Вода жила своей жизнью, о которой никто не знал.

В один из вечеров под затянувшимся облачной тревожной рябью небом играющая вода сменилась мертвой. Ручейный голос сменил ноту — едва заметно; некому было выслушать ручей, вслушаться в него. Изменился цвет прудов, оттенок порогов: отливало ртутью.

Безрадостные мысли одолевали дачников, тревога гнала писателей то на денек, то на два в город; пьющие пили, но водка теряла вкус, непьющие курили, но табак казался ядовитым, канцерогенным, некурящие страдали от выдуманных и натуральных болезней.

Вельтману приснилось, что он — ворон.

Он был черен и мал, летал, крича: «Эд-гар-р! Эд-гар-р!» Ворон-Вельтман летел над зимним заливом, медленно взмахивая крыльями, глядя вниз. Внизу по льду залива шел человек в черном пальто с меховым воротником, большой меховой шапке, белом длинном шарфе, нерусских желтых ботинках, странно выглядевших на снегу. Вельтман-ворон знал, что человек идет из Петрограда в Финляндию. За ним шли трое людей, которых тот не видел, поскольку не оборачивался. Шли, как волки, молча, держа дистанцию, ждали, когда дойдет до прибрежных деревьев. И когда дошел, быстро, беззвучно, волчьей побежкой рванули за ним, догнали на лесной поляне, повалили на снег, С человека слетела шапка, ворон-Вельтман узнал лицо распластанного на снегу неудачливого беглеца: это был Есенин. Поэт видел длящийся над ним полет ворона с человечьими глазами, кричащего: «Эдгар-р! Эдгар-р! Не вер-р-нешь!» В стоп-кадре взгляды поэта-сна и ворона-Вельтмана встретились. Но тут же трое и четвертый стали возиться на снегу, драться, ловить втроем одного. На снежной белизне расползались алые пятна, птица-человек смотрела, кружа, на промокашку снега. Сон длился, трое преследователей подтащили пойманного к дереву, закинули веревку на нависающий над заледенелым прудом сук. Повешенный подтянулся на руках, держался, хрипя. Волки-люди сидели безмолвно в снегу, ждали, когда, ослабев, златокудрый отпустит руку дерева. И он отпустил. Сидя на сосне, ворон-Вельтман смотрел, как двое людей-волков пригнали дровни, кинули в них убитого, хозяйственно смотали веревку, рванули по льду, понукая лошадку, в Петроград. Сумерки сгущались, Вельтман-ворон взлетел, кружил над дровнями. Один из человековолков, подняв лицо-пятно, сказал яйцеголовому безликому товарищу своему:

— Летит, сволочь, жаль, ружья нет. Безликий достал пистолет, стал целиться в птицу.

— Стреляй! — закричал ворон-Вельтман. — Я вечный! Я бессмертный!

— Что ты орешь? — расталкивал спящего Вельтмана Нечипоренко. — Ляг на другой бок. Сон дурной приснился?

— Есенина убили, — сказал Вельтман и тут же снова уснул.

— Тоже мне новость, — сказал Нечипоренко, встал, открыл шкафчик, выпил рюмочку. — Что за водка? Димедрол они в нее добавляют? Чи то клофелин? Вельтман, составь мне компанию, все лучше, чем кошмары смотреть.

— С утра не пью, — Вельтман сел и стал тереть виски.

— Я просто так говорил, думал, ты спишь.

— Мне опять приснилось то же самое. Второй раз. С меня довольно.

— То же самое? За пять минут? Ты шутишь?

Окно флигеля было открыто. Вельтман пил кефир, Нечипоренко — джин с тоником.

— Это ты начитался, — убежденно говорил он. — Стали, знаешь ли, появляться в прессе всякие продукты журналистских ноу хау расследований. Например: у Маяковского якобы в его мастерской, то есть в комнате, в коммуналке, имелся тупичок с занавескою, аппендикс типа «тещиной комнаты» в хрущобе, и некто в «тещиной комнате», за занавеской прятавшийся, из-за занавески вышел, дал призванному революцией ассенизатору и водовозу по кумполу, а потом из его собственного пистолета в него и выстрелил.

— Интересно, что Есенин умер в гостинице.

— Ничего интересного тут нет. И Олег Даль умер в гостинице. Один советский поэт даже писал: «Боюсь гостиниц, ужасом объят» и так далее, мол, когда-нибудь и он обретет в советской гостинице вечный покой. Любимый сюжет детективщиков — смерть в гостинице. Ключи от номеров казенные, одинаковые. Ходит кто ни попадя. Парадный ход, черный ход. Кстати, был ли в квартире академика Петрова черный ход?

— Вообще-то, я про Есенина и вправду читал, — сказал задумчиво Вельтман. — Что его убили, а потом мертвого повесили. Он ведь вроде бы и впрямь в Финляндию собирался удрать по льду залива пешедралом, как Шкловский, льда ждал, прибыв в «Англетер», а стояла оттепель.

