Они никак не могли договориться, как басенные животные, собравшиеся играть квартет (тем паче что было их не четверо): какую пьесу или отрывок из пьесы будут они ставить? Где будут проходить репетиции? И где будут они играть спектакль?

— Я представляю себе сцену из античной трагедии на фоне гигантских муравейников и бурелома, — сказал Ральф.

— А я, — сказал поручик Ясногорский (никто не сомневался: именно ему достанутся роли героев-любовников, романтических красавцев и благородных юношей), — так и вижу свидание Ромео и Джульетты в угловой беседке Виллы Рено.

Маруся с распущенными волосами выглядывала из сиреневого куста; хотя фильм «Медвежья свадьба» еще не был снят, Луначарский сидел над рассказом Мериме, выкраивая сценарий, она напоминала будущую героиню Малиновской, Юльку, только была моложе и лучше.

— Я вчера ходила ко второму пруду писать ирисы, — Маруся была художница, подавала большие надежды, собиралась учиться в Гельсингфорсе, сам Репин хвалил ее работы и, кстати, написал ее портрет. — Мне прямо-таки послышалось со дна пруда: «Раутенделейн! Раутенделейн!»

— Из какой это пьесы? — спросила пани Ирэна Ясногорская, ясноглазая младшая сестра поручика.

— «Потонувший колокол», Герхарт Гауптман, — отвечали дуэтом Освальд и Ральф.

— А почему нам не сыграть «Бурю» Шекспира?

— Чудесная пьеса! На нижнем пруду и остров есть, чем не место действия? Освальд сыграет Ариэля. А на роль Просперо пригласим Мими.

— Если уж Шекспир, пусть будет «Сон в летнюю ночь»! Летом белой ночью и сыграем. Королеве эльфов тут самое место.

Им нравилось перебирать названия пьес, примерять роли, реплики, костюмы персонажей, прекрасные маски. Сирень цвела, ее охватило безумие цветения, каскад был окружен целым лесом сирени. Все выискивали шестилепестковые цветки среди пятилепестковых — на счастье, съедали, чтобы счастье сбылось, ощущая разом горечь и привкус капельки меда, загадывая желание. Все было слишком далеко: с одной стороны, покинутый Петроград, сон о прежней жизни, с другой стороны, Хельсинки, где не каждый из них успел побывать. Они находились на перешейке, в заповеднике лесной страны, были молоды, тени были светлы, мрак внезапен, быстро переходил в сновидения, полные приключений или поцелуев; о, братья Люмьеры! ни одна ваша лента не может потягаться с грезами юности.

— Я обожаю водевили, — сказала Татьяна, — чтобы сплошные нелепости, смешные казусы и непременно пение и танцы.

— Какие танцы? Мы не театр балета.

— А вот какие!

Татьяна убежала в дом и вскоре — дан-дан-дан! — сбежала с крыльца в деревянных сабо (дядюшка Серж привез на позапрошлое Рождество из Франции), в волосах два колокольчика, в руке бубенчик, широкая допотопная юбка по щиколотки.

— Дзынь-ля-ля, дзынь-ля-ля, тра-ля-ля и о-ля-ля!

Постепенно в пляс пошли все.

— Я старуха Силланен! — кричала, хромая и припадая на подобранную в углу у поленницы суковатую палку, Ирис; она переваливалась, неуклюже качаясь, с ноги на ногу, как медведица балаганная, кружилась, наклонясь, растопырив руки, тряся головою. — Я старуха Силланен из леса Силтастенмется, я ищу свое серебро, свой закопанный клад в здешних лесах! О-эй, о-эй!

Тойво казал рожки, приставив ручонки к вискам, корчил рожи, вился, мчался, маленький бесенок, визжа:

— Хийси! Хийси! Хийси! Пергала, Райвола, Оллила, у!

Проносилась в облачке золотых волос Маруся с буйном: дзынь-ля-ля, траля-ля, выскочила из дома Аннеле с крышками от больших кастрюль: дон-н! дон-н!

Летели в мазурке, по диагонали пересекая поляну, пан поручик с панной сестрицею: там-та-рам-там-там-там, тррата-там-пам-ррам-пам, шпоры невидимые звенели, когда щелкал каблуками, падая на одно колено, обводя за пальчик обегавшую его припадавшим на одну ножку мазурочным шагом.

Плясал вприсядку, раскинув руки, Собакин, вокруг него аистами плыли в лезгинке Ральф и Освальд.

А когда — эх, пропадай душа! — пересекла с визгом полянку Верочка, держа на вытянутых руках любимую черную собачку Мазутку, и вскочила на пень, подняв Мазутку над головою, та при этом зашлась заливистым лаем, остановились все, сыграв в «замри», образовав живую картину (из окон улыбались взрослые), раздались аплодисменты стоящего на дорожке слушателя (из окон вторили), воскликнувшего: «Браво!» — и заставившего всех замерших отмереть и на себя посмотреть.

