Длится это довольно долго, потом всё утихает, умирает Сталин.

Когда Клюзнер выходит из Союза композиторов (со скандалом), Шостакович уговаривает его переехать в Москву, и он переезжает — в 1962 году.

Это пятый узелок нити.

В Москве поначалу всё идет тихо, но потом, после внезапного (не заявленного, самостийного, спровоцированного выступавшим до того Кабалевским) выступления на съезде композиторов, зеркально повторяется ситуация десятилетней давности в Ленинграде. Только в Ленинграде обсуждаемую ораторию не покупают, объявляют ее «антисоветской» («Разве Маяковский у нас запрещен?» — спрашивает Клюзнер; «Да неужели это Маяковский?» — удивляется референт), а в Москве снимают уже развешенные афиши, солисту (Эйзену) велят заболеть, то же предписывают и дирижеру. Результат аналогичный: вещи не исполняются, не издаются, он остается почти без средств к существованию

Это при том, что концерт для скрипки с оркестром и двойной концерт уже исполнялись блестящими Вайманом и Гутниковым. Всё это Вам известно.

Он пишет музыку к фильмам. Вы знаете и это.

Наконец, в 1973-м издают «Концертино»; он совершенно счастлив.

В счастливой Москве живет он тяжко, он уже тяжелый сердечник.

Наконец, Союз композиторов — по подсказке Шостаковича — в начале 1975 г. дает ему отдельную квартиру, он переезжает, физически переезд для него неподъемен, он попадает в больницу со вторым инфарктом.

Квартира, я полагаю, — шестой узелок.

Не долечившись толком, в мае 1975-го он едет в Комарово, хочет там встретить свой день рождения, с друзьями, в своем доме.

Шостакович — тоже в мае, почти одновременно с ним — едет в Репино в Дом творчества композиторов; он болеет, но там ему легче.

И звонит из Репина Борису Тищенко: «Узнайте, что с Клюзнером!»

Тищенко узнает и сообщает Шостаковичу, что Клюзнер только что умер в Комарове.

Комаровское кладбище закрыто, там в тот момент хоронят только по разнарядке городских властей, и только по звонку Шостаковича Клюзнера похоронят в комаровском некрополе.

Это седьмой узелок и последний.

28 мая Шостакович уезжает в Москву, где умирает в августе.

Занавес.

Но есть еще один момент.

У наследницы Клюзнера, Елены Ч., хранится свежеизданный экземпляр Седьмой («Ленинградской») симфонии Шостаковича, подаренный им Клюзнеру. Когда она показывает его мне, она впервые (а я уж точно в первый раз) обращает внимание на дату. Дарственная надпись такова: «Дорогому Борису Лазаревичу Клюзнеру на память. Д. Шостакович. 29.04.1943. Москва».

Я не понимаю, как Клюзнер оказался в Москве в 1943 году. И не уверен, что там в то же время должен быть Шостакович. Эта надпись только увеличивает для меня натяжение невидимой и непонятной нити, связующей этих двух людей.

Зная Вас, как человека умного, порядочного, склонного к философскому восприятию мира, прошу — ответьте мне: что Вы об этом думаете?»

В вышедшей позже (в 1993 году) книге «Письма к другу. Дмитрий Шостакович — Исааку Гликману» в письме Дмитрия Дмитриевича от 10 мая 1943 г., Москва, можно было прочесть такие строки: «Недавно в Москву приезжал Б. Л. Клюзнер (помнишь такого?). Он уже давно находится под Свердловском». Скорее всего, Шостакович был в Москве в связи с конкурсом на музыку к гимну Советского Союза; весьма вероятно, Клюзнер приехал получить назначение перед отправкой на фронт.

Литератор Б., сидя в своем номере комаровского Дома творчества писателей, читал письмо вслух двум своим университетским однокурсникам, полудетская студенческая дружба продолжалась, хотя жизнь могла бы развести их: один из его друзей стал священником, другой писателем-фантастом.

— Что вы об этом думаете?

— Да тут и думать нечего, — сказал фантаст. — Эти два человека из одного карасса.

— Одного чего?

— А еще литературовед, — сказал фантаст. — Неужели ты не читал «Колыбель для кошки» Курта Воннегута?

Тут достал он свою записную книжку и зачитал две своих любимых цитаты из Курта Воннегута.

«Боконон утверждал, что человечество разбито на группы, так называемые карассы, которые выполняют Божью волю, не ведая, что творят. По его словам, человек не может самостоятельно обрести Божью благодать, какой бы праведной ни была его жизнь и как бы строго он ни соблюдал посты и церковные ритуалы (а в том, что без Божьей воли ни за что не обрести Божью благодать, сомневаться не приходится). Уж так устроен мир, и с этим нужно считаться. Для того, чтобы исполнить свой религиозный долг, людям непременно следует смирить свою гордыню и разделить свои старания и стремления с другими членами карасса, иначе нельзя».

«Если вы обнаружите, что ваша жизнь переплелась с жизнью другого человека без особых на то причин, этот человек, скорее всего, член вашего карасса. Для карасса не существует ни национальных, ни ведомственных, ни профессиональных, ни семейных, ни классовых преград. Объединение людей по этим признакам, скорее всего, является ложным карассом или гранфаллоном. Попытки обнаружить границы своего карасса, так же, как и разглядеть Божий замысел, считаются невозможными».

— А ты, отец Борис, что скажешь? Почему эти люди связаны были некоей «нитью», как пишет А.?

— По Провидению Господню, — отвечал священник. — По Промыслу Божию.

— Я не знаю, почему вы говорите одно и то же, — сказал литературовед. — То ли потому, что вы правы, то ли потому, что вы из одного карасса.