— Может, вещий сон и приснился. Удирал, догнали, повесили, обратно привезли и так далее.

— И все это за одну ночь?

— Зачем за одну? За сутки. Кто сказал, что его в комнате у знакомых накануне видели? Сидел, низко голову наклоня, лица не видали, то ли пьян был, то ли под кайфом. Кстати, и порешить могли, чтобы про любителей наркотиков из правительственно-чекашных рядов не сболтнул. Двойник сидел, его специально людям предъявляли. Что сомневаетесь так? Вся советская жизнь — сплошной детектив. Потому и соцреализм благостный придумали, этакую индустриально-пейзанскую идиллию с уклоном в фантастику: дифферент выбирали. Господи, что это?!

Дикий вопль вливался в открытое окно.

— Где?!

Они пробежали по лестнице, выскочили на лужок.

— За вторым оврагом? У четвертого пруда?

Катриона, направляясь к заливу по одному из спусков с горы в районе Академгородка, по любимой своей лесной дороге, всегда обходила один из домов над обрывом, чтобы увидеть надпись на его фасаде, обращенном к заливу, большие деревянные накладные буквы, казавшиеся ей романтическими и загадочными: ВИЛЛА МАРИНА. Разглядывание знакомых букв прервано было детским визгом, захлебывающимся ужасом воплем. Катриона помчалась на крик, скатываясь, скользя, цепляясь за ветви, по извилистой крутой тропке. Она почти спустилась, когда навстречу ей выскочил заходящийся криком Рыжик, один из ее индейцев, она постоянно играла с мелюзгой. Они вцепились друг в друга, он — ища защиты, она — пытаясь успокоить его.

— Что, что? Кто тебя? Что случилось?

— Там… повешенный… висит… на веревке… на острове…

— Беги наверх, — приказала Катриона. — Дуй на «Виллу Марину», пусть хозяева в милицию звонят.

На длинном суке огромного векового дуба над светлой водою болтался на веревке висельник. Он был виден со спины, Катриону пробрала дрожь; нахмурившись, побелев, она побрела по берегу пруда, чтобы с противоположного берега увидеть лицо повесившегося. То был незнакомец, не из известных ей местных; почему-то это отчасти ее успокоило. Выскочившие на берег Нечипоренко и Вельтман застали ее почти невозмутимо глядящей на висельника.

— Господи, — сказал Вельтман, роясь по карманам в поисках сигарет и спичек. — Все как в моем сне, только лето. Да он прямо-таки двойник Есенина. Фантастика.

— Да что вы такое говорите? — возразил Нечипоренко. — Кто из нас горилку с утра пил? Если он чей-то двойник, то двойник Никитина.

— Какого Никитина?

— Ну, того самого, что академика Петрова поносил; он после смерти академика вскорости чокнулся и в припадке депрессии, как известно, с собой покончил. Нам это не мерещится?

— Вам это не мерещится, — отвечала Катриона. — Он там висит.

Тут присоединились к ним возвращающиеся с пляжа Савельев с Потоцкой. Савельев сел на землю, схватился за голову, закачался, как китайский болванчик.

— Какое несчастье! Какая неудача! Как же я теперь фильму закончу?

— Вы его знаете? — спросила Катриона.

Савельев даже нимфеткой ее не назвал.

— Как не знать? Это мой оператор, Тхоржевский. Что такое? Что за муха его укусила? Может, его повесили? Может, его убили? Как он там оказался? Так петлю можно закинуть только с лодки. А лодки-то нет.

— Да запросто, — отвечала Катриона, — на дерево залезть, по сучку пройти, элементарно.

— У вас галлюцинация, Савельев, — тихо промолвила Потоцкая. — Уж я-то вижу прекрасно, кто это. Это мой первый муж. Он всегда, ежели сцену ревности закатывал, грозился удавиться.

— Ляля, перестаньте кокетничать, наденьте, наконец, очки. И увидите: это мой оператор.

— Вон ваш удавленник идет, — сказала Катриона.

На песчаной полосе за островом возникли милиционеры, помреж, Тхоржевский, хозяева дачи над обрывом, Рыжик с двумя приятелями.

— Теперь-то вы видите, что это вылитый Есенин?

— Я вижу, что это Никитин.

— Ляля, — спросил, закуривая, приободрившийся Савельев, — кто был ваш первый муж?

Потоцкая утирала слезы махровым полотенцем.

— Я ему изменяла, — всхлипывала она. — И он это знал, знал, знал…

— Это я его первый увидел! — сказал Рыжик. — Это я его нашел!

Вода замерла, застыла, пруд уподобился хранящему коды условных отсветов и отражений зеркалу, в чьей ртутной амальгаме отражался вниз головою удавленник; и сколько бы обликов ни менял он, отражение оставалось неизменным, настоящим и даже более того: верным правде жизни.