Он был не очень высок, плотен, ладно скроен, хорошо пролеплен; заметна была в нем горделивая осанка, почти выправка; вместо галстука носил он артистическую бабочку, на нем были черные с белыми пуговками какие-то цирковые ботинки.

— Здравствуй, папа, — промолвил, чуть задыхаясь, Собакин. Так прибыл в театр «Тапиола» его режиссер.

Живая картина рассыпалась, режиссера усадили на белую чугунную скамеечку, расселись вокруг, кто на чурбачок, кто на пенек, кто на дерновую оторочку клумб и рабаток.

— То, что я сейчас видел, должно стать вставным номером под названием «Танцы „Тапиолы“».

— А давайте сами напишем «Сон в келломякскую ночь»! Там на насесте куры будут сидеть и бык реветь за сценой, — предложил Освальд.

— И лохматый домовой вылезет из сена сделать потягушечки, это будет Тойво. — У Татьяны была привычка заключать фразу сияющей улыбкою.

— Неплохая идея, недурная мысль, — отвечал режиссер.

— Вы говорите, как Папа Карло из «Пиноккио», — сказал Ральф.

— Можете меня так называть, если хотите, это будет мой театральный псевдоним.

Они тут же принялись придумывать себе псевдонимы.

Псевдонимов напридумывали уйму, чтобы было из чего выбирать. Так, Таня и Маруся звались Сестры Сумасбродовы, но Елизавета Пешеморепереходященская тоже была Маруся; Таня про запас именовалась Луизою Фитюлькиной. Далее в состав труппы входили: Василиск Каскадов (Вышпольский), Каскадер Белогорячкин (Белых), Филимон Амонтильядо, он же Князь Кошкин (Собакин), Джек Фаберже-Беранже, он же Акинфий Чаплин (Ясногорский) с сестрой Сиреной Чаплиной, Агния Гоголь-Моголь (Оля Беранже), Иуда из Териок (Коля Коренев), Оливер Свист (Щепаньский), Нелли Ленни (Аннеле), Чибиряшечка (Ирис Мууринен), Китайчонок У Бу-бу, он же Хихихийси и Жучок Шитик (Тойво Мууринен), братья Валерий, Аврелий и Гельвеции Задонские (Освальд, Ральф и Франц), они же Шевалье Монплезир (Франц), Мавродаки-Келломяки (Ральф) и Савва Кот (Освальд), а также Княгиня Сумеркина-Чарльстон (Либелюль).

Долго, очень долго не находилась нужная пьеса. То не хватало героев, то героинь, то лишние толпились персонажи, то амплуа не подходили. Наконец остановились на нескольких сценах из разных спектаклей и паре концертных номеров с пением и плясками. Первый театральный вечер решено было приурочить к Святкам, второй — к Пасхальной неделе. Собирались играть фрагменты из «Принцессы Грезы» и «Шантеклера» Ростана, «Потонувшего колокола» Гауптмана, «Синей птицы» Метерлинка, шекспировского «Сна в летнюю ночь». Текст для цветочно-овощного танца с пением вызвались сочинить братья Задонские, для чего вооружились они справочниками по садоводству и ботанике, поскольку макароническая кантата, согласно их замыслу, должна была состоять из названий растений по-латыни и по-русски, начинаясь словами: «Се-дум, седум, агератум!» — и заканчиваясь выкриками: «Свекла! брюква! клопогон!».

Роли переписали, распределили, пошли репетиции, к коим приступили в летние дни, репетируя на полянках, на пляже, в саду и огороде, на открытой веранде, в беседке; переместились в осень, артисты надели плащи, сменили обувь, вооружились зонтами, задники зелени обернулись золотом, багрянцем, киноварью, но и до зимы дотянули, от губ, произносящих реплики, пошли в воздухе облачки видимых выдохов («Ху! ху! — воскликнул Тойво. — Хукалки видно!»), и, хотя великолепны были яблони в снегу, еловые заснеженные лапы, голубые ямы теней в ослепительно солнечную погоду, а торосы на заливе сияли гренландской белизною, холод загнал артистов из лесной страны под кровлю: в сенцы, к голландской печи гостиной, на холодную летнюю безлюдную половину дома, в летний, редко протапливаемый флигель, где лежали на полу груды яблок, в примыкающий к конюшне пустеющий бычник, где хранилось сено, висели на стенах хомуты, седла, колеса, вилы, грабли, лопаты, финские сани.

Либелюль выводила на снегу тростью Мими слово «Тапиола».

