Зимой по льду приходили, минуя таможню, редкие беглецы из России, в основном из Петрограда. Во время Кронштадтского мятежа 1921 года из Кронштадта в Келломяки пришел Иертр.

Так прозвали его дети и молодежь — не столько за имя и отчество Иеремия Трофимович, в быту звали его Еремеем, да поначалу ни имени его, ни отчества никто не ведал, — но за то, что, уснув, оглашал он окружающую среду раскатистым, угрожающим, громоподобным храпом.

— Иерихонская труба, — сказал Освальд.

Иерихонская труба, сокращенно Иертр. Эхо советских аббревиатур докатилось до Виллы Рено.

Накануне его пришествия аэропланы бомбили Кронштадт, артиллерия палила из орудий всех калибров, полузимний ночной проницаемый воздух приглушал отдаленные вой, рев и грохот по мере сил; однако в Петрограде на Васильевском дребезжали стекла. На Вилле Рено никто не спал — слушали войну.

Человек, пришедший с непокрытой головой с горизонта по чуть подтаявшему мартовскому льду, был в лаптях, в рваном окровавленном, некогда белом мокром маскхалате внакидку, контуженный то ли осколком, то ли падавшими с неба камнями, поднимаемыми с мелководья тяжелыми снарядами, то ли прикладом в рукопашном бою (спекшаяся черная кровь на волосах, залитое кровью опухшее лицо), поначалу не помнил имени своего, но уже звался Иертр, проспав громогласно целые сутки. Его имя и отчество совпали с прозвищем случайно, по крайней мере, на взгляд обитателей пансионата.

Иертр страдал глухотой и косноязычием, слова слетали с его уст, точно ненастоящие стайки разнопородных птиц, бессвязные подпорченные слова, в некоторых переставлены буквы, иные без окончаний.

— Типцы неумные слетели влет по белому, — сказал он, увидев стайку снегирей на снегу, и заплакал. — Типцы яблочки, красные матросики.

Отлежавшись, отоспавшись, стал он помогать разгребать снег на дорожках, носить дрова, кормить лошадей, свиней, кроликов, кур. Общество животных предпочитал он людскому, особо выделяя свиней и кроликов. Лошадей и петушиного крика Иертр боялся.

Поселился он в домике под горой («une cabane», — говорила про домик Ванда) у третьего оврага, где никого не будил его храп и где радостно предавался он одиночеству. По нескольку раз в сутки, впрочем, со временем все реже, впадал пришелец в род каталепсии, сидел, мерно раскачиваясь, глядя в одну точку, повторяя какое-нибудь существующее или новоизобретенное слово: «Рамбов, Рамбов, Рамбов…» или «Пепавлотропск! Пепавлотропск!»

В мае Иертр впервые пошутил: стал называть серую в яблоках кобылу Красная Горка, при этом неумело, скрипуче, механистически смеялся ржавым клекочущим смехом.

Когда окончательно освободился ото льда ручей, контуженный полюбил его, сиживал на бережку под горою или у порогов, слушая журчащий лепет; ручей успокаивал Иертра, лечил его, помаленьку возвращая речь, обрывки воспоминаний, пробуждая к действительности, размораживая маскообразное лицо. Сидя у ключа, Иертр опускал в воду руки, вглядывался, вслушивался, шептал, кивая. Он не позволял детям пускать по воде бумажные кораблики и лодочки из сосновой коры, очень сердился, выуживал игрушечные суда, отказывался вернуть их, уносил в лес, закапывал там в землю.

— Рубль серебряный! — кричал он, осердясь. — Рубль серебряный получишь! Однажды он сказал Тане ни с того ни с сего:

— Бесов видел. Много бесов. Кожа серая. Похожи на ящерок и на кочегаров. Но мельче кочегаров. Но крупнее ящерок. То видимы, то невидимы. То видимы, то невидимы. А то лавой прут, пехтурой. По разводьям! По разводьям! По полыньям!

И добавил:

— Чухонский бес самостийный, народность подколодная. А наш вселяться хочет, ему человек домик. Чухонский бес немчура. А наш словоблудный, говорун немолчный. Наших, Таня, бойся больше.

В часы, когда шторм совпадал с приливом и по ручью, шипя, поднималась против течения нагонная волна, достигающая последнего пруда, в редкие часы ураганных ветров, в воробьиные ночи, в первую полнолунную полночь Иертр, распахнув настежь дверь хижины, бежал, точно неведомое животное, обретя нечеловеческую тяжесть, от поступи земля тряслась, зверь бежит, земля дрожит, к заливу. Он заходил по колено в воду, глядел побелевшими глазами вдаль, тряс кулаками, воздетыми над головою, в уголках рта пена, волосы дыбом, и, исчерпавшись, успокоившись, возвращался понуро, медленно, тихо, засыпал, падая, как подкошенный; иногда засыпал у порога по ту или по эту сторону распахнутой двери. Проснувшись, шел он к ручью за утешением, шел рассказать свое, выслушать ответ. При этом всегда что-то брал от ключа в подарок: камешек, травинку, сучок, шитика. Этих дареных мелочей стояла в углу избушки полная кадушка да полсундучка, зимой он перебирал сокровища свои, как скупой рыцарь.

Зимой Иертр тосковал без ручья, ходил разгребать снег до ледяного ручейного панциря, встав на колени, прикладывал ухо ко льду, слушал, зажмурившись, пульс плененной воды.