— Хочу поведать вам один небезынтересный литературный факт, — сказал литературовед Б. Гору, — представьте себе двух поэтов, абсолютно несхожих, разного пола, разного возраста, разных, если можно так выразиться, стилистических систем, разной эстетики, философии — и так далее. И вот эти авторы лет через десять после смерти Клюзнера, — а оба они, пусть недолго, в разные годы, были с ним знакомы, — пишут о нем. Произведения их, само собой, тоже отличаются: в его случае это стихотворение, в ее — поэма. Так вот, и стихотворение, и предпоследняя часть поэмы написаны ямбом, со сходной интонацией, словно писал их один и тот же человек. Я не могу объяснить сей феномен сколько-нибудь удовлетворительным образом, он мне непонятен. Чтобы не быть голословным, прочту вам оба текста. Может быть, вы что-нибудь мне скажете, догадаетесь; чем-то подобное совпадение задевает и беспокоит меня. Итак, стихотворение.

КОМПОЗИТОР [12]

Памяти Бориса Лазаревича Клюзнера

По переулку — за угол. Чуть-чуть пройти, шагов пятнадцать. И нырнуть под сумрачную арку. Дверь в стене. За дверью, как уже известно мне, есть лестница, диагональ крутая, высокие ступени, вверх и вбок. Подходишь к двери и нажмешь звонок. И сразу будничная, бытовая жизнь остается сзади, за углом, как бани, обувная мастерская, пивная… Всё исчезло. Я в другом, соседнем, но совсем отдельном мире. На доме номер есть и на квартире, но только для отвода глаз. А вход — из этого континуума — в тот. Там обитает композитор. Там не слышен здешний наш трамтарарам. Там музыка собой заполонила всю комнату. Там он за пианино сидит весь день, свои полотна ткет из тонких нитей непонятных нот. Он сочиняет музыку. Она, пространство комнаты перенасытя, смещает, совмещает времена и отменяет даты и событья. Но отзвучав, становится лишь сном. Очнусь в постылом пятьдесят втором. Напротив — князь Одоевского дом, фаустианца и гофманианца. Фонтанка чуть мерцает, а кругом так зябко, неуютно и ненастно, как только в Ленинграде в ноябре бывает… Время! Смилуйся же, дай нам просвет, хоть краткий, в беспросветной тьме! И время даст просвет. Ему и мне. Его концерт. Я — слушателем, Вайман — солистом будет. А потом в Москве еще одну-две вещи, с опозданьем на тридцать лет, но все-таки дадут. Еще лет десять бы — глядишь… Но тут он умер.

— А теперь глава из поэмы, она называется «Дом», в ней Клюзнер — хозяин Комаровской дачи — именуется Хозяином.

Марина спит — и видит странный сон [13] . Она идет по площади с собором, налево остаются пропилеи, направо — незнакомый переулок с домами трехэтажными. Желтеют их стены свежие, и белым обрамленьем обведены оконца, двери, цоколь; возможно, это детища Старова. Под арку входит Мара. Дверь в подвал (ступенька вниз) немножко приоткрыта. Она взялась за медное кольцо, дверь скрипнула, она вошла в квартиру. В прихожей синей цвета bleu Benois стоят недвижно зеркало и кресла, в торце прихожей спит библиотека. Выготский, Заболоцкий, Гофман, Гёте, Введенский… Томик Гоголя открыт. И выписаны пушкинские строчки на пожелтевшем в клеточку листочке. Она идет в двустворчатую дверь. Часы нечеловеческого роста с футляром узким и большим лицом, стол с белой скатертью, рояль зеркальный, на нем ромашек светлая охапка, в движенье приведенный метроном, стучащий в измерении ином. За дверью длинной долгий коридор и комнат анфилада: кабинет, малышка детская с толпой игрушек, гостиная с зеленым абажуром, в которой птичьи клетки у стены, а на ковре — уснувший черный пес. И в самом дальнем из углов таится келарня для вещдоков бытия, чуланчика сестрица и голбца, кладовка, клеть для одного лица. В соседстве старый глобус и буржуйка, чугунная невиданная лампа, чудная фисгармония, сундук. На полках леденцовые жестянки, пустые рамы от былых картин, разбитые фарфоровые вазы, альбомы фотографий, старый зонт и чучело в шкафу, должно быть, дронт. А в глубине в огромном старом кресле, из-под которого торчат пружины, сидит Хозяин, подперев рукою насмешливый и острый подбородок, и на нее глядит в упор раскосо сверкающими синими глазами. Седая прядь волос на лоб спадает. В оконце то темнеет, то светает, то звезды блещут, то огонь горит. — А вот и вы! — Хозяин говорит. — Вы… умерли… — Смеется он: Да нет! Я здесь живу. — Внезапно гаснет свет. — — Не бойтесь? — слышит Мара, — так бывает. Он восковую свечку зажигает, и вот они проходят коридор. Их окружают сказочные тени, портреты древние вослед глядят, и взоры переводят, и следят. Сквозь строй к ним руки тянущих видений идет за ним Марина, чуть дыша, беззвучно, невесомо, как душа. Внезапно пробуждение. Темно, ночь серединная глядит в окно. Сердцебиенье и воспоминанье о сне и переулке без названья. И эхом раздается наяву: — Вы умерли… — Да нет! Я здесь живу.

— Что скажете?

Гор думал, глядел в высокое августовское небо детскими навыкате голубыми глазами сквозь оптику толстых линз старых очков.

— Мне кажется, феномен не литературный, другого свойства. Может быть, личность человека, о котором тут написано, обладала такой силой, такой мощью, что преодолела все барьеры несходства, — вот мы и слышим любимый Клюзнером пушкинский ямб, возникший из неведомых сфер невидимого мира.