— Мы в Лесной стране, — говорила она, — лес окружает нас.

— Да, — отвечал сменивший канотье на мерлушковую шапку Мими, — вот именно окружает, глаз постоянно упирается в стену деревьев, я все время помню, что я в Финляндии. Россия — страна открытых пространств, страна горизонта, если хотите, страна пресловутой воображаемой линии, удаляющейся по мере приближения.

— А как же Сибирь? Тайга? Да и тут есть поля, луга, открытые места с большими валунами, пригорки, озера, надо свозить вас на озеро, попросить Ванду Федоровну распорядиться насчет саней, на дровнях и съездили бы, глядели бы вы на открытые пространства заозерья.

— Нечего гонять лошадей попусту, забавы ради, — отвечал Мими, — да вместо горизонта все равно будет лес, пятно вместо линии.

— Вы из-за горизонта норовите чуть не каждый вечер улизнуть, если не на залив, то на смотровую площадку Барановского или в беседку.

Мими не ответил ей, лицо его стало отчужденным, потемнело; тут из-за поворота дороги вылетела пара финских саней, одни впереди (в санях Маруся, на запятках Вышпольский), другие на некотором расстоянии (на сиденье бесенок Тойво в красном вязаном колпачке, концы белого башлычка развеваются, на полозьях смеющаяся Таня, Сестричка Сумасбродова, Луиза Фитюлькина, кричащая ямщицкое: «Пади! пади!»). Золотые волосы Маруси распущены, руки вытянуты, она своим звенящим певческим голоском, чуть завывая, репетирует одну из ролей.

Сани с Марусей и красавчиком Вышпольским следуют мимо и лихо мчат к заливу; зато Танечка не вписывается в поворот и врезается в сугроб на обочине, Тойво вылетает из саней, приземляется в обочинном сугробе и, отряхиваясь, кричит вслед улетающим вдаль Вышпольскому с Марусей: «Кворакс, кворакс, брекекекекс!» Таня отряхивает Тойво, он в снегу, в снегу ее длинная юбка, они вытаскивают сани на середину дороги. И они уносятся, удаляются, вместо бубенчика Танин смех.

— Хорошо быть молодым! Россия воюет сама с собой, террор, голод, гражданская война, мы тут, ни Россия, ни Финляндия, в заповеднике для дураков везучих сидим, а они смеются, у них театр, они влюблены.

— Я не так и стара, чтобы называть молодыми других. Неужто вы чувствуете себя стариком? Конечно, мы многое потеряли, но посмотрите вокруг: мир прекрасен.

— Я не просто стар, я дряхл. Вы многое потеряли. Я потерял все.

После паузы она сказала:

— Вон Вышпольский промчался, не может выбрать, за кем ему волочиться: за Марусей или за мной?

— Да вы с ней обе инженю, одинаковое амплуа. Знаете, я вдруг представил: век пролетит, всех нас забудут, перешеек или обрусеет, или очухонится вконец, старые дома рухнут, новые выстроят, и останутся от всего нашего житья два портрета кисти Репина: вы и Маруся Орешникова. Прекрасные образы забытой эпохи. Хотите, не хотите, а будет так.

— Конечно, не хочу. Я хочу любви. Влюбитесь в меня, Мими.

— Не могу.

— Чем я нехороша?

— Вы очень хороши, но мне какое дело? Погас огонь любви, и сердце охладело. Меня уже нет, Либелюль, я видимость, тень, живу по привычке, забыл, кто я, одне аксессуары остались: шарф, трость, канотье.

— Полно вам, — сказала она с досадою, пряча лицо в серебристо-черный пушистый воротник. — Шарф, трость, канотье, что вы, Чаплин, что ли?

Мимо прошуршали-прозвенели полозьями еще двое финских саней: седок Освальд с возничим Ральфом и подгоняющая своего брата-рикшу хорошенькая панна Ирэна. Они махали руками, улыбались, кивали, проезжая.

— Что это все к морю несутся? Экскурсия к фортам? Не советую. Бегство в Петербург? Светловато.

— Ой, да сегодня репетиция в бычнике! А я с вами заболталась, забыла. Бегу, бегу!

— Нет, едем, едем! — возразил ей подъезжающий Собакин, стоящий на полозьях санок без седока. — Карета подана, Любовь Юльевна!

— Как мне повезло, что вы без пассажира.

— Я вас забрать и собирался, я вас видел: сад прозрачен, ограда ажурная, все видать издалека, зима, одним словом. Мими, простите, я умыкаю вашу даму.

Перед написанным Любовью Юльевной словом «Тапиола» Мими вывел тростью: «Театр». Снег падал и падал на буквы. «Интересно, через какое время надпись исчезнет?»